ни". Все указанные даты, а также ряд других проставлены в различных частях текста с целью создать у читателя представление об удивительном, сверхъестественном долголетии Мельмота Скитальца, придающем черты особой таинственности его облику. Однако длительность жизни Мельмота не следует чрезмерно преувеличивать. Ранние критики этого романа Метьюрина, видевшие в главном его герое чуть ли не бессмертного Агасфера (из знаменитой во всем мире и чрезвычайно популярной в романтическую эпоху легенды о "Вечном Жиде") ошибались, делая такое сопоставление; они забывали, что сам автор дал точное указание на возраст и годы жизни Мельмота в конце романа и что именно отсюда следует исходить во всех прочих хронологических исчислениях. Из предпоследней XXXVIII главы романа (собственно, из включенного в него особого отрывка под заглавием "Сон Скитальца") явствует, что в осенние дни 1816 г. ему должно было исполниться 150 лет - очевидно, со времени получения им долголетия - и что он с тревогой ждал приближения этой роковой для него даты. Мельмоту Скитальцу снится, что он повис над бушующим огненным океаном, а над ним таинственная рука установила на вершине скалы гигантские часы, озаренные вспышками пламени, с единственной стрелкой, которая отсчитывает не минуты и часы, а столетия, и он видит, как эта стрелка достигает предела отведенной ему жизни - полутораста лет {Все вычисления, которые можно сделать по поводу указанной даты, дают, впрочем, очень приблизительные и неточные результаты. Дата портрета Мельмота, написанного в 1646 г., где он изображен человеком "средних лет", но уже после заключения им таинственного договора, равно как и даты, указанные в тексте, дают основание думать, что в момент гибели Мельмота ему должно было исполниться более 175 лет. В описании гибели Мельмота есть сходство с ужасной смертью Амброзио в "Монахе" Льюиса.}. Этот сон становится для Скитальца последним: он гибнет в следующую же ночь. Что касается самого мотива долголетия, то он, конечно, заимствован Метьюрином не из легенды об Агасфере, хотя он хорошо ее знал {Легенда об иерусалимском сапожнике еврее Агасфере, ударившем Христа, шедшего на казнь, и наказанного за это мучительным бессмертием и вековечным скитанием, известна в европейской письменности и фольклоре приблизительно с XVI в. (см.: Базнер О. Ф. Легенда об Агасфере или "Вечном Жиде" и ее поэтическое развитие во всемирной литературе. - Варшавские университетские известия, 1905, кн. III, с. 1-53). Метьюрин знал ее из многих источников, например, из анонимной баллады "The Wandeng Jew" помещенной в том томе "Остатков древней английской поэзии" (1765) Перси (vol. 2 book III, N 3) из которого другая баллада названа Метьюрином в гл. III "Мельмота Скитальца"; безусловно Метьюрин знал также "лирическую рапсодию" немецкого поэта Д. Шубарта ("Der Ewige Jude, eine Lyrische Rhapsodie", 1787), полный прозаический перевод которой помещен в примечаниях П. Б. Шелли к его поэме "Королева Маб" ("Queen Mab", 1813), или упоминания легенды в "Чайльд-Гарольде" Байрона. Нельзя не упомянуть также изложение легенды об Агасфере в "Монахе" Льюиса. Впрочем, эта легенда в различных видоизменениях и вариантах была очень популярна в литературе английского романтизма. См. об этом специальную главу в исследовании: Railo Eino. Tke Haunted Castle, a Study of the elements of English romanticism. London, 1927 (ch. V. "Wandering Jew and the problem of neverending life").}, а из других источников, среди которых находился роман Вильяма Годвина "Сент-Леон, повесть из жизни XVI столетия" ("St. Leon, a tale of the sixteenth century", 1790), а также очень своеобразно претворенная им легенда о Фаусте. Роман Годвина повествует о жившем во Франции в XVI в. графе Реджинальде Сент-Леоне, богатом и знатном, который однажды теряет все свое состояние за карточным столом. По совету своей кроткой и заботливой жены он бежит с нею в Швейцарию и находит там пристанище в полуразрушенной хижине на берегу Боденского озера. Однажды он принимает у себя обремененного годами старика, который вскоре умирает, открыв Сент-Леону известную ему тайну камня мудрости и эликсира жизни. Эта тайна возвращает Сент-Леону богатство, а приобретенный им секрет вечной молодости в конце концов становится для него источником горя и душевных мучений. Приобретая облик юноши, герой невольно становится соперником в любви собственного сына; посещает своих дочерей, не узнающих его. В Мадриде он попадает в руки Инквизиции, в темнице которой томится долгих двенадцать лет, однако счастливо избегает публичного сожжения, к которому приговорен Инквизицией за занятия чернокнижием, он испытывает множество приключений в разных странах, но богатство и долголетие, полученные с помощью лишь ему одному известной тайны, вызывают к нему недоверие и опасения всех, с кем