й ею венок, неизвестный голос вдруг прошептал: - Один цветок в нем _завял_. - Да, да, завял, - ответила девушка, - и этот увядший цветок олицетворяет мое сердце. Немало роз я взрастила, но на горе мне завяла именно та, что была мне всего дороже. О, оживи ее для меня, неведомая богиня, венок мой не будет тогда позорить твоего святилища. - Оживи ее _сама_ у себя на груди, - ответил ее возлюбленный, появляясь из-за обломков скал и развалин, где он укрывался; оттуда он произнес эти вещие слова, оттуда, восхищенный, прислушивался он к символическим, но понятным для него речам девушки. - Оживи увядшую розу, - попросил он, упоенный любовью, прижимая ее к груди. Уступая голосу любви и суеверному чувству, девушка уже готова была ответить на его объятия. Но неожиданно, испустив дикий крик, она изо всей силы оттолкнула его и, не помня себя от страха, опустилась на землю и застыла на месте; дрожащая рука ее указывала на какую-то фигуру, которая появилась в эту минуту среди беспорядочного нагромождения камней. Юноша, которого крик ее нисколько не встревожил, кинулся, чтобы подхватить ее, когда взгляд его обратился на фигуру, чей вид так поразил девушку; в немом благоговении он пал перед нею ниц. Существо это было женщиной, но такой они никогда не видели, кожа у нее была совершенно белой (во всяком случае, в их представлении, ибо они за всю жизнь видели одних только туземцев Бенгальских островов, а у тех кожа была темно-красного цвета). Одежда ее насколько они могли разглядеть, состояла из одних лишь цветов: яркая окраска их и причудливые сочетания гармонировали с вкрапленными меж ними павлиньими перьями, и все вместе имело вид опахала из некоей необыкновенной ткани, которое было удивительно к лицу "островной богине". Ее длинные светло-каштановые волосы - таких им никогда не случалось видеть - ниспадали ей к ногам и причудливо сочетались со всеми этими перьями и цветами. На голове у нее был венец из раковин таких цветов и такого блеска, каких нельзя было увидать нигде, кроме как в индийских морях: пурпурный и светло-зеленый состязались с аметистовым и изумрудным. На ее обнаженном белом плече сидел клест, а шею обвивали бусы из его похожих на жемчуг яиц, таких чистых и прозрачных, что самая богатая из государынь Европы отдала бы за них свое лучшее жемчужное ожерелье. Руки и ноги ее были совершенно обнажены, и быстрота и легкость, с которой она ступала, производили на индийцев впечатление не менее сильное, чем цвет ее кожи и волос. Видение это повергло и юношу и девушку в благоговейный страх. И в то время как они простерлись перед ним ниц, в ушах их зазвучал восхитительный голос. Таинственное существо заговорило с ними, но язык его они понять не могли. Это окончательно укрепило их уверенность, что они слышат язык богов, и они снова простерлись ниц. В эту минуту клест слетел с ее плеча и, порхая, приблизился к ним. "Он хочет набрать светлячков и осветить свое гнездо" {5* Оттого что в гнездах клеста часто находят светлячков, индийцы решили, что птица эта старается осветить ими свое гнездо. Скорее же всего она ловит их, чтобы кормить своих птенцов.}, - сказали друг другу влюбленные. Однако клест с присущей этим птицам сообразительностью понимал, что госпожа его оказывает предпочтение свежим цветам, ибо видел их на ней каждый день, и, разделяя ее вкус, устремился к увядшей розе в принесенном индианкой венке; подхватив своим тонким клювом цветок, он положил его к ее ногам. Юные влюбленные истолковали это как благодатное предзнаменование и, еще раз припав к земле, они поплыли назад на свой остров, но на этот раз уже оба в одной лодке. Юноша управлял лодкой своей возлюбленной, в то время как она молча сидела возле него, а их спутницы и спутники пели песни, прославлявшие _белую_ богиню и остров, песни, посвященные ей и всем влюбленным. Глава XV Какого из святых, скажи, Иль ангелов - посланцев света Сегодня славить надлежит, Что ты так пышно разодета? Давно понять тебе пора, Мой Палмер, дня сего значенье: Святых и ангелов блаженней Весны блаженная пора. Стратт. Куннху-холл {1} Хотя красавицу, единственную обитательницу этого острова, и встревожило появление ее почитателей, она скоро успокоилась. Она не знала, что такое страх, ибо в мире, где она жила, она никогда ни с чьей стороны не встречала вражды. Солнце и тень, цветы и листва деревьев, тамаринды и винные ягоды, которые служили ей пищей, вода, которую она пила, дивясь на ту, что всякий раз утоляет жажду свою вместе с нею; павлины, раскрывавшие свои пестрые, отливающие всеми цветами хвосты, стоило только им завидеть ее, и клест, который садился ей на плечо или на руку, когда она шла гулять, и отвечал ей, искусно подражая звукам ее нежного голоса, - все это были ее друзья, а, кроме них, она никого не знала. Человеческие существа, которые по временам подплывали к