опьянеть от восторга, прочитав всего лишь строчку его писаний. Подобно молнии, взор его проникал в самые недра злодеяний. Должен сказать, что он набрался учености, главным образом, слушая лекции во Флоренции. Но превыше всякой учености он обладал даром схватывать сущность любого предмета, о котором заходила речь. Он не выказывал робости и никогда не раболепствовал и не льстил правителям стран, в коих он обитал. Речь его всегда отличалась обдуманностью; он уверенно и откровенно высказывал все свои мысли. Он не щадил государей, грешивших лицемерием. И так ценил свободу слова, что ради нее готов был пожертвовать жизнью. Меж тем как иные безмозглые недоброжелатели обвиняют его в том, что он написал трактат "De tribus impostoribus mundi" {"О трех всемирных обманщиках" (лат.).}, произведение, вдохновленное целым сонмом дьяволов, - лично я глубоко убежден, что оно не принадлежит его перу, и мое мнение разделяют многие высокоавторитетные итальянцы. Можно привести следующие доводы в пользу этого мнения: трактат был опубликован через сорок лет после его кончины, вдобавок Аретино за всю свою жизнь не написал ни одного произведения на латинском языке. Уверяю вас, я слышал, что один из последователей и учеников Макиавелли был автором сей книги и, спасая свою честь, пустил ее в свет под именем Аретино через много лет после того, как тот навеки сомкнул свои красноречивые уста. Чересчур много желчи растворил в своих чернилах исполненный полынной горечи, проникнутый духом гибеллинов рифмоплет, который начертал тошнотворную эпитафию на надгробье сего превосходного поэта. От этого писаки отступился ангел-хранитель, и он даже не скрывал своей зависти. Четыре университета почтили Аретино следующими лестными наименованиями: "Il flagelle dei principi, il veritorio, il divino e l' unico Aretino" {Бич государей, правдивый, божественный и единственный Аретино (итал.).}. Он внушал такой страх французскому королю Франциску Первому, что тот, дабы обуздать язык, прислал ему огромную золотую цепь, составленную из звеньев в форме языков. Аретино замечательными доводами доказал человеческую природу Христа. Далее, подобно тому как Моисей создал Книгу Бытия, он создал свое Бытие, где изложил все содержание Библии. Он составил замечательный сборник, озаглавленный "I sette psalmi penetenziarii" {"Семь покаянных псалмов" (искаж. итал.).}. Все почитатели Фомы Аквината не без основания любят Аретино, ибо он дал превосходное жизнеописание святого Фомы. Его перу принадлежит хорошая книга "La vita delia vergine Maria" {"Жизнь девы Марии" (итал.).}, правда несколько окрашенная суеверием, а также целый ряд других, упоминать о которых я не стану, дабы не утомлять читателей. Если его обвиняют в непристойностях, то он может ответить вместе с Овидием: "Vita veracunda est' musa iocosa mea est" - "Я в жизни скромен, хоть игрив мой стих". Коль скоро вы сведущи в истории, то назовите мне хоть одного крупного поэта, который в жизни своей хоть немного не ударился бы в игривость. С вашего разрешения, этим грешил даже сам Беза. Доколе существует мир, ты будешь жить, Аретино! Цицерон, Вергилий, Овидий, Сенека не были таким украшением Италии, как ты. Я стал почитать Италию даже выше Англии с тех пор, как услышал про тебя. Мир духу твоему, хотя мне думается, что столь всеобъемлющий дух и в ином мире не почил от трудов, но создает гимны в честь архангелов. Пуритане, извергните из себя и отбросьте прочь отраву своих скудоумных измышлений! Жаба раздувается от зловредного яда, а вы раздуваетесь от зловредных брожений, в ненависти вашей ни на одну драхму подлинного религиозного вдохновения. Но моя основная тема подталкивает меня в бок. После моего освобождения обнаружилось, что Диаманта, красавица жена Кастальдо, ожидает ребенка; в это время в Венеции разразился ужасный голод, и то ли Кастальдо погубила его скупость, то ли его до смерти заела ревность, но - свидетельница тому святая Анна! - он весьма благочестиво испустил дух. Вслед за тем я обратился весьма учтиво к достопочтенному Аретино, прося его оказать мне одолжение и ссылаясь на уже оказанные им благодеяния. Без всякого шума и промедления он, не смотря на противодействие родни супруга Диаманты, добился для нее "Nunc dimittis" {Ныне отпущаеши (лат.).