т иного следа своего пребывания, кроме никому не известной фамилии на визитной карточке, засунутой иногда за раму зеркала. Эти сдаваемые внаем помещения, служащие приютом для стольких бедных путешественников, стольких одиноких чужестранцев, для всех одинаково негостеприимны; стены их видели много людских страданий, но не умеют ничего о них рассказать; разноголосый и непрерывный уличный шум не позволяет спокойно уснуть и хоть на время забыться, освободившись от скуки и тоски. Эта обстановка может вызвать тяжелое, подавленное настроение даже у людей, не находящихся в таком ужасном душевном состоянии, в каком приехала сюда госпожа Дельмар. Несчастный житель провинции, ты покинул поля, голубое небо, зеленые леса, дом и семью для того, чтобы запереться в этой темнице духа и сердца, так смотри же: вот он, Париж, вот прекрасный Париж, который представлялся тебе полным чудес! Смотри, вот он расстилается перед тобой, почерневший от дождя и грязи, шумный, зловонный, стремительный, как поток сточной канавы! Вот тот обещанный тебе непрерывный праздник жизни, блестящий и благоухающий, вот они, эти опьяняющие удовольствия, эти захватывающие неожиданности, услада для зрения, слуха и вкуса, которые манили тебя, а ты боялся, что у тебя не хватит сил упиться всем сразу. Смотри, вот бежит парижанин; он вечно спешит, вечно озабочен; это тот самый парижанин, которого тебе изображали таким любезным, предупредительным и гостеприимным! Утомленный шумной толпой и бесконечным лабиринтом улиц, ты в ужасе спасаешься в "приветливую" гостиницу, где тебе наскоро отводит помещение единственный слуга этого иногда огромного заведения и где ты можешь спокойно умереть, пока дождешься, чтобы он явился на твой зов, если от утомления и горя не имеешь сил сам позаботиться о тысяче мелочей, нужных для жизни. Но быть женщиной и очутиться здесь, отвергнутой всеми, за три тысячи лье от своих близких; очутиться здесь без денег, что гораздо хуже, чем оказаться без воды в необъятной пустыне; не иметь в прошлом ни одного счастливого воспоминания, которое не было бы отравлено или выпачкано грязью; не иметь в будущем никакой надежды, ничего, что могло бы отвлечь от тяжкой действительности, - вот предел людского несчастья и заброшенности. И госпожа, Дельмар покорилась своей горькой участи и не пыталась бороться за свою разбитую, погибшую жизнь; без единой жалобы, без единой слезы предоставила она голоду, болезни и горю делать свое разрушительное дело и не предпринимала ничего, чтобы скорее покончить со своими страданиями. Наутро второго дня ее нашли на полу, окоченевшую от холода, со стиснутыми зубами, посиневшими губами и потухшим взором; однако она была еще жива. Хозяйка гостиницы, осмотрев ящики письменного стола и убедившись, что там почти ничего нет, стала раздумывать, не отправить ли в больницу эту незнакомку, очевидно не имевшую средств оплатить расходы, которых требует длительная болезнь. Но так как она была женщина _гуманная_, то велела уложить Индиану в постель и послала за врачом, чтобы выяснить, проболеет ли ее постоялица больше двух дней. И тут неожиданно явился врач, за которым не посылали... Открыв глаза, Индиана увидела его у своего изголовья. Нет надобности называть вам его имя. - Ах, это ты, ты! - вскричала еле живая Индиана, бросаясь в его объятия. - Это ты, мой добрый ангел! Но ты пришел слишком поздно: мне осталось только умереть, благословляя тебя. - Вы не умрете, дорогой друг! - с волнением ответил Ральф. - Жизнь еще улыбнется вам. Законы, запрещавшие вам быть счастливой, отныне не будут служить помехой вашему чувству. Я дорого дал бы за то, чтобы разрушить те непреодолимые чары, какими опутал вас человек, которого я не люблю и не уважаю, но это не в моей власти, а видеть, как вы страдаете, я больше не в силах. Ваша жизнь до сих пор была ужасной, хуже она уже стать не может. Впрочем, если даже мои печальные предположения сбудутся, если счастье, о котором вы мечтали, продлится недолго, вы все же насладитесь им некоторое время и не умрете, не познав его. Итак, я решил подавить в себе антипатию к господину де Рамьеру. Судьба, подарившая мне эту встречу с вами, обязывает меня теперь, когда вы одиноки, стать вашим опекуном и отцом. Я должен сообщить вам, что вы свободны и можете соединить свою судьбу с судьбой господина де Рамьера. Дельмара больше нет в живых. Слезы медленно катились по лицу Ральфа, когда он это говорил. Индиана порывисто приподнялась на кровати и, ломая руки, в отчаянии воскликнула: - Мой муж умер! Это я убила его! Вы говорите мне о будущем и о счастье, но разве счастье возможно для человека, который ненавидит и презирает сам себя. Знайте же, что бог справедлив и что я проклята! Господин де Рамьер женился! В изнеможении она снова упала на руки своего кузена. Только спустя несколько часов они возобновили этот разговор. - Ваши угрызения совести мне понятны, но успокойтесь, - сказал Ральф торжественным и в то