Проспер Мериме. Кармен
Файл с книжной полки Несененко Алексея http://www.geocities.com/SoHo/Exhibit/4256/
Всякая женщина - зло; но дважды бывает хорошей - Или на ложе любви, или на смертном одре. Паллад. I Мне всегда казалось, что географы сами не знают, что говорят, помещая поле битвы при Мунде в стране пунических бастулов, близ теперешней Монды, милях в двух к северу от Марбельи. Согласно собственным моим соображениям по поводу текста анонимного автора "Bellum Hispaniense" и кое-каким сведениям, почерпнутым в превосходной библиотеке герцога Осунского, я полагал, что достопамятное место, где Цезарь в последний раз сыграл на все против защитников республики, следует искать в окрестностях Монтильи. Находясь в Андалузии ранней осенью 1830 года, я совершил довольно дальнюю поездку, чтобы разрешить еще остававшиеся у меня сомнения. Исследование, которое я в скором времени обнародую, окончательно убедит, я надеюсь, всех добросовестных археологов. Пока моя диссертация еще не разъяснила географической загадки, которая смущает всю ученую Европу, я хочу вам рассказать небольшую повесть; она ни в чем не предрешает интересного вопроса о местонахождении Мунды. Я нанял в Кордове проводника и двух лошадей и двинулся в поход, не имея иной поклажи, кроме "Записок" Цезаря и нескольких рубашек. И вот однажды, скитаясь по возвышенной части Каченской равнины, изнемогая от усталости, умирая от жажды, сжигаемый раскаленным солнцем, я от всей души посылал к чорту Цезаря и сыновей Помпея, как вдруг заметил поодаль от тропинки, по которой я следовал, небольшую зеленую лужайку, усеянную камышами и тростником. Это возвещало мне близость источника. И действительно, когда я подъехал, предполагаемая лужайка оказалась болотом, в котором терялся ручей, вытекавший, по-видимому, из тесного ущелья меж двух высоких уступов сьерры де Кабра (1). Я решил, что, подымаясь по течению, я найду воду чище, меньше пиявок и лягушек, и, быть может, немного тени среди утесов. При въезде в ущелье мой конь заржал, и тотчас же ему ответил другой конь, мне невидимый. Не успел я проехать и ста шагов, как ущелье, вдруг расширяясь, обнаружило передо мной как бы природный цирк, сплошь затененный высотою окружавших его откосов. Трудно было найти место, сулящее путнику более приятный отдых. У подножия отвесных скал ручей мчался, кипя, и терялся в небольшом водоеме, устланном белоснежным песком. Пять-шесть прекрасных зеленых дубов, всегда защищенных от ветра и освежаемых ручьем, росли по берегам, осеняя его своей густой листвой; наконец вокруг водоема мягкая, лоснистая трава предлагала ложе, подобного которому было бы не сыскать ни в одной харчевне на десять миль кругом. Не мне принадлежала честь открытия столь красивых мест. Там уже отдыхал какой-то человек, и, когда я появился, он, по-видимому, спал. Разбуженный ржанием, он встал и подошел к своему коню, который было воспользовался сном хозяина, чтобы плотно пообедать окрестной травой. То был молодой малый среднего роста, но по виду сильный, с мрачным и гордым взглядом. Цвет его лица, должно быть красивый когда-то, стал, под действием солнца, темнее его волос. Одной рукой он взялся за недоуздок, в другой держал медный мушкетон. Сознаюсь, что в первый миг мушкетон и свирепый облик его обладателя меня несколько озадачили; но я перестал верить в разбойников, постоянно про них слыша и никогда с ними не сталкиваясь. К тому же я встречал столько честных поселян, вооружавшихся до зубов, чтобы ехать на рынок, что вид огнестрельного оружия не давал мне права подвергать сомнению нравственность незнакомца. И потом, подумал я, на что ему мои рубашки и эльзевировские "Записки"? Поэтому я приветствовал человека с мушкетоном дружелюбным кивком и спросил его, улыбаясь, не нарушил ли я его сон. Он молча смерил меня взглядом от головы до ног; потом, как бы удовлетворенный осмотром, столь же внимательно взглянул на подъезжавшего проводника. Я видел, как тот побледнел и остановился, выказывая явный испуг. "Дурная встреча!" - подумал я. Но благоразумие тотчас же подсказало мне не проявлять ни малейшего беспокойства. Я слез с лошади, велел проводнику разнуздать ее и, опустившись на колени у ручья, погрузил в него голову и руки; потом выпил изрядный глоток, лежа, - ничком, как плохие воины Гедеона. Тем временем я наблюдал за своим проводником и за незнакомцем. Первый приближался с видимой неохотой; второй же как будто не замышлял против нас ничего дурного, ибо коня он отпустил, а мушкетон, который он сперва держал наперевес, теперь был опущен, к земле. Не считая нужным обижаться на недостаточное внимание оказанное моей особе, я растянулся на траве и с непринужденным видом спросил у человека с мушкетоном, нет ли у него огня. В то же время я вынул портсигар. Незнакомец, все так же молча, порылся у себя в кармане, достал огниво и поспешил высечь для меня огонь. - Бесспорно, он делался общительнее; ибо сел против меня, не расставаясь, однако же, с оружием. Закурив, я выбрал лучшую из остававшихся у меня сигар и спросил его, курит ли он. - Да сеньор, - ответил он. Это были