ачка гневно, словно старая сивилла, выговаривала своим помощницам: ______________ * Здесь: белье (итал.). - Не заглядывайся на него, Нинетта! Не верти головой, Розалина! Это молодой Микеланджело Лаворатори, он корчит из себя великого художника и никогда не будет стоить своего папаши. Плохи детки, что отказываются от ремесла родителей! "Мне совершенно необходимо было обзавестись ремеслом князя, - улыбнувшись, подумал Микеле, - а то ремесло художника навлекает на меня одни попреки". Он вошел в дом, и в первый раз, при всем своем жалком неустройстве, дом его показался ему живописным и уютным. "Настоящее жилье средневекового художника, - говорил он себе, - я прожил здесь всего несколько дней, но они останутся в моей жизнн чистым и сладким воспоминанием". Он, пожалуй, даже немножко сожалел о нем, об этом скромном семейном гнезде, и испытанное накануне смутное желание иметь более поэтическое и более красивое жилище показалось теперь нелепым и безрассудным: поистине нам свойственно преувеличивать цену жизненных благ, когда их у нас нет. "Я отлично мог бы прожить здесь годы так же счастливо, как проживу их во дворце, - думал он, - пусть бы только совесть моя была чиста, как была тогда, когда Пьетранджело сказал мне: "Вы человек мужественный!" Пусть портреты всех Кастро-Реале и Пальмароза твердят, что довольны мной, - они не доставят мне той радости, какую доставили слова моего отца - ремесленника". Он вошел князем в этот дом, откуда несколько часов тому назад выходил рабочим, и с чувством уважения переступил его порог. Затем он кинулся к отцу, думая найти его еще в постели. Но Пьетранджело был в комнате Милы, которая не спала всю ночь, так как беспокоилась, видя, что брат не возвращается. Старик догадывался, что Микеле задержала у себя княжна, но он не знал, как ему заставить Милу поверить в правдоподобность такого предположения. Микеле бросился к ним в объятия и заплакал сладостными слезами. Пьетранджело понял, что произошло и почему молодой князь Кастро-Реале с такой нежностью говорит ему "отец" и не позволяет называть себя иначе, как "сыном". Но Мила очень удивилась, когда Микеле, вместо того чтобы, как обычно, по-семейному расцеловать ее, несколько раз подряд поцеловал ей руку и назвал милой сестричкой. - Что с тобой, Микеле? - спросила она. - И откуда такое почтительное обращение со мной? Ты говоришь, что ничего особенного не произошло и что этой ночью ты никакой опасности не подвергался, а здороваешься с нами, словно едва избегнул смерти или несешь нам целый рай в ладошке. Ну, что с тобой! Раз ты здесь, мы счастливей всех святых в небе, право! Мне мерещились всякие страхи, пока я ждала тебя. Часа за два до рассвета я разбудила бедного Маньяни и послала искать тебя - он и сейчас бегает где-то. Он, наверное, дошел до самого Бель-Пассо - посмотреть, не у дяди ли ты. - Добрый, милый Маньяни! - воскликнул Микеле. - Ну, я пойду к нему навстречу, чтобы его успокоить и увидеться с ним поскорее. Но сперва я хотел позавтракать с вами обоими за нашим маленьким семейным столом. Дай нам рису - ты, Мила, так вкусно его готовишь - и арбуз, который умеют выбрать только твои ручки. - Гляди-ка, как он бывает мил, когда не чудит! - смеялась девушка, поглядывая на брата. - Когда он не в духе, все нехорошо - рис переварен, арбуз перезрел. Сегодня все будет превкусно, даже раньше, чем он попробует. - А я теперь всегда буду таким, сестричка! - отвечал Микеле. - Никогда не буду ворчать, не стану задавать тебе нескромных вопросов, и, надеюсь, не будет у тебя на свете друга лучше меня. Оставшись наедине с Пьетранджело, Микеле опустился на колени. - Благословите меня, - сказал он, - и простите, что я был не всегда достоин вас. Теперь я буду всегда помнить об этом и если хоть на миг заколеблюсь на пути долга, обещайте побранить и отчитать меня построже, чем это бывало до сих пор. - Князь, - начал Пьетранджело, - пожалуй, я был бы построже, будь я вашим отцом, но... - О отец мой! - воскликнул Микеле. - Никогда не обращайтесь ко мне так и никогда не говорите, что я вам не сын. Разумеется, быть сыном княжны Агаты - блаженство, но зачем же примешивать горечь к моему счастью и приучать меня к мысли, что я уже не сын вам? И если вы станете обходиться со мной как с князем - я не хочу быть князем: лучше мне быть рабочим! - Ну ладно, пусть будет так! - сказал Пьетранджело, прижимая его к своей груди. - Оставайся моим сыном, как было раньше, мне так больше нравится. Тем более что у меня все равно сохранилась бы прежняя привычка, даже если бы это оскорбляло тебя. Теперь послушай-ка: я наперед знаю, что ты собираешься мне сказать. Ты захочешь меня обогатить. Так наперед тебе скажу: не приставай ты ко мне с этим, прошу тебя. Я хочу остаться таким, как сейчас. Мне хорошо. С деньгами приходят заботы, я деньги беречь не умею. Княжна