Не беспокойся, дня через два я помогу твоему мужу. По дороге в "Охотничий Рог" Уленшпигель сказал себе: "Он уплатит семь флоринов, и это будет моя первая заупокойная служба". И он и слепые поспешили покинуть трактир. 36 На другой день Уленшпигель пристал к толпе богомольцев, двигавшейся по большой дороге, и узнал от них, что в Альземберге нынче богомолье. Нищие старухи шли босиком, задом наперед - они подрядились за флорин искупить грехи каких-то знатных дам. По краям дороги под звуки скрипиц, альтов и волынок паломники обжирались мясом и натягивались bruinbier'ом. Аппетитный запах рагу благовонным дымом возносился к небу. Другие богомольцы, разутые, раздетые, шли тоже задом наперед, за что получали от церкви шесть солей. Какой-то лысый коротышка с вытаращенными глазами и свирепым выражением лица прыгал за ними тоже задом наперед и все твердил молитвы. Намереваясь вызнать, что это ему вздумалось подражать ракам, Уленшпигель стал перед ним и, ухмыляясь, запрыгал точь-в-точь как он. И вся эта пляска шла под звуки скрипиц, дудок, альтов и волынок, под стенания и бормотание паломников. - Эй, голова как коленка, чего это ты так бегаешь? Чтобы вернее упасть? - спросил Уленшпигель. Человечишка ничего не ответил и продолжал бормотать молитвы. - Наверно, хочешь узнать, сколько деревьев по краям дороги, - высказал предположение Уленшпигель. - А может, ты и листья считаешь! Человечишка, читавший в это время "Верую", сделал знак Уленшпигелю, чтобы тот замолчал. - А может, - не унимался Уленшпигель, все так же прыгая перед его носом и передразнивая его, - ты спятил и оттого ходишь не по-людски? Впрочем, кто добивается от дурака разумного ответа, тот сам дурак. Верно я говорю, облезлый господин? Человечишка по-прежнему ничего ему не отвечал, а Уленшпигель продолжал прыгать и так при атом топотал, что дорога под ним гудела, как пустой ящик. - Вы что, милостивый государь, немой? - спросил Уленшпигель. - Богородице, дево, радуйся... - бубнил человечек, - благословен плод чрева твоего... - А может, ты еще и глухой? - спросил Уленшпигель. - Сейчас проверим. Говорят, будто глухие не слышат ни похвалы, ни брани. Посмотрим, из чего у тебя сделаны барабанные перепонки - из кожи или из железа. Ты воображаешь, огрызок, пирог ни с чем, что ты похож на человека? Ты тогда станешь похож на человека, когда людей будут делать из тряпья. Ну где можно увидеть такую желтую харю, такую лысую башку? Только на виселице. Ты, уж верно, когда-нибудь висел? Уленшпигель все плясал, а человечишка, придя в раж, отчаянно прыгал задом наперед, с плохо сдерживаемой яростью бормоча молитвы. - А может, - продолжал Уленшпигель, - ты не понимаешь книжного фламандского языка? Ну так я заговорю с тобой на языке простонародья: коли ты не обжора, то пьяница, а коли не пьяница, то водохлеб, а коли не водохлеб, то у тебя лютый запор, а коли не запор, то понос, а коли нет у тебя поноса, то ты потаскун, а коли не потаскун, то каплун, а коли есть на свете умеренность, то она обитает где угодно, только не в бочке твоего пуза, и коли на тысячу миллионов человек, живущих на земле, приходится один рогоносец - это, верно, ты. Но тут Уленшпигель грохнулся задом об землю и задрал ноги кверху, ибо человечишка так двинул его по носу, что у него искры из глаз посыпались. Толщина не помешала человечишке в ту же минуту навалиться на Уленшпигеля и начать охаживать его. Под градом ударов, сыпавшихся на его тощее тело, Уленшпигель невольно выпустил из рук посох. - Ты у меня забудешь, как морочить голову порядочным людям, идущим на богомолье, - приговаривал человечишка. - Я, было бы тебе известно, иду по обычаю в Альземберг помолиться божьей матери о том, чтобы моя жена скинула младенца, зачатого в мое отсутствие. Дабы испросить столь великую милость, надобно с двадцатого шага от своего дома и до нижней ступеньки церковной лестницы плясать молча, задом наперед. А теперь вот начинай все сначала! Уленшпигель за это время успел поднять посох. - А я тебя сейчас отучу, негодяй, обращаться к царице небесной с просьбой убить младенца во чреве матери! - воскликнул Уленшпигель и так отдубасил злого рогача, что тот замертво свалился на землю. А к небу по-прежнему возносились стенания богомольцев, звуки дудок, альтов, скрипиц и волынок и, подобно чистому фимиаму, запах жареного. 37 Клаас, Сооткин и Неле сидели у камелька и говорили о странствующем страннике. - Девочка! - молвила Сооткин. - Неужто чары твоей юности не могли удержать его? - Увы, не могли! - отвечала Неле. - Это потому, что какие-то другие чары принуждают его вечно шататься - ведь он сидит на месте, только когда трескает, - заметил Клаас. - Бессердечный урод! - со вздохом проговорила Неле. - Бессердечный, - это правда, но не урод, - возразила Сооткин. - Если у моего сына Уленшпигеля не греческий и не римский профиль, то это еще полбеды. Зато у него фламандские быстрые ноги, острые карие глаза, как у франка из Брюгге, а нос и рот точно делали две лисы, до тонкости изучившие хитрое искусство ваяния. - А кто сотворил его ленивые руки и ноги, прыткие, когда его манят забавы? - спросил Клаас. - Его еще очень юное сердце, - отвечала Сооткин. 