острову, повергали ее в легкое волнение, однако вызывалось оно скорее любопытством, нежели тревогой: в каждом движении их было столько нежности и благоговейного почтения; поднесенные ей цветы так радовали ее взор и были ей так приятны, а само появление их каждый раз - таким тихим и кротким, что она не испытывала к ним ни малейшей неприязни и только удивлялась, как это им удается так спокойно скользить по воде; удивляло ее еще и то, как эти темнокожие и некрасивые существа могли _вырасти_ среди таких чудесных цветов, что они привозили с собой. Можно было предположить, что буйство стихий вызывало порой в ее воображении страшные мысли, однако оттого, что явления эти через определенные промежутки времени повторялись, они уже переставали быть страшными для человека, который к ним привык, так же как чередования дня и ночи, - кто же из нас не помнит, как его пугало когда-то наступление темноты, а главное, кто не помнит рассказов _других людей_ об ужасах, что творятся в ночи - они ведь с особой силой действуют на наше воображение. Девушка ни разу не испытала никакой печали, а о смерти и вовсе не имела ни малейшего представления, так откуда же ей было знать страх? Когда начинался так называемый норд-вест со всеми своими ужасными спутниками - полуночной тьмою, тучами удушливой пыли, раскатами грома, грозными, как труба Страшного суда, - она стояла среди листвы могучих баньяновых деревьев {2}, не ведая об опасности, и спокойно взирала на птиц, которые опускали головы и укрывали себя крылом, на забавных испуганных мартышек, которые хватали своих малышей и стремительно прыгали с ветки на ветку. Когда в дерево попадала молния, она смотрела на это так, как ребенок смотрит на фейерверк, который зажгли, чтобы его развлечь; однако на следующий день она уже плакала, увидев, что на сожженном дереве не появится новых листьев. Когда на остров низвергались потоки ливня, она находила приют среди развалин пагоды и сидела там, прислушиваясь к клокотанью вод и реву пучины до тех пор, пока душа не проникалась мрачным великолепием всего, что ее окружало, и ей не начинало казаться, что разразившийся ливень пригибает ее к земле, как листик, что потоки уносят ее в темные глубины океана, а потом на гребнях огромных волн она, точно на спине кита, снова поднимается к свету; что она оглушена их ревом; что у нее кружится голова, - пока в этой страшной игре воображения ужас и радость не сливались воедино. Так она жила, точно цветок, между солнцем и бурей, расцветая на свету, склоняясь перед дождем, причем ее дикая и нежная жизнь как бы вбирала в себя и то и другое. И оба эти влияния, объединившись, оказывались особенно благоприятными для нее, как будто она была любимицей природы даже в ее гневе, как будто природа сама приказывала набежавшей буре вырастить, а ливню - пощадить сей ковчег невинности, что носился в волнах. Эта блаженная жизнь, наполовину действительная, наполовину сотканная из причуд воображения, но не отягченная никакой мыслью, никакой страстью, продолжалась до того, как девушке этой пошел семнадцатый год; тогда-то и случилось нечто такое, что навеки ее изменило. Вечером того дня, когда индийские лодки отплыли от берега, Иммали, - ибо этим именем нарекли ее поклонявшиеся ей юноши и девушки, - стояла на берегу, когда к ней неожиданно приблизилось некое существо, непохожее на всех тех, кого ей до сих пор доводилось видеть. Цветом лица своего и рук чужестранец больше походил на нее самое, нежели на людей, которых она привыкла встречать, однако одежда его (а это была европейская одежда), нескладно сидевшая на нем, оттопыриваясь на бедрах (именно такая была в моде в 1680 году), показалась ей и нелепой и отвратительной и вызвала в ней чувство удивления, и лицо ее не умело выразить это чувство ничем другим, кроме неизменно озарявшей его улыбки. Чужестранец сделал несколько шагов вперед, и девушка устремилась ему навстречу, но совсем не так, как какая-нибудь европейка, с ее низкими грациозными поклонами, и тем более не как индийская девушка, с ее низкими же селямами {3}, - она метнулась к нему, как лань: едва ли не в каждом движении ее сливались воедино живость и робость, доверчивость и пугливость. Она вскочила и с песчаного берега кинулась к своему любимому дереву, потом вернулась вместе с охранявшими ее павлинами, которые сразу же распустили свои великолепные хвосты, словно чувствуя, что госпоже их грозит опасность, и, возбужденно хлопая в ладоши, казалось, приглашала их разделить радость, с которой она взирала на _выросший на песке новый цветок_. Чужестранец подошел ближе и, к великому удивлению Иммали, заговорил с ней на языке, который она помнила с детских лет и словам которого тщетно пыталась обучить своих павлинов, попугаев и клестов. Но она так давно уже ни с кем не говорила на этом языке, что успела его позабыть, и