крашением города, с плодовитым и высокодаровитым ученым Эразмом, а также с остроумцем сэром Томасом Мором, нашим соотечественником, каковой прибыл в Роттердам несколько ранее нас со специальной целью посетить упомянутого почтенного отца Эразма. Какие разговоры, какие беседы велись у нас тогда, я считаю излишним здесь пересказывать, могу лишь заверить вас в одном: во всех своих речах Эразм гневно поносил неразумие государей, оказывающих предпочтение паразитам и глупцам, и решил, сделав вид, что плывет по течению, безотлагательно написать книгу в похвалу глупости. Блещущий остроумием сэр Томас Мор подвизался в противоположной области; видя, что в большинстве стран господствуют дурные нравы и правители являются, по существу, крупными паразитами, одержимыми страстью к насилиям и убийствам и опирающимся на свору шпионов и кровавых самоуправцев; замечая, что в самых главных процветающих странах не существует справедливого распределения жизненных благ между всеми людьми, но богачи вошли в заговор против бедняков и незаконно присвоили себе все привилегии, якобы во имя блага государства, - он принял решение начертать картину идеального государства, или образа правления, назвав его сочинение "Утопией". Итак, мы покинули этих мужей, занятых своим обличительным трудом, и направились прямо в Виттенберг. Едва мы въехали в Виттенберг, как стали свидетелями весьма торжественной встречи, каковую устроили там ученые герцогу Саксонскому. Они прямо-таки пресмыкались перед ним, ибо он был главным патроном их университета и, встав на сторону Лютера, содействовал упразднению в их городе католических служб и освобождению его из-под папской юрисдикции. При его встрече имели место следующие церемонии. Сперва члены университетского совета (поистине важные особы!) вышли навстречу герцогу в своих шапочках и в докторских мантиях, прикрывающих их лицемерие, srcundum formfm statuti {Согласно предписаниям устава (лат.).}; вслед за тем представитель университета с острой бородкой обрызганной розовой водою, произнес весьма ученую или, вернее, весьма плачевную речь (ибо все время лил дождь!), которая имела глубокий смысл, так как по клочкам была украдена у Цицерона, - да простит герцог оратора, который лез из кожи вон, щеголяя набором ученых терминов, причем не из желания блеснуть умом (видит бог, такового у него не имелось), но с единственной целью доказать свою несравненную преданность герцогу (коего заставили стоять под дождем, пока он не промок до костей). Он осыпал герцога каскадом всяких quemadmodum {Почему (лат.).} и quapropter {Из-за чего (лат.).}. Каждая фраза неизменно заканчивалась словами: "Esse posse videatur" {Сие представляется возможным (лат.).}. Воздавая хвалу герцогу, он наградил его всеми девятью добродетелями, заверил его, что ему, по их неустанным молитвам, будет дано дожить до возраста Нестора, и, процитировав затасканный стих Вергилия: "Dum iuda montis aper" {Доколе будет вепрь любить вершины гор (лат.).}, наконец завершил свою речь восклицанием: "Dix!!" {Я сказал! (лат.).} Когда эта комедия закончилась, на герцога накинулась целая свора жалких питомцев университета, которые драли глотку, косноязычно выкрикивая, словно нищие: "Спаси господи вашу милость! Спаси господи вашу милость! Христос да сохранит вашу светлость хотя бы на час!" Тут снова бросили ему в лицо пригоршню грошовых латинских словечек, но, смею вас уверить, они делали это с выбором, подобно тому, как из груды мусора выбирают лохмотья. В городском предместье герцога встретили бюргеры и тупоголовые члены корпорации Виттенберга, в парадной одежде их гильдий, с почтенными физиономиями цвета пива, ибо большинство их были завзятыми пьяницами, и на лицах их можно было увидеть все оттенки красного цвета, имеющиеся на гербах - алые, пурпурные, малиновые, медно-красные и кроваво-красные тона. Эти грязные мошенники почти не израсходовали средств на встречу герцога, только заново покрасили свои заборы и фасады пивных, кои обычно красивее их церквей, и над своими воротами водрузили городской герб с изображением пивной кружки, поднятой за здоровье герцога и его армии, примерно с такой надписью (читалась она с причмокиванием): "Vanhotten? slotten? ir bloshen glotten gelderslike", каковые слова означают: "Добрая выписка - лекарство от всех болезней". Они избрали толстобрюхого оратора с чернильницей через плечо, по имени Вандекрхульк, чтобы почтить герцога речью; у этого субъекта было широченное вздутое зеленовато-желтое лицо, как у сарацина, глаза, похожие на кентских устриц, и рот его во время речи широко раскрывался, точь-в-точь как старый расхлябанный люк, борода его напоминала птичье гнездо, разодранное на клочки, какой-то клубок из соломинок, волос и комков грязи. Он был облачен в новый черный кожаный камзол и короткую мантию без сборок на спине, отороченную спереди и сзади скрипучей каймой из медвежьей кожи, а на голове у него красовался алый ночной колпак. Его грубая, поистине медвежья речь должна была оказать должное действие. "Высокоблагородный герцог (ideo nobilis, quasi non bills {Потому благородный, что как бы не желчный (лат. - непереводимая игра слов).