оверием. Но я знаю ваши законы и обычаи и поэтому должен поставить вас в известность или напомнить, что Теофея - христианка. Как мог об этом забыть ее отец? Признаю, воспитывалась она соответственно вашим верованиям и с тех пор, как она живет у меня, я не любопытствовал узнать ее отношение к религии; но она знакома с одним монахом, который часто бывает у нее, и, хотя я не замечал, чтобы она совершала какие-либо обряды, как наши, так и местные, думаю, что она склоняется к христианству по зову крови или, по крайней мере, в силу того, что слышала много рассказов о своей родине. Силяхтар, пораженный этим рассуждением, ответил, что и сам Кондоиди считает ее мусульманкой. Он стал приводить другие обнадеживающие его доводы, между прочим, тот, что, какую бы веру Теофея ни исповедовала, она вряд ли проявит больше упорства, чем другие женщины, которых не надо особенно уговаривать принять веру их хозяина или супруга. Во время этих рассуждений я успел прийти в себя, и, поняв, что возражения должны исходить не от меня, я сказал, что бесполезно обсуждать какие-либо трудности, когда он может все выяснить при первом же своем посещении Теофеи. Отвечая так, я имел в виду двоякую целы во-первых, чтобы он не поручал мне передать Теофее его предложения, во-вторых, чтобы поскорее положить конец новой муке, которая была бы мне еще тягостнее, если бы затянулась и породила во мне новые сомнения. Конечно, мне еще никогда не приходило в голову, что меня с Теофеей могут связывать какие-либо иные узы, кроме любовных; а если допустить, что она соблазнится честью стать одной из первых дам Оттоманской империи, то я был бы готов принести свои чувства в жертву ее благополучию. Я с завистью взирал бы на счастье силяхтара, но не нарушил бы его, как бы ни было мне тяжело, и даже сам способствовал бы возвышению женщины, единственной моей любви. Тем временем, расставшись с силяхтаром, который обещал вечером приехать ко мне в Орю, сам я поспешил туда. Не прибегая к околичностям, я принялся постепенно выяснять, какое впечатление произведут на Теофею мои слова. Сердце мое жаждало немедленного умиротворения. - Сейчас вы узнаете мои истинные чувства, - сказал я. - Силяхтар собирается на вас жениться. Я же, отнюдь не противясь его намерению, радуюсь всему, что может обеспечить ваше благосостояние и счастье. Она выслушала эти слова так безразлично, что я сразу же догадался, каков будет ответ. - Сообщая о предложениях, отказываясь от которых я, несомненно, нанесу силяхтару тяжкое оскорбление, вы не только не содействуете моему счастью, а, наоборот, готовите мне новые невзгоды, - возразила она. - От вас ли мне было ждать столь отвратительного предложения? То ли у вас нет ко мне того дружеского расположения, на которое я рассчитывала, то ли я невразумительно разъяснила вам свои чувства? Я был в восторге от этих ласковых упреков; я жадно ловил ее лестные для меня слова, а потому продолжал говорить о намерениях силяхтара, лишь бы еще и еще раз услышать то, от чего сердце мое полнилось восторгом и радостью. - Но подумайте, ведь силяхтар - один из первых вельмож империи, - говорил я, - богатства его неисчислимы; предложение, которое вы выслушиваете равнодушно, было бы охотно принято любою женщиною в мире, и именно людям его ранга постоянно отдают сестер и дочерей султана; подумайте, наконец, что это человек, любящий вас уже давно, страсть его сочетается с глубоким уважением, и он собирается обращаться с вами совсем иначе, чем обычно поступают с женщинами турки. Она прервала меня. - Я ни о чем не думаю, - возразила она, - ибо мне безразлично все, кроме надежды спокойно жить под покровительством, которым вы удостаиваете меня, и другого счастья я не ищу. Я столько раз обещал ей хранить молчание, что не мог дать волю своей радости и выражать ее открыто; но то, что тайно творилось в глубине моего сердца, превосходило все, что говорил я до сих пор о своих чувствах. Силяхтар не преминул вечером приехать в Орю. Он, волнуясь, осведомился, сообщил ли я Теофее о его намерении. Я не мог скрыть, что пытался дать ей некоторые разъяснения, которые, однако, не были восприняты ею столь благосклонно, как он, по-видимому, рассчитывает. - Но, может быть, вы будете счастливее, - добавил я. - Вы, вероятно, не замедлите объясниться с нею самолично. Я давал этот совет не без злорадства. Мне не терпелось не только стать свидетелем отказа, лишающего его всякой надежды, и, следовательно, конца его несносных притязаний, не терпелось мне и насладиться своей победой и видом посрамленного соперника. Это единственная радость, которую я еще мог извлечь из своей страсти, и никогда еще я не предавался ей с таким упоением. Я проводил силяхтара в комнаты Теофеи. Он объявил ей о причине своего посещения. У нее было время обдумать ответ, и она постаралась устранить из него все, что могло бы обидеть силяхтара; но отказ ее показался мне таким бесповоротным и