он общается. В итоге он остается совершенно одиноким, живет в полном отъединении или, лучше сказать, отторжении от общества; по этой же причине его филантропические замыслы, которые он лелеял первоначально, терпят полную неудачу; никто не хочет пользоваться благами, которые он пытается расточать нуждающимся, и в конце концов, перед тем как открыть секрет жизненного эликсира отъявленному негодяю и человеконенавистнику, он становится мизантропом {Мотив долголетия В. Годвин почерпнул из книги "Возрожденный Гермипп, или Триумф мудрецов над старостью и могилой" ("Hermippus Redivivus or the Sages Triumph over Old Age and the Grave", London, 1749), переведенной Дж. Кемпбеллом с латинского оригинала, изданного И. Кохаузеном в Франкфурте-на-Майне в 1742 г.; не исключена возможность непосредственного знакомства с этой книгой также Метьюрина. В "Возрожденном Гермиппе" рассказывается, в частности, история, якобы случившаяся в Венеции в 1687 г.: с этой историей, очевидно по указанному источнику, знаком был и Метьюрин. В этом году в Венеции появился некий иностранец (signer Gualdi), располагавший небольшой, но ценной коллекцией картин, которую он никому не показывал. Однажды одному венецианцу, знатоку живописи, удалось побывать у сеньора Гвальди и увидеть принадлежавшие ему картины, и он поражен был необычайным сходством одного портрета в этом собрании с его владельцем. "Этот портрет списан с Вас? - спросил венецианец. - На вид вам можно дать лет пятьдесят. Между тем я знаю, что эта картина писана кистью Тициана, умершего сто тридцать лет тому назад. Скажите, как это оказалось возможным?". На это синьор Гвальди отвечал: "Это не так легко объяснить, но нет никакого преступления в том, что я похож на портрет, написанный Тицианом".}. Нет никакого сомнения, что многие подробности увлекательного романа В. Годвина отозвались в "Мельмоте Скитальце" {Метьюрину несомненно запомнился тот эпизод в "Сент-Леоне", где рассказывается о герое, приговоренном Инквизицией к аутодафе, который спасается в последнюю минуту найдя себе неожиданный приют, в убежище испанского еврея в Мадриде.}. Более сложным представляется давно уже вызывавший споры вопрос о родстве "Мельмота Скитальца" с легендой о Фаусте. Высказывались предположения, что, создавая своего героя, Метьюрин вдохновился "Трагической историей доктора Фауста" Кристофера Марло. Эта догадка, впрочем, ничем не подтверждаемая, возникла на том основании, что Метьюрин не знал немецкого языка и не мог быть знаком с текстом первой части "Фауста" Гете до появления английского ее перевода. Между тем такой перевод, выполненный Джоном Анстерсом, как раз появился в английском журнале "Blackwood's Magazine" в 1820 г., приблизительно в то время, когда Метьюрин уже заканчивал свой роман о Мельмоте. Знакомство Метьюрина с этим первым английским переводом гетевского "Фауста" поэтому представляется возможным; сходство некоторых подробностей в обоих произведениях настолько заметно, что оно почти исключает возможность случайных совпадений. Так, судьба островитянки Иммали, когда она становится Исидорой де Альяга (в конце "Повести об индийских островитянах"), очень напоминает конец истории Маргариты и Фауста у Гете. Возвратившись в свою семью, дитя природы Иммали-Исидора под руководством духовника семьи Альяга получает образцовое католическое воспитание; отсюда ее тревога и увеличивающиеся опасения относительно человека, о котором она ничего не знает и в вероисповедании которого она сомневается. Напомним хотя бы беседу между Исидорой и Мельмотом перед их таинственной свадьбой {В сцене венчания ночью в темной церкви, где обряд совершает умерший накануне отшельник, Метьюрин несомненно находился под воздействием баллад Бюргера (в частности, "Леноры", известной в Англии с конца XVIII в.) и Роберта Саути.} (в гл. XXIV четвертой книги). Исидора упрекает Мельмота в равнодушии к религии, в легкомысленном, несерьезном к ней отношении: "Ты... говоришь о нашей пресвятой вере такими словами, которые повергают меня в дрожь, ты говоришь о ней как об обычае страны, о чем-то внешнем, случайном, привычном. А какую веру исповедуешь ты сам? В какую ты ходишь церковь? Какие святые правила ты исполняешь?" - спрашивает она. "Я одинаково чту любую веру, одинаково уважаю обряды всех религий", - отвечает ей Мельмот, и "в эту минуту насмешливое легкомыслие напрасно старалось совладать с охватившим его вдруг безотчетным ужасом". "Так, выходит, ты в самом деле веришь в то, что свято?" - твердит Исидора. ""Ты в самом деле веришь?", - в волнении повторила она". Сравним с этой беседой диалог, происходящий между Маргаритой и Фаустом в саду Марты (в 16-й сцене "Фауста" Гете): Маргарита Скажи ты мне прямей, Как дело обстоит с религией твоей? Ты славный, добрый человек, но к ней Относишься как будто беззаботно. Фауст Оставь, дитя! Мою узнала ты любовь; За близких сердцу рад свою пролить я кровь; Не против веры я, кому в ней есть отрада. Маргарита Нет, мало этого: нам твердо верить надо. Фауст Да надо ли? Маргарита Ах, не найти мне слов, Чтоб убедить тебя! Ты и святых даров Не чтишь... Фауст Я чту их. Маргарита Да, но без охоты Принять их. В церкви не был уж давно ты, На исповедь не ходишь уж давно. Ты в бога веришь ли? {* Гете. Фауст. Перевод Н. А. Холодковского. М., 1962, с. 185-186.