тем, что она недостаточно полагается на мою готовность служить ей, я просил повременить с отъездом, чтобы я мог подыскать более надежную оказию и избавить ее от путешествия с незнакомым капитаном. Что же касается юного Кондоиди, то я похвалил его за доброе сердце и предложил Теофее взять его ко мне; в моем доме он найдет житейские удобства и заботливое воспитание и ему не придется сожалеть о родительском крове. Не знаю, только ли застенчивость побудила ее безропотно уступить моим просьбам; но она молчала, и я истолковал это как согласие последовать за мною. Я послал за каретой и решил самолично отвезти ее к учителю. Он шепнул ей на ухо несколько слов, которые я не разобрал. Узнав от нее, кто я такой, юноша несказанно обрадовался моим предложениям; зато у меня сложилось еще худшее мнение об отце, раз с ним так охотно расстаются его дети. А одной из причин, почему я пригласил к себе юношу, было желание досконально узнать все, что касается этого семейства. Я решил, что по возвращении к учителю не буду откладывать своего признания и скажу Теофее о том, какие имею на нее виды. Но мне никак не удавалось под благовидным предлогом избавиться от молодого Кондоиди, - он, должно быть, боялся, что я забуду о своем обещании, как только потеряю его из виду; поэтому мне волей-неволей пришлось ограничиться лишь несколькими туманными выражениями, и я ничуть не удивлялся, что она, казалось, не улавливала их смысла. Однако эти речи настолько отличались от того, как я разговаривал с нею прежде, что при ее уме невозможно было не понять, что отношение мое к ней изменилось. Единственное новшество, которое я ввел теперь у учителя, заключалось в том, что я оставил у него своего камердинера под предлогом, что у Теофеи еще нет слуги; на самом же деле я поступил так, чтобы знать о всех ее поступках, пока не подыщу ей невольницу, на которую вполне смогу положиться. Я намеревался обзавестись сразу двумя невольниками, мужчиной и женщиной, и привезти их к ней в тот же вечер. Кондоиди я взял с собою. Я велел ему немедленно снять с себя греческую одежду и переодеться во французское платье почище. От этой перемены от стал еще привлекательнее, так что трудно было бы найти более миловидного юношу. Чертами лица и глазами он был похож на Теофею и отличался прекрасным сложением, оценить которое мешала его прежняя одежда. Однако ему не хватало многого из того, чем люди обязаны хорошему воспитанию, и у меня создавалось крайне неблагоприятное мнение об обычаях и образе мыслей греческой знати. Но мне достаточно было сознания, что он кровный родственник Теофеи, и я решил всячески содействовать развитию его природных качеств. Я распорядился, чтобы челядь моя служила ему так же усердно, как мне самому, и в тот же день нанял для него нескольких учителей, чтобы они развивали заложенные в нем способности. Я поспешил также расспросить его об их семействе. Я знал, что знатный род Кондоиди весьма древнего происхождения, но мне хотелось получить кое-какие сведения, которые могли бы пойти на пользу Теофее. Рассказав мне то, что я уже знал об их благородном происхождении, юноша добавил, что отец считает себя потомком некоего Кондоиди, который был полководцем у последнего греческого императора и незадолго до взятия Константинополя приводил в трепет Магомета II. Он противостоял врагам во главе значительного войска, но турецкая армия расположилась так, что подойти к ней было невозможно, а потому, узнав об отчаянном положении осажденного города, Кондоиди решил пожертвовать жизнью ради спасения Восточной Империи. Набрав сотню самых отважных своих офицеров, он предложил им отправиться глухими тропами, где не могла пройти целая армия; он вышел во главе этого отряда темною ночью и достиг лагеря Магомета, которого он собирался убить в его шатре. И действительно, турки считали себя в такой безопасности с этой стороны, что держали тут весьма слабую охрану. Кондоиди пробрался если не до самого шатра Магомета, то, во всяком случае, до шатров свиты, разбитых вокруг него. Кондоиди не стал расправляться с врагами, которых застиг в глубоком сне, а думал лишь о том, как бы добраться до самого султана, и на первых порах ему сопутствовала удача. Но какая-то турчанка, пробиравшаяся, вероятно, из одной палатки в другую, услышала приглушенные шаги и насторожилась. Она в ужасе побежала обратно и подняла тревогу. Кондоиди, столь же рассудительный, как и смелый, сразу же понял, что затея не удалась; считая, что жизнь его все же нужна императору, хоть ему и не удалось избавить своего повелителя от врага, он обратил все свое мужество и осмотрительность но то, чтобы так или иначе пробиться обратно и спасти своих соучастников и самого себя. Благодаря сумятице, поднявшейся среди турок, ему удалось благополучно бежать, потеряв всего лишь двух воинов. Он спас свою жизнь, однако два дня спустя во время страшной резни все же лишился ее, покрыв себя славою. Его