же время кротким и печальным тоном, - Дельмар был уже обречен, когда вы покинули его; он не проснулся от сна, в котором вы его оставили, он ничего не узнал о вашем бегстве и умер, не проклиная и не оплакивая вас. Под утро, очнувшись от дремоты, охватившей меня в то время, как я сидел у его изголовья, я увидел, что лицо его посинело, а сон стал тяжелым и лихорадочным: с ним случился удар. Я побежал за вами и был очень удивлен, не найдя вас в спальне; но мне некогда было задумываться и искать вас, ваше отсутствие встревожило меня только после смерти Дельмара. Все медицинские средства ни к чему не привели, состояние его быстро ухудшалось; через час он скончался на моих руках, так и не придя в себя. Однако в последнее мгновение в его цепенеющем мозгу промелькнул луч сознания, он взял мою руку, приняв ее за вашу, ибо его пальцы уже похолодели и потеряли чувствительность, попытался пожать ее и умер, лепеча ваше имя. - Я слышала его последние слова, - мрачно проговорила Индиана, - в ту минуту, когда я собиралась покинуть его навсегда; он разговаривал со мною во сне. "Этот человек погубит тебя", - сказал он. Слова его остались у меня здесь, - продолжала Индиана, прижав одну руку к сердцу, а другую ко лбу. - Когда я собрался с силами и оторвался от мыслей об умершем, - снова заговорил Ральф, - я подумал о вас, о вас, Индиана. Теперь вы свободны и горевать о муже можете лишь по доброте сердечной или как человек верующий. Только для меня его смерть была утратой, так как я был его другом, и если он не всегда бывал приветлив, то, во всяком случае, у меня не было соперников в его сердце. Я боялся испугать вас слишком неожиданной новостью и решил дожидаться у входа в дом, полагая, что вы скоро вернетесь с утренней прогулки. Я ждал долго. Не буду говорить о моей тревоге, о поисках и о том ужасе, который обуял меня, когда я нашел окровавленный и разбитый о скалы труп Офелии, выброшенный волнами на берег. Увы! Я боялся обнаружить там же и ваш труп, ибо решил, что вы наложили на себя руки. В продолжение трех дней я считал, что на всем свете мне уже некого больше любить. Не стоит говорить вам о моих страданиях, вы должны были предвидеть их, покидая меня. Однако вскоре в колонии распространился слух о вашем бегстве. Судно, пришедшее в наш порт, встретилось с бригом "Евгений" в Мозамбикском проливе, где оно подходило вплотную к вашему кораблю. Один из пассажиров узнал вас, и три дня спустя весь остров был осведомлен о вашем отъезде. Не буду рассказывать вам о тех нелепых и оскорбительных толках, которые возникли из-за совпадения двух событий, совершившихся в одну и ту же ночь: смерти вашего мужа и вашего бегства. Меня тоже не пощадили, строя и на мой счет различные _великодушные_ предположения; но я не обращал на это никакого внимания. Я должен был выполнить свой долг - убедиться в том, что вы живы, и прийти вам на помощь, если это нужно. Я уехал вскоре после вас; переезд был ужасный, а я прибыл во Францию всего неделю тому назад. Моей первой мыслью было отправиться к господину де Рамьеру и узнать что-нибудь о вас. Но случайно я встретил его слугу Карла, который привез вас сюда. Я не спросил его ни о чем, кроме вашего адреса, и пришел в гостиницу, уверенный, что найду вас не одну. - Одна, одна, покинутая самым недостойным образом! - воскликнула госпожа Дельмар. - Но не будем говорить об этом человеке! Никогда, никогда не будем говорить о нем! Я не могу больше любить его, ибо я его презираю; не надо напоминать мне о том, что я его любила, - это значило бы напоминать мне о моем позоре и преступлении и отравить ужасными укорами совести мои последние минуты. Ах! Будь моим ангелом-утешителем, ведь в несчастье ты всегда протягивал мне руку помощи. В последний раз выполни свою добрую миссию, скажи мне слово милосердия и утешения, дай мне умереть спокойно, уповая на прощение всевышнего судии. Она призывала смерть, - но горе не разбивает, а только еще тверже скрепляет звенья цепи, связывающей нас с жизнью. Заболеть смертельной болезнью было бы для нее облегчением, но даже на это у нее не хватило сил, и она впала в какое-то состояние слабости и полнейшей апатии, граничащей с отупением. Ральф всячески пробовал отвлечь ее внимание от всего, что могло ей напомнить о Реймоне. Он увез ее в Турень, окружил вниманием и заботами, неотлучно находился при ней и только и думал, как бы ему хоть немного облегчить ей существование; но, видя, что все его попытки ни к чему не приводят, что все его старания напрасны и не могут вызвать даже тени улыбки на ее мрачном и поблекшем лице, он приходил в отчаяние от своего бессилия и неумения утешить ее и горько упрекал себя за то, что при всей своей нежности и любви ничем не может помочь ей. Однажды, когда она была в еще более подавленном и угнетенном состоянии, чем обычно, он, не смея заговорить с ней, с грустным видом молча сел рядом. Тогда Индиана обернулась к нему и, нежно пожав ему руку, сказала: - Бедный Ральф, как я мучаю тебя! И с каким терпением помогаешь ты мне, эгоистичной и малодушной женщине, переносить мое несчастье. Право, ты уже давно выполнил свой тяжелый долг. Ни от какой самой преданной дружбы нельзя требовать большего, чем сделал для меня ты. Теперь предоставь меня моему горю. Не губи свою чистую и благородную жизнь, не связывай ее с моей проклятой судьбой, поищи счастья где-нибудь еще, раз оно невозможно возле меня. - Я действительно отчаялся излечить вас, Индиана, - ответил он, - но никогда не покину вас, даже если вы скажете мне, что я вам надоел. Вы нуждаетесь в уходе и заботах, и если вы не хотите, чтобы я был вашим другом, позвольте мне по крайней мере быть вашим слугой. Выслушайте меня: я могу предложить вам одно средство, оставленное мной на крайний случай, и средство это заведомо верное. - Я знаю только одно лекарство от горя, - ответила она, - это забвение, ибо уже давно убедилась, что разум здесь бессилен. Будем же надеяться, что время все излечит. Если бы я могла, я тотчас же, из благодарности к тебе, стала бы такой же веселой и спокойной, как в дни нашего детства. Поверь, мой друг, мне совсем не хочется носиться со своим горем и растравлять свою рану; разве я не знаю, что все мои страдания отзываются в твоем сердце? Увы, как бы я хотела все забыть и выздороветь! Но я всего лишь слабая женщина, Ральф; будь терпелив со мной и не считай меня неблагодарной. И она горько заплакала. Сэр Ральф взял ее за руку. - Послушай, дорогая моя Индиана, - сказал он. - Забвение не в нашей власти. Я не обвиняю тебя. Я могу вынести любые страдания, но видеть, как страдаешь ты, выше моих сил. Да и стоит ли нам, слабым созданиям, бороться с неумолимой судьбой? Довольно влачить это тяжкое существование. Бог, в которого мы оба верим, обрекая человека на страдания, дал ему возможность от них избавиться. Мне кажется, превосходство человека над неразумным животным и состоит в том, что он знает средство, которое может избавить его от всех несчастий. Это средство - самоубийство, его-то я тебе и предлагаю и даже советую. - Я часто думала об этом, - немного помолчав, ответила Индиана. - Когда-то у меня было сильное искушение лишить себя жизни, и только мои религиозные взгляды удерживали меня от этого. С тех пор я много передумала в одиночестве, и мои мысли стали более возвышенными. Постигшие меня несчастья научили меня иной религии, не той, что исповедуют люди. Когда ты явился мне на помощь, я уже приняла решение умереть голодной смертью, но ты просил меня жить, и я не имела права отказать тебе в этой жертве. Теперь меня удерживают твоя жизнь и твое будущее. Что будешь делать ты, мой бедный Ральф, если останешься один на свете, без семьи, без любви, без привязанности? После нанесенных мне сердечных ран я уже ни на что не годна, но я, возможно, выздоровею. Клянусь тебе, Ральф, я приложу к этому все старания! Потерпи еще немного, быть может, скоро я начну улыбаться... Я хочу снова стать спокойной и веселой, хочу посвятить тебе свою жизнь, за которую ты столько боролся... - Нет, нет, мой друг, - возразил Ральф, - я не хочу такой жертвы и никогда не приму ее. Разве моя жизнь дороже вашей? Чего ради обрекать себя на мучительное существование только для того, чтобы скрасить мне жизнь? Неужели вы думаете, что я могу наслаждаться жизнью, зная, что вы не разделяете моей радости? Нет, я не настолько эгоистичен. Поверьте мне, не следует брать на себя такой непосильный подвиг: отказаться от всякого себялюбия - это слишком большая гордыня и самонадеянность. Обсудим спокойно наше положение, будем рассматривать те дни, что нам остается прожить, как наше общее достояние, которым ни один из нас не имеет права располагать без согласия другого. Уже давно - с самого рождения, мог бы я сказать, - жизнь тяготит меня. Теперь у меня нет больше сил выносить ее без горечи и возмущения. Уйдем вместе, Индиана, вернемся к богу, пославшему нас на эту несчастную землю, в эту юдоль слез; он, без сомнения, не отвергнет нас и примет в свое лоно, когда, усталые и измученные, мы предстанем перед ним, умоляя его о милосердии и прощении. Я верю в бога, Индиана, и я первый научил вас верить в него. Послушайтесь меня: благородное сердце не укажет ложного пути тому, кто с чистой душой вопрошает его. Мы оба так много страдали, что, наверно, искупили все наши грехи. Крещение горем очистило наши души, вернем их тому, кто создал их. Эта мысль занимала Ральфа и Индиану в течение нескольких дней, после чего они решили, что вместе лишат себя жизни. Оставалось только выбрать способ самоубийства. - Это очень важный вопрос, - сказал Ральф, - я уже размышлял над ним, и вот что я хочу предложить. То, что мы задумали, не плод минутного заблуждения, а спокойно, тщательно обдуманный шаг, который вытекает из нашей веры, поэтому приступить к выполнению его нужно с тем же благоговением, с каким верующий приступает к церковному таинству. Для