вки омерзительных фраз, приходивших мне на память, - всего лишь клочки бредовых сновидений, и как-то не сразу поняла, что между прежним разговором и тем, что начинается сейчас, прошли целые сутки. Первые слова, которые дошли до моего сознания, были следующие: - Он, должно быть, что-то подозревал, так как был вооружен до зубов. - Говоря это, Леони вытирал платком свою окровавленную руку. - Полно, то, что у тебя, - всего лишь царапина, - сказал маркиз. - У меня рана в ногу посерьезнее, а мне все же придется завтра танцевать на бале, чтобы никто ни о чем не догадался. Брось твою руку, перевяжи ее и подумай лучше о другом. - Я не могу думать ни о чем, кроме вот этой крови. Мне чудится, что вокруг меня целое кровавое озеро. - У тебя слишком слабые нервы, Леони! Ты ни на что не годен. - Мерзавец! - вскричал Леони с ненавистью и презрением в голосе. - Не будь меня, ты был бы мертв; ты трусливо отступал, и он, должно быть, ударил тебя сзади. Если бы я не счел тебя погибшим и если бы твоя гибель не грозила повлечь за собою мою, ни за что я не поднял бы руку на этого человека в подобный час и подобном месте. Но твое яростное упорство поневоле сделало меня твоим сообщником Мне не хватало совершить только это убийство, чтобы оказаться достойным твоей компании. - Не корчи из себя скромника, - отпарировал маркиз, - когда ты увидел, что он защищается, ты рассвирепел как тигр. - Да, верно, у меня на душе стало веселее при виде того, что он умирает защищаясь; ибо в конце-то концов я убил его честно. - Очень честно! Он уже отложил встречу на завтра; но тебе не терпелось с этим покончить, и ты его тут же уложил. - Кто же в этом повинен, предатель? Почему же ты бросился на него в тот момент, когда мы расходились, дав друг другу слово? Почему ты удрал, увидя, что он вооружен, и заставил меня тем самым тебя защищать или же ждать, чтобы он поутру заявил, что я по уговору с тобой заманил его в ловушку? В данную минуту я заслуживаю смертной казни, и все же я не убийца. Я дрался с ним равным оружием, с равными шансами и равно мужественно. - Да, он прекрасно защищался, - заметил маркиз, - вы проявили, и тот и другой, чудеса храбрости Это было прекрасное и поистине великолепное зрелище - ваша дуэль на ножах. Но должен все же заметить, что для венецианца ты весьма дурно владеешь этим оружием. - Это верно: подобным оружием я как-то не привык пользоваться. Кстати, я думаю, что было бы осторожнее спрятать или уничтожить этот нож. - Очень глупо, друг мой! Не вздумай только это делать: твоим лакеям и твоим приятелям, всем до единого, известно, что оружие это всегда при тебе; исчезни оно, это было бы уликой против нас. - И то верно. Ну, а твое оружие? - Мое неповинно в его крови: сперва я несколько раз промахнулся, а после тебя мне и делать было нечего. - О боже мой, и это верно. Убить его хотел ты, а слепой рок заставил меня совершить то, чего я так гнушался. - Тебе по сердцу эти слова, мой милый, но шел ты на свидание весьма охотно. - В самом деле, у меня было какое-то инстинктивное предчувствие того, что я совершу по воле моего злого гения... Да в конце концов такова, видимо, была судьба и его и моя. Все же мы от него избавились. Но почему, черт возьми, ты очистил его карманы? - Это все моя осторожность и выдержка. Обнаружив, что он ограблен, не найдя при нем ни денег, ни бумажника, убийцу будут искать среди самого низкого люда и никогда не заподозрят людей приличных. Случай этот сочтут разбойничьим нападением, а вовсе не личной местью. Только не выдай себя каким-нибудь дурацким волнением, когда завтра ты услышишь рассказ об этом происшествии, а так нам бояться нечего. Пододвинь-ка свечу, чтобы я сжег эти бумаги; ну, а звонкая монета никогда еще никого не компрометировала. - Постой! - вскрикнул Леони, схватив какое-то письмо, которое маркиз собирался сжечь с другими бумагами. - Я прочел на нем фамилию Жюльетты. - Это письмо к госпоже Ройтер, - сказал маркиз. - Прочтем-ка его: "Сударыня, если еще не поздно, если вы не уехали уже вчера, получив письмо, в котором я звал вас поспешить к вашей дочери, не выезжайте. Ждите ее дома или встречайте в Страсбурге; по приезде туда я вас буду разыскивать. Буду там с мадемуазель Ройтер через несколько дней. Она решила бежать от окружающего ее позора и от грубостей ее соблазнителя. Я только что получил записку, в которой она наконец извещает меня о своем решении. Я должен увидеться с нею нынче ночью, чтобы уточнить время нашего отъезда. Брошу все свои дела и воспользуюсь добрым расположением духа, в котором она находится и которое льстивые посулы ее любовника могут быстро нарушить. Его влияние на нее все еще огромно. Боюсь, как бы страсть, которую она питает к этому презренному человеку, не оказалась страстью на всю жизнь и как бы горечь от разрыва с ним не заставила бы еще и ее и вас проливать обильные слезы. Будьте снисходительны и добры к ней, встретьте ее по-хорошему: вам