} У Метьюрина на такой же вопрос Исидоры Мельмот бросает загадочную реплику: "Да, есть бог, в которого я верю, - ответил Мельмот голосом, от которого у нее похолодела в жилах кровь, - тебе приходилось слышать о тех, кто верует и трепещет: таков тот, кто говорит с тобой!" Слова, которые напомнил Мельмот ничего не подозревающей Исидоре, на самом деле были полны смысла: они взяты из входящего в Евангелие "Соборного послания апостола Иакова" (2, 19) и гласят: "И бесы веруют и трепещут" {См. ниже, прим. 2 к гл. XXVI.}. Таким образом, Исидора остается в неведении, с кем она соединяет свою судьбу, и это существенно, потому что, по мысли автора, все, что происходит с ней далее: смерть ее брата дона Фернана, убитого Мельмотом в коротком поединке, рождение и смерть ее ребенка, заключение в тюрьму - оставляет ей надежду на прощение невольной преступницы; мы находим во всем этом полную аналогию участи Маргариты у Гете {О генетической связи "Мельмота Скитальца" с "Фаустом" Гете писали неоднократно; см. Muller Willy. Ch. Rob. Maturin's Romane "Fatal Revenge" und "Melmoth", Weida, 1908, S. 69-70. 98-99; Idman, p. 249; Oppel Horst. English-Deutsche Literatu"beziehungen, II. Von der Romantik bis zur Gegenwart. Berlin, 1971, S. 18.}. Э. Бейкер в своей "Истории английского романа", без достаточных оснований и слишком категорично подчеркивая эклектичность Метьюрина как писателя, очень восприимчивого к разнообразным литературным воздействиям, был тем не менее одним из первых его исследователей, сделавших безусловно справедливое наблюдение: одно из важнейших преобразований Метьюрина при восприятии им отдельных мотивов из Гете заключалось в том, что он сплавил в единое целое в образе Мельмота Скитальца противостоящие у Гете образы Фауста и Мефистофеля {Baker Ernest A. The History of English Novel, vol. V. London, 1934, p. 220. Французский критик Пьер Деке в книге "Семь веков романа" (русск. перевод - М., 1962) бросил очень неясную мысль о том, что Метьюрин в своем "Мельмоте" "создал своего рода анти-Фауста" (с. 234). Мысль эту пытался развить А. А. Вельский в своей книге "Английский роман 1800-1810 годов" (Пермь, 1968, с. 314-317), уделив несколько страниц доказательству того, что "Мельмот - это антипод Фауста", и утверждая даже, что произведение Метьюрина было задумано как прямая полемика (sicl) с первой частью "Фауста" Гете, этим "шедевром мировой литературы, воплотившим в себе просветительскую концепцию человека" (с. 314). "Многое убеждает в том, - пишет А. А. Вельский далее,что роман Метьюрииа является последовательной полемикой с идеологией Просвещения; всем его содержанием утверждается примат веры над разумом; вот почему приходится говорить об антифаустовской направленности Мельмота Скитальца" (с. 317). Между тем роман Метьюрина известен А. А. Вельскому и цитируется им по русскому переводу 1833 г. (!), сделанному с французского перевода Коэна; уже во французском издании "Мельмота" сделаны были большие сокращения и изменения в сравнении с английским текстом; русский перевод французского издания (1833 г.) еще более отошел от оригинала; даже в последующем русском издании 1894 г. многие страницы "Мельмота" были выпущены русской духовной цензурой! Поэтому все рассуждения об "антипросветительской" тенденции в "Мельмоте Скитальце" произвольны и необоснованны.}. Хотя Мельмот не сам искуситель или воплощение дьявольской силы, а всего лишь жертва, обреченная творить зло против воли, но в нем ярко проявляет себя критическое начало. Устами Мельмота в его беседах с разными людьми, попавшими в беду, с представителями человеческих обществ в различные периоды их исторического существования дается полная разоблачительной силы характеристика развития европейской христианской цивилизации, впрочем, не только христианской; в "Повести, об индийских островитянах", например, идет речь о различных религиях Индии, об изуверствах приверженцев всевозможных сект, борющихся к соперничающих друг с другом в самоистязаниях и самоистреблении; в речах, обращенных к Иммали, наивной островитянке, ничего не знающей об окружающем ее мире, Мельмот на свой лад объясняет ей мироздание и жизнь на земле. Он бесстрашно обнажает изнанку религиозного фанатизма любого происхождения и толка, подвергает суровому обличению все созданные человеком общественные установления и этические