го удушливого, что можно было подумать, что самый воздух охвачен огнем, прикосновение ее было холодно, как прикосновение мертвеца. - Пощади меня, - в страхе вскричала девушка, напрасно пытавшаяся уловить хоть искорку человеческих чувств в этих каменных глазах, к которым она теперь подняла свои, полные слез и молящие. - Пощади! И произнося эти слова, она не знала даже, о чем она просит и чего боится. Чужестранец не ответил ни слова, ни один мускул не дрогнул у него на лице; казалось, что обхватившие ее стан руки не ощущают ее тела, что устремленные на девушку, светящиеся холодным светом глаза не видят ее. Он отнес, вернее, перетащил ее под широкий свод, некогда служивший входом в пагоду, но который теперь, наполовину разрушенный обвалом, больше походил на зияющую пещеру, где находят приют обитатели пустыни, чем на творение человеческих рук, назначение которого прославлять божество. - Ты просила пощады, - сказал искуситель голосом, от которого даже в этом раскаленном воздухе, где трудно было дышать, кровь холодела в жилах. - Ты просила пощадить тебя, что же, тебя пощадят. Меня вот не пощадил никто, но я сам навлек на себя эту страшную судьбу и получаю теперь заслуженную и верную награду. Смотри же, несчастная, смотри, приказываю тебе! И он властно и раздраженно топнул ногой, чем поверг в еще больший ужас это нежное и страстно тянувшееся к нему существо; девушка вздрогнула от его объятий, а потом застыла в оцепенении, встретив его мрачный взгляд. Повинуясь его приказанию, она откинула длинные пряди своих каштановых волос; раскинутые в буйном изобилии, они напрасной роскошью своей устилали скалу, на которой стоял теперь тот, кто пробудил в ней поклонение и любовь. Кроткая, как дитя, и послушная, как верная жена, она пыталась исполнить его приказание, но ее полные слез глаза не в силах были выдержать весь ужас того, что им теперь открывалось. Она вытирала светившиеся слезы прядями своих волос, которые каждый день купались в чистой и прозрачной струе, и пыталась взглянуть на опустошение, творимое стихиями, как некий трепещущий светлый дух, который, дабы еще больше очиститься, а может быть, дабы лучше исполнить свое предназначение, вынужден быть свидетелем гнева Всемогущего, непонятного ему в первых проявлениях своих, но несомненно в конечном итоге для него благодетельного. Вот с какими чувствами Иммали, вся дрожа, приблизилась к входу в здание; обломки скал смешались там в одно с развалинами стен и, казалось, вместе возвещали власть разрушения - и над природой и над искусством - и утверждали, что огромные камни, не тронутые и не измененные руками человека и то ли поднятые давним вулканическим взрывом, то ли занесенные сюда дождем метеоритов, и огромные каменные столпы, которые воздвигались здесь на протяжении двух столетий, превратились в тот же самый прах под пятою страшного полководца, чьи победы совершаются без шума и не встречают сопротивления и чье торжество отмечено не лужами крови, а потоками слез. Оглядевшись вокруг, Иммали в первый раз в жизни испытала ужас при виде природы. Раньше с ней этого никогда не случалось. Все явления природы были для нее одинаково чудесными и одинаково страшными. И ее детское, хоть и деятельное воображение, казалось, одинаково благоговело и перед солнцем и перед бурей, а чистый алтарь ее сердца безраздельно и как священную жертву принимал и цветы и пожары. Но с тех пор как она встретила чужестранца, новые чувства заполонили ее юное сердце. Она научилась плакать и бояться, и, может быть, в жутком облике грозового неба она ощутила зарождение мистического страха, который всегда потрясает глубины сердца того, кто осмелился любить. Как часто природа становится вот так невольным посредником между нами и нашими чувствами! Разве в рокоте океана нет своего скрытого смысла? Разве нет своего голоса у раскатов грома? Разве вид местности, опустошенной разгулом стихий, не являет нам некий урок? Разве одно, другое и третье не говорит нам о некоей непостижимой тайне, разгадку которой мы напрасно пытались обнаружить у себя в сердце? Разве мы не находим в них ответа на те вопросы, которые мы непрестанно задаем немому оракулу, именуемому судьбой? О, каким лживым, каким беспомощным кажется нам язык человека после того, как любовь и горе познакомили нас с языком природы, может быть единственным языком, который способен найти в себе соответствия для тех чувств, выразить которые наша речь бессильна! До чего же различны _слова без значения_ и то _значение без слов_, которое величественные явления природы - скалы и океан, месяц и сумерки - сообщают "имеющим уши, чтобы слышать" {4}. Как красноречива природа в выражении правды, даже тогда, когда все молчит! Сколько раздумий пробуждают в нас ее самые глубокие потрясения! Но картина, которая