с бароном де Водрейлем, заметил, что барон, садясь за стол, перекрестился и с закрытыми глазами прошептал какую-то особенную молитву: - Laus Deo, pax vivis, salutem defunctis, et beata viscera virginis Mariae quae portaverunt aeterni Patris Filium! [Хвала господу, мир живущим, спасение души усопшим, блаженно чрево приснодевы Марии, носившее сына предвечного отца! (лат.).] - Вы знаете латынь, господин барон? - спросил Бернар. - Вы слышали, как я молился? - Слышал, но, смею вас уверить, решительно ничего не понял. - Откровенно говоря, я латыни не знаю и даже не знаю толком, о чем в этой молитве говорится. Меня научила ей моя тетка, которой эта молитва всегда помогала, и на себе я уже не раз испытал благотворное ее действие. - Мне думается, это латынь католическая, нам, гугенотам, она непонятна. - Штраф! Штраф! - закричали Бевиль и капитан Жорж. Бернар не противился, и стол уставили новым строем бутылок, не замедливших привести всю компанию в отличное расположение духа. Голоса собеседников становились все громче, Бернар этим воспользовался и, не обращая внимания на то, что происходило вокруг, заговорил с братом. К концу второй смены блюд их a parte [Разговор между собой (лат.).] был нарушен перебранкой между двумя гостями. - Это ложь! - кричал шевалье де Ренси. - Ложь? - переспросил Водрейль, и его лицо, и без того бледное, стало совсем как у мертвеца. - Я не знаю более добродетельной, более целомудренной женщины, - продолжал шевалье. Водрейль ехидно усмехнулся и пожал плечами. Сейчас все взоры были обращены на участников этой сцены; каждый, соблюдая молчаливый нейтралитет, как будто ждал, чем кончится размолвка. - Что такое, господа? Почему вы так шумите? - спросил капитан, готовый, как всегда, пресечь малейшее поползновение нарушить мир. - Да вот наш друг шевалье уверяет, будто его любовница Силери - целомудренная женщина, - хладнокровно начал объяснять Бевиль, - а наш друг Водрейль уверяет, что нет и что он за ней кое-что знает. Последовавший за этим взрыв хохота подлил масла в огонь, и Ренси, бешено сверкая глазами, взглянул на Водрейля и Бевиля. - Я могу показать ее письма, - сказал Водрейль. - Только попробуй! - крикнул шевалье. - Ну что ж, - сказал Водрейль и злобно усмехнулся. - Я сейчас прочту этим господам одно из ее писем. Уж верно, они знают ее почерк не хуже меня - ведь я вовсе не претендую на то, что я единственный, кто имеет счастье получать от нее записки и пользоваться ее благоволением. Вот записка, которую она мне прислала не далее как сегодня. Он сделал вид, будто нащупывает в кармане письмо. - Заткни свою лживую глотку! Стол был широк, и рука барона не могла дотянуться до шевалье, сидевшего как раз напротив него. - Я тебе сейчас докажу, что лжешь ты, и ты этим доказательством подавишься! - крикнул он и швырнул ему в голову бутылку. Ренси увернулся и, второпях опрокинув стул, бросился к стене за шпагой. Все вскочили: одни - чтобы разнять повздоривших, другие - чтобы отойти в сторонку. - Перестаньте! Вы с ума сошли! - крикнул Жорж и стал перед бароном, который был к нему ближе всех. - Подобает ли друзьям драться из-за какой-то несчастной бабенки? - Запустить бутылкой в голову - это все равно что дать пощечину, - рассудительно заметил Бевиль. - А ну, дружок шевалье, шпагу наголо! - Не мешайте! Не мешайте! Освободите место! - закричали почти все гости. - Эй, Жано, затвори двери! - лениво проговорил привыкший к подобным сценам хозяин Мавра. - Чего доброго, явится дозор, а от него и господам помеха, и чести моего заведения урон. - И вы будете драться в таверне, как пьяные ландскнехты? - стараясь оттянуть время, продолжал Жорж. - Отложите хоть на завтра. - На завтра так на завтра, - сказал Ренси и совсем уж было собрался вложить шпагу в ножны. - Наш маленький шевалье трусит, - сказал Водрейль. Тут Ренси, растолкав всех, кто стоял у него на дороге, кинулся на своего обидчика. Оба дрались яростно. Но Водрейль успел тщательно завернуть левую руку в салфетку и теперь ловко этим пользовался, когда ему нужно было парировать рубящие удары, а Ренси не позаботился о том, чтобы принять эту предосторожность, и при первых же выпадах был ранен в левую руку. Дрался он, однако ж, храбро и наконец крикнул лакею, чтобы тот подал ему кинжал. Бевиль, остановив лакея, сказал, что раз у Водрейля нет кинжала, то и противник не должен к нему прибегать. Друзья шевалье возразили, произошел крупный разговор, и дуэль, без сомнения, превратилась бы в потасовку, если бы Водрейль не положил этому конец: он опасно ранил противника в грудь и тот упал. Тогда Водрейль проворно наступил на шпагу Ренси, чтобы тот не мог поднять ее, и уже занес над ним свою шпагу, намереваясь добить раненого. Правила дуэли допускали подобное зверство. - Убивать безоружного противника! - воскликнул Жорж и выхватил у