}, и она смогла беспрепятственно соединиться со мной. Очутившись на свободе и вступив во владение всем имуществом своего мужа, она наделила меня монаршей властью. Ей предстояло вскоре разрешиться от бремени, и, не желая оставаться в Венеции из боязни опозорить себя, она решила отправиться со мной в путешествие, предоставив мне везти ее, куда я захочу. Мне хотелось во что бы то ни стало объездить всю Италию. Итак, мы отправились вдвоем, а средств было достаточно, чтобы облегчить ее участь. По настоянию Диаманты, щедро рассыпавшей деньги, я уехал, не простившись с моим господином: в свое время он возвел меня в сан графа, и теперь я не хотел отступаться от своего графства. Во всех городах, через какие мы проезжали, я выдавал себя за молодого графа Суррея. Я окружил себя такой пышностью, так роскошно одевался, держал столько слуг и пускался в такие расходы, что ни в чем не уступал своему господину: у меня был столь же величественный вид и я выражался столь же высокопарно. Поскольку главной целью моего господина было посетить Флоренцию - то, лишившись меня, он без промедления отправился туда. По дороге он услыхал о появлении еще одного графа Суррея; дивясь, откуда у меня взялись такие деньги, он поторопился разыскать меня, дабы отделить тень от тела. Настиг он меня во Флоренции; я восседал в царственном облачении со своей куртизанкой за ужином, подобно Антонию, осушавшему с Клеопатрой кубки вина, в коем был растворен жемчуг. Граф вошел незаметно, без приглашения, пожелал нам доброго здоровья и спросил, угодно ли нам принять гостя. Мне было бы более по душе, когда б он спросил, не хочу ли я повеселиться. Я знал, что он намеревается лишить меня титула, и у меня душа ушла в пятки. Мой дух, паривший столь высоко, вдруг поник долу; и, подобно тому как юные сабинянки, захваченные врасплох воинами Ромула, заливаясь краской, молили самого благородного из них о помощи, очутившись в не меньшей (а может, и большей) опасности, чем мы, моя кровь в испуге прихлынула к сердцу, вместилищу благородной графской крови, остро нуждавшейся в защите и поддержке. Мы с Диамантой тряслись, будто в приступе лихорадки, и право же, мне думается, что он, видя, в каком мы смертельном ужасе, сжалился и решил утешить и успокоить нас, а его собаки забрались под стол и обнюхивали наши дрожащие ноги. Вместо того чтобы разносить меня, устрашать гневным взором и обнажить шпагу, угрожая покарать за мою неслыханную дерзость, он от души расхохотался; его забавляло, что он так ловко застиг нас на месте преступления и что его неожиданное появление повергло нас в такой смертельный ужас. - О мой благородный лорд, - проговорил он сквозь затихающий смех, - как счастлив я, что могу столь неожиданно вас навестить! Уверен, вы будете радостно меня приветствовать, хотя бы потому, что мы носим одинаковое имя. Не диво ли, что два английских графа из одного рода одновременно очутились в Италии? Слыша его приветливую речь, я стал приходить в себя и, набравшись храбрости, ответил: - Добро пожаловать, сэр! Я ничем не опорочил имя, которое позаимствовал у вас. Я рассудил, что крупные деньги, предоставленные в мое распоряжение моей ненаглядной возлюбленной Диамантой, только послужат к славе моей родины, если я стану от вашего имени широко тратить их. Ведь тем самым вы более всех англичан прославитесь своей щедростью, я решил приписать вам все мои достойные деяния, осеняя их вашим величием. Не сочтите это наглостью, я хотел лишь приумножить вашу славу. Если бы я, взяв на себя столь высокую задачу, не сумел поддержать ваш царственный престиж и опозорил вас бесчестием, грязными поступками, то вы имели бы все основания почитать себя оскорбленным, и мне нечего было бы сказать в свое оправдание. Вполне могут подумать, что вы преднамеренно послали перед собой одного из своих приближенных, дабы он поднял на должную высоту достоинство графа и с честью его поддержал. Лично я знавал немало графов, кои и сами одевались весьма скромно, но находили удовольствие в том, чтобы перед ними стоял с непокрытой головой человек из их свиты в расшитой золотом одежде, осыпанный бриллиантами; при этом они полагали, что люди наверняка сочтут величайшим из великих того, кто повелевает столь роскошно одетым вельможей. Славу знатного лица ярче всего отражает роскошная одежда его свиты. Не заключается ли слава солнца в том, что месяц и многие миллионы звезд заимствуют у него блеск? Если вы можете поставить мне в упрек какой-либо неприглядный, безнравственный поступок, наносящий ущерб вашему имени, то осыпайте меня оскорблениями, я не стану молить о прощении и пощаде. Non veniunt in idem pudor et amor {Не уживаются стыд и любовь.}, - графу не хотелось порочить столь дорогого ему человека. Убедившись воочию, что я отнюдь не подсек крыльев его величия, но придал им размах, щедро рассыпая деньги, - он оказал мне почет, как если б я был посланником. Он пожал мне руку и поклялся, что сердится на меня лишь за одно, - впрочем, гнев его уже наполовину иссяк, - за то, что я так прославил его дотоле безвестное имя. - Одно, мой милый Джек, - сказал он, - я ставлю тебе в упрек (только одно!): хотя я и доволен, что ты сыграл роль моей обезьянки (у какого же высокородного человека нет своей обезьянки и своего шута?), но ты сорвался с привязи да в добавок таскаешь за собой свою возлюбленную. Я возразил ему, что ведь и король ничего не может сделать, если у него не будет казны. Моя возлюбленная - это мой казначей, моя покровительница