теперь для нее было радостью слышать давно забытые ею слова из человеческих уст. И когда, следуя существующему обычаю, чужестранец сказал ей: - Здравствуй, прелестная девушка, - она ответила фразой из христианского катехизиса, заученной ею еще в детстве: - Меня сотворил бог. - Ты - самое прекрасное из всего, что он создал, - сказал чужестранец, взяв ее за руку, и устремил на нее глаза, которые и ныне еще горят в глазницах этого обольстителя из обольстителей. - Нет, - возразила Иммали. - У него есть творения более прекрасные. Роза румянее меня, пальма - выше, а волна - сильнее; но все они изменяются, а я никогда не меняюсь. Я стала выше и сильнее, а розовые кусты увядают дважды в год, и, когда сотрясается земля, скала раскалывается и в ее щели залетают летучие мыши; волны в ожесточении нападают друг на друга и становятся серыми и совсем непохожими на то, чем они бывают, когда их озаряет луна, направляющая свежие ветки целовать мои ноги, когда я стою на мягком песке. Каждый раз я пытаюсь собрать их, но они ускользают у меня из руки, стоит мне опустить ее в воду. - Ну а звезды поймать тебе удавалось? - спросил чужестранец и улыбнулся. - Нет, - ответила девушка, - звезды - это цветы, что растут на небе, а лучи луны - это небесные ветки; но как ни ярки эти цветы, цветут они только по ночам, и мне больше по душе те, что я могу собирать и вплетать себе в волосы. Раз как-то я всю ночь зазывала к себе звезду, и та наконец вняла моим уговорам и спрыгнула ко мне с неба, точно павлин из гнезда; сколько раз потом она пряталась от меня в манговых деревьях и тамариндах, и хоть я искала ее среди листвы до тех пор, пока месяц не бледнел и не уставал мне светить, так и не удавалось ее найти. Но откуда ты? На тебе нет чешуи, как на тех чудн_ы_х тварях, что водятся в морских глубинах и плещутся в воде, когда солнце садится и я взираю с берега на его заходящие лучи; ты не так мал ростом и у тебя не такая темная кожа, как у тех, кто прибывает ко мне из других миров по морю, в домиках, которые опускают ноги свои в воду и могут на ней держаться. Откуда ты? Ты не блестишь так, как звезды, что живут надо мною в синем небе, и вместе с тем ты не так безобразен, как те, что прыгают в темном море у моих ног. Где ты рос и как ты попал сюда? На берегу нет ни единой лодки, и хотя раковины так легко носят по воде рыбок, что в них живут, ни одна из них меня бы не удержала. Стоит мне только опустить ногу на их створку, отливающую пурпуром и багрецом, как они сразу же погружаются в песок. - Прелестное созданье, - сказал чужестранец, - я прибыл из мира, где таких, как я, целые тысячи. - Не может этого быть! - воскликнула Иммали, - ведь я живу здесь одна, и в других мирах все должно быть так же. - Я говорю тебе правду, - сказал чужестранец. Иммали промолчала; должно быть, ей впервые приходилось напрягать мысль, и это требовало от нее немалых усилий, - ведь вся жизнь ее определялась счастливыми наитиями и бездумными инстинктами, - а потом воскликнула: - Мы оба с тобой, верно, выросли в мире голосов, я ведь понимаю твою речь лучше, чем щебетанье клеста или крик павлина. Как радостно, должно быть, жить в мире, где звучат эти голоса, чего бы я только не отдала за то, чтобы розы мои росли в таком мире, где речь моя находит отклик! В эту минуту в поведении чужестранца появились признаки того, что он голоден; Иммали сразу же это поняла и велела ему следовать за нею туда, где были рассыпаны по земле плоды смоковниц и тамариндов, где ручей был так прозрачен, что можно было разглядеть каждую пурпурную раковинку на дне и зачерпнуть скорлупою кокосового ореха прохладной воды, что струилась в тени манговых деревьев. Дорогой она успела рассказать ему о себе все, что знала. Она сказала, что она дочь пальмы, что под сенью этого дерева она впервые поняла, что живет на свете, что мать ее давно уже засохла и перестала жить, что сама она уже очень стара, что она много раз видела, как на стеблях своих вянут розы, и что, хоть на месте их и распускаются потом новые, они ей не так милы, как те, что увяли: те были гораздо крупнее и ярче; что за последнее время, правда, все предметы сделались меньше: теперь вот она без труда может дотянуться рукою до плодов манго на ветке, а раньше ей приходилось ждать, пока они упадут на землю; вода же поднялась выше - раньше, чтобы попить, ей приходилось нагибаться и становиться на колени, а теперь она легко может черпать ее кокосовой скорлупой. В довершение всего она добавила, что она много старше, чем месяц, ибо видела, как он убывал и становился не ярче светлячка, а тот, что светит им сейчас, тоже начнет уменьшаться и наместо него придет новый, такой узенький, что она никогда бы не назвала его именем, которое дала первому, - ночное солнце. - Но откуда же ты знаешь язык, на котором говоришь, - спросил ее