что угодно сделает для твоей сестры, но сомневаюсь, чтобы малютке захотелось сменить свое положение. Если не ошибаюсь, она любит Антонио Маньяни, нашего соседа, и не собирается выходить ни за кого другого. Маньяни не захочет ничего принять от тебя - я знаю наверное: это человек вроде меня, он любит свое ремесло, и ему будет стыдно принимать чью-то помощь, когда он сам зарабатывает достаточно. Не сердись, мой мальчик. Вчера я принял от тебя приданое для сестры: это был еще не дар князя, это было твое жалованье мастерового, жертва, принесенная братом от доброты. Я был горд такой жертвой, да и твоя сестра, когда узнает, не устыдится ее. Я не хотел пока говорить ей. Она никогда не приняла бы этого золота: ведь она привыкла смотреть на твое будущее как на нечто священное, а девочка упряма, сам знаешь! А я, Микеле... Ты ведь меня тоже знаешь. Если я стану богачом, мне будет стыдно работать. Подумали бы, что это из жадности, что мне охота прибавить еще немножко к моему имуществу. Работать, когда в этом нет нужды, я бы тоже не мог: я рабочая скотинка, работаю по привычке. Всякий день стал бы для меня воскресеньем; сейчас мне полезно потешиться немножко за столом в святой день отдыха, а бездельничать всю неделю подряд мне будет вредно. Скука меня одолела бы, а потом и тоска. Я, быть может, попытался бы избавиться от нее, пустился бы во все тяжкие, как люди, что не умеют читать и не могут отвлечь себя какими-нибудь сочиненными историями. Им все-таки следует питать свой ум, когда отдыхает тело; вот они его и питают вином. Когда я иду на свадьбу, в первый день мне весело, на второй я скучаю, а на третий - я болен. Нет, нет, мне нужны мой передник, лесенка, горшок с клеем и мои песни, чтобы время не тянулось слишком долго. Если ты меня стыдишься... Впрочем, нет, не стану договаривать, это уж была бы обида для тебя, - ты никогда меня не постыдишься. Так вот, позволь мне жить на свой лад, а когда я совсем состарюсь и стану слишком слаб для работы, ты меня возьмешь к себе, будешь заботиться обо мне - на это я согласен, обещаю тебе! Надеюсь, ничего лучшего я не могу сделать для тебя? - Ваши желания для меня священны, - ответил Микеле, - и я отлично понимаю, что деньгами мне с вами расквитаться нельзя. Слишком легко было бы иметь возможность в один миг и без всякого труда сбросить с плеч, что я задолжал за целую жизнь. Ах, если бы я мог удвоить течение жизни вашей и своей кровью возместить вам силы, истраченные на то, чтобы воспитать и обучить меня! - И не надейся расплатиться со мной иначе, как дружбой, - отвечал старый мастер. - Молодости не вернешь, и я не желаю ничего, что шло бы наперекор божеским законам. Если я работал на тебя, то делал это с радостью и никогда не хотел иной награды, кроме твоего счастья, которым ты, надеюсь, воспользуешься на моих глазах. Княжне известны мои убеждения на этот счет. Если бы она заплатила за твое воспитание и обучение, она отняла бы у меня право на законную гордость. У меня ведь тоже есть свое честолюбие, и я буду гордиться, когда станут говорить: "Какой хороший сицилиец и хороший князь этот Кастро-Реале! А ведь воспитал-то его этот старый дурак Пьетранджело!" Ну, давай-ка мне руку, и поставим точку. Иначе, признаюсь, мне было бы обидно. Похоже, что кардинал умирает. Мне хочется вместе с тобой прочесть за него молитву - она ему очень пригодится. Он был дурной человек, и та женщина, у которой мы с братом вырвали тебя из рук, по-моему, несла тебя вовсе не в приют, - у нее был такой вид, словно она собирается забросить тебя в море. Помолимся же за него от чистого сердца! Ничего, Микеле, это ведь недолго! И Пьетранджело обнажил голову и с глубокой искренностью проговорил твердым голосом: - Отпусти, господи, наши прегрешения и отпусти грехи душе кардинала Джеронимо, как мы сами отпускаем ему. Во имя отца, и сына, и святого духа. Аминь. Микеле, ты не сказал аминь. - Да будет так, и говорю это от всего сердца, - отозвался Микеле, растроганный тем, как евангельски просто прощал Пьетранджело своего гонителя. Ибо монсиньор Джеронимо был когда-то очень жесток к бедному ремесленнику. У него были одни подозрения, а он его преследовал, бросил в тюрьму, разорил, в конце концов принудил бежать из родного края, и это было самым тяжким из всего, перенесенного Пьетранджело. Но в смертный час кардинала добряк не припомнил ничего, что касалось его самого. Так как Мила опять стала беспокоиться о Маньяни, который все не возвращался, Микеле отправился ему навстречу. Все колокола в городе вызванивали последний час прелата; во всех церквах читали за него молитвы, и бедный угнетенный им народ, подвергавшийся грабежу и казням при малейшей попытке бунта, теперь на ступенях папертей набожно преклонял колени, моля бога отпустить кардиналу его грехи. Все, несомненно, при первом ударе колокола втайне