и моя опора. - Охотнее откажусь, - молвил я, - от графского титула, чем от столь несравненной благодетельницы. Как бы то ни было, я отказываюсь от титула, поскольку подлинный его носитель обвиняет меня в том, что я присвоил себе его достояние. Так вот, я принимаю свое прежнее звание; я вновь становлюсь беднягой Джеком Уилтоном, вашим слугой, каким был раньше, и пребуду в этом звании до конца своих дней. Мы быстро оставили эту тему и заговорили о другом, о чем именно, я уже позабыл, но разговор был самый обыкновенный, разговор как разговор, и о нем даже не стоит вспоминать. Мы поужинали, легли спать и поутру, как всегда, встали; я прислуживал моему господину. Поднявшись с постели, он первым делом отправился осматривать дом, где родилась Джеральдина; при виде этого дома он пришел в такой экстаз, что не будь меня рядом, туг же на улице произнес бы в честь него хвалебную речь. Нас ввели в этот дом и показали все его покои. О, как граф вошел в покои, где лучезарный, как солнце, дух Джеральдины окутался облаком плоти и, обладая непорочностью ангелов, приблизился к смертному естеству, из уст его излились целые потоки словословий, он превозносил ее выше звезд и утверждал, что блеском своей красоты она затмила солнце и луну. Он называл Джеральдину душою небес, единственной дщерью и наследницей великого primus motor {Перводвигатель, то есть бог (лат.).}. В пылу красноречия он, как некий алхимик, извлекал из грубого вещества облаков и воздуха некую квинтэссенцию, дабы облечь Джеральдину совершенной красотой. В честь покоя, прославленного ее светоносным зачатием, он написал следующий сонет: Обитель красоты непокоренной! Средь стен твоих шар солнечный почил В день гибели возницы Фаэтона; Сюда Юпитер дождь златой излил. Склонившись долу, чту твою святыню. Часовней будь владычицы моей! Здесь стала смертною любви богиня, Весь мир испепелив огнем очей. Ничто пред славою твоей, чертог, Вся слава пламенного херувима! Здесь молний блеск померк и изнемог, Здесь всем сужден восторг неизъяснимый. Коль на земле Элизиум царит, Лишь здесь он всех отрадой одарит! Еще немало замечательных стихотворений и эпиграмм были начертаны им в сем безмолвном покое с алебастровыми стенами, каковой много лет назад озаряли кротким сиянием ее очи. Демонами, владыками мира могли бы почитать себя диаманты, алмазы, коим удалось вырезать ее имя на глади стекла; с их помощью он начертал следующие изречения, свидетельствующие о страдании плоти: "Dulce puella malum est. - Quod fugit ipse sequor. - Amor est mihi causa sequendi. - O, infelix ego! Cur vidi? Cur perii? - Non patienter amo. - Tantum patiatur amari" {Девица - сладостное зло. - Я следую за тем, что от меня бежит. - Меня подгоняет любовь. - О, я несчастный! Зачем я увидел? Зачем погиб? - Любовь моя нетерпелива. - О, лишь бы любить дозволяли (лат.).}. Насладившись лицезрением предметов, распаливших в нем сладостные чувства, он велел провозгласить при дворе герцога Флорентийского гордый вызов всем христианам, туркам, евреям и сарацинам, кои дерзнут оспаривать красоту Джеральдины. Вызов был принят сравнительно милостиво, ибо та, в чью защиту выступил граф, была уроженкой Флоренции; если бы не сие обстоятельство, гордые итальянцы не допустили бы графа до состязания. Все же герцог Флорентийский пригласил его к себе и спросил, кто он таков и что привело его в их город, и, получив исчерпывающие сведения, объявил, что до окончания этого беспримерного состязания он обеспечивает свободный доступ в его владения и беспрепятственный выезд из них всем чужеземцам, как врагам и изгнанникам, так и друзьям и союзникам. Высокочтимый и прославленный лорд Генри Говард, граф Суррей, мой несравненный повелитель и господин, выехал на арену в назначенный день. Его доспехи были увиты лилиями и розами и окаймлены листьями крапивы и терниями, говорившими о жгучих уколах, скорбях и тягостных препятствиях на пути его любви. Его круглый шлем имел вид сосуда, из которого садовники обрызгивают цветы, и из него словно бы истекали тоненькие струйки воды, напоминая струны цитры; струйки эти не только орошали лилии и розы, но питали крапиву и тернии, возросшие на пути их сеньора и повелителя. Все это означало, что слезы, истекавшие из его очей, подобно струйкам, истекающим из похожего на сосуд шлема, взращивали презрение его госпожи, уподобленное крапиве и терниям, а также увеличивали славу ее разящей красоты, уподобленной лилиям и розам. Ко всему этому относился девиз: "Ex lacrimis lacrimae" {Из слез рождаются слезы (лат.).