Водрейля шпагу. Рана, которую Водрейль нанес шевалье, была не смертельна, но крови он потерял много. Ему натуго перевязали рану салфетками, и во время перевязки он, смеясь неестественным смехом, бормотал, что поединок еще не кончен. Немного погодя явились лекарь и монах; некоторое время они препирались из-за раненого. Хирург все же одолел; он приказал доставить больного на берег Сены, а оттуда довез шевалье в лодке до его дома. Лакеи уносили перепачканные в крови салфетки, замывали кровавые пятна на полу, а другие тем временем ставили новые бутылки на стол. Водрейль тщательно вытер шпагу, вложил ее в ножны, перекрестился, а затем, как ни в чем не бывало, достал из кармана письмо. Попросив друзей не шуметь, он прочел первую строку, и ее покрыл громовой хохот собравшихся: "Мой дорогой! Этот несносный шевалье, который мне надоел..." - Уйдем отсюда! - с отвращением сказал брату Бернар. Капитан вышел следом за ним. Все внимательно слушали чтение письма, так что их исчезновения никто не заметил. ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. ОБРАЩЕННЫЙ Дон Жуан Неужели ты за чистую монету принимаешь то, что я сейчас говорил, и думаешь, будто мои уста были в согласии с сердцем? Мольер. Каменный гость [51] Капитан Жорж возвратился в город вместе с братом и привел его к себе. По дороге они и двух слов не сказали друг другу: они только что явились свидетелями сцены, которая произвела на них тяжелое впечатление, и им обоим не хотелось сейчас говорить. Ссора и последовавшая за ней дуэль не по правилам были для того времени явлением обычным. Обидчивая чувствительность дворянства приводила всюду во Франции к роковым последствиям: при Генрихе III и Генрихе IV дуэльное бешенство отправляло на тот свет больше дворян [52], нежели десятилетняя гражданская война. Убранство помещения, где жил капитан, носило отпечаток тонкого вкуса. Внимание привыкшего к более скромной обстановке Бернара прежде всего привлекли шелковые с разводами занавески и пестрые ковры. Бернар вошел в кабинет, который его брат называл своей молельней, - слово "будуар" тогда еще не было придумано. Дубовая скамеечка с красивой резьбой, мадонна кисти итальянского художника, чаша со святой водой и с большой веткой букса - все как будто подтверждало, что эта комната предназначена для благочестивых целей; в то же время обитый черной каймой диван, венецианское зеркало, женский портрет, оружие и музыкальные инструменты свидетельствовали о более или менее светских привычках хозяина. Бернар бросил пренебрежительный взгляд на чашу и ветку букса - на это печальное напоминание об отступничестве брата. Низенький лакей принес варенье, конфеты и белое вино - чай и кофе тогда еще не были в ходу: вино заменяло нашим неприхотливым предкам изысканные напитки. Бернар, держа в руке стакан, перебегал глазами с мадонны на чашу, с чаши на скамеечку. Затем он глубоко вздохнул и, взглянув на брата, небрежно раскинувшегося на диване, сказал: - А ведь ты настоящий папист! Что бы сказала сейчас наша матушка! Эти слова, видимо, задели капитана за живое. Он сдвинул густые свои брови и сделал рукой такое движение, словно просил Бернара не затрагивать этого предмета, но брат был неумолим: - Неужели ты и сердцем отрекся от веры, которую исповедует наша семья, как отрекся устами? - От веры, которую исповедует наша семья?.. Но ведь я-то ее никогда не исповедовал!.. Чтобы я... чтобы я поверил той лжи, которой учат ваши гнусавые проповедники?.. Чтобы я... - Ну, конечно, куда приятнее верить в чистилище, в таинство исповеди, в непогрешимость папы! Куда лучше преклонять колена перед пыльными сандалиями капуцина! Скоро ты каждый раз, садясь обедать, будешь читать молитву барона де Водрейля! - Послушай, Бернар: я ненавижу всякие споры, а тем более споры о религии, но рано или поздно мне все равно пришлось бы с тобой объясниться, и коль скоро мы об этом заговорили, так уж давай выскажем друг другу все. Я буду с тобой откровенен. - Значит, ты не веришь дурацким выдумкам папистов? Капитан пожал плечами и, спустив ногу на пол, звякнул одною из своих широких шпор. - Паписты! Гугеноты! И тут и там суеверие. Я не умею верить в то, что моему разуму представляется нелепостью. Наши литании, ваши псалмы - одна бессмыслица стоит другой. Вот только, - с улыбкой прибавил он, - в наших церквах бывает иногда хорошая музыка, а у вас - заткни уши, беги вон. - Нечего сказать, существенное преимущество твоей веры! Есть из-за чего в нее переходить! - Не называй эту веру моей, я не верю ни во что с тех пор как я научился мыслить самостоятельно с тех пор как мой разум идет своей дорогой - Но... - Не надо мне никаких проповедей. Я знаю заранее, что ты мне будешь говорить. У меня тоже были свои надежды, свои страхи. Ты думаешь, я не делал огромных усилий, чтобы сохранить отрадные