причины, выставленные ею, были так убедительны, что он, по-моему, сразу же оценил их так же, как и я. Поэтому ей не было надобности повторять их. Он встал, не возразив ни слова, и, выходя вместе со мною с видом не столько огорченным, сколько разгневанным, воскликнул несколько раз. - Могли ли вы предположить что-либо подобное? Неужели мне следовало ожидать этого? Он отказался переночевать в Орю, а собравшись в город, добавил, обнимая меня: - Останемся друзьями; я готов был совершить безумство; но согласитесь, что безумство, коего вы сейчас были свидетелем, намного превосходит мое. Сев в карету, он все еще негодовал; я видел, как он, отъезжая, воздел вверх руки, потом сжал их, и в этом жесте, думается мне, сказывался не только стыд, но и скорбь и удивление. Несмотря на чувства, в коих я признался выше, он был мне еще достаточно дорог, и я искренне его пожалел; по крайней мере, я хотел бы, чтобы это волнующее приключение исцелило его. Но не его следовало мне жалеть, если бы я знал, какие новые потрясения меня ожидают и какое горе и унижение последуют для меня за его изгнанием. Едва только он уехал, я отправился к Теофее; она была так рада его отъезду, о котором тотчас же узнала, и ее природный веселый, живой нрав сказывался в таких милых рассуждениях о богатстве, от которого она отказалась, что я, прослушав ее несколько минут в полном недоумении, просил разъяснить, чего же она добивается своими поступками и речами, неизменно приводящими меня в восторг. - Человек ставит себе определенную цель, и чем необыкновеннее пути, которые он избирает, чтобы достигнуть ее, тем, должно быть, она благороднее и возвышеннее, - сказал я мечтательно под влиянием охвативших меня чувств. - Я убежден, что цель у вас самая высокая, хоть и не в силах постичь ее. Вы доверяете мне, - добавил я, - так почему же вы до сих пор скрываете свои планы и почему не делитесь ими со мною во имя дружбы, если я не смею надеяться на это по другим причинам? Я говорил серьезным тоном, давая понять, что не простое любопытство заставляет меня задавать ей этот вопрос. Хотя я свято исполнял все свои обещания, она была слишком проницательна, чтобы не замечать, что сердце мое все же не знает покоя. Между тем, не меняя веселого, непринужденного тона, каким она говорила после ухода силяхтара, она стала уверять меня, что нет у нее никакой иной цели, кроме той, о которой она говорила мне тысячу раз, и что она удивляется, что я забыл о ней. - Ваше расположение и ваше великодушное покровительство сразу же возместили все горести, причиненные мне судьбой; но ни сожалениям моим, ни стараниям, ни усилиям, которые я буду прилагать всю жизнь, вовек не искупить моего недостойного поведения. Я безразлична ко всему, что не может способствовать мне стать более добродетельной, ибо теперь я не ведаю иного блага, кроме добронравия, а между тем я день ото дня все более убеждаюсь, что это единственное сокровище, которого мне недостает. Ответы такого рода могли бы внушить мне опасения, не извратили ли книги и размышления ее ум, но я наблюдал восхитительную ровность в ее характере, неизменную уверенность во всех ее желаниях и все то же очарование в ее речах и обращении. Здесь мне, пожалуй, следовало бы стыдиться своей слабости, если бы я не подготовил читателя к снисходительности, описав прекрасный источник моих заблуждений. Задумываясь над этими удивительными обстоятельствами, я сознавал, что более, чем когда-либо, проникаюсь теми чувствами, которые я несколько месяцев держал в узде в силу данных мною обетов. Предложение такого человека, как силяхтар, и отказ, свидетелем коего я стал, настолько преобразили Теофею в моих глазах, что она казалась мне облеченной всеми почетными званиями, отвергнутыми ею. То была уже не рабыня, выкупленная мною, не отщепенка, которая никак не добьется, чтобы ее признал собственный отец, не несчастная девушка, обреченная на разврат, царящий в сералях; нет, я видел в ней теперь, не говоря о всех ее достоинствах, уже давно восхищавших меня, еще и существо, облагороженное тем именно величием, которым она пренебрегла, и достойное даже более высокого положения, чем могла вообще приуготовить ей судьба. От этих рассуждений, углублявшихся с каждым днем, я легко пришел к мысли жениться на ней; и я сам удивлялся, что, после того как я почти два года даже не решался подумать о женитьбе, я вдруг вполне сроднился с этой мыслью и стал размышлять только о том, как осуществить ее. Мне не приходилось преодолевать возражений ни со стороны рассудка, поскольку решение мое казалось мне разумным, ни со стороны моей семьи, которая не имела прав препятствовать мне и к тому же, ввиду моей отдаленности от родины, могла узнать об этом лишь много позже. Впрочем, подчиняясь сердечному влечению, я не забывал и требований благопристойности и с целью избежать как и излишних расходов, так и большого шума, я уже решил ограничить празднество стенами моего