}. Попона его коня была вся покрыта серебристыми перьями и в точности воспроизводила фигуру страуса. Грудь коня была как бы грудью этой прожорливой длинношеей птицы, чья голова тянулась к золотым бляхам уздечки, словно страус принимал их за железо и пытался схватить, а когда скакун взвивался на дыбы или делал курбеты, казалось страус заглатывал бляхи. Широко распростертые крылья страуса, помогающие ему лишь при беге, придавали могучему коню весьма гордый вид, уподобляя его Пегасу; эти широкие крылья, привязанные по бокам коня, слегка трепетали, и, когда граф еще до прибытия рыцарей величаво гарцевал по арене, казалось, они нежно овеивали его лицо, издавая прерывистый шелест, какой слышится, когда орел преследует в воздухе свою жертву. Известно, что у страуса имеется острое стрекало, или шип, коим он пришпоривает сам себя, когда бежит, помогая себе взмахами крыльев, посему у этого искусственного страуса на концах крыльев, во впадины на месте прикрепления перьев были вделаны выпуклые хрустальные глаза, по ободкам которых вставлены остроконечные брильянты, подобные лучам, исходящим из глаз; брильянты врезались, как колесики шпор, в бока коня, подзадоривая его в беге. Эти хрустальные глаза и окаймляющие их круглые брильянты сияли таким чудесным приглушенным светом сквозь пышные волны колеблющихся перьев, точь-в-точь как свеча сквозь стенки бумажного фонарика или светлячок, мерцающий ночью в кустах шиповника сквозь густую листву. Хвост страуса, короткий и толстый, был весьма искусно прилажен к хвосту коня и украшал его, подобно причудливому плюмажу. Девиз звучал так: "Aculeo alatus" - "Я простираю крылья, лишь пришпоренный лучами ее очей". Смысл сего таков: как пламенноокий страус (чья самка не высиживает птенцов, но согревает яйца лучами своих глаз) опережает самых проворных пернатых бегунов, подгоняемый острым, точно игла, стрекалом на своих крыльях, так пламенноокий граф, подстрекаемый сладостными лучами, исходящими из очей его госпожи, питает уверенность, что обгонит всех соперников в беге на пути к славе, ибо его воодушевляет и вдохновляет ее несравненная красота. И как страус ест железо и глотает куски любого тяжелого металла, так и граф готов на самые тяжелые испытания, на любые подвиги, лишь бы обрести благоволение столь прекрасной повелительницы. Его щит был устроен следующим образом: он представлял собою зажигательное стекло, обрамленное перьями цвета пламени; на внешнем поле помещался портрет его госпожи, чья прелесть была передана с величайшим мастерством; на внутреннем поле щита был изображен обнаженный меч, крепко привязанный узами истинной любви. Девиз гласил: "Militat omnis amans" {Всякий любовник воюет (лат.).}. Это означало, что его меч привязан узами истинной любви и должен защищать и охранять красоту его госпожи. Вслед за графом на арене появился черный рыцарь, чье забрало было преднамеренно исцарапано и обрызгано кровью, как будто он только что сражался с медведем. Его шлем имел вид небольшой печи, где бушевало пламя, ибо сквозь щели забрала вырывались пары серы и удушливый дым. Его доспехи были обрамлены изображениями змей и гадюк, зародившихся из пролитой крови невинных жертв. Попона его коня была испещрена бесформенными пятнами, наподобие узоров. На щите изображалось во всем блеске заходящее солнце и стояла надпись: "Sufficit tandem" {Достаточно и этого (лат.).}. За ним следовал рыцарь совы, чьи доспехи походили на пень, увитый плющом, а шлем изображал сову, сидящую на ветвях плюща; доспехи были окаймлены изображениями разного рода птиц, как бы стоящих на земле и дивящихся на него. Девизом его было: "Ideo mirum, quia monstrum" {Потому удивительно, что необычно (лат.).}. Попона его коня изображала повозку со снопами пшеницы, которые подхватывали свиньи. Девиз гласил: "Liberalites liberalitate perit" {Щедрость губит самое себя (лат.).}. На щите виднелась пчела, запутавшаяся в шерсти овцы, и девиз: "Frontis nulla fides" {Не доверяй внешности (лат.).}. Появившийся на арене четвертый рыцарь был хорошо сложенный мужчина в нарочито заржавленных доспехах, чей шлем изображал тесный горшок, в котором росли цветы, но их корешки были сдавлены и венчики прижаты друг к другу. Доспехи были украшены каймой с изображением рук в железных перчатках, рассыпающих золото средь вооруженных копий; девиз: "Cura fiituri est" {Забота о будущем (лат.).}. На его коне вместо сбруи были свинцовые цепи, слегка позолоченные или же натертые шафраном, - это означало, что жадность выступает в благородном обличье, как бы позолотив свои намерения. К этому относилось изречение: "Cani capilli mei compedes" {Седые волосы - мои оковы (лат.).}. На его щите виднелись изображения свившихся в клубок змей, висящих на крюке, и начертана надпись: "Speramus lucent" {Надеемся на свет (лат.).}. Пятый был разочарованный рыцарь, чей шлем украшали лишь гирлянды из ветвей кипариса и ивы. На его доспехи было наброшено брачное одеяние Гименея, окрашенное в грязно-желтый цвет, все измятое и в отвратительных пятнах. Сюда относилось загадочное изречение: "Nos quoque florimus" {Мы также цветем (лат.).