олос прошептал "Хуан". Сомневаться долее я уже не мог. - Я в вашем распоряжении, - сказал я, проходя мимо. - Нет, это я - в вашем, - ответил мне неприятный хриплый голос. - В таком случае мне все понятно, - пробормотал я, - мы принадлежим друг другу. - Да. Не будем больше говорить здесь, у нас будет для этого удобный случай. Завтра канун троицы; во всенощном бдении участвует вся братия; каждый час все будут по двое подходить к алтарю и молиться там в течение часа; потом следом за ними явятся двое других и так будет продолжаться всю ночь. Община питает к вам такое отвращение, что ни один из братьев не согласился идти в паре с вами, а ваш черед наступает между двумя и тремя. Поэтому вы окажетесь один, и в эти часы я подойду к вам: никто не помешает нам поговорить с глазу на глаз и никто нас ни в чем не заподозрит. С этими словами он покинул меня. На следующую ночь, в канун троицы, монахи стали подходить по двое к алтарю. В два часа настал мой черед. В келью ко мне постучали, и я один спустился в церковь. Глава VIII Когда во храм к плечу плечо Пройдете парами меж плит вы, Пусть вас ничто не отвлечет. Монахи, ночью от молитвы. Колмен {1} Я отнюдь не суеверен, но стоило мне войти в церковь, как я ощутил невыразимый холод в душе и в теле. Я подошел к алтарю и попытался стать на колени - невидимая рука оттолкнула меня. Казалось, некий голос обращается ко мне из глубин алтаря и вопрошает, зачем я туда явился. Мне подумалось тогда, что те, что только что ушли оттуда, были погружены в молитву, что те, что последуют за мной, придут туда тоже с благоговейным чувством, в то время как я пришел в церковь с дурными целями, собираясь учинить обман, и хочу употребить часы, отведенные для богослужения, на то, чтобы придумать, как от него избавиться. Я почувствовал себя обманщиком, который хочет воспользоваться святостью этого места для осуществления своей недостойной цели. Мне сделалось страшно - и за все задуманное и за самого себя. Наконец я опустился на колени, но молиться все равно не посмел. Ступени алтаря показались мне в эту ночь особенно холодными, я весь дрожал и вынужден был вслушиваться в окружавшую меня тишину. Увы! Как можем мы ожидать успеха в деле, если не смеем открыть замысел наш перед господом? Молитва, сэр, когда мы проникаемся ею, не только делает нас самих красноречивыми, но как бы сообщает еще некое подобие красноречия всему, что нас окружает. В прежнее время, когда я открывал господу душу, у меня было такое чувство, что все светильники горят ярче, а на лицах святых проступает улыбка, ночная тишина наполнялась тогда формами и голосами, и каждое дуновение ветерка, проникавшее в окно, походило на звуки арф, на которых играют тысячи ангелов. Теперь все было приглушено, светильники, статуи святых, алтарь и купол храма - все взирало на меня в молчании. Казалось, что со всех сторон меня окружают свидетели, которые без слов, одним своим присутствием, способны меня осудить. Я не смел поднять глаз, не смел говорить, не смел молиться, чтобы не обнаружить этим мысли, на которую я не смог бы испросить себе благословения; а так вот оберегать тайну, которая все равно известна богу, - дело напрасное и к тому же недостойное христианина. Волнение мое длилось недолго, я услышал приближающиеся шаги - это был тот, кого я ждал. - Вставайте, - сказал он мне, ибо я стоял на коленях, - вставайте, нам надо торопиться. Вы пробудете в церкви всего только час, и за этот час мне надо многое вам сказать. Я поднялся с колен. - Побег ваш назначен на завтрашнюю ночь. - На завтрашнюю ночь, милосердный боже! - Да, в таких отчаянных положениях всякая отсрочка бывает опаснее, чем поспешность. Тысячи глаз и ушей следят за вами, - одного неловкого или двусмысленного движения достаточно, чтобы сделалось невозможным их провести. Конечно, такие поспешные действия сами по себе уже опасны, но иначе нельзя. Завтра после полуночи сойдите в церковь, вероятнее всего, там в этот час никого не будет. Если же вы застанете там кого-нибудь (за молитвой или покаянием), уйдите, чтобы не возбуждать подозрений. Вернитесь, как только все уйдут, - я буду вас ждать там. Видите вот эту дверь? - и он показал мне на маленькую дверь, на которую я не раз обращал внимание, но которую, насколько помню, ни разу при мне не открывали. - Я достал ключ от этой двери, неважно, как мне это удалось. Раньше дверь эта вела под своды монастыря, но по некоторым причинам совершенно особого свойства, рассказывать о которых сейчас некогда, был открыт другой проход, а этим много лет уже никто не пользуется. От него ответвляется еще один, который, как я слышал, кончается выходящим в сад люком. - "Слышали"? - ужаснулся я, - боже мой! Неужели же в таком серьезном деле можно полагаться на то, что вы слышали? Если вы не уверены, что этот переход действительно существует и что вы разберетесь во всех его поворотах, то, может