дома. Мысль об осуществлении самых сокровенных моих желаний погружала меня в блаженство, но мне хотелось бы, чтобы Теофея ответила на мою любовь по иным побуждениям, а не в благодарность за будущее, которое я собираюсь ей предложить, и я несколько сожалел, что могу заслужить чуточку ее нежности, лишь пойдя по этому пути. Хотя я не раз льстил себе надеждой, воображая, будто произвел на ее сердце некоторое впечатление, все же мне было горестно, что я ни разу не слышал от нее ни малейшего признания; я не надеялся на особенно задушевное слово, но все же думал, что если я глухо намекну ей на то, что собираюсь для нее сделать, то чувство признательности, о котором она мне часто говорила, исторгнет у нее хотя бы несколько слов, которые порадуют меня и дадут мне случай объявить ей о том, на что готова подвигнуть меня любовь во имя и ее и моего счастья. Когда я обдумывал все это, мне и в голову не приходило, что после отказа силяхтару следует опасаться, что и мое предложение постигнет та же участь; я с удовольствием думал, что она отвергла притязания одного из первых сановников империи если не с тем, чтобы сохранить свободу ради меня, то по крайней мере из расположения к французам, в силу чего она охотнее примет такое же предложение от меня. Несколько дней прошло в этих своего рода колебаниях, и вот, наконец, я выбрал для решения вопроса о моем счастье день, когда ничто не могло помешать нашему разговору. Я уже входил в ее комнаты, как вдруг кровь застыла у меня в жилах от мысли, которая заслонила прочие мои рассуждения, и я повернул обратно, а спокойствие мое и решительность сменились растерянностью и страхом. Мне вспомнилось, что силяхтар предпринял кое-какие шаги в отношении Кондоиди, чтобы установить происхождение Теофеи, и я ужаснулся при мысли о могуществе страсти, до того ослепившей меня, что я забыл о благопристойности, которую турок счел для себя обязательной. Но не только по этой причине разум мой пришел в смятение. Я сознавал, что мне необходимо открыться Кондоиди и просить, чтобы он сделал для меня то, что предложил силяхтару, а мне крайне трудно и унизительно будет оказаться в зависимости от прихотей человека, с которым я обошелся довольно круто. Что последует, если он вздумает мстить мне и за домогательства, которыми я ему докучал из-за дочери, и за неприятности, причиненные, как он, вероятно, предполагал, его сыну? Между тем я не видел возможности выбора и изумлялся тому, что мог упустить из виду это важнейшее обстоятельство. Но поверят ли мне, что, справедливо упрекнув себя в этом и пустившись в долгие размышления, каким путем исправить свою неосторожность, я в конце концов решил вернуться к Теофее и осуществить то, от чего решил было временно воздержаться. Не буду приводить доводы, по которым я пришел к этому решению. Вряд ли мне удалось бы убедить кого-нибудь, что любовь сыграла тут не большую роль, чем осторожность. Мне казалось, что из-за препятствий, которые я еще не терял надежды преодолеть, не следует откладывать объяснения, которое докажет, наконец, Теофее всю силу моей страсти и побудит ее содействовать моему намерению хотя бы тем, что одобрит его. Предлагая ей руку, я не собирался скрыть от нее, что рассчитываю в тот же день, когда стану ее мужем, вернуть ей и отца. Признаться ли? Я думал, что независимо от успеха, которого я мог добиться у Кондоиди и у нее самой, она будет тронута моей заботой и ответит мне нежностью, а рано или поздно, безо всяких усилий, дарует мне то, что, как она увидит, я стремлюсь заслужить любой ценой. Когда я переступал порог ее комнаты, мне приходили на ум и многие другие соображения, но все они, пожалуй, были не особенно ясны. Я не дал ей времени спросить, чем я так взволнован. Я поспешил опередить ее, чтобы объяснить свои намерения, и, попросив выслушать меня не перебивая, закончил речь только после того, как со множеством подробностей изложил ей свои чувства. Пыл, толкнувший меня на столь странные действия, не только не утихал, но во время этой беседы как бы усилился; присутствие обожаемого существа действовало на меня сильнее всех моих рассуждений, и я был в таком состоянии, когда любовь и страсть достигли ни с чем не сравнимой силы. Однако стоило мне бросить на Теофею беглый взгляд, и я почувствовал тревогу, куда более мучительную, чем та, что остановила меня на пороге ее комнаты немного раньше. Вместо выражения признательности и счастья, которые я ожидал увидеть на ее лице, я заметил на нем лишь печать глубочайшей скорби и смертельного изнеможения. Она, казалось, была ошеломлена услышанным, и я понял, что причина ее молчания - неожиданность и страх, а не избыток восторга и любви. Наконец, когда я в смущении хотел было спросить, что с нею, она бросилась мне в ноги и, уже не в силах сдержать рыданий, залилась слезами и несколько минут не могла вымолвить ни слова. У меня не достало сил поднять ее - настолько был я взволнован. Несмотря