это положено по долгу матери, и вы его выполните без труда. Что до меня, я суров, и мне легче выразить негодование, нежели жалость; я хотел бы, но не могу проявить большую приветливость, и мне не суждено быть любимым. Пауль Генриет". - Это доказывает, о друг мой, - насмешливо произнес маркиз, поднося письмо к пламени свечи, - что жена тебе верна и что ты - счастливейший из супругов. - Бедная жена! - молвил Леони. - Бедный Генриет! Он дал бы ей счастье. Он бы уважал и почитал ее по меньшей мере! Какой злой рок бросил ее в объятия жалкого авантюриста, фатально стремившегося к ней с одного конца света на другой, тогда как подле нее билось сердце порядочного человека! Слепое дитя! Почему твой выбор пал на меня? - Очаровательно! - иронически заметил маркиз. - Надеюсь, ты напишешь по этому поводу стихи. Изящная эпитафия человеку, которого ты зарезал нынче ночью, думается мне, была бы чем-то совершенно новым и не лишенным вкуса. - Да, я сочиню ему эпитафию, - сказал Леони, - и текст ее будет звучать так: "Здесь покоится порядочный человек, который пожелал быть поборником человеческого правосудия против двух злодеев и которому божественное правосудие дало пасть от их руки". Леони предался горестным размышлениям, беспрестанно нашептывая при этом имя своей жертвы. - Пауль Генриет! - твердил он. - Двадцати двух - двадцати четырех лет, не больше. Черты лица холодны, но красивы. По характеру крут и порядочен. Ненавидел несправедливость. До грубости превозносил честность, но было в нем все же что-то нежное и грустное. Любил Жюльетту, он всегда ее любил. Тщетно он боролся со своей страстью. По этому письму видно, что он все еще ее любил и обожал бы ее, если бы сумел излечить. Жюльетта, Жюльетта! Ты бы еще могла быть с ним счастлива, да я его убил. Я отнял у тебя того, кто мог тебя утешить. Твоего единственного заступника нет в живых, и ты по-прежнему во власти бандита! - Превосходно! - сказал маркиз. - Хотелось бы, чтоб за малейшим движением твоих губ следил неотлучный стенограф ради сохранения всего того благородного и трогательного, что ты произносишь. Что до меня, я пошел спать. Покойной ночи, мой милый, ложись с женой, но смени рубашку: черт побери, на твоем жабо кровь Генриета! Маркиз ушел. Леони с минуту не шевелился, затем подошел к моей кровати, приподнял полог и взглянул на меня. И тут он увидел, что, укрытая одеялом, я лежу в полудремоте, но что глаза у меня открыты и глядят на него. Смотреть на мое мертвенно-бледное лицо оказалось ему не под силу, моего пристального взгляда он не вынес. Вскрикнув от ужаса, он отшатнулся, а я слабым и прерывающимся голосом несколько раз ему повторила: - Убийца! Убийца! Убийца! Он упал на колени, словно сраженный молнией, и с умоляющим видом подполз к моей кровати. - "Ложись с женой, - шепнула ему я, повторяя слова маркиза в каком-то бреду, - но смени рубашку: на твоем жабо кровь Генриета". Леони упал ничком на пол, издавая нечленораздельные крики. Разум мой совсем помутился, и я, помнится, стала вторить его крикам, тупо подражая с какой-то рабской точностью звукам его голоса и его судорожным всхлипываниям. Он решил, что я помешалась, и в ужасе, вскочив на ноги, устремился ко мне. Мне почудилось, что он сейчас меня убьет: я бросилась за спинку кровати, крича: "Пощади! Пощади! Я ничего не скажу!" - и лишилась чувств в ту минуту, когда он, не давая мне упасть, подхватывал меня на руки, чтобы оказать помощь" 19 "Я очнулась в его объятиях, и никогда еще он не был столь красноречив, столь нежен и не проливал столь обильных слез, умоляя о прощении. Он признал себя самым низким человеком; единственное, сказал он, что возвышает его в его собственных глазах, - это любовь ко мне, и что ни один порок, ни одно преступление не смогли ее заглушить. До той поры он отбивался от обвинений, которые основывались на внешних фактах, уличавших его на каждом шагу. Он боролся против очевидности ради того, чтобы сохранить мое уважение. Отныне, будучи уже не в состоянии прикрываться явной ложью, он, желая растрогать и сломить меня, избрал иной путь и выступил в новой роли. Он отбросил всякое притворство (пожалуй, следовало бы сказать - всякий стыд) и признался мне во всех гнусных поступках, совершенных им в жизни. Но и на дне этой пропасти он сумел показать и пояснить мне то поистине прекрасное, что было ему присуще: способность любить, неиссякаемую силу души, чей священный огонь не могли угасить ни самая жестокая усталость, ни самые грозные испытания. - Поведение мое подло, - говорил он, - но сердце мое всегда благородно: при любом своем заблуждении оно кровоточит; оно сохранило столь же пылким, столь же чистым, как и в пору ранней юности, чувство справедливого и несправедливого, ненависть к творимому им злу, восторг перед чарующим его прекрасным. Твое терпение, твое целомудрие, твоя ангельская доброта, твое милосердие, столь же безграничное, как и милосердие божье, не смогут