предстала сейчас глазам Иммали, была из тех, что вызывают не раздумье, а ужас. Казалось, земля и небо, море и суша смешались воедино, чтобы вернуться в хаос. Океан, покинув вековое ложе, ринулся далеко на берег, покрывая его на всем протяжении гребнями белой пены. Надвигавшиеся волны походили на полчища воинов в шлемах, украшенных перьями, которые гордо развевались на ветру, и, подобно воинам же, одна за другой погибали, одерживая победу. Суша и море до неузнаваемости изменили свой облик, как будто все естественные грани были смешаны и все законы природы попраны. После отлива песок по временам оставался таким же сухим, как в пустыне, а деревья и кусты качались и вздымались совсем так же, как волны в часы ночной бури. Все было задернуто мутной серою пеленой, томительной для глаз, - и только ярко-красная молния проглядывала из-за туч, как будто это дьявол взирал на сотворенное им опустошение и, удовлетворившись содеянным, закрывал глаза. Среди этого хаоса стояли два существа: одно, которое было так прелестно, что, казалось, могло не бояться стихий даже в их гневе, и другое, чей бесстрашный и упорный взгляд как бы бросал им вызов. - Иммали, - воскликнул искуситель, - место ли здесь говорить о любви, да еще в такой час! Природа охвачена ужасом, небо темно, звери все попрятались, кусты и те колышутся и гнутся, кажется, что им тоже страшно. - В такой час надо молить о защите, - прошептала девушка, робко прижимаясь к нему. - Взгляни ввысь, - сказал чужестранец; его не знающий страха взгляд отвечал взбунтовавшимся негодующим стихиям такими же вспышками молнии. - Взгляни ввысь, и если ты не в силах противиться побуждениям сердца, то по крайней мере найди для них более достойный предмет. Люби, - вскричал он, протягивая руку к затянутому тревожному небу, - люби бурю с ее разрушительной силой, ищи себе подруг в этих быстрых, привыкших к опасностям странницах, проносящихся по воздуху, который стонет, люби раздирающий его метеор и сотрясающий его гром. Нежно ласкай плывущие по небу плотные тучи, эти витающие в воздухе горы. Пусть лучше огненные молнии утолят свой пыл, лобызая грудь твою, в которой теплится страсть! Выбери в спутники, в возлюбленные себе все, что есть самого страшного в природе! Замани к себе стихии, и пусть они испепеляют и губят тебя - погибни в их неистовых объятиях, и ты будешь счастливее, гораздо счастливее, чем если ты начнешь жить в моих! _Жить!_ Сделаться моей и жить? Да это же невозможно! Выслушай меня, Иммали, - закричал он, сжимая обе ее руки в своих, в то время как глаза его, обращенные на нее, излучали слепящий свет, в то время как тело его вдруг затрепетало от нового для него чувства неизъяснимого восторга, чувства, которое всего его преобразило. - Выслушай меня! Если ты хочешь быть моей, то тебе придется до скончания века остаться среди такой вот бури, среди огня и мрака, среди ненависти и отчаяния, среди..., - тут голос его сделался громче и превратился в демонический крик, исполненный ярости и ужаса; он простер руки, словно собираясь сразиться в воображении с какими-то страшными силами, и, стремительно выйдя из-под свода, где оба они стояли, замер, поглощенный картиной, которую нарисовали ему вина и отчаяние, образы которой он был обречен видеть перед собою вечно. Когда он так рванулся вперед, прижавшаяся к нему девушка упала к его ногам и голосом, прерывающимся от дрожи, но вместе с тем исполненным такого благоговения, какое, может быть, превосходило все, что дотоле знали женское сердце и женские уста, ответила на его страшные слова простым вопросом: - _А ты там будешь?_ - Да, я должен быть ТАМ, и до скончания века! А ты _захочешь_ быть там со мной, ты _решишься?_ Какая-то дикая, чудовищная сила влилась вдруг в его тело и усилила его голос, когда он говорил, склонившись над простертой перед ним бледной девушкой, которая в этом глубоком и безотчетном смирении, казалось, искала гибели, подобно голубке, которая, вместо того чтобы спасаться от ястреба или сопротивляться ему, подставляет грудь его клюву. - Быть тому! - вскричал он, и резкая судорога исказила черты его бледного лица, - под удары грома я обручаюсь с тобой, обреченная на погибель невеста! Ты будешь моей навеки! Приди, и мы скрепим наш союз перед алтарем природы, который буря бросает из стороны в сторону. Пусть же молнии небесные будут нашими светильниками, а проклятие природы - нашим свадебным благословением! Девушка в ужасе вскрикнула, но не от его слов, которых она не поняла, а от того, с каким выражением он их произнес. - Приди, - повторил он, - пока мрак может еще быть свидетелем нашего необыкновенного и вечного союза. Бледная, испуганная, но исполненная решимости, Иммали отпрянула от него. В эту минуту буря, застилавшая небо и опустошавшая землю, улеглась; все это