}, ибо вам не свойственна желчность или гневливость), да будет вам известно, что настоящая корпорация Виттенберга через меня, выразителя ее благодарности, горожанина по рождению, свободного германца по природе, оратора по призванию и писца по профессии, со всей покорностью и чистосердечием восторженно говорит вам: добро пожаловать в Витгенберг! Добро пожаловать, сказал я? О напыщенная риторика, утри свой вечно открытый рот и дозволь мне употребить более роскошную метафору в применении к государю доблестной саксонской крови! Красноречие, выложи из поэтического ларца весь запас своих похвал и избери самый величавый из тропов, имеющихся в твоей сокровищнице, дабы высказать ему свою покорность! То, чего не может выразить бессильная речь во всех ее восьми частях, сей бесценный дар, пекущийся о покое души как-никак, свершит нечто (говорю это со слезами на глазах), быть может, нечто выразит или выкажет - и все же сие является и все же не является, и будет скромным приношением, воздающим должное вашему высокому малодушию и недостоинству. Зачем мне блуждать и ходить вокруг да около и выписывать фортели и выделывать антраша двусмыслиц? Разум есть разум, доброжелательство есть доброжелательство. Со всем присущим мне разумом я сейчас, согласно посылкам, преподношу вам всеобщее доброжелательство нашего города, которое воплощено в образе позолоченного кубка, из коего надлежит пить на здоровье вам и вашим наследникам, законно порожденным вами. Ученые кропатели соткут вам на скорую руку балдахины или ковры стихов. А мы, добрые малые, чья радость в кружках и кубках, не станем поливать вас стихами, как они, но постараемся по мере сил ублажить вас добрым кубком. Тот воистину ученый человек, кто научился пить с самым достойным. Любезный герцог, скажу я, не прибегая к парадоксам, ваши лошади на наш счет на наши денежки, все время, покамест ты будешь пребывать у нас, будут бродить по колено в можжевеловой настойке и любекском пиве. Всех собак, коих ты привел с собой, будут угощать рейнским вином и осетриной. Мы не ходим в капюшонах из мерлушки или в горностаевых мантиях, как пресловутые академики, однако мы можем выпить за поражение твоих врагов. У них мерлушка, а у нас - пуховая подушка, у них горностаи, а у нас шерсть простая. Они называют нас мастеровыми, и вполне справедливо, ибо большинство из нас мастера носить рога либо гоняться за девками, а как напьемся вина, мы витаем между небом и землей, точно гроб Магомета, что подвешен в мечети в Мекке. Три части света - Америка, Африка и Азия - исповедуют нашу простецкую веру. Нерон, воскликнув: "О, qualis artifex pereo!" {О, какой великий артист погибает! (лат.).}, тем самым признал себя нашим согражданином, ибо "artifex" означает: "горожанин" либо "ремесленник", между тем как "carnifex" означает: "ученый" либо "палач". Вступайте же, ничтоже сумнящеся, в наши богомерзкие пределы! Добрейший герцог, веселись себе на здоровье в нашем городе, и да будет тебе известно, что, подобно тому как чеснок обладает тремя свойствами - заставляет человека мигать, выпивать и смердеть, так и мы будем подмигивать, глядя на твои несовершенства, пить за твоих любимцев, а всех твоих недругов заставим смердеть. Да будет так! Добро пожаловать! Герцог от души смеялся, слушая эту нелепую речь, но в тот же вечер его снова распотешили на славу, ибо он был приглашен в одну из главных школ на представление комедии, разыгранной школярами. Называлась она: "Асколаст, блудный сын", и была столь отвратительно исполнена, столь грубо сколочена, что сам Гераклит не удержался бы от смеха. Один актер, словно утрамбовывая глиняный пол, так топотал ногами по подмосткам, что мне всерьез подумалось, будто он решил посрамить построившего их плотника. Другой размахивал ручищами, словно сбивал шестами с дерева груши, и можно было опасаться, что он выбьет из розеток свечи, висевшие у него над головой, и оставит нас в темноте. Третий только и делал, что подмигивал и корчил рожи. Имелся там и нахлебник, который, хлопая руками и щелкая пальцами, казалось, исполнял какой-то шутовской танец. Лишь одно им удалось правдоподобно изобразить - это голодовку блудного сына, ибо большинство школяров кормили впроголодь. В самом деле, глядя, как они набросились на желуди и стали усердно их пожирать, можно было подумать, что они воспитывались в какой-нибудь свиной академии, где их сему научили. Ни одной порядочной шутки не нашлось у них, чтобы разогнать сон зрителей, - но от их остроумия так и несло