первые слова, которые он произнес, и я заметил, что s он произносит не по-андалузски (2), из чего я заключил, что это путешественник, как и я, только что не археолог. - Вот эта недурна, - сказал я, предлагая ему настоящую гаванскую регалию. Он слегка наклонил голову, запалил свою сигару о мою, поблагодарил вторичным кивком, потом принялся курить со всей видимостью живейшего удовольствия. - Ах, - воскликнул он, медленно, выпуская первый клуб дыма изо рта и ноздрей. - Как давно я не курил. В Испании угощение сигарой устанавливает отношения гостеприимства, подобно тому, как на Востоке дележ хлеба и соли. Незнакомец оказался разговорчивее, чем я думал. Впрочем, хоть он и заявил, что живет в Монгольском округе, он был, по- видимому, довольно плохо знаком с местностью. Он не знал наименования прелестной долины, где мы находились; не мог назвать ни одной окрестной деревни; наконец, когда я его спросил, не встречал ли он поблизости разрушенных стен, больших черепиц с закраинами, изваянных камней, он признался, что на подобные вещи никогда не обращал внимания. Зато он выказал себя знатоком по части лошадей. Он раскритиковал мою, что было не трудно; потом рассказал мне родословную своего коня, знаменитого кордовского завода: действительно благородное животное, такое выносливое, по словам хозяина, что прошло однажды тридцать миль за день галопом и крупной рысью. Посреди своей речи незнакомец вдруг запнулся, словно спохватившись и сердясь, что сказал лишнее. "Дело в том, что я очень торопился в Кордову, - продолжал он с легким смущением. - Мне надо было хлопотать в суде по поводу одной тяжбы..." Говоря это, он взглянул на Антонио, моего проводника, который потупил взор. Тень и ручей настолько меня очаровали, что я вспомнил про ломти превосходной ветчины, положенные моими монтильскими друзьями в сумку моего проводника. Я велел их принести и пригласил незнакомца принять участие в походном завтраке. Если он давно не курил, то не ел он, должно быть, по меньшей мере двое суток. Он глотал, как голодный волк. Я решил, что встреча со мною ниспослана бедному малому свыше. Проводник мой меж тем ел мало, пил еще того меньше и не говорил вовсе, хотя с самого начала нашего путешествия проявил себя беспримерным болтуном. Присутствие нашего гостя, по-видимому, его стесняло, и какая-то недоверчивость отстраняла их друг от друга, хоть я и не мог разгадать ее причины. Уже исчезли последние крошки хлеба и ветчины; мы выкурили каждый по второй сигаре; я велел проводнику взнуздать лошадей и собирался проститься с моим новым приятелем, как вдруг тот меня спросил, где я думаю провести ночь. Не успев обратить внимания на предостерегающий знак проводника, я ответил, что направляюсь в Воронью венту (3). - Скверный ночлег для такого человека, как вы, сеньор... - Я тоже туда еду, и если вы мне позволите вас проводить, мы поедем вместе. - С удовольствием, - сказал, я, садясь, в седло. Проводник, державший стремя, снова мне подмигнул. Я в ответ пожал плечами, как бы говоря ему, что нисколько не тревожусь, и мы двинулись в путь. Таинственные знаки Антонио, его беспокойство, некоторые вырвавшиеся у незнакомца слова, в особенности же его тридцатимильный пробег и малоправдоподобное объяснение такового уже помогли мне составить мнение о моем попутчике. Я не сомневался, что имею дело с контрабандистом, быть может с вором, но, не все ли мне было равно? Я достаточно хорошо знал характер испанцев, чтобы быть вполне уверенным, что мне нечего бояться человека, который со мной поел и покурил. Самое его присутствие было надежной защитой на случай какой-либо дурной встречи. К тому же я был рад узнать, что такое разбойник. С ними видишься не каждый день, и есть известная прелесть в соседстве человека опасного, в особенности, когда чувствуешь его кротким и прирученным. Я надеялся понемногу вызвать незнакомца на откровенность и, невзирая на подмигивания проводника, навел разговор на разбойников с большой дороги. Разумеется, я отзывался о них почтительно. В то время в Андалузиа имелся знаменитый бандит по имени Хосе-Мария, подвиги которого были у всех на устах. "Что если рядом со мной Хосе-Марня?" - говорил я себе... Я повторил рассказы, которые слышал об этом герое, все, впрочем, к его чести, и громко выразил восхищение его храбростью и великодушием. - Хосе-Мария - просто шут, - холодно произнес незнакомец. "Судит он себя по заслугам, или же это излишняя скромность с его стороны? - спрашивал я себя мысленно, ибо, всматриваясь в своего спутника, я обнаруживал в нем приметы Хосе-Марии, объявления о которых видывал на воротах многих андалузских городов. - Да это он. Светлые волосы, голубые глаза, большой рот, отличные зубы маленькие руки; тонкая рубашка, бархатная куртка с серебряными пуговицами, белые кожаные гетры, гнедая лошадь... Никаких сомнений. Но уважим его инкогнито". Мы подъехали к венте. Она оказалась именно такой, как он мне ее описал, то есть одной из самых жалких, какие я когда-либо встречал. Большая комната служила и кухней, и столовой, и спальней. Огонь разводили тут же посредине, на