произошло мгновенно, как то обычно бывает в этих странах, где за какой-нибудь час стихии делают свое разрушительное дело, не встречая никакого сопротивления, - и тут же снова голубеет небо и светит солнце, и человек тщетно пытается узнать, почему это происходит. Не знаменует ли все это конечное торжество добра, или это просто утешение, посланное в беде и горе? В то время как чужестранец говорил, тучи умчались прочь, унося с собой уже облегченное бремя гнева и ужаса, дабы жители других краев в свой черед изведали и тревогу и муку, и луна засветила так ярко, как она никогда не светит в странах Европы. Небо сделалось такого же цвета, как воды океана, словно переняв его синеву, а звезды засверкали каким-то особым, негодующим блеском, как будто они возмущались насилием, учиненным бурей, и в противовес ему утверждали извечное торжество умиротворенной природы над всеми случайными потрясениями, которые могут на время ее омрачить. Может быть, именно таков и путь нашей духовной жизни. Нам скажут, почему мы страдали и за что, но в конце концов ясное и благодатное сияние сменит тот мрак, в который повергают нас бури, и все будет светом. Молодая девушка увидела в этом предзнаменование, много значившее и для воображения ее, и для чувств. Она отбежала от искусителя, кинулась в полосу лучезарного света; казалось, что, вспыхнув среди тьмы, он ей обещает спасение. Она указала на месяц, на это солнце восточных ночей, чей широкой полосою льющийся свет, подобно сияющей мантии, ниспадал на скалы, на развалины, на деревья и на цветы. - Обручись со мною при этом свете, - воскликнула Иммали, - и я буду твоей навеки! И ясный месяц, проплывавший по безоблачному небу, просияв, озарил ее прелестное лицо, и она протянула к нему обнаженные руки, как бы в залог верности их союза. - Обручись со мной при этом свете, - повторяла девушка, упав на колени, - и я буду твоей навеки! Чужестранец приблизился к ней, движимый чувствами, которые ни один смертный никогда бы не мог разгадать. В эту минуту сущий пустяк изменил вдруг ее участь. Маленькая тучка набежала на месяц, как будто убегающая буря в поспешности и гневе подобрала последнюю темную складку своего необъятного плаща перед тем, как исчезнуть навсегда. Глаза искусителя метали на Иммали лучи, в которых были и нежность и дикое исступление. - ОБРУЧИСЬ СО МНОЙ ПРИ ЭТОМ СВЕТЕ! - вскричал он, поднимая глаза на окружавший их мрак, - _и ты будешь моей на веки веков!_ И он с силой прижал ее к себе. Иммали вздрогнула. Напрасно пыталась она вглядеться в его лицо, чтобы увидеть, что оно выражает, но успела, однако, почувствовать, что ей грозит опасность, поняла, что ей надо вырваться из его объятий. - Прощай навеки! - вскричал чужестранец и кинулся от нее прочь. Истерзанная волнением и страхом, Иммали упала без чувств на засыпанную песком тропинку, которая вела к разрушенной пагоде. Чужестранец вернулся. Он поднял ее на руки; ее длинные темные волосы разметались по ним, как опущенные знамена побежденных, руки ее упали как плети, словно уже не прося о помощи, о которой еще совсем недавно взывали; похолодевшим бледным лицом она прижалась к его плечу. - Неужели она умерла? - пробормотал он. - Впрочем, пусть так, пусть гибнет, пусть станет чем угодно, _только не моею_! Он опустил бесчувственное тело на песок и исчез. Больше он уже никогда не появлялся на острове. Глава XIX Que donne le monde aux siens plus souvent? Echo: Vent. Que dois-je vaincre ici, sans, jamais relacher? Echo: La chair. Qui fit la cause des maux, qui me sont survenus? Echo: Venus. Que faut dire apres d'une telle infidele? Echo: Fi d'elle * "Магдалиниада" Пьера де Сен-Луиса {1} {* Что мир наш день за днем приносит смертным? Эхо: Ветры. С чем должен сладить я в себе, что побороть? Эхо: Плоть. Кто причинил все зло, что я терплю без меры? Эхо: Венера. Что сделать с той, кто вся из лжи и фальши? Эхо: Уйти подальше. (франц.).} Прошло три года с тех пор, как они расстались, когда однажды вечером внимание нескольких знатных испанцев, которые прогуливались по одной из людных улиц Мадрида, было привлечено неким неизвестным человеком, одетым как и они, но только без шпаги, который прошел мимо них очень медленным шагом. Что-то побудило их сразу остановиться, и взгляды их, казалось, спрашивали друг друга, как это могло случиться, что незнакомец произвел на них такое сильное впечатление. В облике его не было ничего примечательного; вел он себя очень спокойно, и единственное, что было в нем необычно, это выражение лица, которое поразило их, вызвав какое-то странное чувство, ни понять, ни выразить которого они не могли. Они остановились; возвращаясь назад, незнакомец снова подходил к ним один своей неторопливой походкой, и их снова поразило то удивительное выражение лица (в особенности