помоями и навозом. Правда, время от времени на сцене слуга запускал свою лапу в блюдо перед носом хозяина и чуть не давился, жадно, с чавканьем поглощая еду, в надежде вызвать всеобщий смех. На следующий день происходил торжественный диспут, на котором Лютер и Каролостадий бранились, спихивая друг друга с места, как во французской, игре. Могу сказать, что тут были нагромождены горы возражений против церковной службы и против папы, но мне не запомнилось более никаких подробностей сего диспута. Противники, думалось мне, замучают друг друга своими доводами - так убежденно и горячо они спорили. У Лютера голос был позычней, и он потрясал и размахивал кулаками яростней, чем Каролостадий. Quae supra nos, nidil ad nos {То, что выше нас, ничто для нас (лат.).}; они не вымолвили ни одного смешного словечка, посему я расстанусь с ними. Но, ей-богу, их телодвижения по временам могли бы чуточку повеселить зрителя. Я имею в виду не столько сих двух мужей, сколько вереницу всяких спорщиков и ответчиков. Один из них на каждом слоге рассекал воздух указательным пальцем и при этом кивал носом совсем, как престарелый учитель пения, каковой отбивает такт, наставляя юнца, готовящегося в певчие. Другой, закончив фразу, всякий раз вытирал себе губы носовым платком, а когда ему казалось, что он закатил потрясающую риторическую фигуру и вызвал неописуемое восхищение зрителей, он всякий раз взбивал себе шевелюру и победоносно крутил усы в ожидании аплодисментов. Третий то и дело вскидывал голову, точь-в-точь как гордый конь, закусивший удила; а то мне представлялось, будто передо мной какой-то необычный пловец, при каждом взмахе руки прижимающийся подбородком к левому плечу. У четвертого от гнева выступал пот на лбу и пена на губах, когда противник отвергал ту часть силлогизма, на которую не приготовил ответа. Пятый раскидывал руки в стороны, как пристав, который идет впереди, раздвигая народ, и помахивая указательным перстом и большим пальцем, полагая, что он всех ублажил своим заключением. Шестой вешал голову, точно овца, заикался и шепелявил с весьма жалобным видом, когда его измышления терпели сокрушительный удар. Седьмой задыхался и со стоном цедил слова, словно его придушил жестокий аргумент. Все это были тупые работяги, начитавшиеся книг и набравшиеся кое-каких знаний, но за отсутствием ума не умевшие ими воспользоваться. Они воображали, будто герцог испытывает величайшую радость и удовлетворение, слыша, как они изъясняются по-латыни, и поскольку они только и делали, что приводили на память Цицерона, он вынужден был их выслушивать. В наше время во множестве университетов завелась глупая привычка превозносить как отменного оратора ловкача, который ворует не только фразы, но и целые страницы у Цицерона. Если из клочков цицероновских писаний он сумеет состряпать речь, он преподносит ее миру, хотя, по существу, это лишь шутовской плащ, сшитый из разноцветных лоскутов. Нет у них ни своей собственной выдумки, ни собственного предмета, но они подделываются под его стиль, и у них получается смехотворная мешанина. Тупоголовые германцы впервые занялись этим делом, а нас, англичан, тошнит от их нелепых подражаний. У меня возбуждает жалость Низолий, каковой только и делал, что выдергивал нитки из старой, изношенной ткани. Все это я сказал походя, но мы вновь должны обратить свои взоры к нашим участникам диспута. Один из них, как видно наиболее тщеславный, увидав, что у ног герцога на возвышении сидит его любимый пес, стал обращаться с речью к тому, и каждый волосок его хвоста награждал возвышенными сравнениями; будь это сука, его комплименты показались бы весьма подозрительными. Другой распространялся о жезле герцога, увешивая его множеством причудливых эпитетов. Нашлись и такие, что занялись герцогским гороскопом и обещали ему, что он не умрет до дня Страшного суда. Опуская выступления других льстецов того же пошиба, отмечу, что мы встретили в этом торжественном собрании плодовитого ученого Корнелия Агриппу. В то время он почитался величайшим чародеем во всем христианском мире. Ското, который проделывал невероятные фокусы перед королевой, не мог стяжать и четверти славы этого мага. Доктора Виттенберга, его ревностные поклонники, попросили Корнелия Агриппу показать герцогу и всему собранию что-нибудь замечательное. Один из присутствующих пожелал увидеть развеселого Плавта и просил показать, в какой одежде он ходил и как выглядел, когда молол зерно на мельнице. Другой был не прочь увидеть крючконосого Овидия. Эразм, присутствовавший на этом славном собрании, попросил показать нам Цицерона во всем его блеске и величии в тот момент, когда он произносил свою речь "Pro Roscio Amerino" {"В защиту Росция Америна" (лат.).