}, что могло, пожалуй означать: "И мы некогда были щеголями". Попона его скакуна была испещрена изображениями желтовато-оранжевых глаз, вроде тех, какие бывают у страдающих желтухой, коим все вокруг кажется желтым; там стояла краткая надпись: "Qui invident egent" - "Завистник всегда голоден". Шестой рыцарь бурь, чей круглый шлем изображал луну, а доспехи - поверхность волнующейся реки, озаренную превосходно переданным серебристым лунным сиянием. Доспехи были окаймлены изображениями крутых берегов, которые ставят преграды потокам. Девизом было: "Frustra pius" {Тщетно ревностный (лат.).}, что означает: "Бесполезная служба". На щите виднелся лев, коего сидящий на навозной куче петух своим криком отгонял от добычи, и стояли слова: "Non vi, sed vose" - "Не силой, а голосом". Седьмой, подобно гигантам, замыслившим забраться на небо и свергнуть Юпитера, был как бы придавлен горой, закрывавшей голову и все тело; на мантии были изображены руки и ноги, выступавшие из-под горы. Это обозначало, что человек, возмечтавший подняться на небеса славы, удержан повелением своего государя (придавившем его, подобно горе), но руки и ноги его все же свободны. Девиз гласил: "Tu mini criminis austor" {Ты виновник моего преступления (лат.).}. Это имело отношение к повелению государя и означало: "Я обязан тебе своей вынужденной трусостью". Его конь был оплетен, словно канатами, древесными корнями, которые, хотя были подрублены внизу, все же не казались иссохшими и могли вновь ожить. Девизом было: "Spe alor" {Живу надеждой (лат.).} - "Надеюсь увидеть весну". На его щите виднелся мяч, прихлопнутый к земле человеческой рукой, который должен был вновь подпрыгнуть, и - слова: "Ferior ut efferar" {Терплю поношения, дабы подняться (лат.).} - "Я готов стерпеть презрение, ибо я поднимусь". У восьмого рыцаря доспехи были иззубрены по краям и имели вид усеянного шипами колючего куста боярышника, который, однако, в дни мая произвел на свет (как больной отец - здоровое дитя) целые купы чудесных цветов, разливавших, как всякое цветение в мае, упоительное благоухание. На верхушке этого белоснежного куста, похожего на кудрявую голову, сидел, запертый в клетке, одинокий соловей, с шипом в груди, из клюва коего тянулась лента с таким девизом: "Luctus monuments manebunt" {Пребудут памятником скорби (лат.).}. У подножия куста виднелись изображенные на стволе множество черных раздетых жаб, с разинутым ртом, хватающих воздух, а так же игривые кузнечики, жаждущие росы, и те и другие задыхались мнимой жаждой на солнцепеке. Там же стоял девиз: "Non sine vulnere viresco" {Я зеленею, израненный (лат.).} - "Я расцветаю не без труда", эти слова имели отношение к жабам и другим вредителям, которые раньше сосали влагу из корней куста, но потом были выброшены наружу и теперь задыхались от жажды. На коне рыцаря была попона цвета темной земли (из которой как бы вырастал куст), на ней торчали клочки сожженной солнцем травы и, подобно брызгам чернил, всюду виднелись муравьи, которые в летнюю ночь при свете полной луны (грубо намалеванной на лбу лошади) копошились, усердно собирая запасы пищи на зиму. Девизом было: "Victrix fortunae sapientia" - "Предусмотрительность предотвращает несчастье". На своем щите он изобразил смерть, подающую милостыню жалким бесприютным детишкам, и начертал: "Nemo alius explicate - "Больше никто нас не жалеет" {Никто по-иному не истолкует (лат.).}. Трудно добраться до смысла этого изречения, но, по-моему, его можно только так истолковать: смерть оказывает добрую услугу изображенному здесь мальчику и его братишкам, избавляя их от жестокого родителя или родственника, который иначе бы их погубил. Какое же другое благодеяние способна оказать детям смерть? Разве что она может внезапно лишить их жизни, дабы избавить от безысходной нужды. Но этого нельзя предположить, ибо дети были изображены живыми. Девятый был рыцарь-дитя; он велел написать яркими красками на своем щите несчастного ребенка, плывущего по морю на корабле, без снастей, мачт и ветрил. На мантии рыцаря темнел силуэт поверженного бурями, неуправляемого корабля, его изящные очертания повторяли фигуру дитяти. На попоне коня были изображены ударявшиеся о корабль бурные волны. Когда конь взвивался на дыбы или устремлялся вперед, мнилось, что волны вздымались и обрушивались на корабль, сверкая и потрясая серебряной гривой. Девизом было: "Inopem me copia fecit" {Бедным меня сделало изобилие (лат.).}, что означало: "На воровство добыча соблазняет". На своем щите рыцарь изобразил старого козла, который обгрыз молодое деревце, и оно завяло; надпись гласила: "Primo extinguor in aevo" - "Не успев расцвести, увядаю". Было бы утомительно перечислять все дышащие гневом или любовью девизы рыцарей, собравшихся на этот турнир. Для краткости опишу лишь несколько щитов. На одном из них глаза молодых ласточек, которые были вырваны, но снова водворились на место, и ту же надпись: "Et addit et adimil" {Дает и отнимает (лат.).