глаз), которое никто не мог выдержать, не испытав при этом леденящего страха. Привычка взирать на тех, кто способен отшатнуть от себя природу и человека, и постоянно общаться с этими людьми, проникая в дома умалишенных, в тюрьмы, на судилища Инквизиции, в места, где властвует голод, где таится преступление, куда крадется смерть, придала глазам его особый блеск, выдержать который никто не был в состоянии, а взглядам - особый смысл, который лишь очень немногие понимали. В то время как он медленно проходил мимо них, гулявшие заметили еще двух человек, чье внимание было, по-видимому, устремлено на ту же странную фигуру, ибо они остановились, указывая на незнакомца, и взволнованно говорили между собой, причем не только слова, но и все движения их выражали явную тревогу. Любопытство остальных сумело преодолеть свойственную испанцам сдержанность, и, подойдя к этим двоим, они спросили, не о том ли, кто только что прошел мимо, они сейчас говорят и если да, то почему их так взволновало его появление. Те ответили, что речь действительно шла о нем, и намекнули на то, что им известны некоторые обстоятельства и подробности истории этого необыкновенного существа, и надо знать их, чтобы понять, почему они оба в такой тревоге. Слова эти только разожгли любопытство теснившихся вокруг людей, и число их все возрастало. Иные из собравшихся тоже как будто что-то знали об этом необыкновенном человеке или, во всяком случае, делали вид, что знают. И между ними завязался один из тех несуразных разговоров, в которых невежество, любопытство и страх преобладают над ничтожною толикой фактов и правды, - один из тех разговоров, которые, может быть, сами по себе и не лишены интереса, но всегда оставляют вас неудовлетворенным: люди охотно слушают, как каждый собеседник вносит свою долю неосновательных суждений, нелепых предположений, вымыслов, которым верят тем безоговорочнее, чем они невероятнее, и выводов, чем более ложных, тем более для всех убедительных. Разговор этот происходил примерно в следующих выражениях: - Но если он действительно такой, каким его изображают, каким его знают люди, почему же его до сих пор не арестуют по приказу правительства? Почему его не заточат в тюрьму Инквизиции? - Да ему и без того часто доводилось бывать в ее тюрьмах, может быть чаще, чем сами святые отцы того хотели, - сказал другой. - Ни для кого, однако, не тайна, что независимо от того, что обнаруживалось на допросах, его всякий раз почти тут же освобождали. - И что этот чужестранец перебывал едва ли не во всех тюрьмах Европы, - добавил другой, - но он всякий раз ухитрялся либо одерживать верх над теми, в чьи руки он попадал, либо просто не посчитаться с ними и строить свои козни в самых отдаленных частях Европы, в то время как все думали, что он находится в другом месте и искупает там свои грехи. - А известно ли, откуда он родом? - спросил еще один. - Говорят, что он родился в Ирландии, - ответили ему, - в стране, которой никто не знает и жители которой по многим причинам не желают жить у себя на родине, и что имя его Мельмот. Испанцу было очень трудно произнести последние две буквы этого имени, которые звучали необычно для языков континента {2}. Один из собеседников, производивший впечатление человека поумнее всех остальных, отметил как необычайное обстоятельство то, что чужестранец этот не раз переносился из одного конца земли в другой с быстротой, совершенно немыслимой для простого смертного, и что у него была страшная привычка всюду, где бы он ни очутился, непременно отыскивать самых несчастных или самых испорченных людей, а с какими целями он это делал, никто не знает. - Нет, знает, - произнес вдруг низкий голос, который прозвучал в ушах оторопевших людей как мощный, но приглушенный удар колокола, - знают - и он, и они. Начало уже темнеть, однако глаза всех ясно могли различить фигуру проходившего мимо незнакомца; иные даже утверждали, что видели зловещий блеск глаз, которые если они поднимались вдруг над чьей-то судьбою, то всякий раз - наподобие светил, возвещающих людям беду. На какое-то время все замолчали и стали глядеть вслед удаляющейся фигуре, появление которой поразило всех, как разорвавшаяся вдруг бомба. Фигура эта двигалась медленно; никто из присутствующих не решался к ней ни с чем обратиться. - Я слышал, - сказал один из них, - что, когда он наметит себе жертву, существо, которое ему дано совратить или замучить, и оно где-то близко или вот-вот должно появиться, всякий раз начинает звучать одна и та же пленительная музыка. Мне рассказывали эту странную историю те, кто своими ушами слышали эти звуки, и да хранит нас Пресвятая дева Мария!.. Ну а вы-то сами их слышали? - Где? Что?.. - стали раздаваться голоса, и изумленные слушатели, сняв шляпы и распахнув плащи, открыли рты и