суеверия моего детства? Я перечел всех наших богословов - я искал у них разрешения обуревавших меня сомнений, но сомнения мои после этого только усилились. Словом, я не мог, я не могу больше верить. Вера - это драгоценный дар, и мне в нем отказано, но я ни за что на свете не стал бы лишать его других. - Мне жаль тебя. - Ну что ж, по-своему ты прав... Когда я был протестантом, я не верил проповедям; когда же я стал католиком, я не уверовал в мессу. Да и потом, разве ужасов гражданской войны, черт бы ее побрал, не достаточно для того, чтобы искоренить самую крепкую веру? - Эти ужасы - дело людских рук, их творили люди, извратившие слово божие. - Ты повторяешь чужие слова, и, представь себе, они меня не убеждают. Я не понимаю вашего бога, я не могу его понять... А если бы я в него верил, то, как говорит наш друг Жодель [53], постольку поскольку. - Раз ты к обеим религиям равнодушен, зачем же ты отрекся от одной из них и этим так огорчил и родных и друзей? - Я чуть не двадцать писем послал отцу, я хотел объяснить ему мои побуждения и оправдаться перед ним, но он бросал их в печку не читая, он обходился со мной, как с великим преступником. - Мы с матушкой не одобряли крайней его суровости. Если б не его приказания... - В первый раз слышу. Ну, уж теперь поздно. Меня вот что толкнуло на этот необдуманный шаг, - вторично я бы его, конечно, не совершил... - То-то же! Я был уверен, что ты раскаиваешься. - Раскаиваюсь? Нет. Я же ничего плохого не сделал. Когда ты еще учил в школе латынь и греческий, я уже надел латы, повязал белый шарф [Это был цвет реформатов.] и пошел на нашу первую гражданскую войну. Ваш принц-карапузик, из-за которого вы допустили столько ошибок, ваш принц Конде уделял вам только то время, которое у него оставалось от любовных похождений. Меня любила одна дама - принц попросил меня уступить ее ему. Я не согласился, он сделался моим ярым врагом. Он задался целью во что бы то ни стало сжить меня со свету. Красавчик-карапузик принц [54] С милашками лизаться любит. И он еще смел указывать на меня фанатически верующим католикам как на олицетворение распутства и неверия! У меня была только одна любовница, и я не изменял ей. Что касается неверия... так ведь я же никого не соблазнял! Зачем тогда объявлять мне войну? - Никогда бы я не поверил, что принц способен на такую низость. - Он умер, и вы сделали из него героя. Так всегда бывает на свете. Он был человеком не без достоинств, умер смертью храбрых, я ему все простил. Но при жизни он был могуществен, и если такой бедный дворянин, как я, осмеливался ему перечить, он уже смотрел на него как на преступника. Капитан прошелся по комнате, а затем продолжал, волнуясь все более и более: - На меня сейчас же накинулись все пасторы, все ханжи, какие только были в войске. Я так же мало обращал внимания на их лай, как и на их проповеди. Один из приближенных принца, чтобы подольститься к нему, при всех наших полководцах обозвал меня потаскуном. Я ему дал пощечину, а потом убил на дуэли. В нашем войске ежедневно бывало до десяти дуэлей, и военачальники смотрели на это сквозь пальцы. Мне же дуэль с рук не сошла, - принц решил расправиться со мной в назидание всему войску. По просьбе высоких особ, в том числе - к чести его надо сказать - по просьбе адмирала меня помиловали. Однако ненависть ко мне принца не была утолена. В сражении под Жизнейлем [55] я командовал отрядом конных пистолетчиков. Я первым бросался в бой, мои латы погнулись в двух местах от аркебузных выстрелов, мою левую руку пронзило копье - все это доказывало, что я себя не берег. Под моим началом было не более двадцати человек, а против нас был брошен целый батальон королевских швейцарцев. Принц Конде приказывает мне идти в атаку... я прошу у него два отряда рейтаров... а он... он называет меня трусом! Бернар встал и взял брата за руку. Капитан, гневно сверкая глазами, снова заходил из угла в угол. - Он назвал меня трусом при всей этой знати в золоченых доспехах, - продолжал Жорж, - а несколько месяцев спустя под Жарнаком [56] знать взяла да и бросила принца, и он был убит. После того, как он меня оскорбил, я решил, что мне остается одно: пасть в бою. Я дал себе клятву, что если я по счастливой случайности уцелею, то никогда больше не обнажу шпаги в защиту такого несправедливого человека, как принц, и ударил на швейцарцев. Меня тяжело ранили, вышибли из седла, и тут бы мне и конец, но мне спас жизнь дворянин, состоявший на службе у герцога Анжуйского, - этот шалый Бевиль, с которым мы сегодня вместе обедали, и представил меня герцогу. Со мною обошлись милостиво. Я жаждал мести. Меня обласкали и, уговаривая поступить на службу к моему благодетелю, герцогу Анжуйскому, привели следующий стих [57]: Omne solum forti patria est, ut piscibus aequor. [Храброму, как для рыбы - море, любая земля - родина (лат.).] Меня возмущало то, что протестанты призывают иноземцев напасть на нашу родину... Впрочем, я тебе сейчас открою единственную причину, заставившую меня перейти в иную веру. Мне хотелось отомстить, и я стал католиком в надежде встретиться с принцем Конде на поле сражения и убить его. Но мой долг уплатил за меня один негодяй... Это было до того отвратительно, что я забыл про свою ненависть к принцу... Его, окровавленного, отдали на поругание солдатам. Я вырвал у них его тело и прикрыл своим плащом. Но я уже к этому времени связал свою судьбу с католиками. Я командовал у них эскадроном, я уже не мог уйти от них. Но я рад, что мне удалось, по-видимому, оказать некоторые услуги моим бывшим единоверцам: я, сколько мог, старался смягчить жестокости религиозной войны и имел счастье спасти кое-кому из моих прежних друзей. - Оливь де Басвиль всюду говорит, что он обязан тебе жизнью. - Ну так вот: стало быть, я католик, - более спокойным тоном заговорил Жорж. - Религия как религия. С католическими святошами ладить легко. Посмотри на эту красивую мадонну. Это портрет итальянской куртизанки. Ханжи приходят в восторг от моей набожности и крестятся на мнимую богоматерь. С ними куда легче сторговаться, нежели с нашими пасторами, - это уж ты мне поверь. Я живу, как хочу, и лишь время от времени делаю весьма незначительные уступки черни. От меня требуется, чтобы я ходил в церковь? Я и хожу кое-когда, чтобы посмотреть на хорошеньких женщин. Надо иметь духовника? Ну уж это дудки! У меня есть славный францисканец, бывший конный аркебузир, и он за одно экю не только выдаст мне свидетельство об отпущении грехов, но еще и передаст от меня любовные записки своим очаровательным духовным дочерям. Черт побери! Да здравствует месса! Бернар не мог удержаться от улыбки. - На, держи, вот мой молитвенник, - сказал капитан и бросил Бернару книгу в красивом переплете и в бархатном футляре с серебряными застежками. - Этот часослов стоит ваших молитвенников. Бернар прочитал на корешке: Придворный часослов... - Прекрасный переплет! - с презрительным видом сказал он и вернул книгу. Капитан раскрыл ее и, улыбаясь, снова протянул Бернару. Тот прочел на первой странице: Повесть о преужасной жизни великого Гаргантюа, отца Пантагрюэля, сочиненная магистром Алькофрибасом, извлекателем квинтэссенции [58]. - Вот это книга так книга! - со смехом воскликнул капитан. - Я отдам за нее все богословские трактаты из женевской библиотеки. - Автор этой книги был, говорят, человеком очень знающим, однако знания не пошли ему на пользу. Жорж пожал плечами. - Ты сначала прочти, Бернар, а потом будешь судить. Бернар взял книгу и, немного помолчав, сказал: - Обидеться ты был, конечно, вправе, но мне досадно, что чувство обиды заставило тебя совершить поступок, в котором ты рано или поздно раскаешься. Капитан опустил голову и, уставив глаза в ковер, казалось, внимательно рассматривал рисунок. - Сделанного не воротишь, - подавив вздох, проговорил он. - А может, я все-таки когда-нибудь вновь обращусь в протестантскую веру, - уже более веселым тоном добавил он. - Ну, довольно! Обещай не говорить со мной больше о таких скучных вещах. - Я надеюсь, что ты сам к этому придешь без моих советов и уговоров. - Возможно. А теперь поговорим о тебе. Что ты намерен делать при дворе? - У меня есть рекомендательные письма к адмиралу, я думаю, что он возьмет меня к себе на службу, и я проделаю с ним поход в Нидерланды. - Затея никчемная. Если дворянин храбр и если у него есть шпага, то ему незачем так, здорово живешь, идти к кому-то в услужение. Вступай лучше добровольцем в королевскую гвардию, если хочешь - в мой легкоконный отряд. Ты будешь участвовать в походе, как и все мы, под знаменем адмирала, но, по крайней мере, не будешь ничьим лакеем. - У меня нет ни малейшего желания вступать в королевскую гвардию, - это противно моей душе. Служить солдатом в твоем отряде я был бы рад, но отец хочет, чтобы первый свой поход я проделал под непосредственным начальством адмирала. - Узнаю вас, господа гугеноты! Проповедуете единение, а сами держите камень за пазухой. - То есть как? - А так: король до сих пор в ваших глазах тиран, Ахав [59], как называют его ваши пасторы. Да нет, он даже и не король - он узурпатор, после смерти Людовика Тринадцатого [Принца Людовика Конде, убитого под Жарнаком, католики обвиняли в притязаниях на королевский престол. Адмирала Колиньи называли Гаспаром.] король во Франции - Гаспар Первый. - Плоская шутка! - В конце концов, будешь ли ты на службе у старика Гаспара или у герцога Гиза - это безразлично. Шатильон - великий полководец, он научит тебя воевать. - Его уважают даже враги. - А все-таки ему повредила история с пистолетным выстрелом. - Он же доказал свою невиновность. Да и вся жизнь Шатильона