дети, еще совсем маленькие, остались турецкими подданными, а один из них обосновался в Морее, где его потомкам суждено было пережить еще немало испытаний. В конце концов из всего их рода осталось только несколько человек, живших в Константинополе, да православный епископ, - он носил то же имя и служил в одном из городов Армении. Богатство их состояло из двух деревень, приносивших около тысячи экю дохода на наши деньги; деревни эти переходили к старшему в роде в силу привилегии, довольно редкой в Оттоманской империи, и только этим и выделялась их семья среди других. В Константинополь отца и сыновей привлекли иные надежды, и именно этим расчетом и объясняется их жестокосердие в отношении Теофеи. Некий богатый грек, их близкий родственник, умирая, оставил завещание, по которому все его имущество переходило к ним при единственном условии, что Церковь признает их безупречными с точки зрения набожности и независимости от турок - греки особенно щепетильно оберегают эти два начала. А Церковь, т.е. патриарх и епископы, которым предстояло высказаться на этот счет, не могли быть особенно сговорчивы, ибо именно к Церкви должно было перейти наследство в случае отстранения первоначальных наследников. Супруга Кондоиди была похищена при загадочных обстоятельствах, и греческое духовенство не преминуло сослаться на то, что судьба ее, как и ее дочери, неизвестна, а это обстоятельство служит препятствием для утверждения завещания. Вот почему Кондоиди, опознав своего управляющего, не позаботился получить какие-либо сведения о жене и дочери, а только добивался, чтобы похитителя казнили сразу после того, как он признал свою вину и заявил, что обе они умерли. Кондоиди рассчитывал, что, какова бы ни была судьба похищенных, память о них будет навеки погребена вместе с преступником. Ему было известно признание, которое похититель сделал кади, и тем не менее он утверждал, что признание подсудимого - обман; более того - он не находил себе покоя, пока не убедился, что преступника ведут на казнь. Но патриарх тоже не был расположен отказаться от наследства; не довольствуясь утверждением преступника, что похищенная им женщина и ее ребенок умерли, он требовал дополнительных доказательств, которыми Кондоиди рассчитывал было пренебречь. Дочь, привезенная к нему и словно свалившаяся с неба, повергла его в смертельный ужас. Он не только не стремился выяснить, на чем основываются ее притязания и каким образом она оказалась в Константинополе, а, наоборот, боялся узнать что-либо, могущее повредить его расчетам. В конце концов, убедившись в том, что после казни домоправителя ей будет очень трудно доказать самое происхождение, он решил не только ее не признавать, но даже обвинить в самозванстве и требовать, чтобы ее покарали, если она вздумает добиваться признания прав, которые она себе приписывает. - Боюсь, как бы отец не задумал что-нибудь еще ужаснее, - сказал мне юноша. - Последние дни он особенно возбужден, а это случается с ним только в крайних обстоятельствах, и я даже не решаюсь вам сказать, до какого неистовства доводят его иной раз ненависть и гнев. Этот рассказ убедил меня в том, что Теофее будет чрезвычайно трудно добиться признания ее законных прав; но намерения ее родителя мало тревожили меня, и, что бы он ни предпринял с целью повредить ей, я надеялся без особого труда защитить девушку от его козней. Мысль эта даже побудила меня отказаться от прежнего моего намерения не говорить ему, кто я такой, или, по крайней мере, скрывать свое участие в судьбе его дочери. Теперь я, наоборот, попросил юношу повидаться с отцом в тот же день, чтобы сообщить ему, что беру Теофею под свое покровительство, а также и для того, чтобы он знал, сколь благосклонно я отношусь к юноше, которого пригласил к себе. Я распорядился немедленно подыскать двух невольников, соответствующих новым моим намерениям, и, решив в тот же вечер приступить к осуществлению своих планов, как только стемнело, отправился к учителю. Камердинер ждал меня с нетерпением. Он едва удерживался от искушения покинуть пост, на который я его поставил, и разыскать меня, чтобы сообщить о некоторых своих наблюдениях, казавшихся ему весьма важными. По его словам, посланец силяхтара приходил с богатыми подарками, и учитель беседовал с ним весьма долго и весьма таинственно. Камердинеру, не знающему турецкого, легко было притворяться, будто он ничего не замечает; не рассчитывая что-либо понять из их разговора, он ограничился тем, что стал издалека наблюдать за ним. Особенно странным, показалось ему то, что учитель весьма охотно принял подарки силяхтара. То были драгоценные ткани и множество женских украшений. Камердинер старался узнать, как эти дары будут приняты Теофеей; он уверял меня, что, хотя не спускал глаз с двери в ее комнату, а когда она появлялась - с нее самой, он не видел, чтоб эти вещи были отнесены к ней. Я уже так мало считался с учителем, что, не