затаили дыхание, восхищенные музыкой, которая вдруг зазвучала. - Можно ли удивляться, - воскликнул один из молодых людей, что эти волшебные звуки предвещают приближение неземной красоты! Она общается с ангелами; только святые могли послать из обители блаженных такую музыку приветствовать ее появление. Тут глаза всех обратились на молодую девушку: она шла, окруженная толпою блестящих красавиц, но одна привлекала все взгляды, и стоило мужчинам завидеть ее, как они проникались к ней самозабвенной и просветленной любовью. Она не искала ничьего внимания, внимание это само устремлялось ей вслед и гордилось своей находкой. Завидев приближение множества дам, кавалеры заволновались и стали всячески прихорашиваться, старательно поправляя плащи, и шляпы, и перья, что было в обычаях страны, наполовину еще феодальной, где во все времена процветали рыцарские чувства. Приближавшаяся стайка прелестных женщин отвечала на эти приготовления такою же подчеркнутой заботой о своей наружности. Поскрипывали широкие веера и нарочно в последнюю минуту прикреплялись развевающиеся по воздуху покрывала, которые, лишь отчасти пряча лицо, разжигали воображение больше, чем могла бы разжечь сама красота, которую они, казалось, так ревниво оберегали, поправлялись мантильи {3}, чьими изящно положенными складками и хитрыми изгибами с таким искусством пользуются испанки, - все это предвещало нападение, которое в соответствии с галантными нравами своего века - это был 1683 год - кавалеры приготовились и принять и отразить. Но у одной из участниц этого великолепного шествия не было надобности прибегать к такого рода искусственным средствам: ее поразительная природная красота резко выделялась среди всех ухищрений, которые отличали ее спутниц. Если веер ее приходил в движение, то это было с единственной целью освежить воздух вокруг, если она опускала вуаль, то лишь для того, чтобы спрятать лицо, если поправляла мантилью, то лишь с тем, чтобы стыдливо спрятать под нею очертания тела, удивительная стройность которого давала себя почувствовать даже сквозь пышные одежды этого века. Самые развязные волокиты отступали при ее приближении с безотчетным благоговейным страхом; распутникам достаточно было одного ее взгляда, чтобы задуматься и, может быть, образумиться, натуры тонкие и чувствительные видели в ней воплощение идеала, какого не знает действительность, а люди несчастные единственным утешением своим почитали взглянуть на ее лицо; старики, глядя на нее, вспоминали дни своей юности, а в юношах пробуждались первые мечты о любви, той единственной любви, которая заслуживает этого имени, чувства, навеять которое могут лишь чистота и невинность и лишь совершеннейшая чистота - быть его достойной наградой. Когда девушка эта появлялась то тут, то там среди веселой толпы, можно было заметить в ней что-то такое, что сразу отличало ее от любой из находившихся на площади сверстниц, и это отнюдь не было притязанием на первенство среди них: ее редкостное очарование заставило бы даже самую тщеславную из находившихся рядом женщин безоговорочно уступить ей это право, - но удивительные непосредственность и прямота, которые сказывались в каждом взгляде ее и движении - и даже в мыслях; они-то и превращали непринужденность в грацию и придавали особую выразительность каждому ее восклицанию, рядом с которым приглаженные речи окружающих казались какими-то ничтожными, ибо даже когда она живо и бесстрашно преступала правила этикета, она потом тут же просила прощения за допущенную вольность, и в раскаянии этом было столько робости и какого-то особого обаяния, что трудно было сказать, что милее - проступок ее или принесенное ею извинение. До чего же она была непохожа на всех окружающих ее дам с их размеренной речью, жеманной походкой и всем устоявшимся однообразием нарядов, и манер, и взглядов, и чувств! Печать искусственности с самого рождения лежала на каждой черте их, на каждом шаге, и всевозможные прикрасы скрывали или искажали каждое движение, в котором по замыслу самой природы изящество должно было быть естественным. Движения же этой молодой девушки были легки, упруги; в ней были и полнота жизни и та душевная ясность, которая каждый поступок ее делала выражением мысли, а когда она пыталась их скрыть - с еще более пленительной непосредственностью выдавала обуревавшие ее чувства. Ее окружало сияние невинности и величия, которые соединяются воедино только у представительниц женского пола. Мужчины, те могут долгое время удерживать и даже утверждать в себе то превосходство силы, которое природа запечатлевает в их внешнем облике; однако черты невинности они теряют, и притом очень рано. Ее живая и ни с чем не сравнимая прелесть в мире красоты была подобна комете и не подчинялась в нем никаким законам, разве что