чужестранец, - ведь ни клесты, ни павлины не могли тебя ему научить? - Сейчас скажу, - ответила Иммали с какой-то торжественностью в лице, которая волновала и в то же время немного смешила; во взгляде ее сквозило лукавство, столь свойственное прелестному полу, - из мира голосов ко мне прилетел сюда дух и нашептывал мне звуки, которых я никогда не могла забыть, а было это еще задолго до того, как я родилась. - Может ли это быть? - спросил чужестранец. - О да, задолго до того, как я могла поднять с земли, смокву или зачерпнуть пригоршнею воду, это было раньше, чем я родилась. Когда я родилась, я была ростом еще ниже, чем розовый бутон; мне тогда хотелось до него дотянуться; а теперь я приблизилась к месяцу, как пальма, порою даже мне удается поймать его лучи раньше, чем ей; я, верно, очень высокая и очень старая. Услыхав эти слова, чужестранец прислонился к дереву, на лице его появилось какое-то странное выражение. Он отказался от плодов манго, от воды, которые это прелестное и беспомощное создание ему предлагало, посмотрел на нее и во взгляде его в первый раз мелькнула едва уловимая жалость. Однако это странное чувство не могло длиться долго в том, кому, вообще-то говоря, оно было чуждо. На лице его вскоре появилось совершенно другое выражение: оно преисполнилось иронии и дьявольской злобы. Иммали не могла понять этой перемены. - Так, выходит, ты живешь здесь одна, - спросил он, - и у тебя даже нет подруги? - Как же, есть! - ответила Иммали, - у меня есть друг, и он прекраснее всех здешних цветов. Среди роз, чьи лепестки осыпаются в воду, нет ни одной, что могла бы цветом своим сравниться с его лицом. Друг этот живет под водой, но на щеках у него яркий румянец. Он тоже целует меня, только губы у него очень холодные, а когда я хочу поцеловать его, то он принимается плясать, и красивое лицо его дробится на тысячи лиц, и все они улыбаются мне, как совсем маленькие звезды. Но хоть у друга моего и тысяча лиц, а у меня только одно, меня все же в нем что-то смущает. Встречаемся мы с ним только у речки, когда солнце стоит высоко, и его уже никак не найти, когда стелются тени. Как только я поймаю его, я становлюсь на колени и принимаюсь его целовать, но теперь он так вырос, что подчас мне хочется, чтобы он был меньше. Губы у него сделались такими толстыми, что за каждый его поцелуй приходится целовать их без счета. - А кто же все-таки твой друг, мужчина это или женщина? - спросил чужестранец. - А что значат эти слова? - в свою очередь спросила Иммали. - Я хочу знать, какого пола твой друг? Однако на этот вопрос чужестранец не мог получить ответа, который бы сколько-нибудь его удовлетворил, и только на следующий день, когда он снова посетил остров, он обнаружил, что догадка его подтвердилась: склоняясь над речкой, в которой отражалось ее собственное лицо, и припадая к воде, девушка радостно ласкала его на разные лады. Чужестранец какое-то время следил за нею, и черты его то и дело меняли свое выражение по мере того, как проносились мысли, разобраться в которых обыкновенному человеку было бы очень трудно. Ведь за всю жизнь это была первая из намеченных им жертв, при виде которой в нем пробудилось раскаяние. Радость, с которой Иммали встретила его, казалось, вновь возвратила все человеческое сердцу, которое давно его отвергло, и на какое-то мгновение он испытал чувство, подобное тому, которое господин его испытывал, покидая райские кущи, - жалость к цветам, которые он решил погубить навеки. Он посмотрел, как она порхала перед ним, как протягивала руки, как приветливо блестели ее глаза, и только глубоко вздохнул, услыхав обращенные к нему ласковые слова, - они были исполнены той первозданной свежести, какая могла быть лишь у существа, жизнь которого проходила среди пения птиц и журчания ручейков. При всем своем неведении она не могла не выказать смущения по поводу того, как он вдруг очутился на острове, если нигде не видно никаких признаков лодки. Он уклонился от прямого ответа на ее вопрос и только сказал: - Иммали, я прибыл сюда из мира, совершенно непохожего на тот, в котором живешь ты среди не имеющих души цветов и бездумных птиц. Я прибыл из мира, где все, как и я, умеют и говорить, и думать. От удивления и восторга Иммали какое-то время не могла даже вымолвить слова; наконец она вскричала: - О, как живущие в этом мире, должно быть, любят друг друга! Ведь я и то люблю моих бедных птичек, мои цветы и деревья, которые дают тень, и ручейки, которые поют мне свои песни! Чужестранец улыбнулся: - Во всем этом мире, быть может, нет существа такого красивого и такого невинного, как ты. Это мир страданий, греховный и суетный мир. Ей стоило немалого труда понять значение этих слов, но когда она поняла, она воскликнула: - О, если бы только я могла жить в этом мире, я бы сделала там всех счастливыми! - Ты бы не