}, причем добавил, что, доколе воочию не узрит, с каким упорством защищал Цицерон своего клиента, он ни за что не поверит, что возможно вести открытый процесс с помощью столь странной риторики. Агриппа охотно дал согласие на просьбу Эразма и повелел докторам по этому случаю приостановить прения и всем присутствующим сидеть недвижно на своих местах, - и вот в назначенное время в зал вошел Цицерон, поднялся на кафедру и произнес слово в слово упомянутую речь, но с таким пламенным вдохновением, с такими патетическими жестами, что все слушатели готовы были счесть его провинившегося клиента божеством. Сим деянием Агриппа так себя прославил, что к нему стал стекаться народ. И по правде сказать, ему до того надоели любопытные, приходившие на него поглазеть, что пришлось ранее, чем он намеревался, вернуться к императорскому двору, откуда он прибыл, и покинуть до срока Виттенберг. Мы отправились в путь вместе с Агриппой, ибо нам посчастливилось незадолго перед тем познакомиться с ним. По дороге мы сговорились с моим господином перемениться именами. Между нами было решено, что я буду графом Суррей, а он - моим слугой, - ибо он хотел позволить себе некоторые вольности, не нанося ущерба своему высокому сану; что до моего поведения, то он знал, что будет по своему желанию настраивать его то на высокий, то на низкий лад. Мы прибыли к императорскому двору; там было у нас множество всякого рода развлечений. Мы распивали вино целыми галлонами вместо английских кварт. Когда пили за наше здоровье, то опорожнили чуть ли не бочонок. Мы жаждали познакомиться с обычаями этой страны, но видели лишь одну диковину: на пиру по случаю коронации императора подавали жареного быка, в брюхе которого был запечен олень, а в брюхе оленя - козленок, начиненный птицами. Придворные от нечего делать рассказывали нам всякие истории про Корнелия Агриппу; о том, как он показал во сне разрушение Трои приезжавшему сюда нашему соотечественнику Томасу Мору. Далее, когда лорд Кромвель прибыл ко двору посланником короля, Агриппа в магическом зерцале дал ему узреть короля Генриха Восьмого со всеми его лордами на охоте в его лесах в Винздоре; когда же Кромвель пришел в кабинет Агриппы и настоятельно просил произвести какой-либо необычайный опыт, о котором он мог бы поведать соотечественникам, возвратившись в Англию, Агриппа предложил ему вынуть из шкафа любой из двух тысяч толстых томов и прочесть строчку в любом месте, обязавшись процитировать вслед за тем наизусть двадцать страниц. Кромвель так и поступил, проделал опыт с целым рядом книг, и Агриппа всякий раз давал более обещанного и превзошел все его ожидания. Нам сообщили также, как он показал тогдашнему императору Карлу Пятому девять героев - Давида, Соломона, Гедеона и прочих в том самом образе, в каком жили они на земле. Завязав во время путешествия с Агриппой довольно дружеские отношения и наслушавшись рассказов о приписываемых ему чудесах, мы с моим господином решили обратиться к нему с нашей личной просьбой. Будучи господином и повелителем, подчиненным графу, я попросил Агриппу показать нам в кристалле живой образ Джеральдины, предмета любви графа, желая увидеть, что она делает в сей момент и с кем разговаривает. Агриппа без малейшего затруднения показал нам ее: она лежала на постели больная и плакала, погруженная в молитву, тоскуя о своем отсутствующем поклоннике. При виде ее граф не мог сдержать своих чувств и, хотя он взял на себя роль слуги, тут же сложил следующие куплеты: О чистый дух, что вянешь ты напрасно? О злато, отчего поблекло ты? Болезнь, как смеешь ты вредить прекрасной? Тебе ли помрачать ее черты? Померкло небо, зря ее печали. Листки стихов влажны от плача стали. Покойся, мысль, на персях белоснежных И сердцу девы горестной внимай. Пусть музыка его биений нежных Умчит тебя в блаженный, мирный край! Я славлю ту, чья речь звучит в эдеме И вдохновляет нас - земное племя. Ее очей эаемлют блеск светила, Бросают отсвет кудри в небеса Чело блистаньем солнце посрамило, Ее дыханье - свежая роса. Как Фебе, ей подвластны слез приливы, Болезни одр любовь хранит ревнива Рук белизна все ложе осияла, Я ослеплен зарей ее ланит. Ты радость подарило мне, зерцало, Хоть образ милой дымкою повит. Тебя лобзать готов я в знак признанья! Нектара сладостней ее лобзанье! Хотя у нас были веские основания для того, чтобы пробыть еще некоторое время при императорском дворе в обществе несравненного Корнелия Агриппы, от коего мы столь много получали, все же Италия была как сучок в глазу у моего господина. Ему представлялось, что он все еще не выехал за пределы Уэльса, поскольку он еще не достиг сей страны - горнила, где столь своеобразно выковываются умы. Избегая окольных путей, мы махнули напрямик и вскоре прибыли в Венецию. Не успели мы как следует осмотреться, как на нас налетел некий редкостный, прямо сверхъестественный сводник, одетый самым доподлинным дворянином, с полдюжиной языков за