пойти на пользу никому, кто бы их лучше понимал и больше ими восхищался, нежели я. Человек нравственный и совестливый нашел бы их естественными и ценил бы меньше. В союзе с ним, впрочем, ты была бы попросту порядочной женщиной; с таким, как я, ты - женщина возвышенной души, и дань признательности, что скапливается в моем сердце, столь же огромна, как твои страдания и жертвы. Ведь это что-нибудь да значит, когда тебя так любят, когда ты имеешь право на такую безмерную страсть! От кого другого, кроме меня, ты смогла бы ее потребовать? Ради кого ты вновь пошла бы на испытанные тобою мучения и отчаяние? Думаешь, на свете есть что-либо ценное, помимо любви? Что до меня, я этого не думаю. А думаешь, легко внушить и испытать истинную любовь? Тысячи людей умирают неполноценными, не познав иной любви, кроме животной: нередко тот, чье сердце способно сильно чувствовать, тщетно ищет, кому его отдать, и, оставаясь девственным после всех земных объятий, надеется, быть может, найти себе отклик на небесах. О, когда господь дарует нам на земле это глубокое, бурное, несказанное чувство, не нужно, Жюльетта, ни ждать, ни жаждать рая: ибо рай - это слияние двух душ в поцелуе любви. И не столь важно, в чьих объятиях нашли мы его здесь - святого или отверженного! Проклинают или обожают люди того, кого ты любишь, - что тебе за дело, ежели он платит любовью за любовь? Ты любишь меня или шум, поднятый вокруг моего имени? Что ты любила во мне с самого начала? Неужто блеск, который меня окружал? Если теперь ты меня ненавидишь, мне должно сомневаться в твоей прежней любви: вместо ангела, вместо принесшей себя в жертву мученицы, чья пролитая ради меня кровь, капля по капле, непрестанно сочится мне на губы, я должен отныне видеть в тебе лишь бедную девушку, доверчивую и слабую, которая полюбила меня из тщеславия и бросает из себялюбия. Жюльетта, Жюльетта, подумай, что ты сделаешь, если меня покинешь! Ты покинешь единственного друга, который тебя знает и чтит, ради общества, которое тебя уже презирает и чьего уважения тебе уже не вернуть. У тебя нет никого на свете, кроме меня, бедное дитя мое: тебе остается либо связать свою судьбу с судьбою авантюриста, либо умереть позабытой в монастыре. Если ты уйдешь от меня, ты будешь жестокой и безумной. За плечами у тебя будут одни невзгоды, одни горести любви, а радостей ее ты не пожнешь: ибо если теперь, невзирая на все тебе известное, ты сможешь еще меня любить и мне сопутствовать, знай, что я буду питать к тебе такую любовь, какую ты себе и не представляешь и о какой я сам никогда не подозревал бы, будь ты мне законной женою и живи я с тобою безмятежно, в лоне семьи. До сих пор, несмотря на все, чем ты пожертвовала, что ты выстрадала, я не любил тебя еще той любовью, на которую чувствую себя способным. Ты меня еще не любила таким, какой я на самом деле: ты привязалась к мнимому Леони, в котором ты ценила еще некоторое достоинство и известное обаяние. Ты надеялась, что он со временем станет тем, кого ты полюбила вначале. Ты не предполагала, что сжимаешь в объятиях человека, окончательно погибшего. А я думал: она любит меня лишь условно; она еще любит не меня, а лишь того, кого я играю. Когда, заглянув под маску, она увидит мои истинные черты, она придет в ужас от любовника, которого прижимала к груди, и убежит от него без оглядки. Нет, она не та женщина, не та возлюбленная, о которой я мечтал и которую моя пылкая душа зовет в своих порывах. Жюльетта еще принадлежит тому обществу, которому я враг; узнав меня, она станет моим врагом. Я не могу открыться ей, я не могу поверить ни одному живому существу то самое ужасное, что меня терзает, - стыд за все мерзости, что я творю изо дня в день. Я страдаю, укоров совести скапливается все больше. Если бы на свете жило такое создание, которое способно полюбить меня, не требуя, чтобы я изменился, если бы у меня оказалась подруга, которая бы не стала моим обвинителем и судьею!.. Вот о чем я думал, Жюльетта! Я молил небо о такой подруге; но я молил, чтобы ею была только ты, а не другая, ибо тебя я уже любил больше всего на свете, хотя еще и не понимал, что именно нам - и тебе и мне - предстоит сделать, чтобы полюбить друг друга истинной любовью. Что я могла ответить на такие слова? Я глядела на него, совершенно ошеломленная. Я изумлялась тому, что все еще нахожу его красивым, что он мне все еще мил, что близость его все так же волнует меня, что я все так же жажду его ласк, все так же благодарна ему за любовь. Отвратительные поступки не оставили никакого следа на его благородном лице; и, чувствуя на себе пламенный взгляд его больших черных глаз, я испытывала былой восторг, былое опьянение; все порочащее его исчезло, стерлись даже и пятна крови Генриета. Я забыла обо всем, чтобы вновь связать себя с ним неосторожными обещаниями, безумными клятвами и объятиями. И в самом деле, как он и предсказывал, в нем вспыхнула заново, точнее - к нему вернулась его прежняя страсть. Он почти порвал с княгиней Дзагароло и, пока я выздоравливала, находился все время подле меня, выказывая ту же нежность, ту же заботливость и чуткость, которые доставили мне столько счастья в Швейцарии; могу даже сказать, что эти знаки нежного внимания теперь усилились, доставляя мне еще большую радость и гордость, что это была самая счастливая пора моей жизни и что никогда еще Леони не был мне столь дорог. Я была убеждена в искренности его слов; впрочем, я не могла больше опасаться, что он привязан ко мне из каких-либо корыстных побуждений; ибо у меня уже не было ровным счетом ничего и отныне я жила лишь его попечением и подвергалась превратностям его собственной судьбы. Наконец, я гордилась и тем, что мое великодушие оказалось не ниже его ожиданий, и его признательность представлялась мне более значительной в сравнении с моими жертвами. Однажды вечером он вернулся крайне взволнованный и, без устали прижимая меня к груди, сказал: - Жюльетта, сестра моя, жена моя, ангел мой, ты должна быть доброй и милосердной, как сам господь бог, ты должна дать мне новое доказательство твоей чудесной кротости и самоотверженности: ты должна переселиться вместе со мною к княгине Дзагароло. Я отпрянула от него, крайне изумленная, в полном смятении; и, чувствуя себя уже не в силах в чем-либо отказать ему, я лишь побледнела и задрожала, как осужденный перед казнью. - Послушай, - сказал он, - княгиня страшно плоха. Из-за тебя я совершенно ее забросил; испытание это оказалось для нее столь мучительным, что ее болезнь значительно ухудшилась, и теперь врачи уверяют, что жить ей осталось не больше месяца. Ты знаешь все... и я могу говорить с тобою об этом проклятом завещании. Речь идет о наследстве в несколько миллионов, а у меня его оспаривают родственники княгини, которые только и ждут решительного часа, чтобы прогнать меня, воспользовавшись моими промахами. Завещание в должной форме составлено на мое имя, но минутная досада может погубить все. Мы разорены, в этих деньгах - наше единственное спасение. Если они от нас уйдут, тебе останется только лечь в больницу, а мне - стать во главе разбойничьей шайки. - О боже мой! - воскликнула я. - Мы жили в Швейцарии, довольствуясь столь малым. Почему богатство стало для нас необходимым? Теперь, когда мы так искренне любим друг друга, неужто мы не можем жить счастливо, не совершая новых подлостей? В ответ он лишь судорожно сдвинул брови, как бы выражая этим боль, тоску и тревогу, вызванные в нем моими упреками. Я тотчас умолкла и спросила его, чем я могу быть полезной для успешного завершения того, что он задумал. - Дело в том, что княгиня в припадке ревности, достаточно обоснованной, выразила желание тебя увидеть и поговорить с тобою. Мои недруги не преминули сообщить ей, что я провожу каждое утро в обществе молодой и красивой женщины, приехавшей вслед за мною в Милан. На некоторое время мне удалось убедить ее, что ты моя сестра; но вот уже месяц, как я почти перестал ее навещать; у нее появились сомнения, и она отказывается верить, что ты больна, на что я сослался, как на вполне извинительный предлог. Сегодня она мне заявила, что если, несмотря на ее теперешнее состояние, я стану о ней забывать, то она не будет больше верить в мою привязанность и лишит меня своего расположения. "Если ваша сестра тоже нездорова и не может обойтись без вашего ухода, - сказала она, - перевезите ее ко мне в дом. Моя женская прислуга и мои врачи позаботятся о ней. Вы сможете видеться с нею в любое время, и, если она действительно ваша сестра, я буду любить ее точно так же, как если бы она была и моею". Тщетно я пытался бороться с такой странной причудой. Я сказал ей, что ты очень бедна и очень горда и ни за что на свете не согласишься воспользоваться ее гостеприимством, что и в самом деле было бы как-то неподобающе и нескромно, если бы ты поселилась под кровом любовницы твоего брата. Она и слышать ничего не хочет и на все мои возражения твердит: "Я вижу, что вы меня обманываете: она вам не сестра". Если ты откажешься, мы погибли. Пойдем же, пойдем! Умоляю тебя, дитя мое, пойдем! Я молча взяла свою шляпу и шаль. Пока я одевалась, слезы медленно струились у меня по щекам. Когда мы уже собрались выходить из дому, Леони осушил их своими поцелуями, подолгу сжимая меня в объятиях и называя своею благодетельницей, своим ангелом-хранителем и единственным другом. С дрожью в теле прошла я по обширным апартаментам княгини. При виде богатого убранства этого дома я почувствовала, как сердце мое сжимается в невыразимой муке, и припомнила жесткие слова Генриета: "Когда она умрет, вы будете богаты, Жюльетта; к вам перейдет по наследству ее роскошь, вы будете спать на ее постели и сможете носить ее платья". Проходя мимо лакеев, я опустила глаза: мне показалось, что они смотрят на меня с ненавистью и завистью, и я почувствовала себя еще более мерзкой, чем они. Ведя