возрадовались и должны были возрадоваться еще больше, услышав последний. Но ужасы преисподней действуют так сильно на живое воображение этих людей и мысль о вечном наказании так пугает их, что вражда, которую они испытывали к кардиналу при его жизни, исчезала перед угрозой, что слышалась им всем в звоне колоколов. Микеле не стал дожидаться, пока заключительный удар колокола возвестит, что смерть уже закогтила свою добычу, и, предполагая, что мать ранее этой решительной минуты не покинет смертного одра дяди, направился к холмам Маль-Пассо. Он хотел обнять Маньяни и фра Анджело еще раз до того, как они явятся приветствовать в его лице князя Кастро-Реале. Он больше всего боялся, как бы Маньяни, несправедливо опасаясь высокомерия нового князя, не вооружился бы против него гордостью и даже холодностью. Микеле заранее намеревался просить его о прежней дружбе, хотел вынудить у него торжественное обещание сохранить ее и, после того, как в присутствии фра Анджело их братская связь будет упрочена, ему первому сообщить о своем новом положении. Потом Микеле задумался о Пиччинино. Не так уж далеко, рассуждал он, от Бель-Пассо до Николози, чтобы ему не дойти до брата, прежде чем тот предпримет что-либо против княгини Кастро-Реале или ее сына. Он не мог позволить себе спокойно, ничего не предпринимая, дожидаться мстительных действий Пиччинино, которые могли настигнуть его мать раньше, чем его самого. И пусть при встрече в Николози злоба незаконного сына разгорится еще сильней, чем при расставании в покоях княгини, Микеле считал своим долгом сына и мужчины принять на себя одного первые ее последствия. По пути Микеле увидел, как встающее солнце заливает природу своим блеском, и в нем проснулся живописец. Чувство глубокой грусти вдруг нахлынуло на него: его будущее как художника показалось ему конченным и, проходя мимо решетки виллы Пальмароза, глядя на ту нишу со статуей мадонны, откуда он впервые завидел купола Катании, он ощутил, как сжалось его сердце. Словно не две недели, а двадцать лет протекли между жизнью, только что закончившейся такой развязкой, и мятежной юностью, полной поэзии, опасений и надежд. Его вдруг испугала его будущая обеспеченность, и он со страхом спрашивал себя, найдется ли место таланту художника в душе богача и князя. А честолюбие, гнев, страх и пыл работы, препятствия, которые надо преодолевать, успехи, которые надо защищать, все эти могущественные и необходимые побуждения, - что станется с ними? Место врагов, которые его подгоняют, займут льстецы, которые развратят его суждение и испортят вкус, а нищета, заставляющая бросаться на трудности и держащая вас в постоянной лихорадке, заменится пресыщением от всех тех преимуществ, за которыми искусство обычно гонится не меньше, чем за славой. Он тяжело вздохнул, но тут же ободрился, решив, что постарается быть достойным друзей, которые будут говорить ему правду, и что, стремясь к благородной цели - к славе, - он теперь легче, чем прежде, решится пренебречь выгодами профессии и грубыми суждениями толпы. Размышляя обо всем этом, подошел он к монастырю. Колокола обители перекликались с колоколами города, и в чистом утреннем воздухе их заунывные, мрачные звуки смешивались с пением птиц и дыханием ветерка. XLVII СТЕРВЯТНИК Маньяни было известно все, потому что Агата, если не разгадав, то все же подозревая его любовь и желая исцелить его, рассказала ему свою жизнь, свое опозоренное и печальное прошлое, свое трудное настоящее, посвященное только материнскому чувству. Выказав ему такое доверие и дружбу, она, во всяком случае, помогла ему залечить тайную рану, от которой страдала его плебейская гордость. Она деликатно дала ему понять, что препятствием между ними является не различие их положения и образа мыслей, но возраст и непоправимая судьба. Наконец, обращаясь с ним как с братом, она равняла его с собой, и если ей не удалось вылечить его раз и навсегда, ей удалось, во всяком случае, смягчить горечь страдания. Затем она искусно ввела в разговор имя Милы, и, поняв, что княгиня желает их союза, Маньяни счел долгом повиноваться ее желанию. Он должен был постараться выполнить его, этот долг, и он сам прекрасно чувствовал, что Агата подсказывает ему самый легкий, чтобы не сказать - самый приятный способ искупить свою вину за прежнее безумство. Он вовсе не разделял беспокойства Милы по поводу отсутствия Микеле и вышел с единственной целью угодить ей и совсем не собираясь разыскивать ее брата. Он пошел к фра Анджело, чтобы расспросить его о чувствах девушки и просить его совета и поддержки. Когда он пришел в монастырь, братья монахи читали отходную кардиналу, и Маньяни, вынужденный ждать, чтобы фра Анджело вышел к нему, остался в саду, где дорожки были выложены фаянсовыми плитками, а клумбы окружены кусками лавы. Зловещие песнопения наводили