статься, нам придется пробродить там всю ночь? Или может быть... - Не докучайте мне всеми этими мелочами. Некогда мне выслушивать ваши опасения - ни сочувствовать вам, ни переубеждать вас я не могу. Когда через потайной люк мы попадем в сад, нам будет грозить еще одна опасность. Тут он замолчал, словно желая проследить, какое впечатление произведут на меня те ужасы, о которых идет речь, причем не столько из недоброжелательства, сколько из тщеславия, для того лишь, чтобы превознести свою храбрость, которая позволит ему преодолеть их. Я молчал, и так как он не услышал в ответ ни льстивой похвалы, ни выражения испуга, он продолжал: - На ночь в сад каждый раз выпускают двух злых собак, об этом надо будет тоже подумать. Высота ограды шестнадцать футов, но брат ваш достал веревочную лестницу, он перекинет ее вам, и вы сможете без всякой опасности перебраться по ней на ту сторону. - Без всякой опасности. Но тогда ведь опасность будет грозить Хуану. - Говорю вам еще раз, не прерывайте меня, меньше всего вам приходится бояться опасности в этих стенах. А вот когда вы окажетесь за их пределами, что тогда? Где вы укроетесь, где найдете для этого надежное место? Может быть, правда, на деньги вашего брата вам удастся убежать из Мадрида. Он будет щедр на подкупы, каждую пядь земли на вашем пути ему придется вымостить золотом. Но и после этого вас ждет немало всяких трудностей: тогда-то и начнется самое главное. Как вы переберетесь через Пиренеи? Как... При этих словах он провел рукою по лбу с видом человека, взявшегося за дело, которое ему не под силу, и теперь обдумывающего, как выйти из беды. Это движение, в котором было столько искренности, поразило меня. Оно подействовало как некий противовес, который помог мне справиться со сложившимися уже предубеждениями. Однако, чем больше я начинал ему доверять, тем больше меня пугали те картины, которые он мне рисовал. - Как же все-таки я смогу убежать и скрыться? - повторил я за ним следом. - Может быть, с вашей помощью мне и удастся пройти по этим путаным переходам, я уже, кажется, ощущаю их сырость и сочащуюся мне на голову воду. Я могу выбраться оттуда к свету, взобраться на ограду, спуститься с нее, но, в конце концов, как же мне удастся бежать? Больше того, как мне потом жить? Вся Испания - это большой монастырь, я окажусь пленником всюду, куда бы ни подался. - Об этом обязан позаботиться ваш брат, - ответил он сухо, - что до меня, то я делаю то, за что взялся. Тогда я стал одолевать его вопросами касательно подробностей моего бегства. Ответы его были однообразны, неудовлетворительны и уклончивы в такой степени, что ко мне вернулась прежняя подозрительность и вместе с ней ужас. - Но откуда же вы достали ключи? - спросил я. - Вас это не касается. Примечательно было, что он давал одинаковые ответы на все вопросы, которые я ему задавал по поводу добытых им средств, чтобы облегчить мой побег, поэтому я вынужден был, так ничего и не узнав, больше не задавать их и не возвращаться к тому, что уже было сказано. - Да, но как же нам удастся пройти по этому страшному переходу возле склепов, ведь может случиться, что мы никогда больше не увидим света! Подумать только, бродить в темноте среди развалин под сводами склепов, ступая по костям мертвецов, где мы можем повстречать бог знает что, какой это ужас, оказаться среди тех, кого нельзя отнести ни к живым, ни к мертвым, - среди темной и склизкой нечисти, что кишит на останках покойников, что пирует и тешится любовью среди разложения и тлена, - какой это невообразимый ужас! А нам _непременно_ надо проходить мимо склепов? - Ну и что же такого? Может быть, у меня больше оснований бояться их, чем у вас. _Вам_ же не приходится ждать, что дух вашего отца выйдет из земли, чтобы вас проклясть! При этих словах, которые были сказаны доверительно и с опаской" я содрогнулся от ужаса. Слова эти произнес отцеубийца, и он хвастался своим преступлением здесь, в церкви, глухой ночью, среди святых, чьи статуи были недвижны, но, казалось, содрогались вместе со мной. Чтобы немного отвлечься, я снова вернулся к разговору о высокой стене и о том, как трудно будет укрепить веревочную лестницу так, чтобы никто не заметил. Он отвечал все теми же словами: - Предоставьте это мне, я уже все уладил. Всякий раз, когда он таким образом отвечал мне, он отворачивался от меня, и я ничего не слышал, кроме отдельных отрывистых слогов. В конце концов я почувствовал, что добиться от него каких-то объяснений - дело безнадежное и что мне приходится во всем на него положиться. _На него!