опровергает слухи о том, что он был соучастником подлого убийцы Польтро. - А ты знаешь латинское изречение: Fecit cui profuit? [Совершил тот, кому это было на руку? (лат.)] Если б не тот пистолетный выстрел, Орлеан был бы взят. - В католической армии одним человеком стало меньше, только и всего. - Да, но каким человеком! Разве ты не слыхал двух дрянных стишков, которые, однако, стоят ваших псалмов? Пока гизары не переведутся, Мере во Франции всегда найдутся. [Польтро де Мере убил великого Франсуа, герцога Гиза, во время осады Орлеана, когда город находился в отчаянном положении. Колиньи довольно неудачно пытался отвести от себя обвинение в том, что убийство было совершено по его приказанию или, во всяком случае, при его попустительстве.] - Детские угрозы, не более того. Если бы я сейчас стал перечислять все преступления гизаров, ох, и длинная вышла бы ектенья! Будь я королем, то для восстановления во Франции мира я бы велел посадить всех Гизов и Шатильонов в добротный кожаный мешок, накрепко завязать его и зашить, а затем с железным грузом в сто тысяч фунтов, чтобы ни один не убежал, бросить в воду. И еще кое-кого я бы с удовольствием побросал в мешок. - Хорошо, что ты не французский король. Затем разговор принял более веселый оборот. О политике больше уже не говорили, равно как и о богословии, братья теперь рассказывали друг другу о всяких мелких происшествиях, случившихся с ними после того, как они расстались. Бернар в припадке откровенности поведал брату свое приключение в гостинице Золотой лев. Жорж смеялся от души и подшучивал над братом и по поводу пропажи восемнадцати экю и по поводу пропажи знатного солового коня. В ближайшей церкви заблаговестили. - Пойдем, черт возьми, послушаем проповедь! - вскричал капитан. - Я убежден, что тебя это позабавит. - Покорно благодарю, но я еще пока не намерен обращаться в другую веру. - Пойдем, милый, пойдем, сегодня должен проповедовать брат Любен. Этот францисканец до того смешно толкует о религии, что люди валят на его проповеди толпами. Да и потом, нынче весь двор будет у святого Иакова, - стоит посмотреть. - А графиня де Тюржи там будет? И без маски? - Ну еще бы, как же ей не быть! Если ты желаешь вступить в ряды ее вздыхателей, то не забудь, когда будешь уходить, стать у двери и подать ей святой воды. Вот еще один премилый обряд католической религии. Боже мой! Сколько я, предлагая святой воды, пожал прелестных ручек, сколько передал любовных записок! - Святая вода вызывает во мне такое неодолимое отвращение, что я, кажется, ни за что на свете одного пальца бы в нее не окунул. Капитан расхохотался. Затем оба надели плащи и отправились в церковь св. Иакова, где уже собралось многолюдное и приятное общество. ГЛАВА ПЯТАЯ. ПРОПОВЕДЬ Горластый, мастак отбарабанить часы, отжарить мессу и отвалять вечерню, - одним словом, самый настоящий монах из всех, какими монашество когда-либо монашественнейше омонашивалось. Рабле [60] Когда капитан Жорж и его брат шли по церкви в поисках более удобного, поближе к проповеднику, места, их слух поражен был долетавшими из ризницы взрывами хохота. Войдя туда, они увидели толстяка с веселым и румяным лицом, в одежде францисканского монаха. Он оживленно беседовал с кучкой нарядно одетых молодых людей. - Ну, ну, дети мои, шевелите мозгами! - говорил он. - Дамам невтерпеж. Скорей дайте мне тему! - Расскажите о том, как дамы водят за нос своих мужей, - сказал молодой человек, которого Жорж сей же час узнал по голосу, - то был Бевиль. - Что и говорить, мой мальчик, мысль богатая, да что мне остается прибавить к тому, что уже сказал в своей проповеди понтуазский проповедник? Он воскликнул: "Сейчас я наброшу свою камилавку на голову той из вас, которая особенно много наставила мужу рогов!" После этого женщины, все до одной, словно защищаясь от удара, прикрыли головы рукой или же накинули покрывало. - Отец Любен! - обратился к нему еще один молодой человек. - Я пришел только ради вас. Расскажите нам сегодня что-нибудь поигривей. Поговорите о любовном грехе: он теперь особенно распространен. - Распространен! Да, господа, среди вас он распространен, - ведь вам всего двадцать пять лет, - а мне стукнуло пятьдесят. В моем возрасте о любви не говорят. Я уж позабыл, какой такой этот грех. - Не скромничайте, отец Любен. Вы и теперь не хуже, чем прежде, можете об этом рассуждать. Кто-кто, а уж мы-то вас знаем! - Поговорите-ка о любострастии, - предложил Бевиль. - Все дамы сойдутся на том, что вы в этой области знаток. Францисканец в ответ на эту шутку хитро подмигнул, и в его прищуре лучились гордость и удовольствие, которое он испытывал оттого, что ему приписывают порок, присущий людям молодым. - Нет, об этом мне нет смысла говорить в проповеди, а то придворные красавицы увидят, что я слишком по этой части строг, и