тоску, и он не мог отделаться от мрачного предчувствия, говоря себе, что шел сюда с надеждой на помолвку, и угодил к похоронной службе. Он уже накануне, прощаясь с Пьетранджело на обратном пути из дворца Ла-Серра, выспрашивал старого мастера о чувствах его дочери. Обрадованный таким началом переговоров, Пьетранджело простодушно ответил, что, кажется, дочь любит его. Но так как тот все не осмеливался поверить в свое счастье, Пьетранджело посоветовал ему обратиться к своему брату-капуцину, которого, хоть сам и был старше, привык считать главой семьи. Маньяни был очень взволнован и совсем не ощущал уверенности в себе. Однако ж тайный голос говорил ему, что Мила его любит. Он вспоминал ее робкие взгляды, внезапный румянец, скрытые слезы, минутную смертельную бледность, самые ее слова, в которых притворное равнодушие, быть может, было подсказано гордостью. Он надеялся. Он нетерпеливо дожидался, пока дочитают молитвы, и когда фра Анджело вышел к нему, попросил уделить ему полчаса, чтобы дать совет и прежде всего без околичностей сказать всю правду. - Вот это дело сложное, - ответил ему добрый монах, - я всегда дружил с твоей семьей, сын мой, и очень уважаю тебя. Не ручаешься ли ты, что знаешь и любишь меня достаточно, чтобы мне поверить, если мой совет не сойдется с твоими тайными желаниями? Ведь с нами, монахами, советуются часто, а слушаются нас редко. Каждый приходит рассказать о своих замыслах, страстях, даже о делах, так как считается, что люди, отказавшиеся от собственных интересов в жизни, разбираются в ней лучше других. Это ошибка. Чаще всего мы в своих советах бываем либо слишком снисходительны, либо слишком суровы, и невозможно ни следовать нашим советам, ни выполнять их. Я сам терпеть не могу советов. - Ну, если вы считаете, - сказал Маньяни, - что я не способен с пользой выслушать ваши наставления, так не можете ли вы пообещать ответить без всяких колебаний и обиняков на вопрос, который я вам задам? - Колебаться мне не свойственно, друг! Но говоря без обиняков, можно причинить боль тем, кого любишь. А разве ты хочешь, чтобы я был жесток с тобой? Ты подвергаешь мою дружбу трудному испытанию. - Вы меня пугаете заранее, отец Анджело. Мне кажется, вы уже угадали вопрос, который я хочу задать. - Все-таки говори, а то, быть может, я и ошибаюсь. - И вы ответите? - Отвечу. - Ну, хорошо! - дрогнувшим голосом сказал Маньяни. - Правильно ли я поступлю, если попрошу у вашего брата руки вашей племянницы Милы? - Вот как раз то, чего я и ждал. Брат уже говорил со мной об этом. Он думает, что его дочь тебя любит. Ему кажется, что это так. - Боже мой, если бы это было правдой! - сказал Маньяни, молитвенно складывая руки. Но лицо фра Анджело было строго и печально. - Вы считаете, что я недостоин стать ее мужем, - сказал скромный Маньяни. - Ах, отец мой, это верно! Но если бы вы знали, как твердо решил я сделаться достойным ее! - Друг, - отвечал монах, - лучшим днем в жизни Пьетранджело, и в моей также, будет день, когда ты станешь мужем Милы, если оба вы любите друг друга горячо и искренно. Ведь мы, монахи, знаем твердо - надо от всей души любить супругу, которой ты отдаешь себя, семья ли то или религия. И вот, я верю, ты любишь Милу, потому что добиваешься ее, но я вовсе не знаю, любит ли тебя Мила и не ошибается ли тут мой брат. - Увы! - вздохнул Маньяни, - я тоже не знаю. - Не знаешь? - чуть нахмурясь, спросил фра Анджело. - Значит, она тебе ничего никогда не говорила? - Никогда! - И все-таки оказывала тебе какие-нибудь невинные милости? Случалось ли ей оставаться с тобой наедине? - Лишь по необходимости или встретясь случайно. - И никогда не назначала тебе свидания? - Никогда! - А вчера? Вчера на закате она не гуляла с тобой в этой стороне? - Вчера, в этой стороне? - бледнея, переспросил Маньяни. - Нет, отец мой. - Клянешься спасением своей души? - И спасением души и моей честью! - Тогда, Маньяни, незачем тебе думать о Миле. Мила любит кого-то, но не тебя. И, что еще хуже, ни отец, ни я не можем дознаться кого. Дал бы бог, чтобы такой самоотверженной, такой работящей и - до вчерашнего дня - такой скромной девушке полюбился человек вроде тебя! Вы бы составили хорошую семью, и ваш союз был бы примером для других. Но Мила еще девочка, дитя, и опасаюсь, склонна ко всяким фантазиям. Теперь будем следить за ней более тщательно: я предупрежу отца, а ты, как человек мужественный, будешь молчать и забудешь ее. - Как? - вскричал Маньяни. - Мила - верх откровенности, мужества и невинности, а за ней уже есть грех, в котором ей надо упрекать себя? Боже мой! Так, значит, на свете нет ни чистоты, ни правды? - Я этого не говорю, - возразил монах. - Надеюсь, Мила покамест чиста, но если ее не удержать, она на пути к погибели. Вчера на закате она шла здесь - одна, разряженная. Она старалась избежать встречи со