38 Катлина вылечила целебными травами по просьбе Спейлмана его быка, трех баранов и свинью, но вылечить корову Яна Белуна ей не удалось. Тогда он обвинил ее в колдовстве. Он утверждал, что она испортила корову; когда она давала ей травы, то, дескать, гладила ее и говорила с ней на каком-то, очевидно, бесовском языке, ибо истинному христианину не должно разговаривать с животными. Вышеназванный Ян Белун к этому присовокупил, что у его соседа Спейлмана она вылечила быка, баранов и свинью, а что его корову она отравила, разумеется, по наущению Спейлмана, который позавидовал, что его, Белуна, земля возделана лучше, нежели у него, и лучше родит. На основании показаний Питера Мелемейстера, человека во всех отношениях достойного, и самого Яна Белуна, засвидетельствовавших, что весь Дамме почитает Катлину за колдунью и что, вне всякого сомнения, это она отравила корову, Катлина была взята под стражу, и ее ведено было пытать до тех пор, пока она не сознается в своих преступлениях и злодеяниях. Допрашивал ее старшина, который всегда был раздражен, оттого что целый день пил водку. По его приказу Катлина предстала перед ним и перед членами Vierschare [судебная коллегия (флам. букв.: Четыре скамьи), собиравшаяся по старинному обычаю под большим деревом] и была подвергнута первой пытке. Палач раздел ее донага, сбрил все волосы на ее теле и всю осмотрел - нет ли где какого колдовства. Ничего не обнаружив, он привязал ее веревками к скамье. - Мне стыдно лежать голой перед мужчинами, - сказала Катлина. - Пресвятая богородица, пошли мне смерть! Палач прикрыл ей мокрой простыней грудь, живот и ноги, а затем, подняв скамейку, стал вливать в горло Катлине горячую воду - и влил так много, что она вся словно разбухла. Потом опустил скамью. Старшина спросил, признает ли Катлина себя виновной. Она знаком ответила, что нет. Палач влил в нее еще горячей воды, но Катлина все извергла. Тогда по совету лекаря ее развязали. Она ничего не могла сказать - она только била себя по груди, давая понять, что горячая вода обожгла ее. Когда же старшина нашел, что она оправилась после первой пытки, он снова обратился к ней: - Сознайся, что ты колдунья и что ты испортила корову. - Нипочем не сознаюсь, - объявила Катлина. - Я люблю животных, люблю всем своим слабым сердцем, я скорей себе наврежу, только не им, беззащитным. Я лечила корову целебными травами - от них никакого вреда быть не может. Но старшина стоял на своем: - Ты дала корове отравы, иначе бы она не пала. - Господин старшина, - возразила Катлина, - я сейчас вся в вашей власти, и все же смею вас уверить: костоправы и лекари что человеку, что скотине не всегда помогают. Клянусь вам Христом-богом, распятым на кресте за наши грехи, что я этой корове зла не желала - я хотела ее вылечить целебными травами. Старшина рассвирепел: - Вот чертова баба! Ну да она у меня сейчас перестанет запираться! Начать вторую пытку! С последним словом он опрокинул большущий стакан водки. Палач посадил Катлину на крышку дубового Гроба, стоявшего на козлах. Крышка, сделанная в виде кровли, оканчивалась острым щипцом. Дело было в ноябре - печка топилась вовсю. Катлину, сидевшую на режущем деревянном щипце, как на лезвии ножа, обули в совсем новенькие тесные сапоги и пододвинули к огню. Как скоро острый деревянный щипец гроба впился в ее тело, как скоро и без того тесные сапоги от жары еще сузились, Катлина крикнула: - Ой, больно, мочи нет! Дайте мне яду! - Еще ближе к огню, - распорядился старшина и приступил к допросу: - Как часто садилась ты на помело и летала на шабаш? Как часто гноила хлеб на корню, плоды на деревьях, как часто губила младенцев во чреве матери? Как часто превращала родных братьев в заклятых врагов, а родных сестер - в злобных соперниц? Катлина хотела ответить, но не могла, - она только шевельнула руками. - Вот мы сейчас растопим ее ведьмовский жир, так небось заговорит, - произнес старшина. - Пододвиньте ее еще ближе к огню. Катлина кричала. - Попроси сатану - пусть он тебя охладит, - сказал старшина. Она сделала такое движение, будто хотела сбросить дымившиеся сапоги. - Попроси сатану - пусть он тебя разует, - сказал старшина. Пробило десять часов - в это время изверг обыкновенно завтракал. Он ушел вместе с палачом и писцом; в застенке у огня осталась одна Катлина. В одиннадцать часов они вернулись и увидели, что Катлина