пазухой, и стал беседовать с нами на нашем родном наречии, блистая пышностью и изысканностью оборотов. Опередив своих собратьев, он втерся к нам в знакомцы и, усиленно наседая на нас, со всей любезностью уговаривал посетить некое место, куда он нас поведет. Звали его Пьетро де Кампор Фрего, и был он прославленный сводник. Он повел нас в пагубный дом куртизанки по имени Табита Соблазнительница; эта девка умела напустить на себя самый благоприятный вид - ни дать ни взять добродетельная Лукреция, ставшая безвинной жертвой. У нее можно было увидеть все священные предметы, какие встречаются в келье подвижника. Книги, образа, четки, распятия, - каждая комната - что тебе церковная лавка. Могу вам поручиться, что ни один из ее шейных платков не был надет наизнанку или криво, каждый волосок на голове был тщательно приглажен. На ее одеялах не виднелось ни морщинки, и постели не были измяты, ее тугие гладкие подушки походили на живот беременной женщины, и тем не менее она была турчанкой и неверной, и за ней водилось больше темных дел, чем за всеми ее соседками, вместе взятыми. Получив денежки, она ублажала нас, точно королей. Как вы уже знаете, я играл роль господина, а граф изображал лишь моего старшего слугу и наперсника. И вот что произошло (ибо порок рано или поздно неизбежно выходит наружу): убедившись, что ей из меня больше ничего не высосать, Табита столковалась с моим мнимым слугой, чуть ли не пообещала ему выйти за него замуж, если он согласится вместе с ней отделаться от меня, чтобы им вдвоем завладеть моими драгоценностями и деньгами. Она растолковала ему, что все это весьма просто осуществить: под ее домом имеется подвал, куда добрых двести лет никто из посторонних не заглядывал. Ни один из ее посетителей даже не подозревал о существовании этого подземелья. Слуг его господина, знающих о его местопребывании, следует, мол, всех разослать с различными поручениями и в разные концы города, якобы по его повелению, а когда они возвратятся, сообщить им, что его здесь больше нет, - после их ухода он-де, отбыл в Падую, и им надлежит отправиться туда вслед за ним. - Так вот, - сказала она, - если ты согласен расправиться с ним в их отсутствие, мой дом будет в твоем распоряжении. Заколи, отрави или застрели его из пистолета - как тебе угодно; когда дело будет сделано, мы сбросим его в подвал. Даю вам честное, благородное слово, это была хитрая бабенка, и она ловко все обстряпала: будь он и впрямь моим слугой, состоявшим при мне и удовлетворявшим все мои нужды, то после убийства она свалила бы на него вину и завладела бы всем имуществом, что было при мне (ибо я постоянно носил на себе все ценности моего господина - деньги, брильянты, кольца и банковские билеты). Затаив лукавство, он сразу же вошел с ней в заговор; да, он убьет меня, сам господь не может этому помешать, и он избрал в качестве смертоносного орудия пистолет, дабы уложить меня на месте. Видит бог, я был юным, желторотым оруженосцем, и мой господин, изображавший коварного слугу, поведал мне обо всем, что они с Табитой замыслили против меня. Итак, я не в силах был предотвратить это покушение, но как мужчина должен был постоять за себя. Наступил роковой день; поздно вечером в мою спальню вошел мой достойный служитель с заряженным пистолетом под мышкой и с весьма зловещим, угрюмым видом; синьора Табита и Пьетро де Кампо Фрего - сводник, ее приятель - следовали за ним по пятам. При их появлении я весьма дружественно и весело приветствовал их и тут же начал им рассказывать, какие ужасные сны мучили меня прошлой ночью. - Мне снилось, - сказал я, - что вот этот мой слуга Брунквел (лучшего имени у меня не нашлось для него) вошел ко мне в спальню с заряженным пистолетом под мышкой, намереваясь меня убить, и что его подбили к этому вы, синьора Табита, и мой лучший друг Пьетро де Кампо Фрего. Дай бог, чтобы этот сон не был в руку, - он до смерти меня напугал. Они начали было с невинным видом изрекать общепризнанные истины - о лживости и обманчивости снов, меж тем как мой преданный слуга Брунквел стоял, дрожа с головы до пят, и вдруг, как было между нами условлено, он выронил пистолет. Я мигом вскочил с постели, обнажил шпагу и закричал: - На помощь! Убивают! - да так зычно, что добрейшая Табита чуть не обмочилась со страху. Я схватил за шиворот своего слугу или своего господина (это уж как вам будет угодно) и пригрозил, что тотчас же проколю его насквозь, ежели он не сознается во всех своих злоумышлениях. Делая вид, что его терзают угрызения совести, он (прости его господи, граф умел замечательно притворяться) упал на колени, стал молить меня о прощении и обвинил Табиту и Пьетро де Кампо Фрего в подстрекательстве. Я выслушал его весьма спокойно, с большим достоинством; когда он кончил свой рассказ, я не стал их бранить, но заявил, что предам их