нормы, неисчислимые слабости и пороки, свойственные людям, где бы они ни жили и чем бы ни занимались. "Мельмотизм" и воспринимался читателями 20-х годов прошлого века прежде всего как наслешливое, едкое, подчас издевательское осуждение человеческих поступков и чувств, основанных на той нравственной системе, которая считает себя непогрешимой и самой справедливой, но на деле являющейся самообманом, питающимся несостоятельными иллюзиями, которыми тешат себя люди разных возрастов, исторических эпох или стран. Это и было своеобразное и претворенное Метьюрином "мефистофелевское" начало в образе Мельмота, столь привлекавшее к этому литературному герою внимание целой Европы первой трети XIX в. У этой мефистофелевской стихии, однако, есть еще один исток, о котором не следует забывать. Разоблачение Мельмотом всех уродств общественной и нравственной жизни во всех частях тогдашнего мира, в особенности всех видов религиозного изуверства и фанатизма, по своей силе и едкой иронии нередко напоминает лучшие страницы писаний Джонатана Свифта, хорошо знакомые Метьюрину, бывшему большим почитателем ирландского сатирика, с судьбой которого в его собственной участи было так много общего. Существенное и бросающееся в глаза сходство критических размышлений Свифта и Метьюрина ("в Мельмоте") заслуживало бы специального рассмотрения. Мы приведем здесь лишь несколько параллельных примеров. В XVII главе романа подробно переданы те беседы, которые Мельмот ведет с Иммали, сидя на берегу острова в Индийском океане и наблюдая за кораблями, идущими из стран, о которых она ничего не знает. Он описывал этот неведомый ей мир, и "в описании его соединились насмешка и злоба, горечь и раздражение по поводу ее простодушного любопытства. В рассказе его, который Иммали часто прерывала возгласами изумления, тоски и тревоги, слышались желчная злобная язвительность, едкая ирония и жестокая правда". Речи Мельмота действительно полны пафоса и красноречия, проникнутого горечью и безнадежностью. Вероятно, Метьюрин и сам почувствовал, что он зашел слишком далеко; поэтому он сделал особое примечание к тексту, в котором пытался заранее отмежеваться от воззрений и чувствований изображенного им героя: "...мне приходится <...> злоупотребить терпением читателя и решительно заявить, что чувства, которыми я наделяю чужестранца, в корне противоположны моим собственным и что я нарочно вложил их в уста того, кто послан выполнить волю врага рода человеческого". Конечно, отождествление автора с созданным им литературным героем - очень распространенное заблуждение; но в данном случае приведенные слова Метьюрина - это прежде всего защитная уловка, притом на свифтовский манер: автор надевает на себя маску и говорит свободно, как бы от другого лица, за которое он несет только косвенную ответственность. Впрочем, этот прием не спас Метьюрина от обвинения в реальном сумасшествии и чрезвычайной злонамеренности всех его вымыслов, что окончательно скомпрометировало его в англиканских церковных кругах. Те слова текста, от которых Метьюрин счел необходимым отмежеваться в авторском примечании, действительно имеют весьма критический характер и могли казаться опасными и предосудительными. Люди, вещает Мельмот, "создали себе королей, иначе говоря, тех, кому сами же они дали право вытягивать посредством податей и золото, которое порок помогает скопить богачам, и жалкие крохи, которыми в нужде своей пробавляются нищие, до тех пор пока вымогательство это не проклянут как замки, так и лачуги <...> они тешат себя тем, что устраивают войны, иными словами, собирают такое число человеческих существ, какое только им удается нанять для этой цели, чтобы те перерезали горло меньшему, равному или большему числу других существ, нанятых таким же способом и с тою же целью. У существ этих нет ни малейшего основания питать друг к другу вражду, ибо они не знают и ни разу даже не видели своих противников. Быть может, при других обстоятельствах они могли бы даже хотеть друг другу добра в той мере, в какой это вообще может позволить людская злоба, но с той минуты, как их наняли для совершения узаконенных убийств, ненависть становится для них долгом, а убийство - наслаждением". Напомним, что Дж. Свифт в своих "Путешествиях Гулливера" заставлял своего героя, попавшего в страну благородных лошадей, с теми же деловитостью и бесстрастием объяснять изумленным гуигнгнмам причины жестоких войн, возникающих между европейскими государями: "Различие мнений стоило многих миллионов жизней; например, является ли тело хлебом или хлеб - телом, является ли сок некоторых ягод кровью или вином; нужно ли считать свист грехом или добродетелью; что лучше: целовать кусок дерева или бросить его в огонь; какого цвета должна быть верхняя одежда: черного, белого, красного или серого; каковой она должна быть: короткая