мной, отказалась от всяких объяснений, пыталась лгать. Я молился за нее всю ночь и не заснул ни на минуту! - Я никому не выдам тайны Милы и перестану думать о ней, - сказал убитый Маньяни. Однако он продолжал думать обо всем этом. Сильный и меланхоличный, он был чужд хвастливой самоуверенности и никогда не брал препятствия с наскоку, а останавливался перед ними, не умея ни преодолеть, ни обойти их. В это мгновение появился Микеле. Хоть он и был в прежней рабочей одежде, но с вечера в нем как будто произошла некая волшебная перемена. Лоб и глаза словно стали больше, ноздри глубже вдыхали воздух, грудь словно расширилась, дыша вольней. Лицо его сияло гордостью, силой и спокойствием свободного человека. - Ах, твой сон уже сбылся, Микеле! - воскликнул Маньяни, бросаясь в раскрытые объятия молодого князя. - Это был прекрасный сон, а пробуждение еще прекрасней! А меня мучил кошмар, и хотя твое счастье развеяло его, но я все еще чувствую себя измученным, усталым и разбитым. Фра Анджело благословил обоих и обратился к князю: - Я рад видеть, что в час, когда ты пришел к величию и власти, ты прижимаешь к сердцу человека из народа твоей страны, Микеле де Кастро-Реале, Микеланджело Лаворатори, любя в тебе своего князя, я всегда буду любить тебя и как своего племянника. А вы и теперь скажете, eccellenza, что людям моего сословия глупо служить людям вашего и любить их? - Не напоминайте мне о моих заблуждениях, почтенный дядюшка, - ответил Микеле. - Сегодня я уже не знаю, к какому сословию принадлежу, знаю только, что я мужчина и сицилиец, вот и все. - Тогда да здравствует Сицилия! - воскликнул капуцин, взмахом руки указывая на Этну. - Да здравствует Сицилия! - отвечал Микеле, тем же жестом приветствуя Катанию. Маньяни был растроган и дружелюбен. Он искренно радовался счастью Микеле, но сам был очень удручен препятствием, возникшим между ним и Милой, и в то же время боялся подпасть под власть своей первой любви. Все же "мать" - это больше, чем "женщина", и когда Агата предстала ему в этом новом свете, обожание, которое Маньяни испытывал к ней, стало спокойней и глубже, чем это было до сих пор. Он понимал, что если в душе его сохранится хоть капля прежнего безумия, ему придется краснеть в присутствии Микеле. И он решил стереть все его следы в своем сердце и радовался возможности утверждать, что свою молодость посвятил по обету одной из прекраснейших небесных святых, и будет беречь ее образ и память в своей душе как некое райское благоухание. Маньяни выздоровел - но какое грустное выздоровление! В двадцать пять лет отречься от всякой мечты о любви! Он до конца покорился судьбе, но с этой минуты жизнь стала для него только тяжким и суровым долгом. Умерли мечты и мучения, что заставляли его любить этот долг. И не было на свете человека более одинокого, до такой степени потерявшего вкус ко всему земному, чем Маньяни в день своего избавления. Он расстался с Микеле и фра Анджело, которые хотели немедля идти в Николози, и остаток дня провел, одиноко бродя по берегу моря, у базальтовых скал Ячи-Реале. Решив идти к Пиччинино, молодой князь и монах сразу же пустились в путь. Когда они проходили мимо зловещего креста Дестаторе, колокола Катании сменили мелодию, и до них донеслись унылые звуки, возвещавшие о чьей-то смерти. Фра Анджело на ходу перекрестился, Микеле подумал о своем отце, убитом, быть может, по приказу нечестивого прелата, и ускорил шаги, чтобы преклонить колени на могиле Кастро-Реале. Он еще не чувствовал в себе достаточно мужества, чтобы вблизи рассмотреть этот роковой крест, у которого испытал такие тягостные ощущения, еще даже не зная, какие кровные узы связывают его с разбойником Этны. Но большой стервятник, взлетевший внезапно от самого подножия креста, заставил его невольно обратить туда глаза. На миг ему показалось, что он становится жертвой галлюцинации. На том месте, откуда взлетел стервятник, в луже крови лежал труп. Оледенев от ужаса, Микеле с монахом подошли ближе к кресту и увидели, что это тело аббата Нинфо, изуродованное двумя пистолетными выстрелами, сделанными в упор. Убийство было обдумано заранее или совершено с редким хладнокровием, так как убийца нашел время и не пожалел труда сделать мелом на черной лаве, служившей кресту пьедесталом, следующую, не оставлявшую никаких сомнений, надпись мелким, изящным почерком: "Здесь восемнадцать лет назад, день в день, нашли тело знаменитого разбойника Дестаторе, князя Кастро-Реале, мстителя за бедствия своей страны. Сегодня здесь найдут тело его убийцы аббата Нинфо, который сам признал свое участие в убийстве. Столь трусливый воин не посмел бы напасть на столь отважного человека. Он заманил его в засаду, где и сам погиб через восемнадцать лет, проведенных им в безнаказанных злодействах. Более удачливый, чем Кастро-Реале, которого поразили руки