плоском камне, и дым выходил через проделанную в крыше дыру или, вернее, задерживался, образуя облако в нескольких футах над землей. Вдоль стен было разостлано пять или шесть старых ослиных попон: то были постели для путешественников. В двадцати шагах от дома или, вернее, от этой единственной описанной мной комнаты возвышалось нечто вроде сарая, служившего конюшней. В этом прелестном жилище не было иных живых существ, по крайней мере в ту минуту, кроме старухи и девочки лет десяти-двенадцати, черных, как сажа, и одетых в ужасные лохмотья. "И это все, что осталось, - подумал я, - от населения Бэтической Мунды! О Цезарь! О Секст Помпеи! Как бы вы удивились, если бы вернулись в мир!" При виде моего спутника у старухи вырвалось удивленное восклицание. - Ах! Сеньор дон Хосе! - промолвила она. Дон Хосе нахмурил брови и поднял руку повелительным движением, тотчас же заставившим старуху замолчать. Я обернулся к проводнику и сделал ему незаметный знак, давая понять, что ему нечего пояснять мне, с каким человеком я собираюсь провести ночь. Ужин был лучше, нежели я ожидал. Нам подали на маленьком столике, не выше фута, старого вареного петуха с рисом и множеством перца, потом перец на постном масле, наконец "гаспачо", нечто вроде салата из перца. Благодаря этим трем острым блюдам нам пришлось часто прибегать к бурдюку с монтильским вином, которое оказалось превосходным. После ужина, заметив висевшую на стене мандолину, - в Испании повсюду мандолины, - я спросил прислуживавшую нам девочку, умеет ли она на ней играть. - Нет, - отвечала она. - Но дон Хосе так хорошо играет. - Будьте так добры, - обратился я к нему, - спойте мне что-нибудь; я страстно люблю вашу национальную музыку. - Я ни в чем не могу отказать столь любезному господину, который угощает меня такими великолепными сигарами, - весело воскликнул дон Хосе и, велев подать себе мандолину, запел, подыгрывая на ней; голос его был груб, но приятен, напев - печален и странен; что же касается слов, то я ничего не понял. - Если я не ошибаюсь, - сказал я ему, - это вы пели не испанскую песню. Она похожа на "сорсико" (4), которые мне приходилось слышать в Провинциях, а слова, должно быть, баскские (5). - Да, - мрачно ответил дон Хосе. Он положил мандолину наземь и, скрестив руки, стал смотреть на потухавший огонь с видом какой-то странной грусти. Освещенное стоявшей на столике лампой, его лицо, благородное и в то же время свирепое, напоминало мне мильтоновского Сатану. Быть может, как и он, мой спутник думал о покинутом крае, об изгнании, которому он подвергся по своей вине. Я старался оживить беседу, но он не отвечал, поглощенный своими печальными мыслями. Старуха уже улеглась в углу комнаты, за дырявым одеялом, повешенным на веревке. Девочка последовала за ней в это убежище, предназначенное для прекрасного пола. Тогда мой проводник, встав, пригласил меня сходить с ним в конюшню; но при этих словах дон Хосе, словно вдруг очнувшись, резко спросил его, куда он идет. - В конюшню, - ответил проводник. - Зачем? У лошадей есть корм. Ложись здесь, сеньор позволит. - Я боюсь, не больна ли лошадь сеньора; мне бы хотелось, чтобы сеньор ее посмотрел; может быть, он укажет, что с ней делать. Было ясно, что Антонио желает поговорить со мной наедине; но мне не хотелось возбуждать подозрений в доне Хосе, и я полагал, что в этом случае лучше всего выказать полнейшее доверие. Поэтому я ответил Антонио, что в лошадях ничего не смыслю и хочу спать. Дон Хосе пошел за ним в конюшню и вскоре вернулся оттуда один. Он сказал мне, что у лошади ничего нет, но что мой проводник считает ее весьма драгоценным животным, трет ее своей курткой, чтобы она вспотела, и собирается про вести ночь за этим приятным занятием. Тем временем я улегся на ослиные попоны, старательно закутавшись в плащ, чтобы к ним не прикасаться. Попросив у меня извинения за то, что он осмеливается лечь рядом со мной, дон Хосе расположился у двери, предварительно освежив порох в своем мушкетоне, который он озаботился положить под сумку, служившую ему подушкой. Пожелав друг другу покойной ночи, оба мы через пять минут спали глубоким сном. Я считал себя достаточно усталым, чтобы спать в подобном пристанище; но час спустя пренеприятный зуд нарушил мою дремоту. Как только я понял его природу, я встал, в убеждении, что лучше провести остаток ночи под открытым небом, чем под этим негостеприимным кровом. Я на цыпочках подошел к дверям, перешагнув через ложе дона Хосе, почивавшего сном праведника, и ухитрился выйти из дому, не разбудив его. Возле двери была широкая деревянная скамья; я растянулся на ней и устроился, как мог, чтобы доспать ночь. Я уже собрался вторично закрыть глаза, как вдруг мне почудилось, будто передо мною проходят тень человека и тень коня, движущихся совершенно бесшумно. Я приподнялся на своем ложе, и мне показалось, что я вижу Антонио. Удивленный его выходом из конюшни в такой поздний час, я встал и пошел ему навстречу. Он остановился, завидев меня первый. - Где он? - шепотом спросил меня Антонио. - В венте; спит; он не боится клопов. Куда это вы