_ О господи! Что только я пережил, сказав себе эти слова! Сознание того, что я нахожусь всецело в его власти, приводило меня в трепет. И вместе с тем даже это тяжелое чувство не могло избавить меня от мыслей о непреодолимых трудностях, связанных с моим побегом. Тут он окончательно вышел из себя - он стал корить меня тем, что я робок и неблагодарен. И, представьте себе, когда голос его становился свирепым и он начинал угрожать мне, я испытывал к нему больше доверия, чем в те минуты, когда он пытался его изменить. Пусть он резко мне возражал, больше того, обвинял меня, - во всем, что он говорил, он выказывал столько предусмотрительности, трезвости и держал себя так невозмутимо, что, как ни сомнительно было наше предприятие, я начинал уже верить, что исход его будет удачен. Во всяком случае я пришел к выводу, что если кто-нибудь на свете и может осуществить мое освобождение, так только он. Человек этот не знал, что такое страх, муки совести для него не существовали. Намекая на то, что убил отца, он хотел только одного - поразить меня своей решимостью. Я прочел это на его лице, ибо в эту минуту невольно взглянул на него. В глазах его не было ни той опустошенности, которую приносит с собой раскаяние, ни той суетливости, которую неминуемо влечет за собою страх: они смотрели на меня дерзко, словно бросая мне вызов и стараясь привлечь мое внимание. Мысль о предстоящей опасности, казалось, только поднимала в нем дух. Он затеял рискованное дело и походил на игрока, который готовится встретить равного по силе противника. Пусть на карту была поставлена жизнь - для него это означало только то, что он играет по высшей ставке, и эта повышенная требовательность вызовет в ответ еще больший прилив отваги, еще большую сплоченность всех способностей и сил. Разговор наш близился уже к концу, как вдруг меня резанула мысль, что человек этот идет на страшный риск и невозможно поверить, что он делает это ради меня. И мне захотелось разгадать эту тайну. - Ну, а как же вы обеспечите свою собственную безопасность? - спросил я. - Что станется с вами, если мой побег будет обнаружен? Ведь одно только подозрение в том, что вы были соучастником этой попытки, может навлечь на вас самую страшную кару, а что уж говорить, если на место подозрения придет твердая уверенность в том, что все это дело ваших рук? Невозможно даже описать, как, услыхав эти слова, он переменился в лице. Некоторое время он смотрел на меня, не говоря ни слова; глаза его блестели, и в них можно было разглядеть одновременно сарказм, презрение, сомнение и любопытство; потом он попытался рассмеяться, но все мускулы его лица настолько застыли в своей неподвижности, что в нем уже не могло произойти никакой перемены. Для таких лиц насупленный хмурый взгляд - всего привычнее, улыбка их похожа на судорожные подергивания. Он мог вызвать в себе разве что rictus sardonicus {Сардонический смех {2} (лат.).}, настолько ужасный, что описать его невозможно. Очень страшно бывает видеть веселое выражение на лице преступника, каждая улыбка его покупается ценою множества стонов. Стоило мне взглянуть на него, как кровь во мне похолодела. Я стал ждать, что он заговорит, и верил, что звук его голоса сам по себе явится для меня облегчением. Наконец он сказал: - Неужели вы считаете меня таким дураком, что я стал бы помогать вам бежать отсюда, рискуя при этом попасть в тюрьму и оставаться там до конца моих дней, или быть замурованным в стену, или, наконец, преданным суду Инквизиции? - и он снова расхохотался. - Нет, бежать мы должны с вами вместе. Неужели вы думаете, что я стал бы столько тревожиться о деле, в котором мне была бы отведена только роль помощника? Я думал об опасности, которая грозит мне, я не был уверен в том, что оно кончится для меня благополучно. Положение, в котором мы очутились, свело вместе нас обоих, людей во всем противоположных друг другу. И вместе с тем союз наш неизбежен и неразрывен. Судьба ваша связана теперь с моей узами, _разорвать которые не в силах никто на свете_. Нам с вами больше не суждено расстаться. Жизнь каждого из нас, - в руках другого, и даже самая кратковременная разлука может повлечь за собою предательство. Мы должны неусыпно следить друг за Другом - за каждым вздохом, за каждым шагом; мы должны страшиться ночного забытья, ибо оно может невольно предать другого, и прислушиваться к бессвязным словам, которые могут вырваться в нашем тревожном сне. Может статься, мы будем ненавидеть друг друга, мучить друг друга и, что хуже всего, можем надоесть друг другу (а рядом с этой томительной неразлучностью нашей ненависть и та была бы для нас облегчением), но расставаться мы уже никогда не должны. Подумав о том, какою окажется моя свобода, ради которой я столько всего поставил на карту, я содрогнулся. Я взирал на страшное существо, с которым оказалась неразрывно связанной моя жизнь. Он собрался было уже уйти, но потом остановился на некотором расстоянии, то ли чтобы повторить еще раз последние сказанные им слова, то ли, может быть, чтобы проследить за тем впечатлением, которое они произведут на меня. Я сидел на ступеньках алтаря, было уже поздно, лампады горели совсем тускло, и говоривший со мною находился в приделе церкви в такой