} - "Ваша красота ослепляет меня и снова возвращает мне зрение". На другом щите красовалась сирена, с улыбкой взиравшая на разбушевавшееся море, где гибли корабли; это означало, что жестокая женщина хохочет, распевает и смотрит с презрением на слезы своего возлюбленного и на его бурное отчаяние; тут же был девиз: "Cuncta pereunt" {Все гибнет (лат.).} - "Тщетны мои старания". Третий рыцарь, пострадавший от сварливой, неверной и распутной жены, прибег к такой аллегории. На своем щите он велел изобразить, как приводится в исполнение закон Помпея, карающего отцеубийц: мастер изобразил человека, посаженного в мешок вместе с петухом, змеей и обезьяной; это означало, что жена рыцаря криклива, как петух, ядовита, как змея, и похотлива, как обезьяна; сии ее свойства вконец доконали несчастного, и он был ввержен в море скорбей. Девиз гласил: "Extremum malorum reulier" - "Женщина - худшая из бед". Четвертый рыцарь был заподозрен в ереси, и его непрестанно преследовали тайные соглядатаи и шпионы, вымогающие у него деньги, посему он решил, что лучше всего отделаться от них, избавившись от своего состояния. Намекая на это, он вздумал изобразить множество слепых мух, чьи глаза закрылись от холода; тут же стояли слова: "Aurum reddit acutissimum" {Золото возвращает зоркость (лат.).} - "Золото - лучшее лекарство для глаз". Пятый рыцарь, чья возлюбленная заболела чахоткой и не внимала любовным мольбам, символически изобразил свою горесть в виде виноградных гроздей, которые засыхали на лозе, ибо из них не выжимали сока. К этому относился девиз: "Quid regnum sine usu?" {Что за власть, от которой нет пользы? (лат.).} Больше я не буду описывать щитов, но там было их еще с добрую сотню. Довольно и приведенных примеров, дабы составить себе представление о сем великолепном параде, равного коему еще не было во Флоренции. Подробно рассказывать, как сражался каждый из рыцарей, значило бы дать описание всех приемов борьбы на турнирах. Иные из них припадали к шее коня и, признавая себя побежденным, ломали себе копье. Другие ударяли в пряжку, вместо того чтобы ударить в пуговицу, и, словно точа свои копья, медленно терли их о латы противника, не причиняя ему ни малейшего вреда. Третьи наносили удары крест-накрест по левому локтю противника и, изволите видеть, не желали покинуть арену, не получив раны, - такой обуял их пыл. Четвертые, опасаясь, что их выбьют ударом из седла, когда дело доходило до решительной схватки, клали копье на правое плечо и отступали, не осмеливаясь ринуться вперед. Один с чудовищной яростью нацелился на переднюю луку седла своего противника и метнул копье между его ног, но даже не задел его и поднял кверху не замаранное кровью копье, словно шест. Второй прижал копье к носу или нос к копью, словно собираясь стрелять из мушкета, и поразил правую ногу коня своего оруженосца. Лишь один граф Суррей, мой господин, не посрамил своей чести и заставил всех своих противников отчищать доспехи от пыли; в тот день он стяжал великую славу и навеки прославил Джеральдину. Еще никогда герольды не трубили в честь столь расточительного победителя (не то чтобы он обогатил соперников, по-царски одарив их деньгами, нет, он наносил им такие страшные удары, что их мантии, шляпы и доспехи были прямо искрошены, и он мигом расточил все доходы с их имений за последние десять лет). Что же еще вам поведать? Трубачи провозгласили графа победителем на турнире, трубачи провозгласили Джеральдину несравненной красавицей, прекраснейшей из женщин. Все наперебой восхваляли его. Герцог Флорентийский, чье имя было (если память мне не изменяет) Паскуале де Медичи, с невероятным пылом умолял графа остаться у него. Но граф отказался: ему было желательно посетить все знаменитые города Италии и там проделать то же самое. Ежели вы спросите меня, почему он не начал в Венеции, я отвечу, что он захотел получить боевое крещение во Флоренции, на родине своей дамы. Он положил себе вернуться в Венецию и совершить там подвиги, достойные анналов и восхищения потомства, но его намерениям не суждено было осуществиться, ибо когда он пировал и веселился с герцогом Флорентийским, к нему прибыл гонец от короля, его повелителя, с депешей, наказывающей ему как можно скорей возвратиться в Англию. Сие подсекало под корень его честолюбивые замыслы, и ему волей-неволей пришлось отбыть в Англию, а я с моей куртизанкой продолжал путешествие по Италии. Не ведаю, что приключилось с графом после нашей разлуки, но Флоренцию покинули мы оба, и, возгоревшись желанием увидеть Рим, столицу мира и первый из всех городов, я махнул туда со всеми своими пожитками. Прибыв в Рим, я остановился в доме некоего Джованни де Имола, знатного дворянина. Тот, будучи знаком с покойным мужем моей куртизанки, столь нежно ее любившим, в память его принял нас с чрезвычайным радушием. Он показал нам все римские достопримечательности, которых там великое