наемников, Нинфо пал от руки свободного человека. Если хотите знать, по чьему приказу был убит Дестаторе и кто оплатил это убийство, расспросите сатану, перед которым вот-вот предстанет в его судилище мерзкая душа кардинала Джеронимо Пальмароза. Не обвиняйте вдову Кастро-Реале - она ни в чем не повинна. Микеле де Кастро-Реале! Немало придется пролить крови, прежде чем отомстится смерть твоего отца! Написавший эти строки - незаконный сын князя Кастро-Реале, тот, кого называют Пиччинино, или Свободный Мститель. Это он убил обманщика Нинфо. Он совершил это на восходе солнца, под звон колоколов, возвещающих смертный час кардинала Пальмарозы. Он совершил это, чтобы не думали, будто все злодеи могут умереть в своей постели. Пусть первый же, кто прочтет эту надпись, перепишет или заучит ее на память и передаст народу в Катании". - Сотрем ее, чтобы дерзость моего брата не оказалась роковой для него, - сказал Микеле. - Нет, не будем стирать ее, - сказал монах, - твой брат достаточно осторожен и сейчас уже, наверное, далеко, а мы не вправе скрывать от вельмож и народа в Катании этот страшный пример и кровавый урок. Значит, он был убит, гордый Кастро-Реале! Убит кардиналом, завлечен в ловушку подлым аббатом! Ах, мне следовало бы догадаться самому! У него было еще слишком много энергии и мужества, чтобы он мог унизиться до самоубийства. Ах, Микеле! Не вини своего брата за чрезмерную жестокость; ведь это кара, а не бессмысленное преступление. Ты не знаешь, каким бывал твой отец в свои лучшие дни, в дни своей славы! Не знаешь, что он был уже на пути к исправлению, на пути к тому, чтобы снова стать Мстителем Гор. Он раскаивался, он верил в бога, он, как и раньше, любил свою страну и обожал твою мать! Проживи он так еще год, и она полюбила бы его и простила бы все. Она делила бы его опасную жизнь и была бы женой разбойника, а не узницей и жертвой подлых убийц. Она сама воспитала бы тебя и никогда не разлучалась бы с сыном! Сосцы дикой львицы поили бы тебя, ты мужал бы в бурях. Все было бы лучше! Сицилия была бы ближе к своему освобождению, чем будет и через десять лет, а я не оставался бы монахом! И мы не прогуливались бы с тобой по горам, где в глухом углу наткнулись на этот труп, и Пиччинино не бежал бы отсюда через пропасти - нет, мы были бы вместе и с мушкетом в руках задавали бы трепку швейцарским наемникам неаполитанского короля, а может быть, шагали бы по Катании с желтым знаменем, золотые складки которого плясали бы на утреннем ветру! Да, все было бы лучше тогда, уверяю тебя, князь Кастро-Реале!.. Но да будет воля господня! - закончил фра Анджело, вспомнив наконец, что он все же монах. В полной уверенности, что Пиччинино покинул эти места задолго до часа, указанного в надписи, как часа убийства, Микеле с капуцином повернули обратно и пошли прочь от страшного места, где лежал труп аббата, предоставляя стервятнику еще много часов подряд терзать свою добычу, прежде чем кто-либо нарушил бы его ужасное пиршество. Возвращаясь прежней дорогой, они видели, как зловещая птица пролетела над их головами и жадно накинулась вновь на свою злосчастную добычу. - "И сожрут тебя псы и стервятники", - сказал монах без всякого сожаления, - такого удела ты и заслужил! Вот проклятие, которым от века народ клеймит доносчиков и предателей. А вы побледнели, мой молодой князь! Быть может, вам кажется, что я слишком суров к этому священнику, - ведь я и сам принадлежу к служителям церкви. Чего же вы хотите? Я видывал, как убивают, и убивал сам, пожалуй, чаще, чем надо бы для спасения моей души. Но, знаете, в завоеванной стране подчас не остается иных средств борьбы, кроме самовольного убийства. Не считайте, что Пиччинино хуже других. От рождения он сдержан и терпелив, но у нас иные добродетели могут стать пороками, если мы будем их строго придерживаться. Ум и чувство справедливости научили его при нужде проявлять жестокость. Но, впрочем, в глубине души он человек честный. Вы сказали, что он злобствует против вашей матери и что вы опасаетесь его мести, но видите сами - он не винит эту святую женщину в преступлении, которого у нее и в мыслях не было. Вы видите, он отдает дань правде, даже в пылу гнева. Вы видите также, он не шлет вам проклятий, но призывает при случае сражаться вместе. Нет, нет, Кармело чужда низость! Микеле был того же мнения, что капуцин, но промолчал. Ему стоило большого труда испытывать братские чувства к этому изысканному дикарю с мрачной душой, который называл себя Пиччинино. Он отлично понимал тайную склонность монаха к этому разбойнику. На взгляд фра Анджело, не молодой князь, а незаконнорожденный Кармело был вправе считаться законным сыном Дестаторе и наследником его власти. Но Микеле так изнемог от испытанных за последние несколько часов то сладостных, то ужасных волнений, что был не в силах уже вести