позе, что верхняя люстра освещала только его лицо и протянутую в мою сторону руку. Фигура его была совершенно скрыта под покровом темноты, и эта оставшаяся без тела голова выглядела поистине зловеще. Свирепое выражение его лица смягчилось и уступило место какой-то нечеловеческой тоске, когда он повторял слова: "Мы никогда не расстанемся, я должен быть возле вас всегда", и его низкий голос, словно забравшийся под землю гром, глухими раскатами отдавался под сводами церкви. Последовало продолжительное молчание. Он по-прежнему стоял в той же позе, я тоже словно окаменел и не мог пошевельнуться. Часы пробили три, бой их напомнил мне, что время мое истекло. Мы расстались, разойдясь в противоположные стороны; по счастью, двое монахов, которые должны были меня сменить, на несколько минут опоздали (оба они отчаянно зевали), и уход наш никем не был замечен. У меня нет сил описать последовавший за этим день - это так же невозможно, как разобраться в увиденном сне и определить, что в нем правда, что - бред, где именно сплоховала память и восторжествовало воображение. Султан в восточной сказке {3}, который погрузил голову в фонтан и, прежде чем поднял ее снова, успел испытать самые невероятные превратности судьбы: был монархом, рабом, супругом, вдовцом, отцом нескольких детей, бездетным холостяком, - вряд ли мог пережить столько _душевных потрясений_, сколько выпало на мою долю в этот памятный день. Я был узником, свободным человеком, счастливцем, окруженным улыбающимися детьми, жертвой Инквизиции, корчащейся в пламени костра и извергающей проклятия. Я был маньяком, бросавшимся от надежды к отчаянию. Мне все время казалось, что я дергаю за веревку колокола, в звуках которого попеременно слышатся слова "ад" и "рай"; звон этот непрестанно раздавался у меня в ушах тягостно и монотонно, так, как обычно звучит монастырский колокол. Наконец наступила ночь. Вернее было бы сказать, "наступил день", ибо весь этот день был для меня ночью. Обстоятельства благоприятствовали мне: в монастыре _все затихло_. В коридоре не слышно было ничьих шагов, ничей голос, будь то даже шепот, не оглашал своды, под которыми нашло себе прибежище столько человеческих душ. Крадучись, вышел я из кельи и спустился в церковь. В этом не было ничего необычного, ибо обитатели монастыря, которых темными бессонными ночами мучала совесть и у которых не выдерживали нервы, приходили туда молиться. Приближаясь к дверям церкви, перед которыми денно и нощно горели лампады, я вдруг услыхал чей-то голос. Испугавшись, я решил было уже вернуться назад, но потом все же отважился заглянуть внутрь. Старик-монах стоял на коленях перед изваянием одной из святых, погруженный в молитву, причем просить милости господней его побуждали отнюдь не муки совести или строгости монастырской жизни, а самая обыкновенная зубная боль; чтобы смирить эту боль, надлежало коснуться деснами изображения святой, которая славилась тем, что оказывает в подобных случаях помощь {1* Смотри "Взгляд на Францию и Италию" Мура {4}.}. Несчастный старик молился со всем рвением, на какое толкало его нестерпимое страдание, а потом снова и снова прикладывался деснами к холодному мрамору, отчего всякий раз усиливались его жалобы, муки и - молитвенное рвение. Я присматривался к нему и прислушивался к его словам, - в моем положении было что-то нелепое и вместе с тем страшное. Страдания его с каждой минутой становились ожесточеннее, а во мне они едва не вызвали смех. Помимо всего прочего, я опасался, как бы не пришел еще кто-нибудь; мне показалось, что так оно и случилось: послышались чьи-то шаги. Я обернулся и, к великой радости моей, увидел, что это пришел мой сообщник. Знаками я объяснил ему, что помешало мне войти в церковь. Он ответил мне таким же способом и отступил на несколько шагов, успев, однако, показать мне связку огромных ключей, спрятанных у него под рясой. Это придало мне бодрости, я прождал еще полчаса; полчаса эти были такой неимоверной пыткой для души, что, если бы так стали пытать моего злейшего врага, я бы, верно, крикнул: "Довольно, довольно, пощадите его!". Часы пробили два - я покачнулся и сделал шаг вперед, стараясь ступать как можно громче по каменному полу. Меня нисколько не могли успокоить знаки нетерпения, которое проявлял мой сообщник: время от времени он выходил из своего убежища за колонной и бросал на меня взгляд, в котором вспыхивала ярость и который тревожно меня вопрошал и тревога (на что я ответил другим взглядом, выражавшим безнадежность), после чего уходил, бормоча слова проклятия сквозь зубы, страшный скрежет которых я отчетливо слышал, ибо я старался, сколько мог, сдерживать дыхание. В конце концов я решился на отчаянный шаг. Я вошел в церковь и, направившись прямо к алтарю, простерся у его ступенек. Старик-монах заметил меня. Он решил, что я пришел туда если не с зубной болью, как он, то с какой-то другой, и