тем, которые понимала она одна и которым действительно хотела подчиниться, - и вместе с тем на лице ее лежала печать грусти; с первого взгляда грусть эта могла показаться преходящей и напускной, всего лишь тенью, положенной, может быть, для того только, чтобы искусно выделить яркие краски на этой столь удивительной картине, но, присмотревшись к ней ближе, внимательный взгляд заметил бы, что хотя все силы ее ума безраздельно чем-то заняты, а все чувства напряжены, сердце ее никому не отдано и томится в тоске. Юное существо это с неодолимой силой приковало к себе внимание всех тех, кто был до этого поглощен разговором о незнакомце, и едва слышное шушуканье и испуганный шепот сменились отрывистыми возгласами, выражавшими удивление и восторг, когда девушка прошла мимо. Не успела она появиться, как чужестранец стал медленными шагами возвращаться назад, и опять всем присутствующим казалось, что они его знают, а сам он не знает никого. Дамы обернулись и увидали вдруг незнакомца. Его пронзительный взгляд тут же выбрал одну из них и в нее впился. Та тоже посмотрела на него, узнала и, вскрикнув, упала без чувств. Смятение, вызванное неожиданным происшествием, которое столь многие видели, но причины которого так никто и не понял, на некоторое время отвлекло от незнакомца внимание толпы: все кинулись либо помочь лишившейся чувств девушке, либо осведомиться о ее состоянии. Ее положили в карету, и в этом принимало участие больше людей, чем требовалось и чем можно было хотеть, и как раз в ту минуту, когда ее поднимали, чтобы туда перенести, чей-то голос совсем близко от нее произнес: - Иммали! Она узнала 9TOf голос и, едва слышно вскрикнув, повернулась туда, откуда он доносился, лицо ее выражало страдание. Окружающие слышали это имя, но, так как никто из них не мог понять, ни что оно означает, ни к кому обращено, они приписали волнение девушки нездоровью и поспешили уложить ее в карету и увезти. Чужестранец устремил ей вслед свой сверкающий взгляд; все разошлись, он остался один; сумерки сменились беспросветной тьмой, а он, казалось, даже не обратил внимания на происшедшую перемену; несколько мужчин продолжало бродить по противоположной стороне улицы, наблюдая за ним, но он их совершенно не замечал. Один из них, остававшийся там дольше других, рассказывал потом, что видел, как незнакомец поднес руку к лицу, и можно было подумать, что он поспешно смахивает слезу. Но в слезах раскаяния глазам его было отказано навек. Так не была ли то слеза любви? Если да, то сколько же горя предвещала она той, что стала избранницей его сердца! Глава XX Такова лишь любовь: не свернуть с полпути, И сквозь радость вдвоем, и сквозь горе пройти! Изменил ты мне, нет ли, не все ли равно? Разлюбить мне тебя никогда не дано. Мyp {1} На следующий день молодой женщине, которая накануне возбудила к себе такой интерес, предстояло покинуть Мадрид, чтобы провести несколько дней на вилле, принадлежавшей ее семье неподалеку от города. Семья эта, включая всех домочадцев, состояла из матери ее, доньи Клары де Альяга, жены богатого купца, который должен был в этом месяце вернуться из Индии, брата, дона Фернана де Альяга, и нескольких слуг. Эти состоятельные горожане, сознавая, как они богаты, и памятуя о своем высоком происхождении, гордились тем, что переезжая из одного места в другое, превращают свою поездку в столь же торжественную церемонию и передвигаются с тою же медлительностью, что и настоящие гранды {2}. Вот почему старая невысокая громыхающая карета двигалась не быстрее, чем катафалк; кучер крепко спал, сидя на козлах, а шесть вороных коней плелись шагом; так плетется время для человека, удрученного горем. Рядом с каретой ехал верхом Фернан де Альяга и его слуга под зонтами и в огромных очках; в карете сидели донья Клара и ее дочь. Внутреннее убранство их экипажа было под стать его внешнему виду: все свидетельствовало о тупом стремлении соблюсти принятое обличье и об удручающем однообразии. Донья Клара была женщиной холодной и важной, сочетавшей в себе природную степенность испанки с поистине ханжескою суровостью. В доне Фернане же огненная страстность соединялась с мрачной замкнутостью, что нередко можно встретить среди испанцев. Его огромное себялюбивое тщеславие было уязвлено мыслью о том, что предки его занимались торговлей, и, видя в редкостной красоте сестры возможное средство породниться с каким-нибудь знатным родом, он смотрел на девушку с тем эгоистическим чувством, которое в одинаковой степени постыдно и для того, кто его испытывает, и для того, на кого оно направлено. Среди таких вот людей живая и впечатлительная Иммали, дочь природы, "дитя веселое стихий" {3}, была обречена чахнуть, подобно яркому и благоуханному цветку, который грубая рука пересадила на неподходящую для него почву. Ее