никакого разговора. Притом, если капуцин и казался ему мстительным и склонным к излишней жестокости, Микеле не чувствовал себя вправе опровергать, а тем более осуждать человека, которому был обязан законностью своего рождения, спасением жизни и счастьем встретиться со своей матерью. Они издали заметили, что вилла кардинала вся затянута черным. - И вам тоже, Микеле, придется надеть траур! - сказал фра Анджело. - Кармело, стоящий вне общества, сейчас счастливей вас. Будь он сыном княгини Пальмароза, ему пришлось бы носить обманное платье печали, траур по убийце своего отца. - Ради моей дорогой матери, дядюшка, - отвечал молодой князь, - не указывайте мне на дурную сторону моего положения. Я могу думать только о том, что прихожусь сыном благороднейшей, прекраснейшей и лучшей из женщин. - Хорошо, сын мой, ты прав. Прости меня, - сказал монах. - Я ведь живу прошлым, меня не оставляет память о моем бедном убитом капитане. Зачем я покинул его? Зачем пошел в монахи? Ах, я тоже трусил! Если бы я остался ему верен в злосчастье, был бы терпелив к нему, когда он сбивался с пути, он не попался бы в эту дрянную засаду и - кто знает? - посейчас был бы жив! Он был бы горд и счастлив, что имеет двоих сыновей, таких красивых и смелых! Ах, Дестаторе, Дестаторе! Я плачу по тебе еще горше, чем в день твоей смерти. Узнать, что ты погиб от чужой, не от своей руки - это потерять тебя снова! И монах, только что сурово и равнодушно попиравший кровь предателя, расплакался как дитя. В нем проснулся старый солдат, хранящий верность в жизни и смерти, и он обнял Микеле со словами: - Утешь меня, дай мне надежду, что мы отомстим за него! - Будем надеяться на освобождение Сицилии! - отвечал Микеле. - У нас есть дело поважнее, чем отмщение наших семейных ссор, мы должны спасти родину! Ах, моя родина! Вчера тебе надо было объяснять мне это слово, добрый солдат; сегодня это слово мне понятно. Они крепко пожали друг другу руки и вошли в ворота виллы Пальмароза. XLVIII МАРКИЗ Мэтр Барбагалло поджидал их у входа - на лице его читалось сильнейшее беспокойство. Завидев Микеле, он бросился к нему навстречу, опустился на колени и хотел поцеловать руку. - Встаньте, встаньте, сударь, - сказал молодой князь, неприятно пораженный таким раболепством. - Вы всегда преданно служили моей матери. Подайте же мне руку, как подобает честному человеку! Вместе они прошли через парк. Но Микеле не хотелось принимать знаки преданности и почтения от всех слуг, хотя вряд ли это могло стать таким докучным, как излияния мажордома. Тот не отставал ни на шаг и, в сотый раз принося извинения по поводу сцены на балу, старался доказать, что если бы приличия позволили ему тогда надеть очки, слабое зрение не помешало бы ему заметить, что Микеле точь-в-точь походит лицом на великого начальника Джованни Пальмарозу, умершего в 1288 году, чей портрет он у него на глазах принес накануне к маркизу Ла-Серра. - Ах, как я сожалею, - твердил он, - что княгиня подарила маркизу всех Пальмароза! Но ваша светлость получит обратно эту важную и драгоценнейшую часть своего наследства. Я уверен, что его сиятельство маркиз оставит вам по завещанию либо передаст вам еще и раньше того всех предков обеих семей. - По-моему, им хорошо и там, где они сейчас, - смеясь, отвечал Микеле. - Не очень-то мне нравятся портреты, обладающие даром речи. Еле избавясь от приставаний мажордома, Микеле обогнул скалу, чтобы войти в дом через апартаменты княгини. Но, входя в будуар матери, он заметил, что запыхавшийся Барбагалло бежит вслед за ним по лестнице. - Простите, ваша светлость, - сказал тот срывающимся голосом, - ее светлость в большой галерее со всеми своими родными, друзьями и слугами, которым она только что сделала публичное заявление о своем браке с благороднейшим и сиятельнейшим князем, вашим родителем. Поджидают лишь достопочтенного фра Анджело, который уже часа два тому назад должен был получить посланную ему спешную просьбу принести из монастыря подлинные брачные свидетельства, долженствующие подтвердить права княгини на наследование имущества его преосвященства, высочайшего, всемогущего и всесветлейшего князя кардинала... - Документы у меня с собой, - сказал подошедший монах, - а вы уже все сказали, высочайший, всемогущий и всесветлейший мэтр Барбагалло? - Я должен сказать еще его светлости, - ничуть не смущаясь, продолжал управитель, - что его светлость тоже ожидают с нетерпением... Но что... - Да в чем дело? Зачем вы все время с таким умоляющим видом преграждаете мне дорогу?.. Если моя мать ожидает меня, не мешайте мне поспешить к ней, если же у вас еще какая-нибудь личная просьба ко мне, я выслушаю вас в другой раз и заранее обещаю все, что хотите. - О мой благородный хозяин - вот, вот, личная просьба! - воскликнул Барбагалло, с геройским видом становясь в дверях и подавая