подошел ко мне, сказав, что собирается присоединиться к моим молитвам, а меня просит помолиться за него, ибо "боль его перекинулась из нижней челюсти в верхнюю". Невозможно даже описать, как причудливо сочетаются иногда в людях самые высокие стремления с заботами мелкими и повседневными. Я был узником, я томился по свободе и поставил все в зависимость от шага, который был вынужден совершить; мгновение это должно было определить всю мою жизнь на ближайшее время, а быть может, и навсегда, а рядом со мной стоял коленопреклоненный монах, чья участь уже была решена, который все остающиеся недолгие годы своей жалкой жизни не мог быть никем, кроме как монахом. И вот этот человек горячо молил, чтобы ему ниспослано было на какое-то время облегчение той временной боли, какую я готов был терпеть всю жизнь ради одного только часа свободы. Когда он подошел ко мне и попросил за него помолиться, я отшатнулся. Я понял, что мы просим бога о совершенно разных вещах, и не решился выспросить у себя, что же отличает нас друг от друга. В эту минуту я не знал, кто из нас прав: он ли, чьи молитвы ничем не оскверняли святости этого места, или я, поставленный в необходимость бороться с этой противоестественной и беспорядочной жизнью, все связи с которой я собирался порвать, нарушив данный мною обет. Я все же встал рядом с ним на колени и принялся молиться, прося господа облегчить его страдания, и молитвы мои, разумеется, были искренни, ибо я воздавал их в надежде, что, как только ему станет легче, он тут же уйдет. Однако стоило мне опуститься на колени, как я испугался собственного лицемерия. В душе-то ведь я смеялся над страданиями этого несчастного, а теперь за него молюсь. Я был самым низким лицемером, который стоял на коленях, да еще перед алтарем. Но разве я не был вынужден поступить именно так? Если я действительно был лицемером, то по чьей вине? Если я осквернял алтарь, то кто же затащил меня туда, кто заставил меня оскорбить святыню обетами, против которых восставала моя душа и которые она отвергла прежде, нежели уста мои успели произнести их? Но мне было некогда сейчас копаться в душе. Я встал на колени, молился, а сам весь дрожал до тех пор, пока несчастный страдалец, устав от своих напрасных молитв, которым господь так и не внял, не поднялся с колен и не потащился к себе в келью. Несколько минут я все же стоял, не помня себя от страха: мне все казалось, что может явиться еще какой-нибудь непрошенный посетитель, но раздавшиеся в приделе быстрые и решительные шаги сразу же вернули мне самообладание, - это был мой сообщник. Он уже стоял рядом со мной. Он произнес какие-то проклятия, показавшиеся очень оскорбительными для моего слуха, и не столько непристойностью своей, сколько тем, что подобные слова раздавались под сводами храма, и тут же стремительно направился к _двери_. В руках у него была большая связка ключей, и я безотчетно пошел следом за тем, кто должен был вывести меня на свободу. Дверь была ниже уровня пола; нам пришлось спуститься на целых четыре ступеньки. Он стал пытаться отомкнуть ее ключом, который обернул рукавом своей рясы, чтобы не было слышно лязга металла. После каждой попытки он отскакивал назад, скрежетал зубами, топал ногой, а потом пускал в ход обе руки. Замок не поддавался; в отчаянье я ломал руки, потрясал ими над головой. - Посветите мне, - попросил он шепотом, - возьмите светильник у какой-нибудь из этих кукол. Пренебрежение, с которым он говорил об изваяниях святых, испугало меня; во всем этом я увидел святотатство, однако я пошел за светильником и дрожащей рукой стал светить ему, а он в это время снова стал пытаться отпереть дверь. При этой новой попытке мы шепотом поделились с ним нашими опасениями, которые были до того страшны, что у нас перехватывало дыхание и даже шептать становилось трудно. - Шум какой-то? - Просто-напросто эхо; скрежет этого чертова замка. Никто там не идет? - Нет, никого. - Загляните-ка в коридор. - Тогда я не смогу вам светить. - Неважно. Только бы не попасться. - Да, только бы удалось бежать, - сказал я с решимостью, которая его изумила. Поставив светильник на пол, я принялся вместе с ним поворачивать ключ. Замок скрипел и противился нашим усилиям; казалось, справиться с ним невозможно. Мы сделали еще одну попытку; затаив дыхание и стиснув зубы, мы ободрали себе пальцы до самой кости, только все было напрасно. Мы начали все сначала, но и на этот раз ничего не добились. То ли его необузданной натуре труднее было перенести неудачу, нежели мне, то ли, подобно многим истинно мужественным людям, он готов был рисковать жизнью в борьбе и умереть без единого стона и в то же время приходил в смятение от _пустячной_ боли, - не знаю уж, как оно было на самом деле, только он вдруг бессильно опустился на ведшие к двери ступеньки, вытер рукавом крупные капли пота, выступившие у него на лбу от напряжения и от страха, и