нас мир - это тот храм, где мы поклоняемся богу. Среди величественной и девственной природы мы сильнее чувствуем его могущество, не оскверненное рукою человека. Вернемся же в пустыню, - там мы сможем молиться. Здесь, в этой стране, кишащей людьми и пороками, на лоне цивилизации, отвергающей бога или извращающей его лик, я буду чувствовать себя стесненным, рассеянным и печальным. А я бы хотел умереть радостно и безмятежно, обратив свой взор к небесам. Но разве здесь увидишь небо? Я укажу вам уголок земли, где можно расстаться с жизнью красиво и торжественно; это пустынное ущелье Берника на острове Бурбон, у водопада, низвергающего свои прозрачные, отливающие радугой воды в глубокую пропасть. Там провели мы самые счастливые дни нашего детства; там плакал я в самые тяжелые минуты жизни; там научился я молиться и надеяться - и там хотел бы в одну из тех прекрасных ночей, какие бывают только на юге, погрузиться в чистые воды и найти прохладную и цветущую могилу на дне зеленой бездны. Если у вас нет другого места, которое вы предпочитали бы этому, согласитесь совершить наше двойное жертвоприношение в ущелье, бывшем свидетелем наших детских игр и юношеских страданий. - Хорошо, - ответила госпожа Дельмар, протянув ему в знак согласия руку. - Меня всегда с непреодолимой силой притягивала вода, вероятно из-за воспоминаний о бедной Нун. Мне приятно умереть так же, как умерла она; это будет искуплением за ее смерть, невольной причиной которой я оказалась. - Кроме того, - продолжал Ральф, - новое путешествие по морю, на этот раз совершенно в ином душевном состоянии, даст нам прекрасную возможность собраться с мыслями, отрешиться от земных привязанностей, чтобы предстать очищенными от всякой скверны перед верховным судией. Оторванные от мира, готовые с радостью покинуть жизнь, мы с восхищением будем созерцать во всей ее мощи и красоте взволнованную бурей стихию. Уедем, Индиана, отряхнем от своих ног прах этой неблагодарной земли. Умереть здесь, на глазах у Реймона, было бы мелкой и недостойной местью. Предоставим богу покарать этого человека... Нет, лучше будем молить его даровать свое милосердие этому неблагодарному и черствому сердцу. Они уехали. Шхуна "Нахандов", быстрая и легкая как птица, понесла их на родину, дважды ими покинутую. Никогда еще не совершали они такого радостного и быстрого путешествия. Казалось, попутный ветер решил сопровождать до мирной гавани обоих страдальцев, так долго скитавшихся среди бурных волн и подводных камней жизни. Все три месяца Индиана пожинала плоды своего послушания советам Ральфа; она чувствовала себя значительно лучше, морской воздух, живительный и свежий, укрепил ее слабое здоровье, ее измученное сердце успокоилось. Уверенность в том, что скоро наступит конец их страданиям, действовала на нее так же, как обещания врача действуют на верящего в них больного. Она забыла о прошлом, душа ее теперь жила надеждой на лучшую, иную жизнь, и мысли были проникнуты чудесной, неземной отрадой. Никогда еще море и небо не казались ей такими прекрасными. Как будто она видела их впервые, - столько блеска и величия открылось теперь ее взору. Чело ее прояснилось, и, казалось, божественный свет лился из ее кротких голубых глаз. Столь же необычайная перемена произошла и в душе и во внешности Ральфа; одни и те же причины одинаково подействовали на обоих. Его душа, ожесточившаяся в борьбе с несчастьями, смягчилась под влиянием живительного луча надежды; оскорбленное и измученное сердце успокоилось. Его слова отражали теперь его чувства, и Индиана впервые узнала его настоящий характер. Установившиеся между ними теплые, родственные отношения способствовали тому, что у него пропала мучительная застенчивость, а у нее - несправедливые предубеждения. Присущая Ральфу неловкость постепенно исчезала, а Индиана совершенно изменила свое неправильное мнение о нем. В то же время мучительное воспоминание о Реймоне сглаживалось, бледнело и рассеивалось как дым перед неизвестными ей доселе добродетелями и душевным благородством Ральфа. По мере того как один рос и возвышался в ее глазах, другой падал все ниже; наконец, благодаря постоянному сравнению этих двух людей, последнее воспоминание о роковой и слепой любви к Реймону угасло в ее душе. 30 В прошлом году, в один из тех вечеров вечного лета, что царят в здешних широтах, со шхуны "Нахандон" сошли на берег два пассажира и спустя три дня после своего прибытия отправились в глубь гористого острова. Эти три дня они посвятили отдыху, - поступок весьма странный и, казалось бы, противоречащий приведшему их сюда намерению. Но они, очевидно, рассуждали иначе; испив на веранде ароматного фахама, они оделись с особой тщательностью, как если бы собрались провести вечер в гостях, а затем направились по горной тропинке к ущелью Берника, куда и пришли через час. Случаю было угодно, чтобы этот вечер был одним из самых прекрасных лунных вечеров под тропиками. Ночное