необыкновенная судьба словно перенесла ее из глуши природной в глушь духовную. И, может быть, теперешнее ее состояние было хуже, чем прежнее. Самый безотрадный пейзаж никогда, пожалуй, не может привести душу в такое уныние, как человеческие лица, в которых мы напрасно стараемся отыскать выражение родственных нам чувств; и самое бесплодие природы - это верх изобилия в сравнении с бесплодием и сухостью человеческих сердец, которые дают вам ощутить всю свою тоскливую пустоту. Они успели уже проехать какое-то расстояние, когда донья Клара, которая никогда не открывала рта, не предварив этого продолжительным молчанием, может быть для того, чтобы придать своим словам тот вес, которого они иначе бы не имели, медлительно, как оракул, изрекла: - Дочь моя, слыхала я, что вечером вчера на гулянье тебе стало худо, видно, ты чего-то испугалась? - Нет, что вы, матушка. - Отчего же ты тогда пришла в такое волнение, когда увидала... так мне сказали... не знаю уж... какого-то странного человека? - Ах, этого я рассказать никак не могу, не смею! - воскликнула Исидора, прикрывая вуалью залившееся краской лицо. Но тут искренность, присущая ей в прежней жизни, неудержимым потоком ринулась ей в сердце, заполонила все ее существо; поднявшись с подушки, на которой сидела, она бросилась к ногам доньи Клары с криком: - Погодите, матушка, я вам все сейчас расскажу! - Нет, - ответила донья Клара с чувством оскорбленной гордости и холодно отстранила ее от себя, - нет, не время теперь. Не нужны мне признания, которые надо вытягивать, да и вообще не люблю я всяких бурных чувств. Совсем не девичье это дело. Дочерние обязанности твои очень несложны: это всего-навсего полное повиновение, глубокая покорность и нерушимое молчание, кроме тех случаев, когда к тебе обращаются я, или твой брат, или отец Иосиф. Легче и не придумать, поэтому подымись с колен и перестань плакать. Если тебя мучит совесть, обратись к отцу Иосифу, и он непременно наложит на тебя епитимью; все будет зависеть от того, насколько велик твой проступок. Надеюсь, что он не окажется к тебе чересчур снисходительным. После всех этих слов - а такой длинной речи ей раньше вообще никогда не случалось произносить - донья Клара откинулась на подушку и принялась с благочестивым рвением перебирать четки и читать молитвы, повергшие ее в глубокий сон, от которого почтенная дама пробудилась только тогда, когда карета прибыла к месту назначения. Было уже около полудня; в холодной низкой комнате, выходившей в сад, был накрыт обед, и все ждали только отца Иосифа. Наконец он явился. Это был человек внушительного вида; приехал он верхом на муле. Черты лица его, как могло показаться на первый взгляд, носили на себе следы упорной мысли; однако при ближайшем рассмотрении оказывалось, что это скорее результат неких физических усилий, а никак не работы ума. Шлюзы были открыты, но воду еще не пустили. Тем не менее, хоть он и не получил должного воспитания и отличался узостью в суждениях, отец Иосиф был человеком добрым и благонамеренным. Он любил власть и был предан интересам католической церкви; однако у него нередко возникали сомнения, которые он, впрочем, оставлял при себе: он не был уверен, что безбрачие для священников так уж необходимо, и всякий раз, когда ему доводилось слышать о кострах аутодафе, по телу у него пробегали мурашки. Обед кончился. Фрукты и вино, к которому, однако, дамы не прикасались, стояли еще на столе, причем все самое лакомое было подвинуто поближе к отцу Иосифу, когда Исидора, низко поклонившись матери и священнику, как всегда, удалилась к себе. Донья Клара обратила на духовника вопрошающий взгляд. - Для нее это время сьесты {4}, - сказал священник, принимаясь за кисть винограда. - Нет, отец мой, нет! - печально сказала донья Клара, - служанка ее сообщила мне, что после обеда она никогда не ложится. Увы! Слишком она, видно, привыкла к жаркому климату страны, куда судьба забросила ее в детстве, она просто не чувствует никакой жары вопреки тому, что положено истой христианке. Нет, если она уходит к себе, то не для того чтобы молиться или спать, как это в обычае у всех благочестивых испанок, но боюсь, что для того чтобы... - Для чего? - спросил священник, и в голосе его послышался ужас. - Боюсь, что для того чтобы думать, - ответила донья Клара, - часто ведь, когда она возвращается, на глазах у нее видны слезы. Меня разбирает страх, отец мой, уж не плачет ли она по своей языческой стране, принадлежащей дьяволу, той, где она провела свои юные годы. - Я наложу на нее покаяние, и оно не даст ей попусту проливать слезы, и уж во всяком случае оплакивать свое прошлое, - сказал отец Иосиф. - До чего же сочный виноград! - Знаете что, отец мой, - продолжала донья Клара с той несильной, но беспрерывной тревогой, которая