бросил на меня взгляд, полный неподдельного отчаяния. Часы пробили три. Бой их прозвучал у меня в ушах подобно трубам Страшного суда, трубам, которые _каждый из нас еще услышит_ Он заломил руки в неистовых корчах; так мог корчиться только закоренелый, не знающий раскаяния злодей, то были муки без умиротворения и воздаяния, те, что венчают преступника ореолом ослепительного величия, повергая нас в восхищение перед падшим ангелом, сочувствовать которому мы не смеем. - Мы погибли, - вскричал он, - вы погибли. В три часа сюда придет молиться монах, - я уже слышу шаги его в коридоре, - добавил он, понизив голос, в котором сквозил невыразимый ужас. Но как раз в эту минуту ключ, с которым я не переставал сражаться, повернулся вдруг в замочной скважине. Дверь отворилась - проход был открыт. Увидав это, спутник мой быстро овладел собой, и спустя несколько мгновений мы уже были внизу. Первое, что мы сделали, мы вынули ключ и заперли дверь изнутри. За это время мы успели убедиться, что в церкви никого нет и в коридоре не слышно ничьих шагов. Все это были пустые страхи; мы отошли от двери и, затаив дыхание, посмотрели друг на друга; в наших взглядах как будто снова пробудилась уверенность, и мы начали свой путь по подземелью уже в полной тишине и безопасности, В безопасности! Боже ты мой! Я и сейчас еще содрогаюсь при одном воспоминании об этих подземных странствиях под сводами монастырских склепов и в обществе отцеубийцы. Но с чем только не может породнить нас опасность? Если бы мне рассказали, что нечто подобное случилось с другим, я бы ответил, что это самая наглая и бессовестная ложь, - и, однако, все это случилось _со мной_ Я взял светильник (самый свет его всякий раз, когда он что-то озарял на нашем пути, казалось, упрекал меня в совершенном мною святотатстве) и молча последовал за своим спутником. У вас в стране, сэр, люди много читали в романах о подземных ходах и о сверхъестественных ужасах. Но как бы красочен ни был рассказ о них, он бледнеет перед щемящим сердце ужасом, который испытывает тот, кто вовлечен в предприятие, не имея для него ни сил, ни должного опыта, ни владения собой, и кто вынужден вложить свободу свою и жизнь в обагренные кровью руки отцеубийцы. Напрасно старался я _набраться решимости_ напрасно говорил себе: "Долго это продолжаться не может", напрасно старался убедить себя, что в столь рискованных предприятиях невозможно обойтись без подобных помощников, - все было впустую. Я содрогался, думая о положении, в котором очутился, от того, во что превратился сам, - а ведь это тот ужас, который нам никогда не удается преодолеть. Я спотыкался о камни, каждый шаг наполнял мою душу отчаянием. Глаза мне заволокло каким-то голубоватым туманом; края светильника были словно оторочены тусклым, рассеянным светом. Воображение мое разыгралось, и, когда спутник мой начинал осыпать меня проклятьями за мою невольную медлительность, мне уже начинало казаться, что я иду вслед за дьяволом, которому удалось соблазнить меня на нечто чудовищное, такое, что и представить себе невозможно. Все, о чем я читал в страшных рассказах, обступило меня подобно кошмарам, преследующим человека, очутившегося вдруг в темноте. Мне приходилось слышать о бесах, которые соблазняли монахов, обещая им свободу, заманивали их в монастырские подземелья, а там ставили им такие условия, рассказывать о которых едва ли не столь же страшно, как их исполнять. Я уже начинал думать о том, что меня принудят присутствовать на непотребных дьявольских оргиях, видеть, как там потчуют гниющим мясом, что мне придется пить испорченную кровь мертвецов, слышать кощунственные проклятия и вопли, стоять на той страшной грани, где жизнь человека смыкается с вечностью, слышать аллилуйи хора, которые доносятся даже сквозь своды подземелий, там, где свершается _черная месса_ {5}, где дьяволы справляют свой шабаш, - словом, я думал обо всем, что могло прийти на ум во время блуждания по этим бесконечным переходам при этом мертвенном тусклом свете в обществе человека, для которого не было ничего святого. Казалось, хождениям нашим не будет конца. Спутник мой сворачивал то направо, то налево, опережал меня, возвращался, останавливался в раздумье (это было самое страшное!), потом снова шел вперед, пытаясь продвинуться в другом направлении, причем проход оказывался настолько низок, что мне приходилось ползти на четвереньках, чтобы от него не отстать, но, даже и ползя, я стукался головой о неровности потолка. После того как мы уже довольно долго шли (во всяком случае так мне казалось, ибо, когда человека во тьме охватит страх, тот, какого никогда не может быть днем, - минуты становятся для него часами), проход этот сделался настолько узким и низким, что дальше идти я уже не мог и удивлялся, как это моему спутнику удается пробираться вперед. Я стал его звать, но ответа не последовало, а в проходе или, вернее, в