желая слышать никаких объяснений, кроме его собственных, тут же приказал вызвать его, чтобы потребовать отчета в его поведении. Он с первого же слова понял, что разоблачен. Не полагаясь ни на какие ухищрения, он решил признаться, что, с согласия Теофеи, коей поведал о своих нуждах, он взял подарки силяхтара для самого себя. Так поступил он не только с тканями, но и с драгоценностями. - Я человек бедный, - сказал он мне. - Я объяснил Теофее, что подарки, разумеется, - ее собственность, раз они присланы ей без каких-либо условий. Но она считала себя обязанной мне за кое-какие мелкие услуги и поэтому все мне и отдала. После этого признания мне стало понятно, почему он так охотно согласился помочь ей бежать. У меня сразу же пропало доверие к человеку, который способен на такую подлость, и, хотя я не имел права обвинять его в нечестности, я сказал ему, что теперь он уже не может рассчитывать на мое расположение. Вспылив, я совершил неосторожность. Власть, какую я имел над этим человеком, помешала мне сразу же осознать допущенную мною оплошность; впрочем, я уже решил переселить Теофею в другое место и поэтому отныне не нуждался в его услугах. Невольники, которых я привез с собою, были посланы ко мне человеком столь надежным, что я мог вполне положиться на них. Я изложил им свои требования и пообещал, что в награду за преданность и усердие дам им вольные. Женщина была в услужении в нескольких сералях. Как и Теофея, она была гречанкой. Мужчина был египтянин, и хотя я не придавал никакого значения их внешности, обоих трудно было принять за простых невольников. Я представил их Теофее. Она благосклонно приняла их, но спросила: какая же в них надобность, раз она так недолго пробудет в Константинополе? Мы были наедине. Я воспользовался этим, чтобы посвятить ее в свой план. Но хотя я все заранее обдумал и еще льстил себя надеждой, что он будет выслушан благосклонно, все же я, против обыкновения, никак не мог подобрать подходящих слов. При каждом взгляде на Теофею меня охватывали чувства, выразить которые мне было бы куда приятнее, чем напрямик предложить ей вступить со мною в связь. Однако это смутное волнение не могло заставить меня вдруг изменить намерение, которое я принял твердо, и я довольно робко сказал ей, что, будучи крайне озабочен ее благополучием, считаю ее отъезд неосторожностью, которая не сулит ничего хорошего, и поэтому предлагаю ей другой, гораздо более приятный выход из положения, причем могу обещать ей и покой, к которому она, как видно, стремится, и полную защиту от козней Кондоиди. - За городом у меня есть домик, весьма привлекательный как по своему расположению, так и потому, что он окружен садом редкостной красоты, - сказал я. - Я предлагаю вам поселиться в этом доме. Там вы будете свободны и всеми почитаемы. Забудьте всякую мысль о серале, то есть о постоянной неволе и одиночестве. Я буду там с вами так часто, как только позволят мне дела. Я стану привозить туда лишь нескольких друзей - французов, в обществе которых вы познакомитесь с нашими нравами. Если мои ласки, мои заботы и щедрость могут скрасить вашу жизнь, то вы убедитесь, что им нет предела. Словом, вы убедитесь в том, какая разница для женщины владеть в серале сердцем старика или жить с человеком моих лет, единственным желанием коего будет угождать вам и заботиться о вашем счастье. Держа эту речь, я потупился, словно переоценивал власть, какую имею над нею, и словно боялся этой властью злоупотребить. Я был в то время более занят своим чувством, чем планом, который с таким удовольствием разработал, и я нетерпеливо ждал, чтобы она высказала свое мнение не столько насчет покоя и безопасности, которые я сулил ей, сколько о том, каково ее отношение ко мне. Но она медлила с ответом, и одно это уже вызывало во мне тревогу. Наконец, как бы преодолевая сомнения, от которых ей трудно освободиться, она сказала, что, хотя по-прежнему считает для себя необходимым отъезд из Турции, она согласна со мною, что в ожидании подходящего случая ей приятнее будет жить в деревне, чем в городе. Вновь повторив, как она мне признательна, она добавила, что благодеяния мои безграничны и она уже не думает о том, как вознаградить их, ибо, оказывая все эти услуги несчастной, я, конечно, ни на что не рассчитывал, а лишь следовал свойственному мне великодушию. Принимая во внимание чувства, теснившие мне грудь, естественно было бы откровенно объясниться с ней и таким образом облегчить душу, но я так обрадовался ее готовности отправиться за город, что не пытался узнать, поняла ли она мои намерения и надо ли считать ее ответ согласием или отказом; я только торопил ее уехать вместе со мною. Она не стала возражать. Я велел камердинеру поскорее привести экипаж. Был девятый час вечера. Я рассчитывал поужинать с нею в деревне, и чего только ни ожидал я затем от этой благословенной ночи! Но едва принялся я выражать свою радость, как в комнату