на мои старания, она все еще пребывала в этом положении, и мне пришлось выслушать речь, растерзавшую мне сердце. Не стану повторять тех презрительных, оскорбительных слов, какие она употребляла, говоря о себе и вспоминая свои ошибки, которые по-прежнему не могла забыть. Изобразив себя в самом отвратительном свете, она заклинала меня открыть глаза на это зрелище и не давать недостойной страсти властвовать над собою. Она напомнила мне об обязанностях, налагаемых на меня моим происхождением, моим общественным положением, наконец, честью и разумом, о Коих я сам же дал ей начальные представления. Она винила судьбу за то, что та переполняет чашу ее страданий, заставляя ее не только лишать покоя глубокочтимого отца и благодетеля, но и совращать добродетель благородного сердца, которое служило ей единственным примером. Перейдя затем от выражения скорби и жалоб к решительным угрозам, что, если я не откажусь от желаний в равной мере противных и моему и ее долгу, если я не удовлетворюсь званиями ее покровителя и друга, званиями столь драгоценными и любезными - а о том, чтобы у меня сохранились подобающие им чувства она всегда молит Всевышнего, - то она готова покинуть мой дом, даже не простившись со мною, распорядиться своей свободой, жизнью, всем своим достоянием, которым, по ее словам, она обязана мне, и скрыться от меня навеки. После этих жестоких слов она поднялась с колен и начала более сдержанно молить меня, чтобы я простил непочтительные выражения, вырвавшиеся у нее под влиянием неодолимой скорби; она попросила позволения удалиться в будуар, чтобы скрыть там свое горе и прийти в себя от стыда; оттуда она выйдет с тем, чтобы либо навсегда расстаться со мною, либо вновь обрести меня таким, каким я должен стать ради ее и моего счастья. Она удалилась в будуар, и у меня не достало решимости удержать ее. Голос, движения, рассудок - все обычные способности были у меня как бы парализованы крайним изумлением и замешательством. Я охотно бросился бы в бездну, раскройся она предо мною, и сама мысль о том, в каком я оказался положении, была для меня невыносимой пыткой. Между тем я долго пребывал в этом состоянии, не находя в себе сил преодолеть его. Но потрясение, как видно, и в самом деле было сильнейшее, ибо первый же встреченный мною невольник был испуган выражением моего лица, и тревога сразу же передалась всей челяди, которая поспешила ко мне и стала предлагать свои услуги. Сама Теофея, испуганная сумятицей, забыла о своем решении не выходить из будуара. Она прибежала в тревоге. Но присутствие ее усугубляло мои муки, и я сделал вид, будто не замечаю ее. Я уверил слуг, что они зря разволновались, и поспешил запереться на своей половине. Я провел там более двух часов, которые пронеслись, как мгновение. Сколько горестных раздумий, сколько безудержных порывов! Но все они, в конце концов, привели меня к решению вернуться на путь, от которого я отклонился. Я пришел к убеждению, что сердце Теофеи недоступно для посягательств мужчин; она, думалось мне, по врожденному ли нраву, по добродетели ли, почерпнутой из книг или размышлений, существо исключительное, поведение и взгляды коего должны служить образцом и для женщин, и для мужчин. Утвердившись в этой мысли, я без труда преодолел растерянность, вызванную ее отказом. Она по достоинству оценит, рассуждал я, что я так быстро понял ее образ мыслей. Я вошел к ней в будуар и сказал, что, склоняясь перед силою ее примера, обещаю довольствоваться, пока такова будет ее воля, участью самого нежного, самого преданного друга. Но ведь это обещание шло вразрез с порывами моего сердца, и присутствие ее могло свести на нет все, что в часы одиноких размышлений я признал правильным и необходимым! Если образ ее, который мне предстоит дать на дальнейших страницах этих записок, не будет соответствовать созданному до сих пор и основанному на неизменном торжестве в ней добродетельного начала, то, пожалуй, правдивость моих свидетельств будет поставлена под сомнение, и читатель предпочтет скорее заподозрить меня в черной зависти, искажающей все мои представления, нежели допустить, что девушка, столь утвердившаяся в добродетели, могла утратить хоть частицу того целомудрия, которым я доселе приглашал восхищаться в ней! Какое бы ни сложилось у читателя мнение, я задаю этот вопрос лишь для того, чтобы поручиться, что в своих сомнениях и подозрениях буду столь же чистосердечен, как был в похвалах, и чтобы напомнить, что, простодушно рассказав о событиях, и у меня самого вызвавших глубокое недоумение, судить о них я предоставляю читателю. За новым уговором, заключенным мною с Теофеей, последовало довольно длительное умиротворение, в течение коего я с удовольствием убеждался, что она придерживается все тех же добродетелей. По словам слуги, которого я назначил в провожатые Марии Резати, неугомонная сицилийка не оправдала наших ожиданий, как, по-видимому, и ожиданий ее