смогла, Иммали, - сказал чужестранец, - мир этот так велик, что тебе понадобилась бы целая жизнь, чтобы пройти его от края до края, и за один раз тебе удастся говорить только с очень немногими страдальцами, а горе их подчас так велико, что облегчить его свыше человеческих сил. Услыхав эти слова, Иммали залилась слезами. - Слабое, но прелестное создание, - сказал чужестранец, - о, если бы твои слезы могли исцелить снедающий человека недуг, успокоить метания истерзанного сердца, если бы они могли смыть бледную пену с запекшихся от голода губ, а главное - погасить огонь недозволенной страсти! Иммали в ужасе слушала эти речи и могла только пролепетать в ответ, что всюду, куда она ни пойдет, она принесет с собою людям здоровым цветы и сияние солнца и усадит их всех под сень своего тамаринда. А что касается недугов и смерти, то она еще издавна привыкла видеть, как цветы, увядая, умирают своей прекрасной естественной смертью. - И, может быть, - добавила она, задумавшись, - коль скоро, даже когда они увянут, восхитительный запах их остается, то, может быть, и _способность думать_ также сможет жить после того, как истлеет тело, и при мысли об этом сердце наполняется радостью. Она сказала, что ничего не знает о страсти и не может предлагать никаких средств от неведомого ей зла. Ей приходилось видеть, как с наступлением осени вянут цветы, но она никак не может себе представить, зачем это цветок вдруг стал бы губить себя сам. - А неужели тебе никогда не случалось видеть в лепестках его червяка? - спросил чужестранец, пуская в ход всю присущую развращенности софистику. - Да, случалось, - ответила Иммали, - но ведь червяк же не родится в цветке, а собственные листья не могут причинить ему никакого вреда. Между ними завязался спор, но душе Иммали присуща была такая чистота, что, как ни любознательна она была и как ни восприимчива ко всему, что он говорил, речи его все равно не могли причинить ей вреда. Ее шутливые и беспорядочные ответы, ее необузданное и причудливое воображение, острота и сила ее хоть и недостаточно развитого ума и, превыше всего, ее природное и _безошибочное_ чутье в отношении того, что хорошо и что плохо, - все это вместе взятое составляло такую броню, которая смущала и приводила в замешательство искусителя больше, чем если бы ему пришлось столкнуться с целым полчищем _казуистов_ из прославленных в те времена европейских академий. Он был очень силен в ученой логике, но эта логика, логика сердца и природы, была ему недоступна. Говорят, что самый бесстрашный лев "склоняется перед целомудрием и девической гордостью" {4}. Искуситель помрачнел и собирался уже уйти, как вдруг заметил, что в ясных глазах Иммали проступают слезы; он понял, что простодушная печаль ее неспроста, и его охватило какое-то зловещее предчувствие. - Ты плачешь, Иммали? - спросил он. - Да, - ответила девушка, - я каждый раз плачу, когда вижу, как солнце скрывается в тучах. Так неужели и ты, солнце моего сердца, тоже скроешься во мраке? Неужели ты не взойдешь еще раз? Неужели нет? - и со всей доверчивостью, на которую способно существо, не искушенное жизнью, она припала губами к его руке. - Неужели нет? Я уже больше не буду любить ни мои розы, ни моих павлинов, если ты не вернешься, они ведь не умеют говорить со мной так, как говоришь ты, и я не могу передать им ни одной моей мысли, а от тебя я узнаю столько всего нового. О, как бы я хотела, чтобы у меня было много мыслей _о мире, который страдает_, о том, из которого ты пришел; а я верю, что ты действительно пришел оттуда, ибо до того, как я тебя увидела, я никогда не испытывала муки, которая не была бы мне и радостью, а теперь все становится для меня мукой, стоит только мне подумать, что ты не вернешься. - Я вернусь, красавица моя, Иммали, - сказал чужестранец, - и, когда вернусь, дам тебе заглянуть в уголок того мира, откуда я пришел и где тебе скоро придется жить самой. - Так, значит, я увижу тебя там, - сказала Иммали, - иначе как же я буду _говорить мыслями_? - Ну да, разумеется. - Но почему же ты все повторяешь по два раза, мне достаточно одного твоего "да". - Да, увидишь. - Тогда прими от меня эту розу и будем вместе вдыхать ее аромат, как я всегда говорю другу моему, что глядит на меня из воды, когда наклоняюсь, чтобы его поцеловать; только тот мой друг отнимает у меня розу, прежде чем я успею к ней прикоснуться, а моя остается в воде. Ты ведь возьмешь эту розу, не правда ли? - сказала красавица, наклоняясь к нему. - Возьму, - ответил чужестранец и взял цветок из букета, который держала перед ним Иммали. Это была уже увядшая роза. Он схватил ее и спрятал на груди. - А как же ты без лодки переправишься через это темное море? - спросила Иммали. - Мы еще увидимся с тобой, увидимся _в мире страданий_, - сказал чужестранец. - Спасибо тебе, спасибо, - повторяла Иммали, видя, как он бесстрашно идет навстречу прибою. - Мы еще увидимся, - донесся его голос из волн. Покидая остров, он еще дважды посмотрел на прелестную девушку, которая так привыкла к уединению; что-то человеческое как будто отозвалось в его сердце, но он сорвал с груди своей увядшую розу и в ответ на прощальный взмах руки и на ангельскую улыбку Иммали ответил: - Мы еще увидимся. Глава XVI Piu non ho la dolce speranza {*}. {* Больше нет у меня сладостной надежды {1} (итал.).