вошел учитель; вид у него был растерянный; отведя меня в сторону, он сказал, что силяхтар, приехавший в сопровождении только двух рабов, желает видеть Теофею. Сообщая мне об этом, учитель был страшно смущен, а я сразу не сообразил, что вельможа уже стоит за дверью. - Отчего же вы не сказали, что Теофея не может принять его? - воскликнул я. Все так же смущаясь, учитель ответил, что сразу не узнал силяхтара, а принял его за слугу и решил от него отделаться, сказав, что с Теофеей сейчас нахожусь я; но слова эти только укрепили силяхтара в намерении войти в дом, и он даже велел учителю доложить мне о его прибытии. Я понял, что нет возможности избежать этой досадной помехи; я дивился тому, на что любовь может толкать даже человека столь высокого ранга. Но вместо того, чтобы мысль эту обратить на самого себя, ибо ко мне она была применима не меньше, чем к силяхтару, я горевал о том, что надежды мои рушатся. Я не сомневался, что за этим кроется новое предательство учителя; не удостаивая подлеца упреками, я стал просить Теофею, чтобы она не давала никаких обещаний человеку, замыслы коего ей хорошо известны. Тревога, охватившая меня, должна была окончательно убедить Теофею в характере моих собственных намерений. Она ответила, что считает себя обязанной слушаться меня во всем и только поэтому соглашается принять сановника. Я пошел встретить его. Он дружески обнял меня и, мило шутя насчет столь удивительной встречи, заметил, что прекрасная гречанка никак не может пожаловаться на недостаток дружбы и любви. Затем, снова повторив все, что он уже говорил мне о своем увлечении Теофеей, он сказал, что, неизменно веря в данное мною слово, будет очень рад, если я стану свидетелем предложений, которые он собирается ей делать. Признаюсь, что эта речь, так же, как и предстоящая сцена, повергли меня в сильное замешательство. Я хорошо понимал, что теперь я уже совсем другой человек, чем прежде, когда уверял его, будто только из великодушия пекусь о судьбе Теофеи. У меня уже не оставалось никаких сомнений относительно природы моего чувства к ней - поэтому как же мог я поручиться, что останусь невозмутимым свидетелем предложений и любезностей соперника? Однако приходилось безжалостно переломить себя и притом скрывать свои чувства, тем более что я по собственной воле возвел это для себя в незыблемый закон. Теофея была крайне смущена, увидев нас вдвоем. Она еще более смутилась, когда, подойдя к ней, силяхтар откровенно заговорил о своей страсти и стал осыпать ее любезностями, которые у его соотечественников звучат, как заученный урок. Я несколько раз порывался прекратить комедию, которая была для меня еще тягостнее, чем для Теофеи; в конце концов я взялся ответить вместо нее; я сказал, что, желая воспользоваться своей свободой и покинуть Константинополь, Теофея, несомненно, будет сожалеть, что не могла внять столь нежным и столь изящно выраженным чувствам. Однако то, что я говорил в надежде охладить пыл силяхтара или, по крайней мере, умерить его проявления, наоборот, только побудило его поспешить с предложениями, которые он заранее обдумал. Он упрекнул Теофею, сказав, что она задумала уехать лишь с целью причинить ему огорчение; но, все еще надеясь тронуть ее сердце сообщением о том, что он собирается сделать для нее, он заговорил о роскошном доме на Босфоре, который он решил предоставить ей пожизненно, и о капитале, доход с коего должен соответствовать великолепию этого жилища. Там она будет не только совершенно свободна и независима, но станет полновластной хозяйкой всего, чем он располагает. Он предоставит в ее распоряжение тридцать невольников - мужчин и женщин, отдаст ей все свои драгоценности, количеством и совершенством коих она будет изумлена, и предложит ей на выбор все, что только придется ей по вкусу. Он пользуется достаточным благоволением Блистательной Порты, чтобы не опасаться чьей-либо зависти. Будущее, которое он готовит ей, строится на самой крепкой основе. А чтобы у нее не было никаких сомнений в его чистосердечии, он призывает меня в свидетели всех этих обещаний. Такого рода посулы, высказанные с присущей туркам напыщенностью, ошеломили меня до такой степени, что я стал опасаться, как бы они не произвели еще большее впечатление на Теофею. Меня поразило, насколько предложения силяхтара сходны с моими; вместе с тем его обещания были куда блистательнее, и у меня вдруг возникли опасения за успех замысла, который я уже начал так удачно осуществлять; во всяком случае я уже терял надежду получить когда-либо то, в чем будет отказано силяхтару. Но тревога моя еще усилилась, когда Теофея, от которой он требовал ответа, стала благодарить за оказываемые ей милости даже с большим пылом, чем он сам ожидал. Лицо ее сияло радостью, и это придавало ей такое очарование, какого я еще не замечал за все время нашего знакомства. Я всегда видел ее печальной и обеспокоенной. В порыве жестокой ревности я