возлюбленного. Капитан корабля, на котором я отправил девушку в Морею, без памяти увлекшись ею, выведал у нее о пережитых ею приключениях и видах на будущее. Воспользовавшись ее откровенностью, он красочно представил ей вред, который она причинит себе на всю жизнь, если соединится с рыцарем, и в конце концов уговорил ее возвратиться в Сицилию, где, по его уверениям, ей нетрудно будет примириться с родителями. Он надеялся первым познать плоды этой затеи, а именно жениться на возлюбленной, ибо брак их не должен встретить никаких возражений; если позволительно верить слуге, не успел корабль отчалить от Мессины, как капитан уже утвердился в супружеских правах. Затем, представ перед родителем своей красавицы, который был бесконечно счастлив вновь обрести дочь и наследницу, капитан выдал себя за знатного итальянца и получил позволение жениться на девушке до того, как распространится слух об ее возвращении; а для Марии это была действительно единственная возможность с честью вернуться на родину. Она просила, чтобы провожатый, которым я снабдил ее, отвез ее к отцу, по-видимому, для того, чтобы еще больше растрогать доброго старика таким доказательством моей заботы об ее благополучии. Слуга уехал из Мессины лишь после того, как была отпразднована свадьба, и привез мне письмо сеньора Резати с изъявлением живейшей признательности. Теофея тоже получила письмо от Марии, и мы решили, что отныне избавились от последствий этой истории. Прошло месяца полтора со дня возвращения моего лакея, когда, находясь в Константинополе, я от другого слуги, приехавшего из Орю, узнал, что рыцарь появился там и что новость, сообщенная ему Теофеей, повергла его в такое отчаяние, что опасаются за его жизнь. Он все же просил у меня прощения, что взял на себя смелость остановиться в моем доме; он надеется, что я позволю ему пробыть у меня несколько дней. Я тотчас же ответил, что буду рад видеть его у себя, и, как только освободился от дел, поспешил выехать из города, ибо мне не терпелось расспросить его о его чувствах и намерениях. Я застал юношу в том подавленном состоянии, о котором мне и говорили. Он признался, что считает меня виновником случившейся с ним беды, ибо я позволил Марии уехать, не известив его об этом. Я простил ему эти упреки, приписав их безмерному горю влюбленного. Мои утешения и советы привели его за несколько дней к более разумным мыслям. Я убедил рыцаря, что поступок его возлюбленной - лучшее, что могло случиться с ними обоими, и уговорил воспользоваться помощью, которую я готов оказать ему, и примириться со своим орденом и с семьей. Успокоившись, он поведал мне о своих и Синесиевых приключениях, о которых мы знали только то, что он сообщил в своем письме. Они вместе прибыли в Рагузу и, без труда получив деньги по векселям, стали не торопясь и довольно успешно хлопотать об устройстве на житье. А сейчас Синесий приехал вместе с ним в Константинополь; вот об этом рыцарь никак не мог решиться сказать мне сразу. Из письма Марии Резати, которое они получили по возвращении из Рагузы, им стало ясно, что Теофея добровольно не присоединится к ним, а потому они приехали, надеясь повлиять на нее лично. Рыцарь был растроган вниманием и заботой, которыми его окружили в моем доме, и не скрыл от меня, что Синесий намерен применить силу, поскольку другие пути не принесли успеха. - Я выдаю своего друга, - сказал он, - но я уверен, что вы не воспользуетесь моей откровенностью ему во вред; а если бы я скрыл от вас его замысел, то предал бы вас еще коварнее, ибо вы лишены возможности предотвратить нависшую над вами угрозу. Он добавил, что согласился сопутствовать Синесию только потому, что рассчитывал встретиться у меня со своей возлюбленной и взять ее с собою в Морею; ему хотелось, чтобы у нее была такая любезная спутница, как Теофея, причем он надеялся, что последней их общество придется по душе и потому жизнь в Акаде понравится ей больше, чем она ожидала. Зная о моих попытках склонить Кондоиди к тому, чтобы он признал свою дочь, рыцарь был уверен, что я не обижусь, если ее введут в семью как бы помимо ее воли, ибо я сам этого желаю. Но так как планы поселиться где-нибудь вдали рухнули, он предупреждал меня о намерениях Синесия, в которых не видел теперь для Теофеи ни прежних выгод, ни прежней безопасности. Она не была свидетельницей нашей откровенной беседы, и я просил рыцаря ничего ей не говорить. Мне было достаточно того, что я предупрежден и могу легко пресечь затею Синесия; к тому же я понимал, что теперь он не может рассчитывать на поддержку рыцаря, а это не только лишит его отваги, но и сильно затруднит осуществление задуманного. Мне, однако, все же хотелось знать, как они собирались действовать. Они решили выбрать день, когда я буду в городе. В Орю у меня оставалось мало прислуги. Оба они хорошо знали мой дом и рассчитывали, что легко приникнут в него и не встретят особого сопротивления, ибо, поскольку