Микеле парадный камзол старинного фасона. Он тут же быстро схватил колокольчик и вызвал слугу, который принес шелковые панталоны с золотым шитьем, шпагу и шелковые чулки с красными стрелками. - Да, да, осмеливаюсь обратиться к вам с личной просьбой, - продолжал Барбагалло. - Вы ведь не можете явиться к ожидающим вас съехавшимся родным в этой толстой куртке и грубой рубашке. Это невозможно! Невозможно, чтобы князь Пальмароза, я хотел сказать - князь Кастро-Реале, впервые появился перед своими двоюродными братьями и сестрами и отпрысками их в нелепой одежде чернорабочего. Всем известны возвышенные горести вашей юности и недостойное положение, пред которым сумело устоять ваше благородное сердце. Но это не основание, чтобы на плечах вашей милости видели бедное платье. Я припадаю к стопам вашей светлости и умоляю вашу светлость переодеться в парадные одежды, которые князь Диониджи де Пальмароза надевал, когда представлялся к неаполитанскому двору. Первая половина этой речи прогнала недовольство художника. И он и монах не могли сдержать отчаянного хохота. Но конец ее оборвал их смех и заставил нахмуриться. - Я совершенно уверен, - сухо сказал Микеле, - что моя мать не поручала вам предлагать мне такой смешной маскарад и что ей не доставит никакого удовольствия, если я наряжусь в эту ливрею. Мне больше нравится то платье, что на мне сейчас, и я не сниму его до вечера, как бы вы ни сердились, господин мажордом. - Пусть ваша светлость не гневается на меня, - смешавшись, отвечал Барбагалло, делая знак лакею унести поскорей это одеяние. - Быть может, я поступил неосмотрительно, моим единственным советчиком было мое рвение... Но если... - Нет и нет! Оставьте меня, - сказал Микеле, решительно открывая дверь, и, взяв под руку фра Анджело, он спустился по внутренней лестнице и в своем рабочем платье решительно вступил в большую залу. Княгиня, вся в черном, сидела на софе в глубине залы. С нею были маркиз Ла-Серра, доктор Рекуперати и Пьетранджело. Ее окружали испытанные друзья обоего пола, а также многочисленные родственники с более или менее недоброжелательными или расстроенными лицами, несмотря на все их усилия казаться умиленными и потрясенными романом ее жизни, который она только что им рассказала. Мила сидела на подушке у ее ног - прекрасная, растроганная, побледневшая от неожиданности и волнения. Остальные группами расположились в галерее. Там сидели друзья уже не столь близкие и дальние родственники, а также юристы, которых Агата призвала, чтобы они подтвердили законность ее брака и законное рождение сына. Еще дальше толпились слуги - и те, что служили сейчас, и те, что были уже стары и получали пенсию, затем кое-какие избранные рабочие - между ними семья Маньяни, наконец, некоторые наиболее видные "клиенты", с которыми сицилийские синьоры поддерживают связи, основанные на общности интересов, что не принято у нас и сходно с античными обычаями римского патрициата. Само собой разумеется, Агата не сочла нужным объяснять, какие тягостные обстоятельства принудили ее обвенчаться с человеком такой дурной славы, как князь Кастро-Реале, отважным и грозным разбойником, столь развращенным и подчас столь простодушным, с каким-то раскаявшимся Дон Жуаном, о похождениях которого ходило так много страшных, фантастических и неправдоподобных рассказов, что ему было и не совершить всего этого. Она не желала объявлять о насилии, что было бы противно ее стыдливости и гордости, и предпочла намекнуть, что то была любовь романтическая, даже безумная, - но любовь по обоюдному согласию и освященная законным браком. Один маркиз Ла-Серра был посвящен в ее истинную историю, лишь ему одному из собравшихся было известно о бедствиях Агаты, о жестокости ее родных, о вероятном убийстве Дестаторе, об умыслах на жизнь младенца - сына. Прочим присутствующим княгиня дала лишь понять, что ее семья никогда бы не признала этого тайного брака и что ей пришлось скрытно воспитывать сына, чтобы не подвергать его опасности из-за нее оказаться лишенным наследства от родных с материнской стороны. Ее рассказ был краток, прост и ясен, она говорила с уверенностью, достоинством и спокойствием, которые придавала ей сила материнской любви. Раньше, когда она еще не знала о существовании сына, она скорее умерла бы, чем позволила людям заподозрить и десятую часть своей тайны, теперь, желая добиться для сына признания, она раскрыла бы все, если бы подробный рассказ оказался необходимым. Она уже с четверть часа как закончила говорить. Когда вошел Микеле, она оглядывала своих слушателей совершенно спокойно. Она понимала, чего ей ждать от наивной растроганности одних, от скрытой враждебности других. Она знала, что у нее хватит храбрости с открытым лицом встретить все те домыслы, насмешки и злобные выходки, которые ее заявление должно было породить в обществе