множество, все они связаны с именами императоров, консулов, завоевателей, знаменитых художников и актеров. До сего дня ни один римлянин, если только он чистокровный римлянин, не убьет крысы, не записав это свое деяние на память потомству. В бытность мою в Риме там проживал один бедный малый, который изобрел новый способ травить скнипов и скорпионов, в честь него был вывешен на высоком столбе стяг с хвалебной надписью длиннее лестницы во дворце испанского короля. Мне подумалось, что сии скнипы, подобно кимврам, были каким-то иноземным народом, который он покорил, а на деле они оказались лишь разновидностью вшей, которые обладают чрезвычайно ядовитым жалом, а когда их раздавишь, нестерпимо воняют. Святой Августин сравнивает с ними еретиков. Наибольшее восхищение вызвала у меня церковь Семи сивилл, где собрано немало чудес; там на свитках начертаны все их пророчества и оракулы, а так же перечисленные языческие боги и описаны религиозные обряды. Там находится немало гробниц и статуй императоров и вдобавок несколько идолов, которые должны возбуждать в нас ненависть. Я посетил дом Понтия Пилата и помочился у его стены. Не могу вспомнить название этой улицы, но она ведет к церкви святого Павла и проходит близ площади Святого Иакова. Там еще стоит теперь уже заброшенная, старая, полуразвалившаяся тюрьма, где сидел один узник, приговоренный к смерти; ему никто не мог принести еды, ибо всех приходящих обыскивали, но он жил долгое время, высасывая молоко из грудей своей дочери. Но все это лишь жалкие крохи виденных мною диковин, да, по правде сказать, я не осматривал Рим так уж тщательно, чтобы описывать впоследствии, но на минуту услаждал свое зрение и проходил дальше. Если бы я рассказал здесь хоть половину чудес, совершившихся, по рассказам римлян, на могилах мучеников, или поведал о том, какое действие оказывает земля с гроба господня и другие реликвии, привезенные из Иерусалима, то меня сочли бы самым чудовищным лжецом из всех, кто когда-либо печатал свои записки. О развалинах театра Помпеи, почитавшегося одним из девяти чудес света, о гробнице папы Григория Шестого, о решетке Прискиллы и о тысячах колонн, выкопанных из глубины земли, где были заложены основания древнего Рима, было бы неуместно подробно рассказывать, ибо о них распространяется всякий, кому случалось выпивать с путешественником. Позвольте мне быть историографом бесконечных достопримечательностей столь древнего и славного города. Когда я впервые прибыл в Рим, то, на английский манер, носил длинные волосы и ходил в светлой одежде, подражая в своем наряде сразу четырем или пяти чужеземным народам; это было сразу же замечено, и все мальчишки Рима толпами ходили за мной. Не успел я пройти и нескольких шагов, как мне преградили путь какие-то стражники и потребовали, чтобы я показал им свою рапиру, обнаружив, что она, а так же и мой кинжал не затуплены, они собирались было потащить меня в застенок, но я ублаготворил их деньгами; мой поступок тем более заслуживает извинения, что я был чужеземцем, не осведомленным о римских обычаях. Замечу мимоходом, что все до одного мужчины в Риме имеют обыкновение носить коротко подстриженные волосы, они делают это не столько из скромности или из религиозных соображений, но главным образом потому, что здесь бывает ужасающая жара, и если б они не стригли волос, то у них не осталось бы на голове ни волоска и нечему было бы вставать дыбом от ужаса при виде призрака. Здесь не почитают джентльменом того, кто не ходит в черном; у них в яркие цвета одеваются лишь фокусники да шуты; они уверяют, что разноцветная одежда свидетельствует о легкомыслии и непостоянстве в любви. А вот по какой причине им ведено носить затупленное оружие: на пути между Римом и Неаполем засели разбойники, так называемые "бандетто", они нападают решительно на всех проезжих и грабят их. Время от времени их тайком призывают в Рим; получив несколько крон, они совершают убийство и удирают из города. Они являются в город переодетыми, и их невозможно отличить от чужестранцев; порой они облачаются в дорогую одежду и имеют вид самых добропорядочных горожан. По сему ни один горожанин или чужеземец, будь он дворянином, рыцарем или даже маркизом, не имеет права носить отточенного оружия, и нарушители попадают в застенок. Мне пришлось заплатить за незнание этого закона; пусть же мой опыт послужит на пользу другим и избавит их от излишних расходов. Повествовать о роскошных, полных отрады римских садах, банях, виноградниках и галереях - значило бы написать вторую часть "Сокровищницы чудес". Войдите в дом любого знатного человека - и вы увидите на его плоской кровле бассейн с рыбами и небольшой садик. Если эти бассейны после дождей переполняются водой и необходимо ее спустить, то римляне даже из этого извлекают удовольствие, ибо у них вместо свинцовых водосточных труб установлены мощные духовые