меня под руку, Леони заметил, что я вся дрожу и что ноги мои подкашиваются. - Мужайся, мужайся! - шепнул он мне. Наконец мы вошли в спальню. Княгиня полулежала в шезлонге и, по-видимому, ждала нас с нетерпением. Это была женщина лет тридцати, очень худая и совершенно желтая; на ней был пеньюар, но и в нем она казалась необычайно элегантной. В ранней молодости она, должно быть, отличалась поразительной красотой, и лицо ее привлекало еще своей обаятельностью. Из-за худобы щек особенно выделялись ее огромные глаза, и остекленевшие под влиянием изнурительного недуга белки отливали перламутром. Тонкие, прямые глянцевито-черные волосы казались такими же болезненно-хрупкими, как и она сама. При виде меня она слабо вскрикнула от радости и протянула мне длинную, исхудавшую, иссиня-бледную руку, которую я вижу как сейчас. По взгляду Леони я поняла, что мне надлежит поцеловать эту руку, и молча подчинилась. Леони, по-видимому, тоже было не по себе, и вместе с тем его самоуверенность и внешняя невозмутимость поразили меня. Он рассказывал своей любовнице обо мне так, будто она никогда не смогла бы раскрыть его обман, и был так нежен с ней в моем присутствии, словно это не могло причинить мне боль или досаду. Порою казалось, что в душе княгини вновь пробуждается недоверие, и по ее взглядам и словам я поняла, что она пристально изучает меня, чтобы рассеять или укрепить свои подозрения. Но так как моя природная кротость исключала возможность какой бы то ни было ненависти с ее стороны, она быстро почувствовала ко мне доверие: будучи подвержена бурным вспышкам ревности, она решила, что ни одна женщина не могла бы согласиться на роль, которую взяла на себя я. На это, пожалуй, пошла бы интриганка, но весь мой облик и манера держаться опровергали подобное предположение. Постепенно княгиня страстно привязалась ко мне. Она пожелала, чтобы я уже не уходила из ее спальни; она была со мною необычайно ласкова и осыпала меня подарками. Вначале ее щедрость показалась мне несколько оскорбительной; мне не хотелось принимать от нее такие знаки внимания, но боязнь, что это может не понравиться Леони, заставила меня и на сей раз стерпеть унижение. То, что мне пришлось вытерпеть в первые дни, усилия, которые я прикладывала к тому, чтобы как-то приглушить в себе голос самолюбия - все это вещи неслыханные. Но мало-помалу терзания мои улеглись, и мое душевное состояние сделалось сносным. Леони выказывал мне украдкой страстную признательность и безграничную нежность. Княгиня, невзирая на все ее причуды, нетерпеливость и всю ту боль, которую причиняла мне ее любовь к Леони, стала для меня существом приятным и почти что дорогим. Сердце у нее было скорее пылкое, чем нежное, и щедрость ее походила, пожалуй, на расточительность; но во всех ее движениях сквозило неотразимое обаяние; остроумие, которым так и искрилась ее речь, даже в минуты самых жестоких страданий, изумительно ласковые слова, которые она подбирала, когда благодарила меня за любезность или просила извинить за вспышку, ее лестные и тонкие замечания, кокетливость, так и не покидавшая ее до гроба, - все в ней носило отпечаток какого-то неподдельного благородства и изящества, поражавших меня тем более, что я никогда еще не видела вблизи женщин ее круга и не испытывала на себе того огромного очарования, которое им сообщает принадлежность к высшему обществу. Она владела этим даром до такой степени, что я не могла устоять против него и всецело ему поддалась; она так лукаво и мило болтала с Леони, что я поняла, отчего он так влюбился в нее, и без особого возмущения свыклась в конце концов с тем, что они целуются в моем присутствии и говорят друг другу банальные нежности. Бывали даже такие дни, когда и он и она вели беседу настолько изящно и остроумно, что мне доставляло удовольствие их слушать, причем Леони умудрялся делать мне такие тонкие признания, что я почитала себя счастливой при всей крайней унизительности своего положения. Ненависть, которую питали ко мне поначалу лакеи и остальная прислуга, быстро прошла, потому что я постоянно отдавала им те небольшие подарки, которые мне делала их госпожа. Я снискала даже любовь и доверие племянников и кузенов больной; очень хорошенькая маленькая племянница, которую княгиня упорно не желала видеть, наконец вошла благодаря мне в спальню своей тетки и необычайно той понравилась. Тогда я попросила разрешения подарить девочке небольшой ларец, который княгиня заставила меня принять в то утро, и этот великодушный жест побудил ее сделать девочке гораздо более внушительный подарок. Леони, у которого при всей его алчности не было никакой мелочности и скаредности, от души порадовался помощи, оказанной бедной сиротке; другие родственники поверили, что им не следует нас бояться и что мы питаем к княгине искреннюю, бескорыстную дружбу. Таким образом, попытки разоблачить меня совершенно прекратились, и в течение двух месяцев жизнь наша текла тихо и мирно. Я удивлялась тому, что чувствую себя почти счастливой". 