ведете лошадь? Тут я заметил, что Антонио, дабы не шуметь, выходя из сарая, тщательно закутал животному ноги в обрывки старой попоны. - Говорите тише, - сказал мне Антонио, - ради бога! Вы не знаете, что это за человек. Это Хосе Наварро, знаменитейший бандит Андалузии. Я весь день делал вам знаки, которых вы не желали понимать. - Бандит или не бандит, не все ли равно? - отвечал я. - Нас он не грабил, и я держу пари, что он об этом и не помышляет. - Пусть так; но тому, кто его выдаст, полагается двести дукатов. В полутора милях отсюда я знаю уланский пост и еще до зари приведу сюда нескольких дюжих молодцов. Я бы взял его коня, но он такой злой, что никого не подпускает к себе, кроме Наварро. - Чорт бы вас побрал! - сказал я ему. - Что худого вам сделал этот несчастный, чтобы его выдавать? И потом уверены ли вы, что это и есть тот разбойник, о котором вы говорите? - Вполне уверен; давеча он пошел за мной в конюшню и сказал мне: "Ты как будто меня знаешь; если ты скажешь этому доброму господину, кто я такой, я пущу тебе пулю в лоб". Оставайтесь, сеньор, оставайтесь с ним; вам нечего бояться. Пока вы тут, он ни о чем не догадается. Разговаривая, мы настолько отошли от венты, что звука подков уже не могло быть слышно. Антонио мигом освободил коня от отрепьев, которыми он ему окутал ноги; он собирался сесть в седло. Я мольбами и угрозами пытался его удержать. - Я бедный человек, сеньор, - отвечал он. - Двумястами дукатов брезговать не приходится, в особенности когда представляется случай избавить край от такой язвы. Но смотрите: если Наварро проснется, он схватится за мушкетон, и тогда берегитесь! Я-то слишком далеко зашел, чтобы отступать; устраивайтесь, как знаете. Мошенник уже сидел верхом; он пришпорил коня, и впотьмах я скоро потерял его из виду. Я был очень рассержен на своего проводника и изрядно встревожен. Поразмыслив минуту, я решился и вошел в венту. Дон Хосе все еще спал, вероятно набираясь сил после трудов и треволнений нескольких беспокойных ночей? Мне пришлось основательно встряхнуть его, чтобы разбудить. Я никогда не забуду его дикого взгляда и движения, которое он сделал, чтобы схватить мушкетон, предусмотрительно отставленный мною подальше от постели. - Сеньор, - сказал я ему, - извините, что я вас бужу, но у меня есть к вам глупый вопрос: было ли бы вам приятно, если бы сюда явилось полдюжины улан? Он вскочил на ноги и спросил меня устрашающим голосом: - Кто вам это сказал? - Если совет хорош, то чей он - не важно. - Ваш проводник меня предал, но он поплатится! Где он? - Не знаю... В конюшне, должно быть... Но мне сказали... - Кто вам сказал?.. Это не могла быть старуха... - Кто-то, кого я не знаю... Без дальних слов, есть у вас основания не дожидаться солдат или нет? Если есть, то не теряйте времени, а если нет, то покойной ночи, и извините меня, что я прервал ваш сон. - Ах, этот ваш проводник, этот ваш проводник! Он мне сразу показался подозрительным... но... ничего, мы с ним сосчитаемся!.. Прощайте, сеньор. Да воздаст вам бог за услугу, которую вы мне оказали. Я не настолько уж плох, как вы можете думать... да, во мне что-то есть еще, что заслуживает сострадания порядочного человека... Прощайте, сеньор... Я жалею об одном, что ничем не могу отплатить вам... - В отплату за мою услугу, обещайте мне, дон Хосе, никого не подозревать, не думать о мести... Нате, вот вам сигары на дорогу; счастливого пути! И я протянул ему руку. Он молча пожал ее, взял свой мушкетон и сумку и, сказав что-то старухе на непонятном мне наречии, побежал к сараю. Несколько мгновений спустя я услыхал, как он скачет по равнине. Я же снова лег на скамью, но уснуть не мог. Я задавал себе вопрос, правильно ли я поступил, спасая от виселицы вора и, быть может, убийцу потому только, что поел с ним ветчины и рису по-валенсиански. Не предал ли я своего проводника, совершавшего законное дело; не обрек ли я его мести негодяя? Но долг гостеприимства!.. Дикарский предрассудок, говорил я себе, я буду ответствен за все преступления, которые учинит этот бандит... Но предрассудок ли, однако, этот внутренний голос, не сдающийся ни на какие доводы? Быть может, из щекотливого положения, в каком я очутился, мне нельзя было выйти без укоров совести. Я все еще пребывал в величайшей неуверенности относительно нравственности моего поступка, как вдруг увидел полдюжины приближающихся всадников с Антонио, благоразумно следовавшим в арьергарде. Я пошел им навстречу и сообщил, что бандит спасся бегством тому уже два с лишним часа... Старуха на вопрос ефрейтора отвечала, что Наварро она знает, но что, живя одиноко, она ни за что бы не донесла на него, потому что могла бы поплатиться за это жизнью. Она добавила, что, когда он у нее останавливается, он всегда уезжает среди ночи. Мне же пришлось отправиться за несколько миль предъявить паспорт и подписать заявление у алькайда (6), после чего мне разрешили продолжать мои археологические разыскания. Антонио был на меня зол, подозревая, что это я помешал ему заработать двести дукатов. Все же в Кордове мы расстались друзьями; там я его вознаградил, насколько то позволяло состояние моих финансов. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . II В Кордове я провел несколько дней. Мне указали на одну рукопись доминиканской библиотеки, где я мог найти интересные сведения о древней Мунде. Весьма радушно принятый добрыми монахами, дни я проводил в их монастыре, а вечером гулял по городу. В Кордове, на закате солнца, на набережной, идущей вдоль правого берега Гвадалкивира, бывает много праздного народа. Там дышишь испарениями кожевенного завода, доныне поддерживающего старинную славу тамошних мест по части выделки кож; но зато можно любоваться зрелищем, которое чего-нибудь да стоит. За несколько минут до "ангелуса" (7) множество женщин собирается на берегу реки, внизу набережной, которая довольно высока. Ни один мужчина не посмел бы вмешаться в эту толпу. Когда звонят "ангелус", считается, что настала ночь. При последнем ударе колокола все эти женщины раздеваются и входят в воду. И тут подымаются крик, смех, адский шум. С набережной мужчины смотрят на купальщиц, таращат глаза и мало что видят. Между тем эти смутные белые очертания, вырисовывающиеся на темной синеве реки, приводят в действие поэтические умы, и, при некотором воображении, нетрудно представить себе купающуюся с нимфами Диану, не боясь при этом участи Актеона (8). Мне рассказывали, что однажды несколько сорванцов сложились и задобрили соборного звонаря, чтобы он прозвонил "ангелус" двадцатью минутами раньше урочного часа. Хотя было еще совсем светло, гвадалкивирские нимфы не стали колебаться и, полагаясь больше на "ангелус", чем на солнце, со спокойной совестью совершили свой купальный туалет, который всегда крайне прост. Меня при этом не было. В мое время звонарь был неподкупен, сумерки - темны, и только кошка могла бы отличить самую старую торговку апельсинами от самой хорошенькой кордовской гризетки. Однажды вечером, в час, когда ничего уже не видно, я курил, облокотясь на перила набережной, и в это время какая-то женщина, поднявшись по лестнице от реки, села рядом со мной. В волосах у нее был большой букет жасмина, лепестки которого издают вечером одуряющий запах. Одета она была просто, пожалуй, даже бедно, во все черное, как большинство гризеток по вечерам. Женщины из общества носят черное только утром; вечером они одеваются a la francesa (9). Подходя ко мне, моя купальщица уронила на плечи мантилью, покрывавшую ей голову, "и в свете сумрачном, струящемся от звезд", я увидел, что она невысока ростом, молода, хорошо сложена и что у нее огромные глаза. Я тотчас же бросил сигару. Она оценила этот вполне французский знак внимания и поспешила мне сказать, что очень любит запах табака и даже сама курит, когда ей случается найти мягкие "папелито" (10). По счастью, у меня в портсигаре как раз такие были, и я счел долгом ей их предложить. Она соблаговолила взять один и закурила его о кончик горящей веревки, которую за медную монету нам принес мальчик. Смешивая клубы дыма, мы с прекрасной купальщицей так заговорились, что остались на набережной почти одни. Я счел, что не поступлю нескромно, предложив ей пойти в "неверию" (11) съесть мороженого. Немного подумав, она согласилась; но прежде, чем решиться, захотела узнать, который час. Я поставил свои часы на бой, и этот звон очень ее удивил. - Каких только изобретений у вас нет, у иностранцев! Из какой вы страны, сеньор? Англичанин, должно быть? (12) - Француз и ваш покорнейший слуга. А вы, сеньора или сеньорита, вы, вероятно, родом из Кордовы? - Нет. - Во всяком случае, вы андалузка. Я это слышу по вашему мягкому выговору. Если вы так хорошо различаете произношение вы должны догадаться, кто я. - Я полагаю, что вы из страны Иисуса, в двух шагах от рая. (Этой метафоре, означающей Андалузию, - меня научил мой приятель Франциско Севилья, известный пикадор (13).) - Да, рай... Здешние люди говорят, что он создан не для нас. - Так, значит, вы мавританка или... - я запнулся не смея сказать: еврейка. - Да полноте! Вы же видите, что я цыганка; хотите, я вам скажу "бахи"? (14) Слышали вы когда-нибудь о Карменсите? Это я. В те времена - тому уже пятнадцать лет - я был таким нехристем, что не отшатнулся в ужасе, увидев рядом с собой ведьму. "Что ж? - подумал я. - На той неделе я ужинал с грабителем с большой дороги, покушаем сегодня мороженого, с приспешницей дьявола. Когда путешествуешь, надо видеть все". У меня была и другая причина поддержать с ней знакомство. По выходе из коллежа, - признаюсь к своему, стыду, - я убил некоторое время на изучение тайных наук и даже несколько раз пытался заклинать духа тьмы. Давно уже исцелившись от страсти к подобного рода изысканиям, я все же продолжал относиться с известным любопытством ко всяким суевериям и теперь рад был случаю узнать, на какой высоте стоит искусство магии у цыган. Беседуя мы вошли в неверию и уселись за столик, озаренный свечой под стеклянным колпачком. Тут я мог вдоволь разглядывать свою "хитану" (15), в то время как добрые люди, сидя за мороженым, дивились, видя меня в таком обществе. Я сильно сомневаюсь в чистокровности