заметил искорки любовного пламени, блиставшие в ее глазах. Когда же она попросила дать ей сутки на размышление, ревность моя дошла до ярости. Сцена закончилась тем, что Теофея, обращаясь к нему одному, попросила его удалиться. Сообразив затем, что ему может показаться непонятным, почему просьба ее не касается также и меня, или что он подумает, будто ей неудобно принимать его в доме, где он встретился со мною, она весьма ловко добавила, что с благодетелем, коему она обязана своей свободой, она может вести себя более непринужденно, чем с человеком, которого она видела всего два-три раза. В заключительной фразе я, пожалуй, мог бы уловить нечто способное умерить или заглушить терзавшее меня горе, но пылкие намерения мои так одурманили меня, что я уже не был в состоянии извлечь из ее слов то лестное для меня и утешительное, что в них содержалось. Я был так потрясен сроком, который она попросила для ответа, был в таком отчаянии, видя радость силяхтара, так задыхался от усилий скрыть свое волнение, что помышлял только о том, как бы поскорее оказаться на улице, где можно будет излить свое горе в стенаниях. Но у меня недостало сил уйти одному, без силяхтара, и тут меня ждала новая мука, ибо, когда мы вышли вместе, мне пришлось более часа выдерживать беседу с ним и видеть, как он ликует и уже хвалится выпавшим на его долю счастьем. Мне не верилось, что благосклонность, с какою выслушала его Теофея, может объясняться случайной удачей; зная его прямодушие, я попросил дать мне некоторые пояснения насчет этого визита. Он сразу же признался, что в тот день отправил Теофее несколько подарков, которые она приняла, хоть и не ответила, - сказал он, - на его письмо; поэтому он уведомил учителя о своем намерении тайно приехать к нему, а надежда на соответствующее вознаграждение побудила этого подлого человека отворить перед ним двери. Правда, учитель поставил вельможу в известность, что я каждый вечер провожу в его доме. - Но, питая к ней известные вам чувства, - продолжал силяхтар, - и зная ваше к ней отношение, я не счел ваше присутствие для меня нежелательным, и, напротив, я в восторге от сознания, что вы были свидетелем того, как неуклонно я выполняю свои обещания. Он снова повторил, что намерен в точности осуществить их и хочет испытать счастие, обычно неведомое мусульманам. Мне не оставалось ничего другого, как отдать должное его благородному поведению. К горечи, которую мне только что суждено было испытать, примешивалась мысль о том, в каких добрых отношениях я находился с ним до сих пор, а вдобавок меня стали одолевать сомнения, правильно ли я поступаю с точки зрения чести; поэтому я решил побороть чувства, которым дал над собою излишнюю власть, и на этом расстался с силяхтаром. Но едва отошел я на несколько шагов, как услышал, что кто-то окликает по имени единственного сопровождающего меня слугу. Оказалось, что это Язир, невольник, которого я приставил к Теофее. Мысли, владевшие мною после разговора с силяхтаром, еще так властвовали надо мною, что я уже собрался было дать ему кое-какие распоряжения, которые, несомненно, показались бы его госпоже чересчур суровыми, но он заговорил, опередив меня. Теофея отправила его мне вдогонку и велела в некотором отдалении дожидаться, пока я не расстанусь с силяхтаром, а потом просить меня вернуться. В сердце моем вспыхнула борьба между справедливой досадой, которая еще пуще разгорелась после только что закончившегося разговора, и влечением, побуждавшим меня сожалеть об утраченных надеждах. Но потом мне подумалось, что трудность предстоящей встречи отпадает, поскольку мое возвращение можно объяснить причиною, не имеющей ничего общего с волнующими меня чувствами. Ведь я забыл у Теофеи свои часы, которые очень любил. Поэтому, не думая о том, что за ними скорее подобало бы послать камердинера, я возвратился вместе с невольником и был рад, что подвернувшийся предлог помогает мне скрыть свою слабость от самого себя. Что скажет мне изменница? Как объяснит неблагодарная свое легкомыслие? Эти сетования срывались с моих уст по пути к ней; я не думал о том, что упреки, которые я ей предъявляю, предполагают наличие известных прав над нею, которых она мне не давала; зато по мере приближения к дому воображение мое все более распалялось. Если бы я заметил у нее хоть малейшие признаки смущения и страха, то несомненно не удержался бы от самых резких упреков. Но, напротив, сам я пришел в крайнее смущение, когда увидел, что она спокойна, весела и явно польщена поклонением, в котором только что убедилась. Она тут же развеяла мои сомнения. - Согласитесь, что у меня не было другой возможности избавиться от назойливости силяхтара, - сказала она. - Но если ваша карета наготове, надо еще до рассвета уехать из города. Мне не хотелось бы, - добавила она, - чтобы вы посвящали учителя в нашу тайну: я начинаю убеждаться, что он обманывает вас. Я был ошеломлен этой нечаянной