перестанут ходить ко мне исповедоваться. А, по совести, если б я и стал обличать этот грех, то лишь для того, чтобы доказать, что люди обрекают себя на вечную муку... ради чего?.. ради минутного удовольствия. - Как же быть?.. А, вот и капитан! Ну-ка, Жорж, придумай нам тему для проповеди! Отец Любен обещал сказать проповедь, какую мы ему присоветуем. - Какую угодно, - сказал монах, - но только думайте скорей, черт бы вас подрал! Мне давно пора быть на кафедре. - Ах, чума вас возьми, отец Любен! Вы ругаетесь не хуже короля! - вскричал капитан. - Бьюсь об заклад, что в проповедь он не вставит ни единого ругательства, - сказал Бевиль. - А почему бы и не ругнуться, коли припадет охота? - расхрабрился отец. Любен. - Ставлю десять пистолей, что у вас не хватит смелости. - Десять пистолей? По рукам! - Бевиль! Я вхожу к тебе в половинную долю, - объявил капитан. - Нет, нет, - возразил Бевиль, - я хочу один слупить деньги с честного отца. А если он чертыхнется, то я, клянусь честью, десяти пистолей не пожалею. Ругань в устах проповедника стоит десяти пистолей. - Я вам наперед говорю, что я уже выиграл, - молвил отец Любен. - Я начну проповедь с крепкой ругани. Что, господа дворяне? Вы воображаете, что, если у вас на боку рапира, а на шляпе перо, стало быть, вы одни умеете ругаться? Ну нет, это мы еще посмотрим! Он вышел из ризницы и мгновение спустя уже очутился на кафедре. Среди собравшихся тотчас воцарилась благоговейная тишина. Проповедник пробежал глазами по толпе, теснившейся возле кафедры, - он явно искал того, с кем только что поспорил. Когда же он увидел Бевиля, стоявшего, прислонясь к колонне, прямо против него, то сдвинул брови, упер одну руку в бок и гневно заговорил: - Возлюбленные братья мои! Чтоб вас растак и разэтак... Изумленный и негодующий шепот прервал проповедника, или, вернее, заполнил паузу, которую тот сделал нарочно. - ...не мучили бесы в преисподней, - вдруг елейно загнусил францисканец, - вам ниспослана помощь: это - сила, смерть и кровь господа нашего. Мы спасены и избавлены от ада. На сей раз его остановил дружный хохот. Бевиль достал из-за пояса кошелек и в знак проигрыша изо всех сил, чтобы видел проповедник, тряхнул им. - И вот вы, братья мои, уже возликовали, не так ли? - с невозмутимым видом продолжал отец Любен. - Мы спасены и избавлены от ада. "Какие прекрасные слова! - думаете вы. - Теперь нам остается только сложить ручки и веселиться. Этого гадкого адского пламени нам бояться нечего. Правда, есть еще огнь чистилища, ну да это все равно что ожог от свечки, его можно залечить мазью из десятка месс. А коли так - Давай жрать, пить, путаться с девками!" О закоренелые грешники! Вот вы как рассчитали! Ну, а я, брат Любен, говорю вам: считали вы, считали, да и просчитались! Стало быть, вы воображаете, господа еретики, гугенотствующие гугеноты, вы воображаете, что спаситель наш изволил взойти на крест ради вашего спасения? Нашли какого дурака! Нет уж, держите карман шире! Стал бы он из-за такой сволочи проливать свою святую кровь! Это все равно что, извините за выражение, метать бисер перед свиньями. А спаситель наш, как раз наоборот, метал свиней перед бисером: ведь бисер-то находится в море, а спаситель наш ввергнул в море две тысячи свиней [61]. Et esse impetu abiit totus grex praeceps in mare [И вот внезапно все стадо бросилось в море (лат.).]. Счастливого пути, господа свиньи! Вот бы всем еретикам последовать за вами! Тут оратор закашлялся, обнял взором слушателей и насладился впечатлением, какое произвело на верующих его красноречие. А засим продолжал: - Итак, господа гугеноты, обращайтесь в нашу веру, да не мешкайте, а иначе... а иначе вам пропадать! Вы не спасены и не избавлены от ада. Стало быть, покажите вашим молельням пятки, и да здравствует месса! А вы, возлюбленные мои братья католики, вы уж потираете руки и облизываете пальчики при мысли о преддверии рая? Положа руку на сердце, скажу вам, братья мои: от королевского двора, где вам живется, как в раю, до рая дальше (даже если идти прямиком), чем от ворот Сен-Лазар до ворот Сен-Дени. Вас спасли и избавили от ада сила, смерть и кровь господа... Да, в том смысле, что вы очищены от первородного греха, с этим я согласен. Но смотрите, как бы вас снова не сцапал сатана! Предостерегаю вас: Circuit quarens quern devoret [Бродит вокруг и ищет, кого бы сожрать (лат.).]