} Дидона Целых семь дней утром и вечером ходила Иммали по пескам своего пустынного острова, но так нигде и не встретила чужестранца. Ее утешало, однако, его обещание, что они встретятся в мире страданий, и она повторяла про себя эти его слова, словно черпая в них отраду и надежду. Тем временем она как-то подготовила себя к вступлению в этот мир и на основании всего, что ей было известно о растениях и животных, составила себе представление о непонятной для нее человеческой доле. Укрывшись в тени, она не спускала глаз с увядающей розы. - Алая кровь, что вчера еще текла в ее жилах, стала сегодня пурпуровой, а завтра уже почернеет и начнет высыхать, - сказала она, - но роза не страдает, умирает она терпеливо, а вот лютик и тюльпан, что растут с нею рядом, те, как видно, равнодушны к участи подруги, иначе цветы их не оставались бы такими яркими. Но возможно ли такое в мире, где все умеют думать? Разве я могла бы спокойно взирать на то, как он вянет и умирает, и сама не увянуть, не умереть вместе с ним? Конечно же нет! Как только этот цветок начнет увядать, я стану росой, которая его освежит. Она попыталась расширить свой кругозор, приглядываясь к царству животных. Птенец клеста выпал из своего висячего гнезда и разбился насмерть. Заглянув сквозь дырку, которую эта умная птица проделывает в нижней части гнезда, чтобы уберечь птенцов от стервятников, Иммали увидела, как родители прилетели туда; в маленьких клювах у них были светляки. Птенчик лежал перед ними мертвый. Увидав его, Иммали, залилась слезами. - Ах, вы не умеете плакать, - воскликнула она, - какое у меня преимущество перед вами! Ваш птенчик, ваше собственное дитя, лежит мертвый, а вы еще можете есть. Неужели я могла бы пить кокосовое молоко, если бы ему было уже не дано его вкусить? Я начинаю понимать то, что он мне говорил: думать - означает страдать, и мир мысли, должно быть, в то же время и мир терзаний. Но до чего же сладостны эти слезы! Прежде я плакала от счастья, но есть, оказывается, страдание, и оно сладостнее, чем мое счастье, и это новое чувство я ощутила только тогда, когда увидала его. О, как, верно, всем захотелось бы думать, чтобы испытать радость, которую приносят слезы! Но не одно только раздумье занимало все это время Иммали; в сердце ее закралась новая тревога, и в промежутках между размышлениями и слезами она принялась с жадностью собирать самые яркие, разрисованные прихотливыми узорами раковины и украшать ими руки и волосы. Каждый день меняла она свое сплетенное из цветов одеяние, и не проходило часу, как ей уже начинало казаться, что цветы эти вянут; потом она наполнила самые крупные раковины самой свежей водой, а скорлупы кокосовых орехов - сладчайшими смоквами, пересыпала их розами и искусно расставляла на каменной скамье разрушенной пагоды. Время, однако, шло, а чужестранец не появлялся, и Иммали, увидав на следующий день, что никто не прикоснулся к приготовленным ею яствам и что все уже увяло, плакала, однако тут же смахивала слезы и спешила заменить сморщенные плоды свежими. Именно этим была она занята утром на восьмой день, когда вдруг увидела чужестранца: он шел к ней. Необузданная и простодушная радость, с которой она кинулась к нему, возбудила в нем на миг что-то вроде мрачного раскаяния, которое он старался всегда заглушить, и чуткая Иммали ощутила это в его замедленных шагах и отведенном в сторону взгляде. Она стояла, дрожа, охваченная робостью, которая делала ее еще прелестнее, словно умоляя простить ее за то, что она нечаянно обидела его, и, застыв на месте, всем видом своим как будто испрашивала у него позволения подойти ближе. Глаза ее были полны слез, которые хлынули бы из них, стоило ему сделать еще хоть одно суровое движение. Вид ее "пробудил в нем заглохшую волю" {2}. "Она должна научиться страдать, и тогда она сможет стать моей ученицей", - подумал он. - Ты плачешь, Иммали, - сказал он, подходя к ней ближе. - Да, - ответила девушка, улыбаясь сквозь слезы своей светлой, утреннею улыбкой, - ты должен научить меня страдать, и тогда я скоро буду годна для твоего мира, а то ведь мне бывает легче на душе тогда, когда я плачу по тебе, чем тогда, когда я улыбаюсь всем этим розам вокруг. - Иммали, - сказал чужестранец, подавляя в себе чувство нежности, которое помимо его воли смягчало его очерствевшее сердце, - Иммали, я пришел, чтобы