радостью даже больше, чем недавно - горем, а Теофея стала рассказывать мне, что, когда она призналась учителю в своем намерении уехать, он изъявил полную готовность помочь ей, однако она поняла, что им руководит только корысть. Он попросил у нее позволения оставить себе подношения силяхтара; он ссылался на то, что ей, конечно, будет совершенно безразлично, что подумают о ней люди после ее отъезда. А в тех нескольких словах, которые он шепнул ей в гавани, заключалась только просьба утаить от меня эту сделку. Хотя учитель и постарался заручиться ее согласием и хотя у него еще хватило порядочности, чтобы воздержаться от кражи, она все же убеждена, что он сыграл какую-то роль в появлении силяхтара и в его предложениях. Словом, по множеству причин она согласна принять дом, о котором я говорил ей, и надеется, что я по доброте своей удовлетворю ее просьбу и увезу ее тотчас же. Слова эти до того обрадовали меня, и я был так настроен ни на минуту не откладывать того, чего желал куда больше, чем сама Теофея, что, даже не успев ей ответить, я приказал немедленно вызвать мою карету. Карету уже подавали во время нашего разговора с силяхтаром, но тогда я велел камердинеру отослать ее домой. Утаить от учителя, куда скрылась Теофея, не представляло особой трудности; но, как ни был я счастлив, я все же не мог не думать о силяхтаре, и меня несколько тревожила мысль о том, как он воспримет это событие. Вместе с тем, угрызения совести, порожденные моей щепетильностью, мне легко было унять; поэтому я считал, что совершенно неуязвим для его упреков. Ведь когда я говорил ему о своем отношении к Теофее, я был вполне искренен. Я не ручался тогда за то, что оно не может измениться, я даже не препятствовал ему завоевать благосклонность Теофеи заманчивыми обещаниями, и поэтому у него нет оснований негодовать на меня, если его предложениям она предпочитает мои. Однако она подала ему некоторую надежду, а срок, назначенный ею для ответа, являлся своего рода обязательством, в силу коего она должна была, по крайней мере, снова увидеться с ним и ясно изложить свои виды на будущее. Я боялся поставить ее в затруднительное положение, напомнив об этом. Но она все предусмотрела. Войдя к ней в комнату, после того как отдал необходимые распоряжения, я застал ее с пером в руке. - Я пишу силяхтару, чтобы лишить его всяких надежд, которые он питал, ожидая моего ответа, - сказала она. - Письмо я оставлю у учителя, и он, конечно, будет рад возможности снова услужить вельможе. Она продолжала писать, а я в ответ сказал ей лишь несколько слов, одобряющих ее решение. Я старался сдерживать свою радость, словно из страха, что мне грозит какая-то новая беда. У меня не было ни малейшего желания видеть учителя, но он, по-видимому, искал путей к примирению и поэтому прислал узнать, нельзя ли ему повидаться со мною. - Конечно, можно, - ответила за меня Теофея. Когда учитель появился, она сообщила ему о своем решении уехать из Константинополя и повторила доводы, которые уже привела мне, причем мне пришлось подтвердить их; затем она сказала, что ей хочется перед отъездом поблагодарить силяхтара за все его благодеяния, и подала учителю только что законченное письмо. - Вам тем приятнее будет исполнить это поручение, что вы за него уже вознаграждены, - лукаво заметила она, - а силяхтар, как и я, не станет требовать у вас отчета в подарках, которые были присланы мне. Я не мог удержаться и воспользовался этими словами, чтобы осыпать моего подлого наперсника упреками. Он стал клясться, будто отнюдь не собирался нарушить верность, которую обязан блюсти в отношении меня; он напомнил, как откровенно он признался в своем участии в бегстве Теофеи, едва только заметил, что я огорчен ее исчезновением; он умолял судить по этому, насколько его чувства искренни. Но я хорошо понимал, какую роль играет тут страх перед моим мщением; я наотрез отказался от дальнейших его услуг и только поручил передать силяхтару, что рассчитываю встретиться с ним незамедлительно. И в самом деле, я уже обдумал несколько путей, казавшихся мне безошибочными, чтобы сохранить дружбу вельможи, несмотря на столкновение наших интересов. Но вот послышался грохот колес, и теперь я уже не помышлял ни о чем другом, как только взять Теофею за руку и проводить ее в карету. Я сжал ее руку со страстью, которой не в силах был сдержать, и хотя у меня и мелькнула мысль отправить ее одну в сопровождении камердинера, чтобы учитель не узнал, куда она поехала, я все же не мог отказаться от удовольствия побыть рядом с нею в карете, чувствуя себя властелином ее судьбы и ее особы, поскольку она по доброй воле согласилась на наш отъезд, и властелином ее сердца, ибо зачем же мне было преуменьшать счастье, в которое я верил? И как иначе мог я объяснить ее решение столь доверчиво броситься в мои объятия? Едва оказавшись рядом с нею, я горячо поцеловал ее в губы и с радостью убедился, что она не