или длинная, широкая или узкая, грязная или чистая и т. д., и т. д. Я прибавил, - с притворным равнодушием сообщает тот же Гулливер, - что войны наши бывают наиболее ожесточенными, кровавыми и продолжительными именно в тех случаях, когда они обусловлены различием мнений, особенно если это различие касается вещей несущественных" (ч. IV, гл. V). С той же напускной наивностью Гулливер, прибывший в другую, столь же фантастическую страну Бробдингнег, излагает ее правителю историю собственного отечества за последнее столетие, и этот рассказ приводит правителя Бробдингнега к выводу, что история Англии "есть не что иное, как куча заговоров, смут, убийств, избиений, революций и высылок, являющихся худшим результатом жадности, партийности, лицемерия, вероломства, жестокости, бешенства, безумия, ненависти, зависти, сластолюбия, злобы и честолюбия" ("Путешествия Гулливера", ч. II, гл. VI). Метьюрин, всегда особо интересовавшийся религиозными распрями и разногласиями английских сектантов, не мог не знать знаменитого памфлета Свифта "Сказка бочки" ("A Tale of a Tub", 1696) и заключающейся в ней остроиронической "философии одежды". Мы полагаем, что отзвуки этого памфлета Свифта отчетливо чувствуются на страницах той же XVII главы "Мельмота Скитальца", где герой повергает в печальное раздумье свою собеседницу, разъясняя ей, как христиане относятся к своим священным книгам. Они, по его словам, не решаются оспаривать, что те, кто верит в них, "должны жить в мире, добросердечии и гармонии", и "по поводу этих положений никаких разногласий у них нет и никогда не бывает. Они слишком очевидны, чтобы можно было их отрицать, и поэтому предметом спора люди эти делают различие в платье, которое носят, и, движимые любовью к богу, готовы перерезать друг другу горло из-за весьма важного обстоятельства - белые у них или красные куртки или носят их священники ризы с шелковыми лентами, одеваются в белую холщовую одежду или в черное домашнее платье; должны ли они опускать своих детей в купель или брызгать на них несколько капелек этой воды; должны ли они, воздавая молитвы тому, кого все они чтят, в память его смерти становиться на колени или нет". Чтобы не оставить читателей в сомнении, о чем здесь идет речь, Метьюрин объяснил это в особом примечании от автора. В начале XIX в. в Англии мало кто знал, что во время религиозных войн во Франции в последней четверти XVI в. между католиками и протестантами строго соблюдалось различие в цвете одежд - красной или белой, поэтому Метьюрин, хорошо разбиравшийся в этих вопросах, счел необходимым объяснить это своим читателям; другие намеки в словах Мельмота были более понятны, так как серьезные дебаты о том, как должны быть одеты церковнослужители во время богослужения, велись ими самими и прихожанами и не прекращались вплоть до середины XIX в. {См. ниже, прим. 8 к гл. XVII. Ср.: Pons E. Swift. Les annees de jeunesse et le Conte de Tonneau. Paris, 1925, p. 320.} Таким образом, Мельмот не является "анти-Фаустом" и тем более не может быть противоположностью Фауста, созданного творческой мыслью Гете, прежде всего потому, что, как мы уже отметили выше, самое знакомство Метьюрина с "Фаустом" Гете могло состояться лишь в то время, когда роман о Мельмоте был уже написан в своей значительной части. Мельмот по замыслу автора - сложный человеческий образ, жертва дьявольских сил, их вынужденное орудие, расплачивающийся за проявленные им в молодые годы попытки проникнуть в тайны мироздания и вероятно, сожалеющий об этом. Трагедия его заключается в том, что он не может найти человека, который добровольно поменялся бы с ним своей участью, хотя бы ради облегчения жизненных тягот, среди которых влачится его существование. Однако нищета, голод, пытки Инквизиции, сумасшедший дом и т. д., со всеми их ужасами, не в состоянии побороть нравственную силу людей, к которым является Мельмот в качестве искусителя в самые страшные и решительные моменты их жизни. Основной смысл романа - этический, и он заключается в признании за человеком, кем бы он ни был, удивительной моральной стойкости и воли, противостоящих соблазнам сверхчеловеческой силы зла. Для современного нам читателя очевидной слабостью романа является, однако, в известной степени присущая ему отвлеченная религиозная идея - о превосходстве над земными радостями загробного райского блаженства; но для начала прошлого века, в период, когда в Англии наблюдалась очередная вспышка увлечения религиозно-мистическими чувствами, такая идея являлась традиционной, само собой разумеющейся. Кроме того, в "Мельмоте Скитальце" она ненавязчива и занимает второстепенное место. Зато правдивые и яркие картины всех несовершенств современного автору или прошлого мира находятся на первом плане и создают основной колорит книги. Определяющей тенденцией ее поэтики является