приоткрыть тебе краешек того мира, в котором тебе так хочется жить и в котором ты скоро должна будешь поселиться. Подымись на этот холм, туда, где теснятся пальмы, и тебе приоткроется уголок этого мира. - Но мне хочется увидеть его весь и сразу! - вскричала девушка с той страстностью, которая присуща ненасытному и необузданному уму, убежденному, что он может поглотить все на свете и все переварить и понять, - Весь и сразу, - повторил ее собеседник, который улыбался, глядя, как она носится вокруг, задыхаясь от волнения, и как все больше разгорается неведомое ей дотоле чувство. - Мне думается, того, что ты увидишь сегодня вечером, будет больше чем достаточно, чтобы удовлетворить твое ненасытное любопытства. Он вынул из кармана подзорную трубу и попросил Иммали приставить ее к глазам. Едва только девушка заглянула в трубу, как из уст ее вырвалось радостное восклицание: "Что же это - я теперь там или они - тут?" - и в невыразимом восторге она приникла к земле. Она тут же вскочила и, порывисто схватив трубу, направила ее куда-то в сторону и, увидав там одно только море, с грустью воскликнула: - Пропал! Он пропал! Весь этот мир ожил и умер за один миг. Так умирает все, что я ни полюблю: самые милые моему сердцу розы вянут гораздо раньше тех, на которые я не обращаю внимания; с того дня, когда я в первый раз тебя увидала, месяц всходил уже семь раз - и тебя не было, а этот чудесный мир жил всего лишь один миг. Чужестранец снова направил подзорную трубу к берегу Индии, до которого было не так далеко, и Иммали снова в восторге вскричала: - Он снова здесь, и теперь он еще красивее, чем был. Все существа там живут, все думают! У них даже какая-то _думающая походка_. Нет там ни бессловесных рыб, ни бесчувственных деревьев, всюду удивительные скалы {1* Речь идет о зданиях.}, на которые они взирают с гордостью, словно сделали их собственными руками. Чудесные скалы! Как мне нравится, что вы такие прямые со всех сторон, как хороши эти завитые, похожие на цветы узелки на ваших разукрашенных вершинах! {3} О, только бы вокруг вас росли цветы и порхали птицы, я бы тогда предпочла вас даже другим, тем, у подножия которых я смотрю на заходящее солнце! О, какой же это должен быть мир, где все не так, как в природе, и, однако, прекрасно! И все это, должно быть, - творение мысли. Но только какое _там все маленькое!_ Мысль должна бы сделать все это не таким, а крупнее - _мысль должна бы стать богом_. Но только, - добавила она, словно спохватившись и в робости своей начиная уже корить себя за сказанное, - может быть, я не права. Порой мне казалось, что я могу положить руку на крону пальмы, но потом, много времени спустя, я подошла к ней совсем близко, я увидела, что не смогу дотянуться даже до самого нижнего ее листа, будь я даже в десять раз выше, чем сейчас. Может быть, твой чудесный мир тоже станет выше, когда я подойду к нему совсем близко. - Погоди, Иммали, - сказал чужестранец, беря у нее из рук подзорную трубу, - чтобы насладиться этой картиной, ты должна понять, что же это такое. - О да, - вскричала Иммали покорно, но с какой-то тревогой: ведь весь привычный ей мир чувств разом померк, и воображение ее старалось представить тот, новый, сотворенный разумом мир, - да, дай мне подумать. - Иммали, скажи, исповедуешь ты какую-нибудь религию? - спросил чужестранец, и его бледное лицо сделалось еще бледнее от невыразимого страдания. Иммали, очень восприимчивая и чуткая к чужому страданию, отбежала в сторону и, вернувшись минуту спустя с листом баньяна, вытерла им капли пота на его бледном лбу; потом она уселась у его ног и, глубоко задумавшись и напрягая все свое внимание, повторяла: "_Религия_? Что же это такое? Еще одна мысль?". - Это сознание, что есть существо, которое выше всех миров и их обитателей, ибо оно - творец их всех и будет им всем судьей, существо, видеть которое мы не можем, но в чье присутствие, хоть и незримое, ибо никто нигде его не видел, и в чье могущество мы должны верить: существо это всегда действует, хоть и никогда не пребывает в движении, все слышит, хоть самого его никто никогда не слыхал. - Погоди! - в смятении прервала его Иммали, - тут так много мыслей, что они могут убить меня, дай мне передохнуть. Мне довелось видеть, как ливень, сошедший с неба, чтобы освежить розовый куст, вместо этого пригибал его к земле. Напряженно, словно стараясь припомнить нечто значительное, она добавила: - Голоса моих снов говорили мне о чем-то таком еще до моего рождения, но это было так давно; иногда мне приходили мысли, похожие на этот голос. Мне думалось, что я слишком сильно люблю все то, что меня окружает здесь, и что мне следовало бы любить то, до чего мне _не дотянуться_, - цветы, что никогда не увянут, и солнце, что никогда не заходит. С такими мыслями я могла бы вспорхнуть как птица, но никто никогда