безразлична к этой ласке. Вырвавшийся у нее вздох поведал о том, что происходит в ее сердце. Всю дорогу я сжимал в своих руках ее ручку, и мне казалось, что ей это так же приятно, как и мне. В каждом слове, с которым я обращался к ней, звучала нежность, но и речи мои, и поведение были сдержанны в силу присущей мне благовоспитанности, а в то же время в них чувствовалась страсть, с небывалой силой разгоревшаяся в моем сердце. Иной раз Теофея защищалась от моих пылких излияний, но делала она это не из презрения ко мне и не из чрезмерной строгости. Она только просила не расточать столь ласковые, столь проникновенные речи перед женщиной, приученной к обычному в сералях тираническому обращению. А когда в ответ на эти слова я с еще большим жаром изливался в своих чувствах, она говорила, что нет ничего удивительного в том, что у меня на родине женщинам уготована на редкость счастливая судьба, если все мужчины относятся к ним с такой любезной снисходительностью. В поместье, которым я владел неподалеку от селения по имени Орю, мы прибыли около полуночи. Хотя я и не распорядился о каких-либо особых приготовлениях, там всегда имелось все необходимое, чтобы достойно принять моих друзей, которых я иногда привозил туда в самое неурочное время. Приехав, я предложил Теофее поужинать. Она ответила, что нуждается скорее в отдыхе, чем в пище. Я все же возразил, что необходимо подкрепиться, хотя бы небольшой, легкой закуской. За столом мы пробыли недолго, и я употребил это время не столько на еду, сколько на удовлетворение своих сокровенных желаний хотя бы путем галантной болтовни и пламенных взглядов. Я указал слугам, в какой именно комнате собираюсь ночевать, и одно из соображений, по которым я так настойчиво советовал Теофее поужинать, состояло в том, что я хотел дать слугам время обставить эту комнату как можно изысканнее. Наконец Теофея вновь повторила, что нуждается в отдыхе, и я истолковал эти слова как стыдливое признание, что ей хочется поскорее остаться со мною наедине. Я даже порадовался тому, что нахожу в прелестной любовнице одновременно и достаточную пылкость чувств, в силу которой ей не терпится дождаться минуты наслаждений, и достаточно сдержанности, чтобы благопристойно скрывать свои желания. Слуги, уже не раз бывшие свидетелями моих любовных свиданий в Орю и получившие к тому же распоряжение приготовить только одну постель, обставили комнату всем, что требовалось для удобства как Теофее, так и мне. Я отвел ее туда, и радости моей, как и любовным излияниям, не было границ. Ее рабыня и мой камердинер, ожидавшие нас в спальне, подошли к нам, чтобы соответственно оказать нам положенные услуги, и я шутя пригрозил Беме (так звали рабыню), что разгневаюсь на нее, если она будет чересчур медлить. До тех пор я ничуть не сомневался, что Теофея уступит всем моим притязаниям, и считал ее столь подготовленной к завершению этой сцены, что вовсе и не помышлял скрывать свои надежды. Я думал, что с женщиной, так откровенно поведавшей мне о своих приключениях в Патрасе и в серале, вовсе нет надобности прибегать к уловкам, которые иной раз помогают в общении со скромной, неопытной девушкой. А если мне будет дозволено, я приведу еще одно соображение от женщины, на которую я приобрел столько прав и которая, к тому же, добровольно отдавалась в мою власть, мне никак не следовало ждать особой сдержанности и благопристойности. Поэтому-то острое, пылкое чувство, которое я питал к ней до тех пор, было в моих глазах не чем иным, как вспышкой сладострастия, в силу которой Теофея стала мне желаннее всякой другой женщины, ибо ее соблазнительная внешность сулила много несказанных утех. Между тем, как только она заметила, что камердинер начинает раздевать меня, она отстранила рабыню, старавшуюся оказать ей ту же услугу, и, не поднимая на меня взора, на несколько мгновений замерла в раздумье и как бы в нерешительности. Сначала я подумал, что меня вводит в заблуждение царящий вокруг сумрак, из-за которого я, находясь на другом конце спальни, плохо различал черты ее лица. Но, видя, что она по-прежнему стоит неподвижно, а Бема не помогает ей, я в тревоге отважился пошутить, что мне, пожалуй, еще долго придется ждать. Смысл этих слов, особенно при данных обстоятельствах, стал ей, по-видимому, вполне ясен, и она окончательно растерялась. Она отошла от зеркала, перед которым все еще стояла, и бессильно опустилась на диван; понурив голову, она оперлась лбом на руку, словно хотела спрятаться от меня. Сначала я подумал, уж не дурно ли ей. Путь мы совершили глубокой ночью. Ужин состоял лишь из фруктов и мороженого. Я подбежал к ней в великом волнении и спросил, не заболела ли она. Она не отвечала. Беспокойство мое росло, я схватил ее руку - ту самую, на которую она опустила голову, - и хотел было привлечь ее к себе. Несколько мгновений Теофея сопротивлялась. Наконец, проведя рукою по глазам, чтобы смахнуть несколько