. О возлюбленные братья мои! Сатана - фехтовальщик искусный, он и Жану Большому, и Жану Маленькому, и Англичанину - всем нос утрет. Истинно говорю вам: он силен в нападении. Как скоро мы сменим детские наши платьица на штаны, то есть как скоро мы приходим в тот возраст, когда, можно впасть в смертный грех, его превосходительство сатана уже зовет нас на Пре-о-Клер жизни. Оружие, которое мы берем с собою туда, - это священные таинства, а он приносит целый арсенал, то есть наши грехи, каковые служат ему и оружием и доспехами. Я вижу, как он выходит на место дуэли: на животе у него Чревоугодие - вот его панцирь; шпоры заменяет ему Леность; у пояса - Любострастие, это опасная шпага? Зависть - его кинжал; на голове он носит Гордыню, как латник - шлем; в кармане у него - Скупость, так что он всегда может воспользоваться ею в случае надобности; что же касается Гнева купно с поношениями и тем, что гнев обыкновенно порождает, он держит все это во рту, из чего вы можете заключить, что он вооружен до зубов. Когда господь бог подает знак к началу, сатана не обращается к вам, как учтивые дуэлянты: "Милостивый государь! Вы уже стали в позицию?" Нет, он бросается на христианина с налету, без всякого предупреждения. Христианин же, заметив, что его сейчас ударят в живот Чревоугодием, парирует удар Постом. Тут проповедник отстегнул распятие и для большей наглядности давай им фехтовать, нанося и парируя удары, - ни дать ни взять учитель фехтования, показывающий наиболее трудные приемы. - Сатана после отхода обрушивает на вас сильный прямой удар Гневом, а затем, прибегнув к обману при помощи Лицемерия, наносит вам удар с кварты Гордыней. Христианин сперва прикрывается Терпением, а затем отвечает на удар Гордыней ударом Смирения. Сатана, в бешенстве, колет его сперва Любострастием, однако ж, видя, что его выпад отпарирован Умерщвлением плоти, стремительно кидается на противника, дает ему подножку с помощью Лености, ранит его кинжалом Зависти и в то же время старается поселить в его сердце Скупость. Тут христианину нужно твердо стоять на ногах и смотреть в оба. Труд предохранит его от подножки Лености, от кинжала Зависти - Любовь к ближнему (весьма нелегкий парад, братья мои!). А что касаемо поползновений Скупости, то одна лишь Благотворительность способна от них защитить. Но, братья мои, если бы на вас напали и с терца и с кварты и пытались то кольнуть, то рубнуть, многие ли из вас оказались бы в силах отразить любой удар такого врага? Я на своем веку видел немало низринутых бойцов, и вот если боец в это мгновение не прибегнет к Раскаянию, то он погиб. Сим последним средством лучше пользоваться до, нежели после. Вы, придворные, полагаете, что на то, чтобы сказать: грешен, много времени не требуется. Увы, братья мои! Сколько несчастных умирающих хотят произнести: грешен, но успевают они сказать: греш, тут голос у них прерывается: фюить! - и душу унес черт - ищи теперь ветра в поле! Брат Любен еще некоторое время упивался собственным красноречием. Когда же он сошел с кафедры, какой-то любитель изящной словесности заметил, что его проповедь, длившаяся не более часу, заключала в себе тридцать семь игр слов и бесчисленное количество острот вроде тех, какие я приводил. Проповедник заслужил одобрение и католиков и протестантов, и он долго потом стоял у подножия кафедры, окруженный толпою подобострастных слушателей, прихлынувших из всех приделов, чтобы выразить ему свое восхищение. Во время проповеди Бернар спрашивал несколько раз, где графиня де Тюржи. Брат тщетно искал ее глазами. То ли прелестной графини вовсе не было в церкви, то ли она скрывалась от своих поклонников в каком-нибудь темном углу. - Мне бы хотелось, - сказал Бернар, выходя из церкви, - чтобы те, кто пришел на эту дурацкую проповедь, послушали сейчас задушевные беседы кого-нибудь из наших пасторов. - Вот графиня де Тюржи, - сжав руку Бернара, шепнул капитан. Бернар оглянулся и увидел, что под темным порталом мелькнула, как молния, пышно одетая дама, которую вел за руку белокурый молодой человек, тонкий, щуплый, с женоподобным лицом, одетый небрежно - пожалуй, даже подчеркнуто небрежно. Толпа расступалась перед ними с пугливой поспешностью. Этот ее спутник и был грозный Коменж. Бернар едва успел бросить взгляд на графиню. Он не мог потом ясно представить себе ее черты, и все же они произвели на него сильное впечатление. А Коменж ему страшно не понравился, хотя он и не отдавал себе отчета - чем именно. Его возмущало, что этот хилый человечек уже составил себе такое громкое имя. "Если бы графине случилось полюбить кого-нибудь в этой толпе, мерзкий Коменж непременно бы его убил, - подумал Бернар. - Он поклялся убивать всех, кого она полюбит". Рука его невольно взялась за эфес шпаги, но он тут же устыдился своего порыва. "Мне-то что в конце концов? Как я могу ему завидовать, когда я, можно сказать, и не разглядел той женщины, над которой он одержал победу?" Тем не менее от этих мыслей ему стало тяжело на сердце, и всю дорогу от церкви до дома капитана он хранил молчание. Когда они пришли, ужин был уже подан. Бернар ел неохотно и, как скоро убрали со стола, начал собираться к себе в гостиницу. Капитан согласился отпустить Бернара с условием, что завтра он переберется к нему. Вряд