светило, едва поднявшись из темных волн, уже протянуло по морю сверкающую серебряную дорожку. Но его сияние еще не проникло в ущелье, и на поверхности озера трепетало только отражение нескольких звезд. Даже по хрупким и блестящим листьям лимонных деревьев, росших наверху, на склоне горы, еще не рассыпались светлые лунные блестки. Эбеновые и тамарисковые деревья шелестели во тьме, и лишь одни пышные верхушки высоко вознесшихся стройных пальм светились каким-то зеленоватым сиянием. Морские птицы затихли в расселинах скал; только вдали, за выступами гор, слышалось печальное и страстное воркование синих голубей. Красивые жуки, похожие на ожившие драгоценные камни, тихо шуршали в листве кофейного дерева или с жужжанием скользили над поверхностью озера; однообразный шум водопада, казалось, вел таинственную беседу с эхом своих берегов. Два одиноких путника дошли по извилистой тропинке до вершины ущелья, откуда поток низвергается в пропасть, подобно легкому столбу белой водяной пыли. Они очутились на небольшой площадке, вполне пригодной для исполнения задуманного ими плана. Лианы, спускавшиеся с ветвей рафии, образовали здесь естественную беседку, нависшую над водопадом. Сэр Ральф с изумительным хладнокровием срезал несколько ветвей, которые могли помешать им, затем взял свою кузину за руку и усадил ее на скале, покрытой мхом, откуда днем открывается прекрасный вид на всю эту дикую и могучую природу. Но сейчас, когда мрак ночи и облако брызг над водопадом окутывали все вокруг, пропасть, лежавшая под ними, казалась бездонной и страшной. - Должен вам заметить, дорогая Индиана, - сказал Ральф, - что для успеха того, что мы задумали, необходимо полное самообладание. Если вы слишком поспешно броситесь в ту сторону, приняв в темноте скалы за пустое пространство, вы неминуемо разобьетесь и умрете медленной и мучительной смертью; но если вы постараетесь попасть в белую полосу водопада, то он увлечет вас с собою и сам погрузит в волны озера. Впрочем, если вы хотите, мы можем подождать еще час - луна тогда поднимется достаточно высоко, и мы будем ясно видеть все окружающее. - Хорошо, - ответила Индиана, - тем более что эти последние мгновения мы должны посвятить мыслям о боге. - Вы правы, мой друг, - отозвался Ральф, - я тоже считаю, что этот последний час должен быть часом размышления и молитвы. Я не хочу сказать, что мы должны примириться со всевышним, - это значило бы забыть расстояние, которое отделяет нас от его могущества, но мы должны, как мне кажется, простить людей, заставивших нас страдать, и пусть вольный ветер донесет слова милосердия и прощения тем, кто находится на севере, за три тысячи лье от нас. Индиана выслушала его спокойно и без удивления. За последние месяцы ее восхищение Ральфом возросло в той же мере, в какой изменился сам Ральф. Теперь он не был для нее только флегматичным наставником, - она шла за ним не рассуждая, как за добрым гением, который должен освободить ее от всех земных страданий. - Я согласна, - ответила Индиана, - я с радостью чувствую, что мне нетрудно простить, в моем сердце нет больше ни ненависти, ни сожаления, ни любви, ни злобы. Сейчас я готова забыть все горести моей печальной жизни и неблагодарность людей, окружавших меня. Великий боже, ты видишь, мое сердце открыто перед тобой, ты знаешь, что оно спокойно и чисто, и все мои помыслы с любовью и надеждой обращены к тебе. Ральф сел у ног Индианы и стал вслух читать молитвы; громкий голос его заглушал шум водопада. Возможно, что впервые за всю жизнь его мысли находились в полном соответствии с произносимыми им словами. Час смерти настал, душа его была теперь свободна, в ней не было ничего скрытого, она принадлежала только богу; все земные оковы спали с нее; она очистилась от греховных страстей и в свободном порыве стремилась к ожидавшему ее небу; покров, скрывавший столько добродетели, величия и внутренней силы, теперь исчез, и светлый ум Ральфа засиял той же красотой, что и его благородное сердце. Подобно тому, как пламя сверкает в клубах дыма и рассеивает их, священный огонь, дремавший в глубине его души, вырвался наружу и загорелся ярким светом. Как только этот человек с неподкупной совестью впервые почувствовал, что его ничто не связывает, что ему нечего скрывать, слова с легкостью полились из его уст, и он, за всю жизнь не говоривший ничего, кроме самых банальных вещей, стал в свой последний час таким красноречивым и убедительным, каким никогда не бывал Реймон. Не буду передавать вам те странные речи, которые он доверил горному эху; он сам не смог бы повторить их нам. Бывают в жизни такие мгновения, полные экстаза и вдохновенного восторга, когда наши мысли очищаются, становятся возвышенными и отрываются от земли. Эти редкие мгновения поднимают нас на такую высоту, уносят так далеко, что, спустившись на землю, мы не в силах вновь вызвать только что испытанный нами душевный восторг и не умеем отдать себе в нем