в руки правосудия. По обычаю их страны, совместное злоумышление на жизнь каралось смертной казнью, и они знали, какое наказание им грозит. - Я мог бы, - молвил я, - расквитаться с вами по-другому, но иноземцу не подобает действовать по своему произволу. Ни слова больше, Табита умрет и предстанет пред богом, или ее заберет дьявол! Тут она грохнулась в обморок, потом ожила, снова грохнулась и когда вновь ожила, то принялась тяжело вздыхать и заговорила слабым голосом, да так жалостно, уж так жалостно, что если б мы не знали проделок этой шлюхи, то невольно растаяли бы и прониклись состраданием. Но все эти слезы, вздохи и проникнутые скорбью слова я выслушал с каменным лицом. Я алкал и жаждал получить от нее сверкающие кроны, и она, ломая руки в притворном раскаянии, решилась мне их предложить, - я же соблаговолил их принять в уплату за молчание. И вот, на мое счастье (будь оно проклято, такое злосчастное счастье!), эта потаскуха, эта подстилка, эта куртизанка, с которой кто только не спал, подкупая меня, чтобы я не выдал ее, отвалила мне кучу поддельных золотых, из числа тех, кои незадолго перед тем ей вручил фальшивомонетчик с просьбой их сплавить. И я, глупый молокосос, не лодозревая обмана, принял за чистую монету все и даже на решку не взглянул, отчего (ловко прикрытое коварство!) мы с моим господином едва не отправились за решетку. Странствующий рыцарь, имевший немало дела со знатными и благородными дамами, нередко рассыпает денежки в таких местах, где дьявол щедро рассыпает свои соблазны. На улице Святого Марка у Ювелира жила утонченная куртизанка по имени Флавия Эмилия, которую мне захотелось подвергнуть великому испытанию, убедиться, сведуща ли она в алхимии. Увы мне! Она оказалась фальшивой монетой, ибо не только ускользнула от меня, но из-за нее я чуть было не скользнул в петлю. Я послал ей золотой со стыдливой просьбой уделить мне часок. Ах, бесстыдная блудница! Оказалось, что она и моя хозяйка - сообщницы, и, получив от меня фальшивый золотой, они стали придумывать, каким бы способом спровадить меня к праотцам. С досады, что меня так провели, я напился вдрызг, даже голова затрещала. Да что там, выложу, пожалуй, всю правду! Меня отправили в тюрьму как главного виновника, а моего господина - как соучастника. Точнее сказать, мы не сразу попали в тюрьму, а сперва к начальнику монетного двора; в некотором роде он был нашим судьей, воплощением сурового, неподкупного правосудия, и, казалось, сочувствовал нам, считая нас жертвами обмана, и, без всякого сомнения, вскоре отпустил бы нас на свободу, когда бы несколько наших соотечественников, услыхав, что ангельский граф арестован как фальшивомонетчик, не явились на нас полюбоваться. Злосчастная недобрая звезда привела их сюда, ибо с первого же взгляда они распознали в моем доверенном слуге не кого иного, как графа Суррея, а во мне (меня они даже не удостоили назвать по имени!) его презренного дворецкого. С тех пор-то и начались наши бедствия! Начальник монетного двора, сперва так нас ободривший и успокоивший, теперь ополчился против нас; он вообразил, что мы чеканим злокозненные замыслы против их государства. Зову в свидетели небеса, что мы были далеки от этого! (Правда, небеса не всегда выручают нас своим свидетельством, как бы к ним ни взывали.) Нас заключили под стражу: за возведенное на нас преступление нам надлежало понести расплату. О, достойные язычника коварные проделки и прирожденная ловкость рук нашего хваленого милейшего сводника Пьетро де Кампо Фрего! Хотя он ежедневно вкушал из одного блюда с нами, как будто весьма действовал в нашу пользу, и с самого начала был нашим толмачом в сношениях с должностными лицами, он оказался сущим предателем, под стать этим братцам Трулиям, и весьма искусно подстроил нам пакости. Желая нам отомстить, все наши показания он переводил нам во вред; хотя мы упорно стояли на своем, утверждая, что нас арестовали по ошибке и все дело в коварных кознях развратницы Табиты, нашей бывшей хозяйки, он так ловко подтасовывал факты и извращал сказанное нами, что получалось, будто мы сознались в преступлении и вопили "Miserere!" {Помилуй! (лат.).