Мария Резати будет уезжать по собственному желанию, они скажут челяди, что если на первый взгляд и кажется, будто Теофея сопровождает подругу не по своей воле, то делается это с моего ведома. Не знаю, как удалась бы им эта дерзость; но я избавил себя от какой-либо опасности, приказав передать Синесию, что мне известен его план и что если он от него немедленно не откажется, то будет мною наказан еще суровее, чем его наказал отец. Рыцарь, по-прежнему любивший Синесия, тоже уговаривал его отказаться от плана, разработанного ими вместе. Однако рыцарю не удалось излечить друга от страсти, которая впоследствии толкнула его не на одну безрассудную выходку. Можно ли полагаться даже на самых лучших людей в этом возрасте? Тот самый рыцарь, которого я считал вполне образумившимся и который до своего отъезда вел себя так, что действительно заслуживал моего расположения, сразу же по приезде на Сицилию впал в распутство, куда предосудительнее прежнего. Я прибег к самым влиятельным своим связям с целью ходатайствовать перед магистром Мальтийского ордена и неаполитанским вице-королем, чтобы снискать ему такое благосклонное отношение, на какое он и рассчитывать не смел. Он беспрепятственно возвратился на родину, и его бегство было сочтено за ошибку, простительную для юноши. Но он не мог не встретиться со своей возлюбленной или, лучше сказать, не мог удержаться, чтобы не искать встречи с нею. Тут их страсть вспыхнула с новой силой. Не прошло и четырех месяцев со дня отъезда рыцаря, как Теофея показала мне его письмо, присланное из Константинополя, в котором он в робких выражениях, со множеством уверток, сообщал, что вернулся в Турцию вместе с возлюбленной и что, не будучи в состоянии жить в разлуке, они в конце концов навсегда распрощались с родиной. Он сам признавал свое крайнее безрассудство; в оправдание он ссылался на неодолимую страсть, однако, по его словам, он не осмеливается показаться мне на глаза, не зная, как я отнесусь к этому, и умоляет Теофею замолвить за него доброе слово. Я ни на минуту не задумался над ответом на это письмо. Теперешнее его бегство носило совсем иной характер, чем первое, и я отнюдь не был расположен принимать человека, который, вновь увезя девушку, нарушал свой долг сразу в нескольких отношениях. Поэтому в письме, которое я сам продиктовал Теофее, она объявляла рыцарю и беглянке, чтобы они не ждали от меня ни покровительства, ни милостей. Они приняли меры, чтобы обойтись без моего содействия, и приехали прямо в Константинополь отнюдь не для того, чтобы повидаться со мною, а чтобы встретиться с Синесием и уговорить его снова приняться за осуществление прежнего плана. Но так как в их намерения входило также вновь привлечь к себе Теофею, а тесная дружба с нею позволяла им надеяться, что она будет рада этой встрече, - они поняли, что ответ ее написан под мою диктовку; поэтому отказ повидаться с ними, который они приписали только мне, ничуть их не испугал, и, едва узнав, что я в городе, они оба поспешили в Орю. Теофея была крайне смущена их появлением и откровенно сказала им, что, поскольку ей известно мое мнение, она уже не может считаться со своим желанием встретиться с ними и умоляет их не навлекать на нее моего гнева. Но они так настоятельно просили выслушать их и уделить им хоть немного времени, что Теофее, не имевшей возможности отделаться от них силою, поневоле пришлось исполнить их желание. План их был подробно разработан, а письмо, которым рыцарь попытался вернуть себе мое расположение, было не чем иным, как плодом угрызений накануне новой выходки, о предосудительности коей говорила ему совесть. Хотя я никогда не высказывал ему своего мнения относительно его прежнего желания поселиться в Морее, а тем более не объяснял, почему принял эту затею близко к сердцу, когда узнал, что они зовут с собою Теофею, он понимал, что я не относился бы к Теофее так заботливо и бережно, если бы присутствие ее не радовало меня, и что нельзя ни соблазнить ее, ни тайно похитить, не причинив мне глубокого горя. Поэтому ему хотелось вызвать у меня сочувствие их плану как ради его возлюбленной, так и в интересах друга, и хотя я отказался принять его, он все еще надеялся, что, получив согласие Теофеи, ему удастся получить и мое одобрение. Поэтому он прилагал все усилия, чтобы доказать Теофее, что их план поселиться всем вместе сулит ей не только пользу, но и много радостей. Однако ей не требовалось посторонней помощи, чтобы устоять против столь легкомысленных предложений. В то время я был сильно занят подготовкой празднества, наделавшего во всей Европе много шума. Трудности, с которыми мне не раз случалось сталкиваться при исполнении моих служебных обязанностей, не помешали моим превосходным отношениям с великим визирем Калайли, и, осмелюсь сказать, непреклонность, с какою я отстаивал привилегии своей должности и честь родины, не только не повредили мне, а, наоборот, снискали