отчет. Кто может понять таинственные видения отшельника? Кто может рассказать о мечтах поэта, прежде чем тот, очнувшись от экстаза, переложит их на бумагу? Кто может поведать о чудесах, открывающихся душе праведника в час, когда небо готово принять его? Ральф, казавшийся таким заурядным, был, однако, человеком исключительным, ибо твердо верил в бога и поступал всегда согласно своей совести, - теперь же он подводил итог всей своей жизни. Наконец-то он мог быть самим собой, мог обнаружить свою внутреннюю сущность и снять с себя перед всевышним судией ту маску, какую люди заставили его носить. Сбросив власяницу, в которую страдания облекли его бренное тело, он выпрямился во весь рост, величественный и радостный, как если бы уже вошел в райскую обитель. Слушая его, Индиана не испытывала удивления и не спрашивала себя, Ральф ли это. Прежнего Ральфа больше не существовало, а тот, кому она внимала сейчас, казался ей другом, являвшимся ей иногда в сновидениях и воплотившимся в человека теперь, когда она была на краю могилы. Индиана почувствовала, что ее душа увлечена тем же порывом. Горячее, благоговейное чувство наполняло ее тем же волнением; слезы восторга катились из ее глаз на склоненную голову Ральфа. В это время луна поднялась над верхушкой большой пальмы, и ее бледный мягкий свет, проникнув сквозь густую сеть лиан, озарил белое платье и черные косы Индианы. В лунном сиянии она казалась призраком, блуждающим среди пустынных скал. Сэр Ральф опустился перед ней на колени и сказал: - Теперь, Индиана, прости мне все то зло, которое я причинил тебе, чтобы и я мог простить его себе. - Увы, - ответила она, - мне нечего прощать тебе, бедный мой Ральф! Я должна благословлять тебя в свой последний час, так же как благословляла тебя во все тяжелые минуты своей грустной жизни. - Не знаю, насколько я виноват, - продолжал Ральф, - но не может быть, чтобы за все время долгой и трудной борьбы с жестокой судьбой я ни в чем не провинился перед тобой, хотя бы невольно. - О какой борьбе говорите вы? - спросила Индиана. - Об этом, - ответил он, - я и хочу рассказать вам, прежде чем умереть; это тайна всей моей жизни. Вы уже спрашивали меня о ней на корабле во время нашего обратного путешествия, и я обещал объяснить вам все на берегу озера Берника в тот час, когда луна в последний раз взойдет над нами. - Этот час настал, - сказала она. - Я слушаю вас. - Наберитесь терпения, Индиана, я должен рассказать вам очень длинную историю - историю всей моей жизни. - Мне думается, я ее знаю, - ведь я почти никогда не расставалась с вами. - Ни один день, ни один час моей печальной повести вам не известен, - грустно промолвил Ральф. - Когда я мог рассказать вам ее? Судьбе было угодно, чтобы единственным подходящим моментом для моего признания оказались последние минуты нашей жизни. Но, насколько это признание было бы преступным и безумным раньше, настолько сейчас оно естественно и уместно. Никто не может упрекнуть меня за то, что в свой последний час я хочу открыть вам душу. Я уверен, что вы доставите мне эту последнюю радость и согласитесь выслушать меня со свойственными вам терпением и кротостью. Дослушайте же до конца мою печальную повесть, и, если мои слова будут утомлять или сердить вас, внимайте шуму водопада, поющего нам похоронную песнь. Я был рожден, чтобы любить. Никто из вас не хотел этому верить, и это заблуждение наложило свою печать на мой характер. Природа, наградив меня пылкой душой, совершила странную ошибку: она дала мне невыразительное лицо и неповоротливый язык; она отказала мне в том, чем обладают даже самые грубые люди, - в умении выражать свои чувства словами и взглядами. Это и сделало меня эгоистом. О моем нравственном облике судили по внешности, и я засыхал, как несорванный плод под жесткой кожурой, которую не мог сбросить. Чуть не со дня рождения я был лишен той нежности, в какой нуждается ребенок. Моя мать не захотела сама меня кормить, так как улыбка не озаряла моего младенческого лица в ответ на ее ласку. В возрасте, когда трудно отличить чувство от потребности, я был заклеймен отвратительным прозвищем эгоиста. Уже тогда все решили, что меня никто не полюбит, ибо сам я никогда не говорил о своих привязанностях. Меня сделали несчастным и считали, что я этого не чувствую; меня почти изгнали из родительского дома, и я искал приюта на скалах, словно пугливая морская птица. Вы знаете, каково было мое детство, Индиана! Я проводил целые дни в одиночестве среди гор, и никогда мать не тревожилась, не искала меня, ничей ласковый голос не раздавался в тишине ущелий и не звал меня с наступлением ночи домой. Я вырос одиноким и жил одиноким; но судьба не допустила, чтобы я оставался несчастным до конца моих дней, так как умру я не один. Однако уже в то время небо послало мне утешение, надежду и радость. Вы вошли в мою жизнь, как если б вы были созданы для моего счастья. Бедное дитя! Вы были так же заброшены, как и