}, даже не взглянув в псалтырь. О, мерзость, мерзость! Плоть и дьявол орудуют совместно через своих слуг. Я положительно утверждаю, что сводники все до единого ударились в язычество. Сводник перещеголял самого дьявола, поскольку дьявол может добросовестно выполнять свои обязанности. У сводника должна быть ослиная спина, слоновый хобот, лисья хитрость и волчьи зубы. Он должен вилять хвостом, как спаниель, пресмыкаться, как змея, ухмыляться, как продувной плут. Ежели он с одного боку пуританин и умеет сыпать текстами, то он вдвойне преуспевает. Уверяю вас, это ремесло быстро выводит в люди, и никому не добиться высокого чина при иноземном дворе и не вкрасться в доверие к какому-нибудь блистательному лорду, ежели он не владеет этим искусством. О, это тончайшее из искусств, и сводник в тысячу раз превосходит шпиона! На это способен только степенный, серьезный и воспитанный человек. Он должен обладать отменной обходительностью, - он не какой-нибудь ничтожный старикашка и за столом требует себе самого почетного места. Спаси господи нашего сводника (да и кто мог его спасти, кроме господа?), он был сведущ во всех семи нечестивых пагубных искусствах и во всех грехах такого же совершенства, как сам сатана. Почище сатаны он обвел нас вокруг пальца. Смею вас уверить, он первый дал нам постичь итальянский дух. Покамест мы сидели взаперти и набирались здоровья в сем замке, уготованном для размышлений, туда поместили роскошную женщину из порядочной семьи, которая и составила нам компанию. Супруга ее звали Кастальдо, а она именовалась Диамантой. Причиной ее ареста была ни на чем не основанная ревность выжившего из ума супруга, усомнившегося в ее целомудрии. Он почитал сущим извергом некоего Исаака Лекаря, уроженца Бергамо, который, состоя при дворе, весьма часто посещал его дом, не из любви к нему или к его супруге, но единственно из желания занять у него денег под залог воска и пергамента; однако, убедившись, что Кастальдо слишком скуп, чтобы пойти ему навстречу, обманутый в своих ожиданиях, он решил отомстить и шепнул на ухо своим приятелям, что он посещал дом Кастальдо с единственной целью наставить ему рога, и глухо намекал, что ему якобы удалось достигнуть своей цели. Кольца, кои он позаимствовал у одной особы легкого поведения и носил сам, он якобы получил из рук Диаманты; в общем, он так повернул дело, что под конец Кастальдо возопил: - Прочь! Шлюха, потаскуха, уличная девка! В тюрьму ее! Когда судьба послала нам столь сладостную подругу по заключению, мы обрадовались, как если бы нас выпустили на свободу. Это была красивая круглолицая женщина с черными бровями, высоким челом, маленьким ротиком и тонким носом, вся пухленькая и кругленькая, как булочка; кожа у нее была гладкая, нежнее лебяжьего пуха, у меня становится отрадно на душе, как вспомню ее. Она не ходила, а порхала, словно птичка, и величавой осанкой напоминала страуса. Потупив быстрые, затаившие страсть глаза или же сердито отвернувшись в сторону, она всем существом своим выказывала недовольство и презрение; точь-в-точь как государь, который задыхается от гнева и мечет гром и молнии, узнав об измене могучего вельможи, только что бежавшего из его пределов. Ее лицо, выражавшее гнев и обиду и все же ясное, без единой морщинки, доказало бы чистоту ее совести самому строгому судье на свете. Лишь одно можно было бы вменить ей в вину, она была просто прискорбно целомудренна и оберегала свою красоту столь же ревностно, как ее супруг - свои сундуки. Многие только потому честны, что не умеют быть бесчестными: она думала, что украденный хлеб не сладок, ибо не ведала сладости на ложе старика. Совершенно невозможно, чтобы женщина выдающегося ума ни во что не ставила свою красоту. В наш век и в нашей стране еще можно допустить такое чудесное исключение, но история былых времен доказывает, что люди, обладающие подвижным умом, обнаруживают решительно во всем подвижность. Когда куют железо, многократно по нему бьют; женщину с железным нравом можно покорить лишь после долгой любовной осады; золотой лист легко гнется; чем утонченней ум, тем легче на него воздействовать. "Ingenium nobis molle Thalia dedit" {Мягкий нрав Талия нам даровала (лат.).}, - говорит Сафо Фаону. Я утверждаю, что если ваша возлюбленная не отличается ни добротой, ни кротостью, значит, у нее нет ни капли ума, и вы избрали предметом любви существо грубое, скучное и холодное, сущую куклу. Эта прекрасная женщина обладала любящим сердцем и пылким характером и могла бы блистать умом, не живи она постоянно под крылышком матери и мужа, по сей причине ум ее не развился и не сформировался должным образом. Беспочвенные подозрения могут толкнуть на измену простодушную женщину. Ставлю на кон честь пажа, - за нее полагается два очка, - что до встречи с нами в тюрьме она была безупречно чиста. Так вот, представь себе, какому искушению она подверглась, когда огонь приблизился в воску, но не осуждайте строго моего господина. Увы, он был чересчур добродетелен, чтобы ее развратить; и религия и совесть внушали ему, что он совершит преступления, ежели нарушит заповедь господню. Он позволял, себе по отношению к ней лишь такую вольность: порой в меланхолическом состоянии духа он воображал, что она и есть его Джеральдина, и весьма утонченно ухаживал за ней. Да, он готов был поклясться, что это его Джеральдина; он брал ее белую ручку и отирал ею свои слезы, как будто одно ее прикосновение могло утолить его тоску. Иной раз он преклонял колени и целовал грязный тюремный