мне глубокое уважение турок. Приближался день рождения короля, и я задумал отпраздновать его с небывалым до тех пор блеском. Должен был состояться великолепный фейерверк, а в доме моем в Константинополе, расположенном в пригороде Галате, уже были сосредоточены все артиллерийские орудия, которые мне удалось отыскать на французских судах. Так как для устройства шумных увеселений требовалось особое разрешение, я испросил таковое у великого визиря, который весьма учтиво дал мне его. В самый канун дня, избранного мною для празднества, я, весьма довольный приготовлениями, приехал в Орю, рассчитывая хорошо отдохнуть за ночь, а на другой день взять с собою Теофею, которой я хотел показать торжество. Однако тут я узнал две новости, омрачившие мою радость. Одну мне сообщили сразу же по моем прибытии: мне подробно описали посещение рыцаря и рассказали, как упорно убеждал он Теофею последовать за ним. Вместе с тем я узнал от нее, что рыцарь как никогда тесно связан с Синесием, и опасения мои шли куда дальше, чем опасения Теофеи; я почти не сомневался, что после моего и ее отказа они возобновят попытки, как признался мне сам рыцарь. Однако все это не вызвало у меня особой тревоги, ибо на другой день я собирался увезти ее в Константинополь, а в будущем у меня было достаточно времени, чтобы превратить мой дом в Орю в надежное убежище. Но вечером, когда мы с Теофеей обсуждали новости, сообщенные мне ею, я получил от своего секретаря известие, что великий визирь Калайли неожиданно смещен, а преемником его назначен Шорюли, человек надменного нрава, с которым я никогда не был близок. Я сразу понял, что попадаю в затруднительное положение. Новый министр мог воспротивиться моему празднеству хотя бы из тщеславия, которое нередко побуждает такого рода людей отменять данные их предшественниками распоряжения и запрещать то, что было ранее разрешено. Сначала я хотел сделать вид, будто не знаю о происшедшей перемене, и продолжать приготовления на основе фирмана Калайли. Однако осложнения, из которых я обычно выходил с честью, все же обязывали меня вести себя осмотрительнее, и я, в конце концов, решил еще раз испросить разрешение, уже у нового визиря, и послал к нему с этой целью своего чиновника. Визирь был так занят делами в связи с повышением в должности, что секретарь мой не мог получить у него хотя бы краткой аудиенции. Я только на другой день узнал, что переговорить с новым визирем не удалось. Нетерпение мое росло, и я решил самолично отправиться к новому визирю. Он участвовал в Галибе-диване и должен был покинуть заседание только ради торжественной процессии, которая всегда устраивается при такого рода перемещениях. Я потерял надежду повидаться с ним. Все приготовления к празднику были закончены. Я вернулся к первоначальной своей мысли, а именно, что разрешения Калайли достаточно, и с наступлением темноты приступил к иллюминации. О ней не замедлили донести визирю. Он был этим крайне раздосадован и немедленно послал ко мне одного из своих чиновников с запросом - с какой целью устраивается празднество и по какому праву я взялся за это без его ведома. Я учтиво ответил, что, получив за два дня до того согласие Калайли, думал, что нет надобности в новом фирмане, но, тем не менее, я не только несколько раз посылал к нему своего секретаря, но самолично ездил к нему, чтобы возобновить разрешение. Чиновник, имевший, по-видимому, определенные распоряжения, заявил мне, что визирь велит немедленно прервать празднество, иначе он примет крайние меры, чтобы побудить меня к этому. Такая угроза привела меня в бешенство. Я ответил не менее резко, а чиновник, тоже выведенный из себя, добавил, что на случай, если я окажу сопротивление, отряду янычар уже отдан приказ выступить, дабы сбить с меня спесь. Тут я уже совсем вышел из терпения. - Доложите своему повелителю, что его образ действия не заслуживает ничего, кроме презрения, - сказал я, - доложите ему, что я не ведаю страха, когда речь идет о величии моего короля. Если визирь дойдет до тех крайностей, которыми вы мне грозите, то я не стану обороняться против неприятеля, превосходящего меня численно, но велю принести в этот зал весь порох, которого у меня тут немало, и собственноручно подожгу его, что взорвет дом вместе со мной и всеми моими гостями. А король Франции отомстит за оскорбление, как сочтет нужным. Чиновник удалился; но слухи об этом столкновении привели в уныние французов, приглашенных на празднество. Сам я был вне себя от негодования, так что вполне мог осуществить мысль, пришедшую мне на ум; а главное, не желая, чтобы в моем поведении сказывалась хотя бы тень страха, я распорядился немедленно произвести залп из всех пятидесяти имевшихся у меня орудий. Люди мои выполнили этот приказ с ужасом. Мой секретарь, обеспокоенный больше всех, решил, что сослужит мне хорошую службу, если погасит часть факелов и плошек, то есть потушит в нескольких местах