реализм с примесью фантастики, в том сочетании, которое было присуще и весьма типично для повествовательной прозы романтической поры. Полуфантастический образ Мельмота имеет свои особенности, отличающие его от всех прочих людей. Хотя, как отмечает сам автор, в нем "не было ничего особенного или примечательного", но все же в его облике чувствовалось что-то неуловимо чуждое, заставлявшее тех, кто видел его впервые, считать его иностранцем. Резкое отличие его от обычных людей составляли лишь его сверкающие глаза, горевшие нестерпимым блеском; казалось, что они мечут молнии и от них нет защиты; этот ужасный взгляд, как внушает нам автор, является главным признаком его таинственной связи с потусторонним дьявольским миром. Однако мотив устрашающего взора не изобретен Метьюрином; он довольно банален для характеристики злодеев и преступников и встречается особенно часто в готических романах: подобными сверкающими и всепроницающими взорами обладали - Скедони в "Итальянце" Радклиф, Амброзио в "Монахе" Льюиса, Джинотти в романе "Сент-Эрвин, или Розенкрейцер", анонимно изданном П. Б. Шелли (в 1811 г.), калиф Ватек в одноименной "восточной повести" Бекфорда ("...в гневе взор калифа становился столь ужасным, что его нельзя было выдержать; несчастный, на кого он его устремлял, падал иногда, пораженный насмерть", и т. Д.). Тот же мотив встречался уже в ранних произведениях самого Метьюрина, например в "Бертраме" (см. выше, с. 547). Сюда же относится сопровождающий преступления Мельмота сатанический смех {О "сатаническом смехе", истории употребления этого термина в литературе от трактата Гонория из Отена (или Honore d'Aulun), писателя XII в. - "Elucidarium" UL гл. 29) и до "Мельмота Скитальца" см. в кн.: Milner Max. Le Diable dans la litterature francaise de Cazotte a Baudelaire, t. I. Paris, 1960, p. 292, note 14. О "двойной природе" образа Мельмота Мильнер упоминает в той же книге (р. 202-203), подчеркивая, что Для его понимания имеет особое значение эпизод, помещенный в конце XXXII главы: священник, бывший другом юности Мельмота, рассказывает о его мнимой смерти, при которой он присутствовал, и утверждает: "Невозможно даже представить себе, какие средства, какая сила дает ему возможность продолжать эту посмертную, сверхъестественную жизнь, остается только допустить, что страшная молва, сопровождавшая его всюду на континенте, верна".}. Признаком связи преступлений Мельмота с извечным злом, с силами ада служит еще одна литературная подробность, появляющаяся в разных местах романа и представлявшая для автора, по-видимому, столь важное значение, что в первом издании он счел даже необходимым опубликовать относящуюся сюда нотную иллюстрацию. В главе III первой книги повествуется о неожиданной встрече Стентона в лондонском театре с Мельмотом, которого он некогда встретил в Испании, неподалеку от Валенсии. Прежде чем Стентон пришел в себя от изумления, "послышались звуки музыки, тихой, торжественной и пленительно нежной; они доносились откуда-то из-под земли и, распространяясь вокруг, постепенно нарастали, становились сладостней и, казалось, заполнили собою все здание". Когда Стентон спросил кого-то из присутствующих, откуда доносятся эти звуки, оказалось, что, кроме него, никто их не слышал. "Ему припомнился тогда рассказ о том, как в роковую ночь в Испании такие же сладостные и таинственные звуки послышались жениху и невесте и как молодая девушка погибла в ту же самую ночь". В дальнейшем развитии действия эта музыка, которая "словно создана для того, чтоб подготовить нас к переходу в иной мир", должна возвещать этими "небесными песнями" ("airs from heaven" - "Гамлет" Шекспира) о присутствии дьявола во плоти, который насмехается над благочестивыми людьми, готовясь излить на них "дыхание ада". Упоминание об этой таинственной инфернальной музыке встречается в романе несколько раз, всегда накануне гибели одного из действующих лиц как предзнаменование, и всегда ее слышит только будущая жертва (см. гл. XXII, XXXI). Подчеркнем, однако, что эта музыка не зависит от Мельмота и звучит помимо его воли. В главе XXIV в мрачной сцене инсценированного венчания с Иммали-Исидорой Мельмот в тревоге "сдавленным и невнятным голосом" спрашивает ее, "не случалось ли ей когда-нибудь слышать музыку перед его появлением, не раздавались ли в это время в воздухе какие-то звуки? - Никогда, - был ответ. - Ты уверена? - Да, совершенно уверена". Очевидно, вопрос Мельмота вызван тревогой за ее участь: хотя он сам является орудием адских сил, но на этот раз в нем просыпаются простые человеческие чувства и опасения за свою возлюбленную. В главе XXXI последней книги, во "вставной повести", которую дону Франсиско де Альяге рассказывает под видом незнакомца сам Мельмот Скиталец ("Повесть о двух влюбленных"), есть эпизод, который получает особый