20 "Единственное, что меня не на шутку тревожило, так это постоянное присутствие среди нас маркиза де ***. Он сумел попасть, уже не знаю, на каких правах, в дом княгини и забавлял ее своей едкой и злой болтовней. Посплетничав, он нередко уводил Леони в другие комнаты и подолгу беседовал с ним, после чего тот всегда делался мрачным. - Ненавижу и презираю Лоренцо, - говаривал мне он, - это худший негодяй, какого я только знаю, он способен на все. Я настойчиво убеждала его порвать с маркизом, но он мне отвечал: - Это невозможно, Жюльетта; ты ведь знаешь, что когда двое мошенников действовали заодно, то после ссоры между ними один другого отправляет на эшафот. Эти зловещие слова, столь неуместные в этом чудесном дворце, где мы так мирно жили, звучали почти что под ухом нашей милой, доверчивой княгини, и, слушая их, я чувствовала, как кровь леденеет у меня в жилах. Меж тем страдания нашей больной усиливались день ото дня, и наконец настал час, когда она неминуемо должна была расстаться с жизнью. Она медленно угасала на наших глазах, но ни на минуту не теряла самообладания, не переставая шутить и дружески беседовать с нами. - Как мне досадно, - говорила она Леони, - что Жюльетта - твоя сестра! Теперь, когда я ухожу в иной мир, мне надлежит отказаться от тебя. Я не могу ни желать, ни требовать, чтобы ты оставался мне верен после моей смерти. К сожалению, ты наделаешь глупостей и бросишься на шею женщины, которая тебя недостойна. Я не знаю на свете никого, кроме твоей сестры, кто бы тебе был под пару: она ангел, и только ты один достоин ее. Я не могла оставаться равнодушной к таким благожелательным, ласковым словам и привязывалась к этой женщине все больше, по мере того как смерть воздвигала преграду между ней и нами. Мне не хотелось верить, что ее могут у нас отнять, со всем ее умом и миролюбием, когда между нами возникла такая тесная, нежная дружба. Я задумывалась над тем, как мы сможем жить без нее, и не могла себе представить, что ее большое золоченое кресло между Леони и мною окажется вдруг пустым, - при этой мысли на глаза у меня навертывались слезы. Однажды вечером, когда я ей читала, а Леони, сидя на ковре, согревал ее ноги муфтой, она получила письмо, быстро пробежала его, громко вскрикнула и лишилась чувств. Я бросилась ей на помощь, а Леони подобрал письмо и прочел его. Хотя почерк был явно подделан, он узнал руку виконта де Шальма. Это был донос на меня, где приводились обстоятельные подробности касательно моей семьи, моего похищения, моих отношений с Леони, а также немало гнусных клеветнических утверждений по поводу моего характера и безнравственного образа жизни. Не успела княгиня вскрикнуть, как неведомо откуда появился Лоренцо, который буквально парил вокруг нас, подобно зловещей птице, и Леони, отойдя с ним в угол, показал ему письмо виконта. Когда они снова подошли к нам, маркиз был очень спокоен, и на губах его играла обычная усмешка, а Леони, крайне взволнованный, вопросительно глядел на него, словно ожидая совета. Я поддерживала княгиню, которая все еще была без памяти. Маркиз пожал плечами. - Твоя жена невыносима глупа, - сказал он достаточно громко, чтобы я слышала. - Ее присутствие здесь может произвести теперь лишь самое дурное впечатление. Отошли ее, пусть она позовет кого-нибудь на помощь. Обо всем позабочусь я. - Но что ты собираешься делать? - спросил Леони с крайней тревогой в голосе. - У меня есть уже давно припасенное верное средство: это такая бумага, которая всегда при мне. Но только выпроводи Жюльетту. Леони попросил меня сходить за горничными; я подчинилась и осторожно опустила голову княгини на подушку. Но в ту минуту, когда я уже собиралась переступить порог комнаты, какая-то неведомая магнетическая сила остановила меня и заставила вернуться. Я увидела, как маркиз подходит к больной, словно желая ей чем-то помочь; но лицо его показалось мне таким отвратительным, а лицо Леони таким бледным, что мне стало страшно оставлять умирающую наедине с ними. Не знаю, какие смутные догадки промелькнули у меня в голове; я быстро подошла к постели и, с ужасом взглянув на Леони, сказала ему: - Берегись, берегись!.. - Чего? - спросил он изумленно. Но я и сама толком не знала, и мне стало стыдно за то, что я поддалась какой-то вспышке безумия. Насмешливая физиономия маркиза окончательно сбила меня с толку. Я вышла и через минуту вернулась с горничными и врачом. Он застал княгиню в состоянии страшного нервного припадка и сказал, что ей надо дать проглотить ложку успокоительного. Тщетно пытались разжать ей зубы. - Пусть это сделает синьора, - сказала одна из горничных, указывая на меня. - Княгиня принимает все только из ее рук и никогда не отказывается от того, что синьора ей предлагает. Я попробовала это сделать, и умирающая кротко уступила мне. По не утраченной еще привычке она, возвращая