сеньориты Кармен; во всяком случае, она была бесконечно красивее всех ее соплеменниц, которых я когда-либо встречал. Чтобы женщина была красива, надо, говорят испанцы, чтобы она совмещала тридцать "если" или, если угодно, чтобы ее можно было определить при помощи десяти прилагательных, применимых каждое к трем частям ее особы. Так, три вещи у нее должны быть черные: глаза, веки и брови; три - тонкие: пальцы, губы, волосы, и т. д. Об остальном можете справиться у Брантома (16). Моя цыганка не могла притязать на все эти совершенства. Ее кожа, правда, безукоризненно гладкая, цветом близко напоминала медь. Глаза у нее были раскосые, но чудесно вырезанные; губы немного полные, но красиво очерченные, а за ними виднелись зубы, белее очищенных миндалин. Ее волосы, быть может, немного грубые, были черные, с синим, как вороново крыло, отливом, длинные и блестящие. Чтобы не утомлять вас слишком подробным описанием, скажу коротко, что с каждым недостатком она соединяла достоинство, быть может, еще сильнее выступавшее в силу контраста. То была странная и дикая красота, лицо, которое на первый взгляд удивляло, но которое нельзя было забыть. В особенности у ее глаз было какое-то чувственное и в то же время жестокое выражение, какого я не встречал ни в одном человеческом взгляде. Цыганский глаз - волчий глаз, говорит испанская поговорка, и это верное замечание. Если вам некогда ходить в зоологический сад, чтобы изучать взгляд волка, посмотрите на вашу кошку, когда она подстерегает воробья. Было бы, конечно, смешно, чтобы вам гадали в кафе. А потому я попросил хорошенькую колдунью разрешить мне проводить ее домой; она легко согласилась, но захотела еще раз справиться о времени и снова попросила меня поставить часы на бой. - Они действительно золотые? - сказала она, глядя на них крайне внимательно. Когда мы двинулись дальше, стояла темная ночь; лавки были большей частью заперты, а улицы почти пусты. Мы перешли Гвадалкивирский мост и в конце предместья остановились у дома, отнюдь не похожего на дворец. Нам открыл мальчик. Цыганка сказала ему что-то на незнакомом мне языке; впоследствии я узнал, что это "роммани", или "чипе кальи", наречие хитанов. Мальчик тотчас же исчез, оставив нас одних в довольно просторной комнате, где стояли небольшой стол, два табурета и баул. Еще я должен упомянуть кувшин с водой, груду апельсинов и вязку лука. Когда мы остались наедине, цыганка достала из баула карты, невидимому, уже немало послужившие, магнит, высохшего хамелеона и кое-какие другие предметы, потребные для ее искусства. Потом она велела мне начертить монетой крест на левой ладони, и магический обряд начался. Не к чему излагать вам ее предсказания; что же касается ее приемов, то было очевидно, что она и впрямь колдунья. К сожалению, нам скоро помешали. Внезапно с шумом отворилась дверь, и человек, до самых глаз закутанный в бурый плащ, вошел в комнату, не очень-то любезно окликая цыганку. Я не понимал, что он говорил, но по его голосу можно было судить, что он весьма не в духе. При виде его хитана не выказала ни удивления, ни досады, но бросилась ему навстречу и с необычайной поспешностью стала ему что-то говорить на таинственном языке, которым уже пользовалась в моем присутствии. Слово "паильо", часто повторявшееся, было единственным, которое я понимал. Я знал, что так цыгане называют всякого человека чуждого им племени. Полагая, что речь идет обо мне, я готовился к щекотливому объяснению; уже я сжимал в руке ножку одного из табуретов и строил про себя умозаключения, дабы с точностью установить миг, когда будет уместно швырнуть им в голову пришельца. Тот резко оттолкнул цыганку и двинулся ко мне; потом, отступая на шаг: - Ах, сеньор, - сказал он, - это вы! Я в свой черед взглянул на него и узнал моего друга дона Хосе. В эту минуту я немного жалел, что не дал его повесить. - Э, да это вы, мой удалец! - воскликнул я, смеясь насколько можно непринужденнее. - Вы прервали сеньориту как раз, когда она сообщала мне преинтересные вещи. - Все такая же! Этому будет конец, - процедил он сквозь зубы, устремляя на нее свирепый взгляд. Между тем цыганка продолжала ему что-то говорить на своем наречии. Она постепенно воодушевлялась. Ее глаза наливались кровью и становились страшны, лицо перекашивалось, она топала ногой. Мне казалось, что она настойчиво убеждает его что-то сделать, но что он не решается. Что это было, мне представлялось совершенно ясным при виде того, как она быстро водила своей маленькой ручкой взад и вперед под подбородком. Я склонен был думать, что речь идет о том, чтобы перерезать горло, и имел основания подозревать, что горло это - мое. На этот поток красноречия дон Хосе ответил всего лишь двумя-тремя коротко произнесенными словами. Тогда цыганка бросила на него полный презрения взгляд; затем, усевшись по-турецки в углу, выбрала апельсин, очистила его и принялась есть. Дон Хосе взял меня под руку, отворил дверь и вывел меня на улицу. Мы прошли шагов двести в полном молчании. Потом, протянув руку: - Все прямо, - сказал он, - и вы будете на мосту. Он тотчас же