смысл, если принять во внимание, из чьих уст он исходит. Рассказывая о последнем свидании Элинор с Джоном Сенделом, Мельмот говорит: "Она опустилась на землю, и до слуха ее донеслись далекие звуки музыки, словно эхо повторявшие слова: "Нет! Нет! Нет! Никогда!.. Никогда!.." ("No-no-no - never-never more"). Бесхитростную мелодию эту с ее заунывными повторами наигрывал бродивший по лесу деревенский мальчик". Элинор эти печальные звуки "показались каким-то страшным предзнаменованием". К этому месту Метьюрин сделал примечание, в котором говорится: "Так как случай этот имел место в действительности, я привожу здесь нотную запись этой музыки, модуляции которой до крайности просты, а воздействие поразительно по глубине" {В. Ф. Экстон в своем издании "Мельмота Скитальца" цитирует мнение американского музыковеда проф. Р. Биделла, предположившего, что указанный нотный пример сочинен самим Метьюрином: "...маловероятно, чтобы столь глубокое впечатление эта модуляция могла производить на кого-либо другого, кроме того, кто ее сочинил" (см.: F. Axton, p. XXII).}. Следует нотный пример, тот самый, который имеется в виду во всех случаях в романе, где говорится о музыкальном предупреждении перед катастрофой. Критики "Мельмота Скитальца" не раз обращали внимание на значение и роль в романе инфернальной музыки. Некоторые из них высказывали предположение, что самая идея такой музыки заимствована Метьюрином из "Потерянного рая" Мильтона, описавшего, как весь подземный "Пандемониум" встает и слышны звуки ...симфоний сладостных и нежных голосов. (I, 710-711) Высказано было и другое, очень правдоподобное предположение, что Метьюрин воспользовался здесь готическим романом миссис Бирн (Byrne) "Зофлойя, или Мавр. История XV века" ("Zofloya, or the Moor", 1806; франц. перев. - 1812), где, может быть под воздействием того же Мильтона, рассказывается о подобной музыке, которая слышится обреченным перед появлением героя - дьявола, воплощенного в образе смуглого мавра {См.: Milner Max. Le Diable dans la litterature francaise..., t. 1, p. 292.}. Этот роман несомненно является подражанием "Монаху" Льюиса и представляет собою нагромождение всевозможных ужасов и преступлений, которые совершает живущая в Венеции Виктория де Лореданн, дочь маркиза, постепенно становящаяся отравительницей и закоренелой убийцей по наущению мавра, вовлекающего ее в свои сети и становящегося ее любовником. Этот роман, изданный под псевдонимом Роза Матильда, пользовался успехом в начале XIX в.; его хорошо знали Байрон и Шелли {Под именем "обаятельной Розы" миссис Бирн упомянута в сатирической поэме Байрона "Английские барды и шотландские обозреватели" (ст. 519-522); "Зофлойя" был одним из источников юношеских повестей П. Б. Шелли "Застроцци" и "Сент-эрвин" (см.: Hugues A. M. D. Shelley's "Zastrozzi" and "St. Irvyne". - Modern Language Review, vol. VII (1912), p. 54-63).}, и это еще более убеждает в том, что "Зофлойя" не только был читан Метьюрином, но и внушил ему ряд эффектных подробностей для "Мельмота Скитальца". "Вставные повести" в тексте "Мельмота Скитальца" так тесно переплелись с основным сюжетом романа, что сам их автор забывал, кто их рассказывает или чью воображаемую рукопись он цитирует, и это иногда могло сбивать с толку невнимательных читателей. Вместе с тем каждая из этих повестей, рассматриваемая отдельно, отличается от других как в жанровом отношении, так и по своему стилю, как бы составляя замкнутое в себе целое. Некоторые из них (например, "Рассказ испанца") представляют собою типичные готические новеллы со всеми присущими им качествами и стилистическими особенностями. Их сменяет экзотическая сентиментально-романтическая повесть, действие которой сосредоточено в Бенгальском заливе Индийского океана и начинается идиллией, напоминающей творения Руссо или Бернарден де Сен-Пьера ("Повесть об индийских островитянах"). Одна из "вставных повестей" имеет автобиографическую основу ("Повесть о семье Гусмана") и, рассказывая о семье, впавшей в нищету, со всеми устрашающими реалистическими подробностями, предвосхищает манеру Ч. Диккенса; последняя из повестей ("Повесть о двух влюбленных") представляет собою образцовую историческую новеллу, близкую по своему жанру и стилю к повествованиям Вальтера Скотта. Самой большой "вставной повестью" в "Мельмоте Скитальце", помещенной в начале романа, является "Рассказ испанца"; она всегда особенно захватывала читателя, производила на него сильное впечатление и неизменно вызывала яростные нападки на Метьюрина реакционной критики и церковных кругов. "Рассказ испанца" начинается с середины V главы первой книги "Мельмота Скитальца" и с небольшими перерывами продолжается до XIV главы третьей книги, когда его, несмотря на то что он еще не кончен, внезапно сменяет "Повесть об индийских островитянах". Действие