щели, по которой я полз, невозможно было ничего разглядеть на расстоянии десяти дюймов. У меня, правда, был с собой светильник, который я держал дрожащей рукой, но в этом спертом тяжелом воздухе он едва мерцал. Ужас сдавил мне грудь. От окружавшей меня со всех сторон сырости, от сочившихся по стенам капель меня начало лихорадить. Я снова стал звать, и снова мне никто не ответил. Когда человеку грозит опасность, воображение на горе ему вдруг набирает силу, и я помимо воли вспомнил и _применил к себе_ когда-то прочитанный мною рассказ о путешественниках, пытавшихся исследовать склепы египетских пирамид. Один из них, пробиравшийся подобно мне ползком, застрял в щели и не то от страха, не то по какой другой причине до такой степени распух, что не мог уже ни продвинуться вперед, ни попятиться назад, чтобы уступить дорогу товарищам. Те уже возвращались и, увидев, что на пути их оказалась неожиданная помеха, с которой они ничего не могли поделать, что светильники мигают и вот-вот погаснут и что до смерти напуганный проводник не может ни вести их, ни дать сколько-нибудь разумный совет, движимые тем крайним эгоизмом, до которого опускаются люди в минуты смертельной опасности, предложили отрезать несчастному руки и ноги. Когда тот услышал, что с ним хотят сделать, нервное напряжение его достигло такой степени, что вызвало сильное сокращение мышц, сразу же вернувшее его в обычное состояние, после чего он выбрался из щели и освободил всем остальным путь к выходу. Дело, однако, кончилось тем, что от этих нечеловеческих усилий он задохнулся и тут же умер. Все эти подробности, рассказывать которые приходится очень долго, за одно мгновение навалились на мою душу. На душу? Нет, - на тело. Во мне не было ничего, кроме физического чувства, это было сильнейшее страдание тела, и один только господь знает, человек же способен лишь ощущать, как такое страдание может поглотить в нас и свести на нет любое другое чувство, как в такие минуты нам ничего не стоит убить близкое нам существо, чтобы питаться его мясом и этим прогрызать себе дорогу к жизни и свободе; так вот потерпевшие кораблекрушение отрезали от себя куски тела и поедали их, рассчитывая, что это их поддержит, тогда как на самом деле только усугубляли этим свои мучения и после каждого такого самоистязания еще больше ослабевали. Я попытался вернуться ползком назад - мне это удалось. Должно быть, рассказ, который я только что вспомнил, поддержал меня, я почувствовал, что мышцы мои сокращаются. Ощущение это придало мне уверенность, что я выйду из этого тупика, а минуту спустя я действительно выбрался оттуда. Не знаю даже, как мне это удалось. Должно быть, я в это время оказался способным на одно из тех необыкновенных усилий, которые не только возрастают от того, что мы их не сознаем, но даже вообще целиком от этого зависят. Как бы то ни было, я выпутался из беды и стоял теперь изможденный, задыхаясь, с догорающим светильником в руке и, оглядываясь вокруг себя, не видел ничего, кроме черных сырых стен и низких сводов склепа, которые хмурились надо мной, как брови некоего извечного врага, и словно запрещали мне не только побег, но и надежду. Светильник мой быстро затухал - я не сводил с него глаз. Я знал, что моя жизнь и то, что мне было дороже жизни, - моя свобода, зависят теперь от взгляда, устремленного на его огонек, и, однако, я смотрел на него бессмысленными, застывшими глазами. Свет сделался еще слабее, последние искорки его привели меня в чувство. Я встал, я огляделся вокруг. Вспыхнувшее на миг яркое пламя озарило какой-то предмет, находившийся совсем близко. Я вздрогнул и громко вскрикнул, хоть сам и не сознавал, что кричу. - Тише, молчите, - произнес голос из тьмы. - Я оставил вас только для того, чтобы разведать проходы; я нашел тот, что ведет к люку, молчите и все будет хорошо. Весь дрожа, я приблизился к нему, спутник мой, должно быть, тоже дрожал. - Что, светильник уже едва тлеет? - спросил он шепотом. - Сами видите. - Постарайтесь поддержать его еще хоть немного. - Буду стараться; ну а если мне это не удастся, что тогда? - Тогда мы погибли, - сказал он и разразился такими проклятьями, что я испугался, как бы не обрушились своды. И, однако, не приходится сомневаться, сэр, что отчаянная решимость подчас как нельзя лучше подходит к отчаянным положениям, в которые мы попадаем. Кощунственные выкрики этого негодяя придали мне какую-то зловещую уверенность в том, что у него хватит мужества довести свое дело до конца. Он пошел вперед, продолжая бормотать свои проклятия, а я шел за ним следом, не спуская глаз с совсем уже затухавшего огонька, и мучения мои усугубляла боязнь еще больше разъярить моего страшного проводника. Я уже говорил о том, как чувства наши даже в минуты величайшей опасности могут уходить вдруг куда-то в сторону от главного и впиваться в самые мелкие и ничтожные подробности. Как я ни