повернулся и быстро пошел прочь. Я возвратился к себе в гостиницу немного сконфуженный и в довольно дурном расположении духа. Хуже всего было то, что, раздеваясь, я обнаружил исчезновение моих часов. По некоторым соображениям я не пошел на следующий день потребовать их обратно и не обратился к коррехидору с просьбой велеть их разыскать. Я закончил свою работу над доминиканской рукописью и уехал в Севилью. Постранствовав несколько месяцев по Андалузии, я решил вернуться в Мадрид, и мне пришлось снова проезжать через Кордову. Я не собирался задерживаться там надолго, ибо невзлюбил этот прекрасный город с его гвадалкивирскими купальщицами. Но так как мне необходимо было повидать некоторых друзей и выполнить кое-какие поручения, то мне предстояло провести по меньшей мере три-четыре дня в древней столице мусульманских владык. Едва я появился вновь в доминиканском монастыре, один из монахов, всегда живо интересовавшийся моими изысканиями о местонахождении Мунды, встретил меня с распростертыми объятиями, восклицая: - Хвала создателю! Милости просим, дорогой мой друг. Мы все считали, что вас нет в живых, а я, который говорю с вами, я множество раз прочел "pater" и "ave" (17), о чем не жалею, за упокой вашей души. Так, значит, вас не убили; а что вас обокрали, это мы знаем! - Как так? - спросил я его не без удивления. - Ну да, вы же знаете, эти прекрасные часы, которые вы в библиотеке ставили на бой, когда мы вам говорили, что пора идти в церковь. Так они нашлись, вам их вернут. - То есть, - перебил я его смущенно, - я их потерял... - Мошенник под замком, а так как известно, что он способен застрелить христианина из ружья, чтобы отобрать у него песету, то мы умирали от страха, что он вас убил. Я с вами схожу к коррехидору, и вам вернут ваши чудесные часы. А потом посмейте рассказывать дома, что в Испании правосудие не знает своего ремесла! - Я должен сознаться, - сказал я ему, - что мне было бы приятнее остаться без часов, чем показывать против бедного малого, чтобы его потом повесили, особенно потому... потому... - О, вам не о чем беспокоиться; он достаточно себя зарекомендовал, и дважды его не повесят. Говоря - повесят, я не совсем точен. Этот ваш вор - идальго (18); поэтому его послезавтра без всякой пощады удавят (19). Вы видите, что одной кражей больше или меньше для него все равно. Добро бы он еще только воровал. Но он совершил несколько убийств, одно другого ужаснее. - Как его зовут? - Здесь он известен под именем Хосе Наварро; но у него есть еще баскское имя, которого нам с вами ни за что не выговорить. Знаете, с ним можно повидаться, и вы, который интересуетесь местными особенностями, не должны упускать случая узнать, как в Испании мошенники отправляются на тот свет. Он в часовне, и отец Мартинес вас проводит. Мой доминиканец так настаивал, чтобы я взглянул на приготовления к "карошенький маленький пофешенья", что я не мог отказаться. Я отправился к узнику, захватив с собой пачку сигар, которые, я надеялся, оправдали бы в его глазах мою нескромность. Меня впустили к Хосе, когда он обедал. Он довольно холодно кивнул мне головой и вежливо поблагодарил меня за принесенный подарок. Пересчитав сигары в пачке, которую я ему вручил, он отобрал несколько штук и вернул мне остальные, заметив, что так много ему не потребуется. Я спросил его, не могу ли я, с помощью денег или при содействии моих друзей, добиться смягчения его участи. Сначала он пожал плечами, грустно улыбнувшись; потом, подумав, попросил меня отслужить обедню за упокой его души. - Не могли ли бы вы, - добавил он застенчиво, - не могли ли бы вы отслужить еще и другую за одну особу, которая вас оскорбила? - Разумеется, дорогой мой, - сказал я ему. - Но только, насколько я знаю, никто меня не оскорблял в этой стране. Он взял мою руку и пожал ее с серьезным лицом. Помолчав, он продолжал: - Могу я вас попросить еще об одной услуге?.. Возвращаясь на родину, вы, может быть, будете проезжать через Наварру; во всяком случае, вы будете в Витории, которая оттуда недалеко. - Да, - отвечал я, - я, конечно, буду в Витории; но возможно, что заеду и в Памплону, а ради вас, я думаю, я охотно сделаю этот крюк. - Так вот, если вы заедете в Памплону, вы увидите много для вас интересного... Это красивый город... Я вам дам этот образок (он показал мне серебряный образок, висевший у него на шее), вы завернете его в бумагу... - он остановился, чтобы одолеть волнение, - и передадите его или велите передать одной женщине, адрес которой я вам скажу. Вы скажете, что я умер, но не скажете как. Я обещал исполнить его поручение. Я был у него на следующий день и провел с ним несколько часов. Из его уст я и услышал печальную повесть, которую здесь привожу. III - Я родился, - сказал он, - в Элисондо, в Бастанской долине. Зовут меня дон Хосе Лисаррабенгоа, и вы достаточно хорошо знаете Испанию, сеньор, чтобы сразу же заключить по моему имени, что я баск и древний христианин (20). Если я называю себя "дон", то это потому, что имею на то право, и, будь я в Элисондо, я бы вам показал мою родословную на пергаменте. Из меня