ли стоит упоминать о том, что капитан снабдил своего брата деньгами, конем и всем прочим, а сверх того - адресом придворного портного и единственного торговца, у которого всякий дворянин, желавший нравиться дамам, мог приобрести перчатки, брыжи "Сумбур" и башмаки на высоких каблуках со скрипом. В гостиницу Бернара по совсем уже темным улицам провожали два лакея его брата, вооруженные шпагами и пистолетами: дело в том, что после восьми вечера ходить по Парижу было тогда опаснее, нежели в наше время по дороге между Севильей и Гранадой. ГЛАВА ШЕСТАЯ. ВОЖАК Jacky of Norfolk, be not so bold: For Dickon thy master is bought and sold. Shakespeare. King Richard III Сбавь спеси, Джон Норфольк, сдержи свой язык: Знай, куплен и продан хозяин твой Дик. Шекспир. Король Ричард III (англ.). [62] Возвратившись в скромную свою гостиницу, Бернар де Мержи печальным взором осмотрел потертую и потускневшую ее обстановку. Стоило ему мысленно сравнить когда-то давно выбеленные, а теперь закопченные, потемневшие стены своей комнаты с блестящими шелковыми обоями помещения, откуда он только что ушел; стоило ему вспомнить красивую мадонну и сопоставить ее с висевшим у него на стене облупившимся изображением святого, и в душу к нему закралась нехорошая мысль. Роскошь, изящество, благосклонность дам, милости короля и множество других соблазнительных вещей - все это Жорж приобрел ценой одного-единственного слова, которое так легко произнести: важно, чтобы оно изошло из уст, а в душу никто заглядывать не станет. Ему тотчас пришли на память имена протестантов-вероотступников, окруженных почетом. А так как дьявол всегда тут как тут, то Бернару припомнилась притча о блудном сыне, но только заключение вывел он из нее престранное: обращенному гугеноту возрадуются более, чем никогда не колебавшемуся католику. Одна и та же мысль, принимавшая разные формы и приходившая ему в голову как бы помимо его воли, осаждала его и в то же время вызывала у него отвращение. Он взял женевского издания Библию, ранее принадлежавшую его матери, и начал читать. Когда же чтение несколько успокоило его, он отложил книгу. Перед самым сном он поклялся не оставлять веры отцов своих до конца жизни. Несмотря на чтение и на клятву, сны его отражали приключения минувшего дня. Ему снились шелковые пурпурные занавески, золотая посуда, затем опрокинутые столы, блеск шпаг, кровь, смешавшаяся с вином. Затем ожила нарисованная мадонна, - она вышла из рамы и начала перед ним танцевать. Он силился запечатлеть в памяти ее черты и вдруг заметил, что на ней черная маска. А эти синие глаза, эти две полоски белой кожи, выглядывавшие в прорези!.. Внезапно шнурки у маски развязались, показался небесной красоты лик, но очерк его расплывался, - это напоминало отражение нимфы в тронутой рябью воде. Бернар невольно опустил глаза, но тотчас поднял их и больше уже никого не увидел, кроме грозного Коменжа с окровавленной шпагой в руке. Он встал спозаранку, велел отнести свои нетяжелые вещи к брату, отказался осматривать вместе с ним достопримечательности города и пошел один во дворец Шатильонов передать письмо от отца. Двор был запружен слугами и лошадьми, и Мержи еле протиснулся к обширной прихожей, где было полно конюхов и пажей, вооруженных только шпагами и тем не менее составлявших надежную охрану адмирала. Привратник в черной одежде, пробежав глазами по кружевному воротнику Мержи и по золотой цепи, которую дал ему надеть Жорж, без всяких разговоров провел его в галерею, где в это время находился адмирал. Более сорока вельмож, дворян и евангелических священников, приняв почтительные позы, с непокрытыми головами стояли вокруг адмирала. Адмирал одет был чрезвычайно скромно, во все черное. Он был высокого роста, слегка сутулился, тяготы войны прорезали на его лбу с залысинами больше морщин, нежели годы. Длинная седая борода спускалась ему на грудь. Щеки, впалые от природы, казались еще более впалыми из-за раны, глубокий след которой едва прикрывали длинные усы. В бою под Монконтуром пистолетный выстрел пробил ему щеку и вышиб несколько зубов. Выражение лица его было не столько сурово, сколько печально. Про него говорили, что после смерти отважного Дандело [63] [Его брата.] он ни разу не улыбнулся. Он стоял, опершись на стол, заваленный картами и планами, среди которых возвышалась толстая Библия ин-кварто. На картах и бумагах были разбросаны зубочистки, напоминавшие о его привычке, над которой часто посмеивались. За столом сидел секретарь, углубившийся в писание писем, которые он потом передавал адмиралу на подпись. При виде великого человека, в глазах своих единоверцев стоявшего выше короля, ибо он объединял в одном лице героя и святого, Мержи преисполнился благоговения и, приблизившись к нему, невольно преклонил одно колено. Адмирал, озадаченный и возму