пол, который она благоволила освятить своими стопами. Человек, пожелавший в совершенстве научиться писать любовные стихи, стал бы превосходным лирическим поэтом, если бы в своих элегиях хоть отчасти достиг его пылкости. Одно любовное послание догоняло другое, он превозносил ее выше месяца и звезд в самых сладостных, чарующих стихах, и я убежден, что он был влюблен скорее в образ, созданный его пылкой фантазией, нежели в ее лицо; и в самом деле, многие страстно влюбляются лишь затем, чтобы покрасоваться перед самим собой. Он превозносил ее, упрашивал, он жаждал ее и молил сжалиться над ним, ибо он якобы погибал из-за нее. Никому не было бы под силу вырвать его из состояния этого нарочитого, добровольного экстаза. Тому, кто погряз в своем чувстве, повсюду мерещится предмет его любви. От прозы он переходил к поэзии и атаковал ее такого рода стихами: Какая смерть меня, страдальца, ждет? Пусть дух исторгнут мой твои лобзанья! Средь персей мраморных пускай замрет Мой вздох последний - под твои стенанья! Из кубка уст твоих отраву пью. Хочу, чтоб ты язык с моим сплетала. Обняв, из тела вырви жизнь мою! Когда поешь, язвит мне сердце жало. Мне выжги очи пламенем очей И удуши власами, не жалея! Стать боровом мне повели скорей, Чтоб жить во взоре мне твоем, Цирцея! Лишь тот испытывает радость рая, Кто помышляет о тебе, вздыхая. Если мой господин говорил правду, то, будь я девицей, как это ни печально, я наверняка отправил бы к праотцам немало мужчин. Что стоит, ну, что стоит, в самом деле, хорошенькой свеженькой девушке подарить несколько ласковых слов голодному возлюбленному? Мой господин расставлял силки и приманивал птичку, играя на дудочке, а я ее поймал. Невинное чистосердечное признание настроит женщину на возвышенный лад, а она ускользнет от нас. Богу угодно было, чтобы он разыграл роль Пьетро Десперато, меж тем как я приступил к ней без всяких церемоний и заключил выгодную сделку. Пусть вкушают вечное блаженство простаки, кои полагают, будто можно покорить женщину, задавая ей загадки. Вы, разумеется, догадываетесь, что у меня родился хитроумный замысел, каковой я и решил привести в исполнение. Супруг Диаманты жестоко ее оскорбил, и ей надобно было отомстить за себя. Лишь в редких случаях человек, несправедливо наказанный, безропотно покоряется своей участи; обычно он жаждет любой ценой расквитаться с обидчиком. Этой злосчастной Цецилии, безвинно заключенной в тюрьму, оставалось лишь одним способом покарать за ревность своего мужа, этого безмозглого старикашку, - а именно: украсить его голову тяжелым грузом позора. Она решила избавить его от нелепого заблуждения, в коем он погряз, дав ему основания к справедливым обвинениям. Вам нетрудно будет, любезный читатель, догадаться, как я обошелся с ней, принимая во внимание, что я находился в темнице, а она была моим простодушным тюремщиком. Месяца через два мистер Джон Рассел, камергер короля Генриха Восьмого, в ту пору посланник Англии в Венеции, предпринял известные меры, дабы дело было решено в нашу пользу. Тогда же сеньор Пьетро Аретино докладывал королю о самых разнообразных предметах, главным образом потому, что незадолго перед тем английский король назначил ему пожизненную пенсию в размере четырехсот крон в год, каковую и отвез ему упомянутый Джон Рассел. Аретино приложил все усилия, пустил в ход все свое влияние, дабы освободить нас из темницы. Мы домогались лишь одного: чтобы он настоял на тщательном расследовании дела и обыске у куртизанки. Он действовал с таким необычайным усердием и ревностью, что спустя несколько дней миссис Табита и ее сводник завопили: "Peccavi, confiteor!" {Грешен, каюсь! (лат.).} - мы были тотчас же освобождены, а их казнили, дабы другим не было повадно. Выпустив нас на волю, представители власти обошлись с нами весьма почтительно, и мы были вознаграждены за все перенесенные нами обиды и страдания. Прежде чем продолжать свое повествование, дозвольте мне сказать несколько слов об этом Аретино. То был один из самых больших умников, созданных богом. Ежели из такого обыденного вещества, как чернила, можно извлекать духи, то он орудовал не чем иным, как духом чернил, и его стиль отличался одухотворенностью истинного художества, меж тем как остальные писатели его эпохи были только вульгарными борзописцами. И в самом деле, они писали всего лишь на злобу дня. Его перо было отточено, как кинжал; каждая исписанная им страница воспламеняла его читателей, подобно зажигательному стеклу. Обрушиваясь на врагов, он заряжал свое перо, и оно становилось смертоноснее мушкета. Ежечасно он посылал легион бесов на тех, кто носил образ свиньи. Если к Марциалу, по его словам, слетались десятки муз, стоило ему пригубить вино из кубка, - то к Аретино слеталось их десять дюжин, когда он принимал решение расправиться с врагами; можно было