я, так же лишены любви и ласки и, казалось, были предназначены мне; по крайней мере я льстил себя этой надеждой. Был ли я слишком самонадеян? В продолжение десяти лет вы принадлежали мне, принадлежали безраздельно, я не знал соперников, не знал тревог. Тогда я не понимал еще, что такое ревность. Это время, Индиана, было лучшим в моей жизни. Вы стали моей сестрой, дочерью, подругой, ученицей, моим единственным товарищем. И вот когда я осознал, что я вам нужен, жизнь приобрела для меня значение, и я уже не жил, как дикое животное. Ради вас я старался преодолеть подавленное состояние, в какое повергло меня презрительное отношение близких. Я начал уважать себя, зная, что необходим вам. Буду вполне откровенен, Индиана: решив ради вас нести бремя жизни, я в душе надеялся на награду. Я привык к мысли (простите меня за мои слова, я и сейчас не могу произнести их без трепета)... я привык к мысли, что вы станете моей женой. Вы были еще ребенком, а я уже смотрел на вас как на свою невесту; мое воображение рисовало мне вас во всем очаровании юности, и я с нетерпением ждал того дня, когда вы станете взрослой. Мой брат, вытеснивший меня из родительского сердца, любил заниматься хозяйством и развел сад на холме, который днем виден отсюда, - новые владельцы превратили его теперь в рисовую плантацию. Уход за цветами доставлял ему много радости; каждое утро он спешил взглянуть на цветы - выросли ли они за ночь - и удивлялся, что они не растут так быстро, как бы ему хотелось. А для меня, Индиана, единственным занятием, единственной радостью, единственным сокровищем были вы. Вы были тем молодым растением, которое я выращивал, и я не мог дождаться, когда бутон распустится и превратится в цветок. Каждое утро я жадно взглядывался в ваше лицо, стараясь уловить, как отразился на вас еще один прожитый день, - ведь я был уже юношей, а вы все еще ребенком. В моей груди уже зарождались неведомые вам желания; мне было пятнадцать лет, и воображение мое проснулось, - а вы, вы удивлялись тому, что я нередко грустил и не разделял вашей радости, хотя и принимал участие в ваших играх. Вы не понимали того, что какая-нибудь птичка или плод не радовали меня в такой же мере, как вас, и уже тогда я казался вам холодным и странным. И все же вы любили меня таким, каким я был; несмотря на мою грусть, каждое мгновение моей жизни принадлежало вам; мои страдания сделали вас еще дороже моему сердцу, и я питал безумную надежду, что в один прекрасный день вы превратите мою печаль в радость. Увы! Простите мне эту кощунственную мысль, но я жил ею в течение десяти лет. Если для меня, несчастного юноши, было преступлением мечтать о вас, прекрасное и свободное дитя гор, то бог один виноват в том, что вложил мне в душу эту дерзкую мечту, составлявшую весь смысл моего существования. Чем еще могло жить мое сердце, непонятое и оскорбленное, жаждавшее любви и нигде не находившее себе отрады? От кого еще мог я ждать нежного взгляда, улыбки любви, как не от вас, которую я любил и как отец и как возлюбленный? Но пусть вас не пугает, что вы выросли под защитой несчастного юноши, сгоравшего от любви. Ни одной нечистой мыслью, ни одной преступною мечтой не осквернил я вашей детской души. Никогда с греховными помыслами не касался я губами ваших щек. Я боялся стереть с них налет невинности, которым они были покрыты, подобно тому как плоды бывают покрыты утром влажною росой. Мои поцелуи были только отеческими, и когда вы шаловливо касались вашими невинными губками моих губ, вас не обжигало пламя страсти. Нет, не в вас, маленькая синеглазая девочка, был я тогда влюблен. Когда я держал вас в своих объятиях, любуясь вашей невинной улыбкой и милыми ласками, вы были для меня дочкой или младшей сестренкой. Но я был влюблен в ту девушку, какой вы должны были стать в пятнадцать лет; и, отдаваясь пылу своей юности, я жадным взором заглядывал в будущее. Когда я читал вам историю любви Павла и Виргинии, вы только наполовину понимали ее. И все же вы плакали, хотя для вас это была лишь повесть о брате и сестре, тогда как я трепетал от сочувствия к страданиям влюбленных. Для меня эта книга была пыткой, а вас она радовала. Вам нравилось слушать рассказ о привязанности верного пса, о красоте кокосовых пальм и о песнях негра Доминго. Я же наедине перечитывал беседы Павла с его подругой, вчитывался в ужасные сомнения одного, тайные муки другой. О, как хорошо понимал я эти первые волнения юности, это желание найти в своем сердце объяснение тайн жизни, это восторженное обожание предмета своей первой любви! Но будьте ко мне справедливы, Индиана: ничем и никогда не нарушил я мирного течения вашего детства, ни единым словом не обмолвился при вас, что в жизни существуют муки и слезы. В десять лет вы были такой же невинной и беспечной, как и в тот день, когда ваша кормилица положила вас мне на колени, в день, когда я хотел лишить себя жизни. Часто, сидя один на этой скале, я в исступлении