здесь происходит в Испании и ведется от имени Алонсо, незаконного сына герцога Монсады, семья которого, по тогдашним обычаям, хочет посвятить мальчика богу и заточает в монастырь в Мадриде. Как ни просят его непреклонные в своем решении герцог и герцогиня принять постриг, Алонсо ведет борьбу и с ними и с церковью не на жизнь, а на смерть. Описание всех страшных перипетий борьбы, ведущейся с ним монастырским начальством и вообще католической церковью в Испании со все возрастающей степенью жестокости и силой принуждения, принадлежит, несомненно, к лучшим страницам романа. Протест автора, вложенный в уста одинокого, беззащитного юноши, напрягающего все свои физические и нравственные силы, чтобы сохранить свободу и добиться отмены заточения, достигает редкой силы и пафоса и звучит как гневное обличение всех церковных установлений в Испании. Алонсо обвиняют во всех смертных грехах, и в том числе самом наказуемом - в кощунстве, его подвергают истязаниям в монастыре, откуда для него нет выхода. После неудачной попытки бежать оттуда его заточают в тюрьму Инквизиции, где издевательства над ним становятся еще изощреннее. За всеми этапами этой страшной борьбы, которая приводит бедного юношу к ожиданию сожжения живьем на костре только за то, что он хочет остаться в миру и не дает сгноить себя в обители в качестве бесправного и безгласного монаха, читатель следит с тревогой и с постепенно возрастающим сожалением; чувство горечи и негодования при чтении этих страниц возникает невольно и по поводу могущества католической церкви в Испании, и относительно жестоких методов подавления личности, здесь узаконенных; осуждению подлежит также процветающий в монастырях садизм, беззаконные преступления судилищ святейшей Инквизиции. "Мельмот Скиталец" в силу этих своих качеств, в особенности же из-за "Рассказа испанца", никогда не издавался в Испании в переводе на испанский язык, как еретическая книга, оскорбляющая достоинство церкви и вошедшая в индекс запрещенных для католиков книг. Следует иметь в виду, что изобличение всех закулисных тайн католических монастырей, деятельности монашеских орденов и религиозных общин (в особенности иезуитов) было постоянной и даже излюбленной темой английских готических романов {См.: кн.: Tan Mary M. Catholicism in Gothic Fiction. A Study of the Nature and function of Catholic Materials in Gothic Fiction in England 1762-1820. Washington, 1946. проникнутая религиозной тенденциозностью и изданная католическим американским университетом (The Catholic University Press of America), эта работа полезна собранным ней материалом, отражающим популярность в Англии в указанную эпоху антикатолической тематики.}. Недаром поэтому Метьюрину, как мы уже упоминали выше, пришлось даже оправдываться в том, что он возрождает к жизни мрачные монастырские сюжеты повествований школы А. Радклиф, еще более сгущая их краски. Действительно, эпизод бегства Алонсо из монастыря по глухим коридорам подземелья, где его ведет монах-отцеубийца, оказывающийся в конце концов предателем, подкупленным монастырским начальством, весьма похож на сцену в романе Радклиф "Итальянец", в которой изображено, как Вивальди и Эллен покидают монастырь, ведомые Иеронимо. В "Мельмоте Скитальце" ощутимо также воздействие, которое оказал на этот роман "Монах" Льюиса: так, посещение Мельмотом кельи Алонсо Монсады повторяет сцену посещения Люцифером монастырской кельи Амброзио; ужасная смерть монаха-предателя, разорванного пришедшей в ярость толпой, описанная в "Мельмоте", вероятно, имеет своим источником страшные сцены самосуда и расправы толпы с настоятельницей монастыря Сент-Клер в "Монахе" Льюиса, и т. д. И все же одним из наиболее важных источников Метьюрина для его "Рассказа испанца" явилась известная повесть французского писателя Дени Дидро "Монахиня", которой автор "Мельмота Скитальца" безусловно обязан как отдельными сюжетными мотивами, так и общей просветительской концепцией своего "Рассказа испанца", отличающей его от романов готической традиции, в которых нагромождение ужасов не подкреплено философской содержательностью и пафосом просветительского протеста. Сходство между "Рассказом испанца" и "Монахиней" Дидро замечено было уже давно {Killen Alice M. Le roman terrifiant ou roman noir de Walpole a Radcliffe et son influence sur la litteraiure francaise jusqu'au 1840. Paris, 1924, p. 66.}, но лишь в 1930 г. итальянский англист профессор Римского университета Марио Прац опубликовал результаты своего тщательного сопоставления обоих произведений {Praz Mario. An English imitation of Diderot's La Religieuse (C. R. Maturin's Taie of the Spaniard). - Review of English Studies, 1930, vol. 6, N 24, p. 1-8.}. Итоги его исследования оказались весьма убедительными. Повесть "Монахиня" написана была Дидро еще в 1760 г., но увидела свет ли