инструменты, которые издают гармонические звуки, когда стремительно падает вода. Я посетил виллу, предназначенную для летних увеселений, принадлежащую одному богатому торговцу, то было подлинное чудо света, с коим ничто не могло сравниться, разве что бог создал бы новый рай. То было круглое здание из зеленоватого мрамора, походившее на театр; войдя туда, вы могли созерцать под его кровлей и небо и землю. Над головой простиралось небо, то бишь прозрачный хрустальный свод, где сияли и двигались солнце, луна и целый сонм звезд, коих невозможно было отличить от настоящих, и уж не знаю, какой скрытый хитрый механизм заставлял эти светила вращаться и совершать круговое движение в орбитах, причем сие вращение сопровождалось мелодичной, точно журчание ручейка, поистине небесной музыкой; такова музыка небесных сфер, о которой повествуют мудрецы, добавляя, что наши грубые чувства не способны ее уловить. А земля здесь была подобна той, над коей владычествовал Адам до своего падения, что именно в таком зале король Артур ежегодно в день пятидесятницы пировал со своими рыцарями за круглым столом. На полу яркими красками были изображены великолепнейшие в мире цветы; они были выписаны столь тщательно, что если смотреть на них с известного расстояния и не так уж к ним приглядываться, то, ей-ей, они и впрямь казались живыми. Стены были опоясаны кольцом маслин, пальм и разных благоухающих фруктовых деревьев, в дни празднеств от них веяло ароматами мирры и ладана. Другие деревья, не приносившие плодов, были посажены длинными рядами, образуя множество тенистых аллей; стволы сосен столь тесно примыкали друг к другу, что казалось, будто это одна сосна с широко раскинувшимися ветвями. На покрытых густой хвоей ветвях сих сросшихся вместе сосен сидело множество звонкоголосых птиц, самых различных пород, какие только услаждают нас летом своим пением в лесных капеллах. Хотя то были неодушевленные фигурки, принявшее прелестную форму вещество, лишенное дыхания жизни, но благодаря хитроумному приспособлению - длинным серебряным трубкам, вставленным внутрь сучьев, на коих сидели птички, и незаметно проведенным сквозь их тельце в горлышко, они свистели и распевали, как крылатые обитательницы лесов и полей. Серебряные, состоявшие из множества колец трубки отнюдь не были прямыми, но многократно изгибались, не разрываясь при этом, извивались в разные стороны, следуя за изгибами ветвей, и проникали в горлышко птичек. Ежели кто-нибудь спросит, каким образом вдувался воздух в эти серебряные трубки и циркулировал в них, то я отвечу вам по всей правде, что трубки проникали в отверстия ручных раздувальных мехов, к коим они были накрепко припаяны и так плотно охвачены железными кольцами, что оставались неподвижными и воздух не мог просочиться в мехи. По мере того как поднимались и опускались свинцовые полосы, намотанные на колесо, мехи раздувались, наполняясь воздухом, который проникал сразу во все извилистые трубки, пронизывающие сучья дерева, и двигался в них взад и вперед. Но эти механические приспособления были так ловко спрятаны в толстых стволах деревьев, что все присутствующие, не подозревая о хитроумном устройстве, помышляли о действии некоего волшебства. На одном из деревьев вместо плодов висели на цепочках щебечущие птички; в их тесное горлышко были вставлены узенькие трубочки, куда проникала подсахаренная вода; ее загоняло небольшое колесо, работавшее на сей раз на манер насоса, оно непрерывно доставляло воду, которая производила звук, подобный щебету, булькая в зазубренных углублениях закрытого клюва. Под сенью уже упомянутых мною деревьев, стоявших тесным строем вдоль стен, на густой траве, мирно почивали дикие звери; иные из них лежали по двое: собака спала, уткнувшись носом в шею оленя, а волк с радостью позволял ягненку лежать на нем и согревать его; осел закинул свои копыта на спину льва, но тот, как видно, предпочитал честного, хоть и бесцеремонного друга куче пресмыкающихся перед ним прихвостней. Здесь не было ядовитых тварей (ведь до грехопадения Адама не существовало яда). Не было тут пантер со зловонным дыханьем, что коварно нападают из засады; не было и воющих человеческим голосом гиен, что жаждут крови и могут изменять свой пол. Мы знаем, что голодные волки едят землю, так вот, здесь волки питались исключительно землей, не трогая невинных тварей. Единорог, приходя на водопой, не погружал сперва в поток свой рог, выпуская в воду яд, ибо ни в воде, ни на земле никто не творил зла. Змеи не причиняли человеку ни малейшего вреда, подобно тому как у нас на земле они не вредят друг другу; на лепестках розы не было червей, на листьях - гусениц, в море не водилось сирен, а на земле - ростовщиков. Там стригли козлов и употребляли их шерсть, как, по рассказам, это и ныне делают в Сицилии. И тропинки были обитаемы. Только сороки воровали золотые и серебряные вещ