слезинок, следы коих я все же заметил, она попросила меня как милости отослать слуг и дать ей возможность переговорить со мною. Едва только мы остались одни, она, потупившись и понизив голос, смущенно сказала, что не может отказать мне в том, чего я от нее требую, но что она никак не ожидала этого. Прошептав эти четыре слова, она умолкла, словно горе и страх вдруг лишили ее дара речи, и по ее дыханию я понял, что она глубоко взволнована. Удивление, охватившее меня и сразу же достигшее крайнего предела, а может быть, и стыд, с которым я не мог сразу совладать, привели и меня самого в такое же состояние; и поэтому если бы кто-нибудь увидел нас в ту минуту, он был бы изумлен весьма странным зрелищем и подумал бы: не сражены ли мы оба каким-нибудь внезапным недугом? Тем временем я старался выйти из тягостного положения; я хотел вновь завладеть ручкой Теофеи, и в конце концов мне это удалось. - Подождите, - сказал я во время этого нежного поединка, - дайте мне на минуту ручку, выслушайте меня, потом ответьте. Она уступила, по-видимому, скорее из боязни обидеть меня, чем из желания пойти мне навстречу. - Увы, имею ли я право в чем бы то ни было отказать вам? - грустно сказала она. - Есть ли в моем распоряжении что-либо такое, что не принадлежит вам в той же мере, как и мне? Но нет, нет, этого я никак не ожидала! Слезы полились у нее ручьями. Я был крайне смущен, и вместе с тем у меня мелькнуло сомнение в ее искренности. Мне вспомнились слышанные неоднократно рассказы о том, что турчанки считают похвальным долго отказывать в любовных ласках, и я уже готов был пренебречь ее сопротивлением и слезами. Однако простодушие, сквозившее в ее скорби, а также страх, что я не оправдаю высокого мнения, которое сложилось у нее обо мне, - если считать, что оно искренне, - побудили меня тотчас подавить в себе все порывы. - Не бойтесь взглянуть мне в глаза, - сказал я, видя, что она сидит, все так же потупившись, - и знайте, что я меньше, чем кто-либо на свете, склонен огорчать вас и действовать наперекор вашим чувствам. Желания мои - естественное следствие ваших чар, и я подумал, что вы не откажете мне в том, что добровольно дарили сыну патрасского губернатора и паше Шериберу. Но сердце не властно над собою... Она прервала меня горестным стоном, исторгшимся, казалось, из самой глубины уязвленного сердца, и я понял, что слова мои не только не успокоили ее, как я рассчитывал, а, наоборот, лишь усугубили ее скорбь. Ничего не понимая в этом диковинном приключении и не говоря ни слова из страха опять неправильно истолковать ее намерения, я стал просить ее сказать мне без обиняков, что должен я делать, что должен говорить, дабы искупить причиненное ей огорчение; я молил не осуждать меня слишком сурово за то, что она, в сущности, никак не может считать оскорблением. Мне показалось, что тон, каким я произнес эту просьбу, вызвал и у нее опасение, что она обидела меня своими жалобами. Она порывисто схватила мою руку, и в этом пожатии мне почудилась тревога. - О, лучший из людей, - воскликнула она, прибегая к выражению, обычному у турок, - судите справедливее о чувствах вашей несчастной рабыни и верьте, что между нами никогда не произойдет ничего такого, что можно было бы назвать оскорблением! Но вы причинили моему сердцу смертельное горе. Об одном только молю вас, раз вы позволили мне высказаться, - добавила она, - предоставьте мне провести ночь в грустных размышлениях и позвольте поделиться ими с вами поутру. Если мольба вашей рабыни кажется вам чрезмерно дерзкой, по крайней мере, подождите осуждать ее чувства, пока не узнаете их. Она хотела броситься мне в ноги. Я силою удержал ее и, поднявшись с дивана, куда сел, собираясь выслушать ее, я принял столь равнодушный вид, словно никогда и не думал предлагать ей свою любовь. - Не произносите слов, которые отнюдь не соответствуют вашему положению, - сказал я. - Вы не только не рабыня моя, а, наоборот, сами могли бы обрести надо мною власть, которую я охотно предоставил бы вам. Но я не хочу владеть вашим сердцем насильно, даже если бы имел право принудить вас. И эту ночь, и все остальные до конца жизни, если вам так угодно, никто не потревожит вас. Я тут же кликнул невольницу и, спокойно поручив ей оказать Теофее необходимые услуги, удалился с таким же спокойным видом; я велел приготовить мне другую комнату и поспешил лечь в постель. В сердце моем еще бушевали пережитые волнения, и, как ни старался я, мне не удавалось вполне успокоиться; но я все же рассчитывал, что отдых и сон не замедлят принести умиротворение моему сердцу и уму. Однако едва только мысли мои под влиянием тьмы и безмолвия начали проясняться, как все события, прошедшие передо мною за день, стали удивительно живо возникать в моем воображении. Я не забыл ни единого слова, сказанного Теофеей, и теперь, вспоминая их, чувствовал только досаду и замешательство. Я даже без особого труда понял, что