ломал руки, слушая голоса, воспевавшие весну и любовь и эхом отдававшиеся в горах, видя, как птицы преследуют и дразнят друг друга, как насекомые в нежной истоме дремлют в чашечках цветов, вдыхая душистую пыльцу, летящую от пальмы к пальме. Тогда я пьянел, безумствовал и просил любви у цветов, у птиц, у водопада. Я неистовствовал, призывая неведомое мне блаженство, и одна мысль о нем сводила меня с ума. Но стоило мне увидеть вас, радостно и весело бегущую ко мне по тропинке, темноволосую, в белом платьице, - вас, такую маленькую, так неуклюже карабкавшуюся по скалам, что издали вас можно было принять за антарктического пингвина, - как пыл мой стихал и губы переставали гореть. При виде десятилетней Индианы я забывал о той пятнадцатилетней девушке, о которой только что грезил; с чистой радостью я протягивал к вам руки, ваши ласки освежали мой горячий лоб; я был счастлив, я чувствовал себя отцом! Сколько мирных, счастливых дней провели мы здесь, в глубине этого ущелья! Сколько раз я мыл вам ножки в прозрачной воде этого озера! Сколько раз смотрел на вас, спящую здесь, в тростниках, в тени латании, служившей вам зонтиком! В такие минуты порой возобновлялись мои мучения. Я приходил в отчаяние от того, что вы еще так малы, и спрашивал себя, доживу ли я, испытывая такие страдания, до того дня, когда вы сможете понять меня и ответить на мое чувство? Я осторожно касался ваших тонких, как шелк, волос, и с любовью целовал их, сравнивал их с локонами, срезанными с вашей головки в предыдущие годы и спрятанными у меня в бумажнике. Я с радостью замечал, что с каждым годом они все более темнеют. Затем я смотрел на ствол финиковой пальмы, где в течение нескольких лет отмечал ваш рост. На дереве еще сохранились эти зарубки, Индиана, я нашел их в последний раз, когда приходил сюда предаваться своему горю. Вы выросли и расцвели. Как и следовало ожидать, ваши волосы стали черными как смоль, но... но увы! - все это было не для меня: не для меня вы выросли, не для меня расцвела ваша красота и не для меня, а для другого впервые забилось ваше сердце! Помните, как мы носились легкими голубками вдоль миртовых кустов? Помните, как порой блуждали в саваннах, высоко в горах? Однажды мы решили добраться до туманных вершин Салаза, но не подумали о том, что чем выше, тем реже будут попадаться фруктовые деревья, тем труднее будет находить воду в горных ручьях, тем сильнее и резче будет ветер. Когда вы увидели, что растительность исчезает, вы захотели вернуться, но вскоре за полосой вереска мы наткнулись на поляну земляники, и вы с таким удовольствием принялись собирать ягоды и наполнять ими вашу корзиночку что не хотели уходить. Пришлось остаться. Потом мы шли по пористым скалам вулканического происхождения, покрытым пушистыми мхами. При виде жалких былинок, колеблемых ветром, мы невольно подумали о доброте природы, которая, казалось, дала им теплую одежду для защиты от холодного воздуха. Затем туман сделался таким густым, что мы не могли идти дальше, и нам пришлось повернуть обратно. Я нес вас на руках, осторожно спускаясь по крутым склонам горы. Ночь застала нас на опушке леса, встретившегося на нашем пути. Я нарвал для вас гранатов, а сам, чтобы утолить жажду, удовольствовался чистым и прохладным соком лиан, обильно вытекавшим из надломленных мною веток. Мы вспомнили тогда о приключениях наших любимых героев, заблудившихся в лесах Красной реки. Но у нас не было, как у них, ни любящих матерей, ни преданных слуг, ни даже верной собаки, и о нас никто не беспокоился. Тем не менее я был доволен и горд, что один охраняю вас, и считал себя счастливее Павла. Да, уже тогда я чувствовал к вам истинную, глубокую и чистую любовь. Нун в десять лет была на голову выше вас; как настоящая креолка, она была не по годам развита, ее влажный взор временами принимал странное выражение, - по своим повадкам и характеру она была уже девушкой. Однако я не любил Нун, или, вернее, я любил ее только из-за вас, поскольку она была подругой вашего детства. Я не думал о том, красива ли она и станет ли со временем еще лучше. Я не смотрел на нее. В моих глазах она была более ребенком, нежели вы. Это потому, что я любил вас и думал только о вас: вы были моей избранницей, мечтой моей юности... Но я не мог знать, что готовит мне будущее. Брат мой умер, и меня принудили жениться на его невесте. Не стоит рассказывать об этой поре моей жизни; она не была для меня самой тяжелой, Индиана, хотя я и был женат на женщине, нелюбимой мною и ненавидевшей меня. Я стал отцом и потерял сына, а когда овдовел, узнал, что вы уже замужем! Не буду рассказывать вам о днях, проведенных мной в изгнании в далекой Англии, о том, как я страдал тогда. Если я и был виноват перед кем-нибудь, то не перед вами, а на того, кто виноват передо мною, я не хочу жаловаться. Так я сделался еще большим _эгоистом_, то есть стал еще грустнее и подозрительнее, чем прежде. Чем больше во мне сомне