ложку, слабо пожала мне пальцы; затем резко вытянула руки, встала во весь рост, словно собираясь выбежать на середину комнаты, и замертво упала в кресло. Эта столь внезапная смерть произвела на меня ужасающее впечатление: я упала в обморок, и меня унесли. Болела я несколько дней; когда я совсем оправилась, Леони сообщил мне, что отныне я у себя дома, что завещание вскрыли, и оно оказалось неоспоримым по всем пунктам, что теперь мы владеем прекрасным состоянием и являемся хозяевами великолепного палаццо. - Всем этим я обязан тебе, Жюльетта, - сказал он мне, - я обязан тебе еще тем, что могу спокойно, без стыда и угрызений совести вспоминать о последних минутах нашей подруги. Благодаря твоему мягкосердечию, твоей ангельской доброте она была окружена нежными заботами, которые смягчили ей горечь кончины. Она умерла у тебя на руках, эта соперница, которую любая другая на твоем месте задушила бы, а ты ее оплакиваешь, словно родную сестру. Ты добрая, слишком, слишком добрая! Воспользуйся же теперь плодами твоего мужества! Взгляни, как я счастлив, что опять богат и могу снова создать весь необходимый тебе комфорт. - Молчи, - отвечала я, - именно теперь мне стыдно и больно. Пока эта женщина была жива, пока я жертвовала ей любовью и достоинством, я утешала себя тем, что привязана к ней и иду на самоотречение ради нее и ради тебя. Теперь же я вижу только всю низменность и гнусность моей тогдашней роли. О, как все должны нас презирать! - Ты жестоко ошибаешься, моя бедная девочка, - возразил Леони, - все нас приветствуют и выказывают нам почтение, потому что мы богаты. Но Леони недолго праздновал свою победу. Приехавшие из Рима разъяренные сонаследники, узнав подробности этой скоропостижной смерти, обвинили нас в том, что мы ее ускорили, отравив больную, и потребовали эксгумации тела, чтобы убедиться в своих предположениях. При вскрытии были тотчас же обнаружены следы сильнодействующего яда. - Мы погибли! - сказал Леони, входя ко мне в комнату. - Ильдегонда умерла от отравления, и в этом обвиняют нас. Кто совершил эту мерзость? Не нужно и спрашивать: это сам дьявол в образе Лоренцо. Вот каковы его услуги - он в безопасности, а мы отданы в руки правосудия. Хватит ли у тебя мужества выброситься из окна? - Нет, - ответила я, - я в этом неповинна, мне нечего бояться. Если вы виновны, бегите. - Я невиновен, Жюльетта, - сказал он, сильно стиснув мне локоть. - Не обвиняйте меня, когда я сам себя не обвиняю. Вы же знаете, что к себе я обычно беспощаден. Нас арестовали и бросили в тюрьму. Против нас возбудили уголовное дело; но допрос тянулся не так уж долго и оказался не столь суровым, как мы того ожидали: наша невинность нас спасла. Выслушав ужасное обвинение, я сумела обрести всю ту душевную силу, которую дает только чистая совесть. Моя молодость и искренность сразу же расположили ко мне судей. Меня быстро оправдали. Честь и жизнь Леони находились под угрозой несколько дольше. Но, невзирая на явные подозрения, уличить его не могли, так как он был невиновен; это убийство ужасало его; и выражение лица и ответы его были тому достаточным подтверждением. Он отвел обвинение и остался незапятнанным. Заподозрили всю прислугу. Маркиз исчез, но к тому времени, как нас выпустили из тюрьмы, он тайно вернулся и потребовал от Леони, чтобы тот поделился с ним наследством. Он заявил, что мы ему обязаны всем, что, если бы не его смелое и быстрое решение, завещание было бы разорвано. Леони обрушился на него с самыми ужасными угрозами, но маркиз ничуть не испугался. Для острастки Леони ему стоило лишь упомянуть об убийстве Генриета, совершенном у него на глазах, и он вполне мог погубить приятеля заодно с собою. Разъяренный Леони вынужден был уплатить ему значительную сумму. Затем мы снова стали вести безрассудную жизнь, щеголяя безудержной роскошью. Полгода оказалось достаточно, чтобы Леони вновь очутился на грани разорения. Я не сокрушалась, глядя на то, как исчезает богатство, нажитое стыдом и горечью, но подступавшая к нам опять нищета пугала меня из-за Леони. Я знала, что он не сможет ее перенести, и в поисках выхода опрометчиво станет на путь новых ошибок и новых опасностей. Было, к сожалению, невозможно привить ему сдержанность и предусмотрительность: на все мои просьбы и предупреждения он отвечал ласками и шутками. В его конюшне стояло пятнадцать английских лошадей, он держал открытый стол, и весь город обедал у него, к его услугам был целый оркестр. Но быстрее всего разоряли Леони огромные суммы денег, которые он дарил своим прежним приятелям, чтобы те не обрушивались на него и не делали из его дома воровского притона. Он потребовал от них, чтобы, являясь к нему, они не занимались своими аферами; и за то, что они уходили из гостиной, когда там садились играть, он был вынужден ежедневно давать им отступного. Эта несносная зависимость внушала ему подчас желание порвать со светом и удалиться со мною в какое-нибудь