не показал мне этого пути ввысь. И девушка восхищенно воздела к небу глаза, в которых поблескивали слезы, вызванные картинами, что представились вдруг ее разгоряченному воображению, а вслед за тем обратила к чужестранцу свою немую мольбу. - Надо, - продолжал он, - не только вызывать в себе мысли об этом существе, но и выражать эти мысли своими поступками. Обитатели того мира, который тебе предстоит увидеть, называют это _поклонением_, и они усвоили (тут сатанинская улыбка заиграла у него на губах), - весьма непохожие друг на друга способы этого поклонения, настолько непохожие, что, по сути дела, все они сходятся только в одном - в том, что они превращают религию свою в сплошную муку; есть, например, религия, заставляющая людей мучить самих себя, и религия, заставляющая мучить других. Мне, правда, удалось заметить, что, хотя все они держатся одного мнения касательно этого важного обстоятельства, способы, которыми они этого достигают, к несчастью, настолько различны, что несогласие их вызывает большие раздоры в мире, который мыслит. - В мире, который _мыслит_! - повторила Иммали. - Не может этого быть! Не могут ведь они не знать, что нельзя по-разному понимать того, кто един. - Ну а ты разве ничем не можешь выразить свое отношение к этому существу; как бы ты, например, стала ему поклоняться? - спросил чужестранец. - Я улыбаюсь, когда солнце встает во всей своей красе, и плачу, когда вечерняя звезда восходит в небе, - ответила Иммали. - Как же это так, ты вот возмущаешься тем, что одному божеству люди поклоняются на разные лады, а сама обращаешься к своему то с улыбкою, то со слезами? - Да, и так и так, потому что и улыбка и слезы выражают мою радость, - сказала простодушная девушка, - солнце ведь счастливое - и тогда, когда оно улыбается сквозь тучи, и тогда, когда оно пламенеет над нами в расцвете своей удивительной красоты, и улыбаюсь я или плачу - я счастлива. - Те, кого тебе предстоит увидеть, - сказал чужестранец, протягивая ей подзорную трубу, - столь же непохожи один на другого в том, как они поклоняются своему божеству, как улыбки непохожи на слезы; но в отличие от тебя они не умеют быть одинаково счастливы и в том и в другом. Иммали заглянула в подзорную трубу, и то, что она увидела там, привело ее в восторг, и она даже закричала от радости. - Что ты там видишь? - спросил чужестранец. Иммали пыталась описать представшие ее взору чудеса, но ей трудно было подыскать для всего слова, и рассказ этот, Может быть, станет понятнее, если обратиться к пояснениям чужестранца. - Перед тобою берег Индии, - сказал он. - Огромное здание, на которое ты прежде всего обратила внимание, это черная пагода Джаггернаута. Рядом с ней - турецкая мечеть, ты можешь отличить ее по изображению, имеющему форму полумесяца. Желание того, кто правит этим миром, - это чтобы все люди, поклоняясь ему, чтили эту эмблему {2* Типпо Саиб {4} хотел в своих владениях заменить индуистскую религию мусульманской. Событие, о котором идет речь, хоть в действительности оно и произошло задолго до этого, является тем не менее вполне вероятным.}. Неподалеку от мечети ты видишь низенькое здание, крыша которого украшена трезубцем, - это храм Махадевы {5}, одной из самых древних богинь этой страны. - Вид этих зданий ничего для меня не значит, - сказала Иммали, - покажи мне лучше людей, которые в них живут. Дома эти далеко не так красивы, как прибрежные скалы, увитые водорослями, поросшие мхом и укрытые тенью далеких кокосовых пальм. - Но по виду этих зданий, - сказал Искуситель, - можно судить о том, каково направление мыслей тех, кто их посещает. Если ты хочешь заглянуть в их мысли, ты должна присмотреться к поступкам, которыми они их выражают. Обычно в общении друг с другом люди прибегают к обману, но, общаясь со своими богами, они довольно искренни; у них есть определенные представления о нравах этих богов, и они им неукоснительно следуют. Если божество их грозно, они поклоняются ему в страхе, если жестоко, они заставляют себя страдать, если мрачно, образ его точно запечатлевается на лице того, кто это божество чтит. Смотри и суди сама. Иммали взглянула и увидала просторы песчаной равнины; вдали чернела пагода Джаггернаута. Вся долина была усеяна мертвыми костями; тысячи их, совсем побелевших от зноя и от сухого воздуха пустыни, валялись вокруг. Тысячи полуживых людей, изможденных тем же зноем, влачили свои почерневшие от солнца тела сквозь пески, чтобы испустить дух хотя бы в тени далекого храма, не надеясь даже проникнуть внутрь. Многие из тащившихся туда людей падали и умирали, так и не добравшись до храма. Было много и таких, в ком еще теплилась жизнь, но им приходилось напрягать последние силы, чтобы взмахами слабеющих уже рук отпугивать ястребов, которые падали камнем с высоты, кружились потом совсем низко, впивались в оста