огни, чтобы можно было сказать, что приказ визиря принят к исполнению. Я не сразу заметил это; но бегство части приглашенных, несомненно опасавшихся, как бы я не принял крайних мер, которыми грозил посланцу министра, еще сильнее распалило мой гнев. Тех, кого мне не удавалось удержать, я обзывал трусами и предателями, а когда заметил, что иллюминация понемногу тускнеет, и узнал, что это плод предосторожности моего робкого секретаря, то пришел в совершенную ярость. Находясь в этом состоянии, я услышал, что какая-то женщина зовет меня на помощь. Я не сомневался, что отряд янычар уже начинает обижать моих людей, но желая предварительно убедиться в этом, я в сопровождении нескольких преданных друзей бросился в ту сторону, откуда раздавались крики. И что же я увидел? Синесий и рыцарь с двумя греками похищают Теофею, которую они ловко заманили в сторону; чтобы приглушить ее вопли, они силились заткнуть ей рот платком. Тут мой пыл, и без того дошедший до крайности, превзошел всякую меру. - Бейте негодяев! - вскричал я, обращаясь к своим помощникам. Они исполнили мое приказание даже с чрезмерным рвением. Мы бросились на похитителей; те все же попытались оказать сопротивление. Двое греков, во-видимому, менее ловких и решительных, пали под первыми же ударами. Рыцарь был ранен, а Синесий, поняв, что положение его безнадежно, отдал нам свою шпагу. Я, вероятно, распорядился бы, чтобы его задержали и ему бы несдобровать, но тут мне доложили, что визирь, довольный нашей уступчивостью, которою он был обязан моему секретарю, отозвал янычар и заявил, что удовлетворен. Когда гнев мой остыл, его быстро сменила жалость. Надо было предпринять какие-нибудь меры предосторожности, чтобы скрыть смерть двух греков. Синесия я отослал, и он, думаю, должным образом оценил мою доброту, а рыцарю я приказал тщательно перевязать раны. К счастью, в доме моем жили только христиане, и поэтому всем им было выгодно сохранить это происшествие в тайне. Между тем за празднеством последовало несколько событий, имеющих к моему повествованию только то отношение, что они ускорили мой отъезд на родину. Как только я получил королевское повеление, я стал обдумывать, как мне вести себя с Теофеей. Я слишком любил ее, чтобы колебаться насчет того, предложить ли ей последовать за мной; но я не смел надеяться на ее согласие. Итак, задача состояла в том, чтобы узнать ее намерения, и я долго старался разгадать их. Отчасти она сама помогла мне, высказав сомнение в том, что я позволю ей сопровождать меня. Я в волнении вскочил с места и, дав ей слово, что мои чувства к ней никогда не изменятся, просил ее высказать свои пожелания. Она ответила просто: ей нужна моя дружба, с которой связаны для нее все земные блага, - сказала она дружелюбно, - и возможность жить так, как она жила у меня до сих пор. Я поклялся свято соблюдать ее требования. Но я убедил ее, что до нашего отъезда надо еще раз попытаться уговорить упрямого Кондоиди. Она согласилась, однако считала, что это ни к чему не приведет. И действительно, хотя я, в отличие от нее, и надеялся, что он станет сговорчивее, узнав, что Теофея навсегда покидает Турцию, мне ничего не удалось от него добиться; наоборот, черствый старик даже принял мой отъезд за уловку, придуманную, чтобы обмануть его. С Синесием, как и с рыцарем, я не виделся после их отчаянной выходки, но едва только Синесий узнал, что Теофея уезжает вместе со мной во Францию, он, преодолев страх, явился ко мне и стал умолять, чтобы я разрешил ему сказать сестре последнее прости. Ссылка на родство, пущенная в ход хитрым греком, и растроганный вид, с каким он просил меня, привели к тому, что я не только согласился, чтобы он тотчас же повидался с нею, но до нашего отъезда еще несколько раз давал ему такое разрешение. И в деревне, и в городе мною были приняты такие меры, что я был вполне спокоен, притом я слишком хорошо знал Теофею, чтобы не доверять ей. Позволение видеться с нею породило у Синесия новые надежды. Побывав у нее раза четыре, он попросил разрешения переговорить со мною; он бросился мне в ноги и стал заклинать меня вернуть ему прежнее расположение; он призывал небо в свидетели, что всю жизнь будет относиться к Теофее как к сестре, и предложил мне взять его с собою и быть ему отцом так же, как и ей. Суть его просьбы, его рыдания и хорошее мнение, какого я всегда придерживался о нем, непременно побудили бы меня удовлетворить его просьбу, если бы я не догадывался, что под этой уловкой скрывается любовь. Я не дал ему окончательного ответа. Я хотел переговорить с Теофеей, которую подозревал в сговоре с ним и в том, что она поддалась голосу крови или его слезам. Но Теофея, не колеблясь, ответила, что настойчиво просила бы меня об этой милости, если бы убедилась, что она его сестра, но сейчас умоляет меня не ставить ее в неловкое положение, так как она не будет знать, как держать себя с юношей, преисполненным к ней чересчу