был с ним осторожен, светильник мой все-таки захирел, замигал, подарил меня, словно горькой усмешкой, своей последней едва заметной вспышкой и - погас. Никогда мне не забыть того взгляда, который в этой полутьме бросил на меня мой спутник. Пока светильник теплился, я следил за его мигающим пламенем, как за биением слабеющего сердца, как за трепетом души, готовой улететь в вечность. Он погас у меня на глазах, и я уже причислял себя к тем, кому уделом послан вечный мрак. Как раз в эту минуту до нашего притупившегося слуха донеслись отдаленные, едва слышные звуки. Это означало, что в церкви, которая сейчас находилась высоко над нами, начинается утренняя месса, в это время года обычно происходившая при свете свечей. Эти неожиданные и словно сошедшие с неба звуки поразили нас до глубины души - мы ведь пребывали во мраке, на самой границе ада. Было что-то неописуемо зловещее в презрительном высокомерии этого небесного торжества, которое, славя надежду, обрекало нас на отчаяние и возвещало о боге тем, кто при одном упоминании его имени затыкал себе уши. Я упал, не знаю уж, оттого ли, что обо что-то споткнулся в темноте, а может быть, от всего пережитого у меня попросту закружилась голова. Прикосновение грубой руки и грубый голос моего спутника вывели меня из забытья. Слыша проклятия, от которых в жилах у меня холодела кровь, нельзя было ни проявлять слабость, ни поддаваться страху. Дрожа, я спросил его, что же мне теперь делать. - Идите за мной ощупью в темноте, - ответил он. Страшные слова! Люди, которые открывают нам всю глубину нашего горя, всегда кажутся нам злыми, потому что сердце наше или воображение привыкло тешить себя надеждой, что на самом деле горе это, быть может, все же не так велико. Любой другой человек скажет нам истинную правду скорее, нежели мы себе в ней признаемся сами. В темноте, в полной темноте, и на четвереньках, потому что удержаться на ногах я уже был не в силах, я последовал за ним. Но от этого способа передвижения мне тут же стало нехорошо. Сначала закружилась голова, потом меня охватило какое-то оцепенение. Я остановился. Спутник мой громко выругался, и я невольно пополз быстрее, как собака, которая повинуется окрику хозяина. Ряса моя успела уже превратиться в лохмотья, кожа на коленях и на руках была содрана. Несколько раз я ударялся головой об острые, неотесанные камни, которыми были выложены стены и потолок подземелья. И в довершение всего от всей этой невероятной духоты и от глубокого волнения меня охватила сильная жажда: было такое чувство, как будто во рту у меня лежит раскаленный уголь и я пытаюсь высосать из него капли влаги, а он только еще больше жжет мне язык. Вот в каком я был состоянии, когда окликнул моего спутника и сказал, что дальше идти не могу. - Ну так останешься тут и заживо сгниешь, - ответил он, и, может быть, самые воодушевляющие и ласковые слова не подействовали бы на меня так сильно. Эта уверенность, которая приходит вместе с отчаянием, это пренебрежение к опасности, этот вызов силе в ее же собственной цитадели- все это вернуло мне на какое-то время мужество, только что может значить чье-то мужество среди всей этой бездны мрака и сомнений? Слыша его спотыкающиеся шаги и невнятные проклятия, я догадался о том, что происходит. Я был прав. Шаги его безнадежно замерли, и я узнал об этом по последнему донесшемуся до меня воплю, по скрежету зубов, которым он, видно, выражал отчаяние, по хлопку сомкнувшихся над головой заломленных рук, по ужасающим корчам, которые предвещали скорый конец. В эту минуту я стоял позади него на коленях и повторял каждый его крик, каждое движение. Исступленность моя его поразила. Он выругал меня и велел мне молчать. Потом он попытался молиться, однако молитвы его скорее походили на проклятия, а проклятия звучали как славословия Князю тьмы; задыхаясь от ужаса, я умолял его перестать. Он умолк, и, должно быть, около получаса ни один из нас не произнес ни слова. Мы лежали рядом, как две издыхающие собаки, о которых я когда-то читал: они приникли к зверю, за которым гнались и, уже будучи не в силах вонзиться зубами в его тело, обдавали слабеющим дыханием своим его пушистую шкуру. Вот как выглядела наша свобода - такая близкая и вместе с тем такая безнадежно далекая. Мы лежали, не смея заговорить друг с другом, ибо о чем еще можно было говорить, как не о нашем отчаянии, а оба мы не решались бередить друг в друге все, что так наболело. Такого рода страх, который, как мы знаем, люди уже испытывали до нас и который мы боимся расшевелить, напомнив о нем _тем, кто раз уже его испытал_, - может быть, самое страшное из чувств. Одолевавшая меня физическая жажда начисто исчезла, уступив место жгучей жажде души, потребности в общении там, где ни на какое общение нельзя было надеяться, где оно было немыслимо, невозможно. Быть может, подобное чувство испытывают осужденные на великие муки душ