свойственна людям с предрассудками, - хоть вы и успокоили меня насчет нее, я все-таки чувствую себя несчастной. Отец мой, знали бы вы, как она иногда говорит! Точно какая-нибудь самоучка, которой не нужно ни духовника, ни наставника, никого, кроме ее собственного сердца. - Может ли это быть! - воскликнул отец Иосиф, - ни духовника, ни наставника! Она, верно, не в своем уме! - Отец мой, - продолжала донья Клара, - в речах ее никогда столько кротости и вместе с тем мне бывает нечего на них ответить, и поэтому, как ни велика моя родительская власть, я... - Как! - строго сказал священник, неужели же она смеет отвергать какие-нибудь догматы католической церкви? - Нет! Нет! Что вы! - в испуге закричала донья Клара, крестясь. - Но что же тогда? - А вот что: она говорит такие вещи, каких я сроду не слыхивала ни от вас, святой отец, ни от кого из священников, на чьих проповедях я бывала, - ведь я женщина благочестивая и исправно посещаю все службы. Напрасно я говорю ей, что истинная вера состоит в том, чтобы слушать мессу, ходить на исповедь, исполнять епитимьи, соблюдать посты и бдения, умерщвлять плоть и жить в воздержании, верить всему, чему учит нас пресвятая церковь, и ненавидеть, презирать, отталкивать от себя и проклинать все... - Довольно, дочь моя, довольно, - сказал отец Иосиф, - кто же станет сомневаться, что вы праведная христианка? - Думаю, что никто, отец мой, - сказала донья Клара с тревогой в голосе. - Я был бы нехристем, если бы в этом усомнился, - добавил священник, - кто все равно, что не соглашаться с тем, что виноград этот бесподобен или что этот бокал малаги достоин украсить стол его святейшества папы, когда за ним соберутся все кардиналы. Но как же все-таки обстоит дело с предполагаемым или возможным отступничеством доньи Исидоры? - Святой отец, я уже ведь высказала вам, какую веру я исповедую. - Да, да, всего этого вполне достаточно, перейдем теперь к вашей дочери - Она говорит иногда, - сказала донья Клара, заливаясь слезами, - говорит, но только когда ее вынудишь на такой разговор, что в основе религии должна лежать любовь ко всему на свете. Вы понимаете, отец мой, что это может означать? - Гм! Гм! - Что все люди должны быть доброжелательными, кроткими и смиренными, какой бы веры и обрядов они ни придерживались. - Гм! Гм! - Отец мой, - продолжала донья Клара, несколько задетая тем недоверием, с которым отец Иосиф выслушивал ее сообщения, и решив поразить его каким-нибудь примером, который подтвердил бы истинность ее слов, - отец мой, я слышала, как она осмелилась выразить надежду, что еретики, что составляют свиту английского посла, может быть, не будут навеки... - Замолчите! Я не могу выслушивать подобные речи, а то мне придется отнестись к этим заблуждениям строже. Как бы то ни было, дочь моя, - продолжал отец Иосиф, - могу вас пока что утешить. Это так же верно, как то, что этот чудесный персик сейчас у меня в руке... Попрошу вас передать мне еще один... и так же верно, как то, что я сейчас выпью этот бокал малаги... - последовала продолжительная пауза, свидетельствовавшая о том, что обещание выполняется, - да, так же верно, - тут отец Иосиф поставил пустой бокал на стол. - Сеньорита Исидора все же в какой-то степени христианка, как это вам ни кажется неправдоподобным. Клянусь вам в этом, той рясой, что сейчас на мне; что же касается всего остального, то небольшая епитимья и... Словом, я позабочусь об этом. А теперь, дочь моя, когда сын ваш, дон Фернан, окончит свою сьесту, - ибо нет оснований полагать, что он удалился к себе для того, чтобы думать, - пожалуйста, передайте ему, что я готов продолжить шахматную партию, которую мы с ним начали месяца четыре назад. Я продвинул пешку до предпоследнего поля и следующим ходом получаю королеву. - Неужели партия ваша длилась так долго? - спросила донья Клара. - Долго? - удивился священник, - она могла бы длиться и много дольше, мы играли самое большее часа по три в день. После этого он ушел поспать, а вечер священник и дон Фернан провели вдвоем в глубоком молчании за шахматной доской; донья Клара - в таком же глубоком молчании за вышиванием, а Исидора - у окна, которое из-за невыносимой духоты пришлось открыть, созерцая струящийся лунный свет, вдыхая запах туберозы и глядя, как распускаются лепестки царицы ночи {5}. Все это напоминало ей то богатство красок и запахов, среди которого проходила ее прежняя жизнь. Густая синева неба и огненное светило, озарявшее спящую землю, могли соперничать с великолепием индийской ночи и тем обилием света, которое там расточала природа. Да и у ног ее были тоже благоухающие яркие цветы, краски которых не пропадали, а только слегка тускнели, как укрытое вуалью лицо красавицы. А капельки росы, висевшие на каждом листике, дрожали и сверкали, как слезинки