тихое и укромное место. Но, по правде говоря, такая мысль пугала его еще больше, ибо чувство, которое я ему внушала, было недостаточно сильно, чтобы заполнить всю его жизнь. Со мною он был всегда предупредителен, но, так же как в Венеции, он покидал меня, чтобы упиваться всеми усладами, которые дает богатство. Вне дома он вел самую распущенную жизнь и содержал нескольких любовниц, которых выбирал среди самого изящного круга, которым подносил роскошные подарки и чье общество льстило его ненасытному тщеславию. Идя на низкие и подлые поступки ради обогащения, он был великолепен в своей расточительности. Его неустойчивый характер менялся в соответствии с тем, как складывалась его судьба, и эти перемены отражались всякий раз на его любви ко мне. Обеспокоенный, истерзанный своими невзгодами, он исступленно искал у меня утешения, зная, что одна я на свете жалею и люблю его. Но в радости он забывал обо мне и пытался найти у других более острые наслаждения. Я знала о всех его изменах: то ли из лени, то ли из равнодушия, то ли из уверенности в моем неустанном прощении, он даже не трудился теперь их скрывать; а когда я упрекала его в том, что такая откровенность бестактна, он напоминал мне о моем отношении к княгине Дзагароло и спрашивал, уж не истощилось ли мое милосердие. Итак, прошлое обрекало меня всецело на терпение и страдание. Несправедливым в поведении Леони было то, что он полагал, будто я отныне должна приносить все эти жертвы без всяких мучений и будто женщина может выработать в себе привычку подавлять ревность... Я получила письмо от матери, которая наконец узнала обо мне от Генриета и, собравшись уже выехать навстречу, опасно заболела. Она умоляла, чтобы я приехала поухаживать за ней, и обещала не досаждать мне при встрече упреками и проявить лишь одну признательность. Письмо это было как нельзя более ласковым и добрым. Я пролила над ним немало слез; и все же оно мне невольно казалось каким-то неподобающим: уж слишком много было в нем ненужной чувствительности и покорности. Увы! стыдно сказать: это было не великодушное прощение матери, а призыв больной, скучающей женщины. Я тотчас же отправилась в путь и застала ее при смерти. Она дала мне свое благословение, все простила и умерла у меня на руках, наказав похоронить себя в платье, которое особенно любила". 21 "Все эти треволнения и горести почти что притупили во мне всякую восприимчивость. По матушке я плакала мало. После того как тело ее унесли, я заперлась у ней в комнате и оставалась там, унылая и подавленная, в течение нескольких месяцев, обдумывая на тысячу ладов свое прошлое и совершенно не задавая себе вопросов о том, что станет со мною в будущем. Тетушка, встретившая меня поначалу очень неприветливо, была тронута этим немым горем, которое, по складу своего характера, она понимала гораздо лучше, нежели обильные слезы. Она молча ухаживала за мной, следя за тем, чтобы я не умерла с голоду. Грусть, веявшая от этого дома, который я помнила в пору его юности и блеска, отвечала моему душевному состоянию. Я разглядывала мебель, которая напоминала мне тысячу пустячных эпизодов моего беспечного детства. Я мысленно сравнивала то время, когда какая-нибудь царапина на моем пальце казалась трагическим происшествием, способным потрясти всю семью, с жизнью, запятнанной позором и кровью, к которой я приобщилась впоследствии. Я видела то мою мать на бале, то княгиню Дзагароло, отравленную почти что у меня на руках, а быть может, мной же самою. Во сне то мне слышались звуки скрипок, прерываемые стонами сраженного убийцами Генриета, то, во мраке тюрьмы, где в течение трех жутких месяцев я со дня на день ожидала смертного приговора, передо мною возникал, в пламени свечей и аромате цветов, мой собственный призрак, окутанный серебристым крепом, в уборе из драгоценных камней. Порою, утомленная этими смутными и страшными снами, я подходила к окну, откидывала занавески и глядела на город, где я была так счастлива и где мною так любовались, на деревьях той самой аллеи, где каждый мой шаг вызывал такое восхищение. Но вскоре я заметила, что мое бледное лицо возбуждает оскорбительное любопытство горожан. Под моим окном останавливались, собирались кучками, чтобы посудачить на мой счет, и чуть ли не указывали на меня пальцем. Тогда, задернув занавески, я отходила от окна и садилась у материнской кровати, оставаясь там до тех пор, пока тетушка неслышной поступью не приближалась ко мне, чтобы взять под руку и увести в столовую. Ее поведение в эту пору моей жизни казалось самым подобающим и самым великодушным, какого только можно было со мною придерживаться. Я не стала бы слушать утешений, не смогла бы снести упреков и не поверила бы в искренность знаков уважения. Немое сочувствие и сдержанное сострадание были мне больше по душе. Эта мрачная фигура, бесшумно скользившая передо мною, как тень, как воспоминание о прошлом, была единственным существом