хотели сделать священника и заставляли учиться, но преуспевал я плохо. Я слишком любил играть в мяч, это меня и погубило. Когда мы, наваррцы, играем в мяч, мы забываем все. Как-то раз, когда я выиграл, один алавский юнец затеял со мной ссору; мы взялись за "макилы" (21), и я опять одолел; но из-за этого мне пришлось уехать. Мне повстречались драгуны, и я поступил в Альмансский кавалерийский полк. Наши горцы быстро выучиваются военному делу. Вскоре я сделался ефрейтором, и меня обещали произвести в вахмистры, но тут, на мою беду, меня назначили в караул на севильскую табачную фабрику. Если вы бывали в Севилье, вы, должно быть, видели это большое здание за городской стеной, над Гвадалкивиром. Я как сейчас вижу его ворота и кордегардию рядом. На карауле испанцы играют в карты или спят - я же, истый наваррец, всегда старался быть чем-нибудь занят. Я делал из латунной проволоки цепочку для своего затравника. Вдруг товарищи говорят: "Вот и колокол звонит сейчас девицы вернутся на работу". Вы, быть может, знаете, сеньор, что на фабрике работают по меньшей мере четыреста-пятьсот женщин. Это они крутят сигары в большой палате, куда мужчин не допускают без разрешения вейнтикуатро (22), потому что женщины, когда жарко, ходят там налегке, в особенности молодые. Когда работницы возвращаются на фабрику после обеда, множество молодых людей толпится на их пути и городит им всякую всячину. Редкая девица отказывается от тафтяной мантилы и рыболовам стоит только нагнуться, чтобы поймать рыбку. Пока остальные глазели, я продолжал сидеть на скамье у ворот. Я был молод тогда; я все вспоминал родину и считал, что не может быть красивой девушки без синей юбки и спадающих на плечи кос (23). К тому же андалузок я боялся; я еще не привык к их повадке: вечные насмешки, ни одного путного слова. Итак, я уткнулся носом в свою цепочку, как вдруг слышу, какие-то штатские говорят: "Вот цыганочка". Я поднял глаза и увидел ее. Это было в пятницу, и этого я никогда не забуду. Я увидел Кармен, которую вы знаете, у которой мы с вами встретились несколько месяцев тому назад. На ней была очень короткая красная юбка, позволявшая видеть белые шелковые чулки, довольно дырявые, и хорошенькие туфельки красного сафьяна, привязанные лентами огненного цвета. Она откинула мантилью, чтобы видны были плечи и большой букет акаций, заткнутый за край сорочки. В зубах у нее тоже был цветок акации, и она шла, поводя бедрами, как молодая кобылица кордовского завода. У меня на родине при виде женщины в таком наряде люди бы крестились. В Севилье же всякий отпускал ей какой-нибудь бойкий комплимент по поводу ее внешности; она каждому отвечала, строя глазки и подбочась, бесстыдная, как только может быть цыганка. Сперва она мне не понравилась, и я снова принялся за работу; но она, следуя обычаю женщин и кошек, которые не идут, когда их зовут, и приходят, когда их не звали, остановилась передо мной и заговорила. - Кум, - обратилась она ко мне на андалузский лад, - подари мне твою цепочку, чтобы я могла носить ключи от моего денежного сундука. - Это для моей булавки (24), - отвечал я ей. - Для твоей булавки! - воскликнула она, смеясь. - Видно, сеньор плетет кружева, раз он нуждается в булавках. Все кругом засмеялись, а я почувствовал, что краснею, и не нашелся, что ответить. - Сердце мое, - продолжала она, - сплети мне семь локтей черных кружев на мантилью, милый мой булавочник! И, взяв цветок акации, который она держала в зубах, она бросила его мне, щелчком, прямо между глаз. Сеньор, мне показалось, что в меня ударила пуля... Я не знал, куда деваться, и торчал на месте, как доска. Когда она прошла на фабрику, я заметил цветок акации, упавший наземь у моих ног; я не знаю, что на меня нашло, но только я его подобрал тайком от товарищей и бережно спрятал в карман куртки. Первая глупость! Часа два-три спустя я все еще думал об этом, как вдруг в кордегардию вбежал сторож, тяжело дыша, с перепуганным лицом. Он нам сказал, что в большой сигарной палате убили женщину и что туда надо послать караул. Вахмистр велел мне взять двух людей и пойти посмотреть, в чем дело. Я беру людей и иду на верх. И вот, сеньор, входя в палату, я вижу, прежде всего триста женщин в одних рубашках или вроде того, и все они кричат, вопят, машут руками и подымают такой содом, что не расслышать и грома божьего. В стороне лежала одна, задрав копыта, вся в крови, с лицом, накрест исполосованным двумя взмахами ножа. Напротив раненой, вокруг которой хлопотали самые расторопные, я вижу Кармен, которую держат несколько кумушек. Раненая кричала: "Священника! Священника! Меня убили!" Кармен молчала: она стиснула зубы и ворочала глазами как хамелеон. "В чем дело?" - спросил я. Мне стоило немало труда выяснить, что случилось, потому что все работницы говорили со мной разом. Раненая женщина, оказывается, похвасталась, будто у нее столько денег в кармане, что она может купить осла на трианском рынке. "Вот как! - заметила Кармен, у которой был острый язычок. - Так тебе мало метлы?" Та, задетая за живое, быть может потому, что чувствовала себя небезвин