словно одеревенела. - Должно быть, умерла, - сказал писец. Старшина велел палачу спустить ее с гроба и разуть. Разуть он не смог - пришлось разрезать сапоги. Ноги у Катлины были красные и все в крови. Старшина молча смотрел на нее - он вспоминал в это время свой завтрак. Вскоре Катлина, однако, очнулась, но тут же упала и, несмотря на отчаянные усилия, так и не смогла подняться. - Ты меня прежде сватал, - сказала она старшине, - ну, а теперь не получишь. Четырежды три - число священное, тринадцать - это суженый. Старшина хотел что-то сказать, но она продолжала: - Нишкни! У него слух тоньше, чем у архангела, который считает на небе стук сердца у праведников. Почему ты пришел так поздно? Четырежды три - число священное, оно убивает всех, кто меня хотел. - Она прелюбодействует с дьяволом, - сказал старшина. - Она сошла с ума под пыткой, - сказал писец. Катлину увели в тюрьму. Через три дня суд старшин приговорил ее к наказанию огнем. Палач и его подручные привели ее на Большой рынок и возвели на помост. Профос, глашатай и судьи были уже на своих местах. Трижды протрубила труба глашатая, после чего он повернулся лицом к народу и сказал: - Суд города Дамме сжалился над женщиной Катлиной и не стал судить ее по всей строгости закона, однако в удостоверение того, что она ведьма, волосы ее будут сожжены; кроме того, она уплатит двадцать золотых каролю штрафа и немедленно покинет пределы Дамме сроком на три года; буде же она решение суда нарушит, ее приговорят к отсечению руки. Народ рукоплескал этому жестокому снисхождению. Палач привязал Катлину к столбу и, положив пучок пакли на ее бритую голову, поджег. Пакля горела долго, а Катлина плакала и кричала. Наконец ее развязали и вывезли за пределы Дамме в тележке, ибо ноги ее были обожжены. 39 Отцы города Хертогенбос, что в Брабанте, предложили Уленшпигелю пойти к ним в шуты, но он от этой чести отказался. - Странствующему страннику надлежит шутовать не где-нибудь на одном месте, а по трактирам и по дорогам, - сказал он. Между тем Филипп, который был также королем Английским, вздумал посетить будущее свое наследие - Фландрию, Брабант, Геннегау, Голландию и Зеландию. Ему шел двадцать девятый год. В сероватых его глазах таились безысходная тоска, злобное коварство и свирепая решимость. Неживое было у него лицо, словно деревянная была у него голова, покрытая рыжими волосами, деревянными казались его тощее тело и тонкие ноги. Медлительна была его речь и невнятна, словно рот у него был набит шерстью. В промежутках между турнирами, потешными боями и празднествами он обозревал веселое герцогство Брабантское, богатое графство Фландрское и прочие свои владения. Всюду он клялся не посягать на их вольности. Но когда он в Брюсселе клялся на Евангелии соблюдать Золотую буллу (*23) Брабанта, рука его судорожно сжалась и он принужден был убрать ее со священной книги. Ко дню его прибытия в Антверпен там было сооружено двадцать три триумфальные арки. На эти арки, на костюмы для тысячи восьмисот семидесяти девяти купцов, которых одели в алый бархат, на пышные ливреи для четырехсот шестнадцати лакеев, а также на блестящее шелковое одеяние для четырех тысяч горожан Антверпен израсходовал двести восемьдесят семь тысяч флоринов. Риторы почти всех нидерландских городов блистали здесь своим красноречием. Здесь можно было видеть со свитой шутов и шутих Принца любви, из Турне, верхом на свинье по имени Астарта; Короля дураков, из Лилля, шествовавшего со своей лошадью, держа ее за хвост; Принца утех, из Валансьенна, который ради собственного удовольствия считал, сколько раз пукнет его осел; Аббата веселий, из Арраса, который потягивал брюссельское вино из бутылки, имевшей вид служебника, и это было для него развеселое чтение; Аббата неги, из Атау, который не очень-то нежил свое тело, ибо на нем была лишь рваная простыня да стоптанные сапоги, но зато нежил свою утробу, до отказа набивая ее колбасой; Предводителя шалых - юношу, который ехал верхом на пугливой козе и которого толпа угощала тумаками, и, наконец, Аббата серебряного блюда, из Кенуа, который делал вид, что хочет усесться на блюде, привязанном к спине его лошади, и все приговаривал: "Нет такого крупного скота, который бы не изжарился на огне". Но, несмотря на все эти невинные дурачества, король был печален и угрюм. В тот же вечер маркграф Антверпенский, бургомистры, военачальники и священнослужители собрались на совещание, дабы придумать такую забаву, которая развеселила бы короля Филиппа. - Вы не слыхали о Пьеркине Якобсене, шуте города Хертогенбоса, который славится как изрядный затейник? - спросил маркграф. - Слыхали, - подтвердили все. - Ну так пошлем за ним, - сказал маркграф, - пусть-ка он выкинет какое-нибудь колено, а то ведь у нашего шута ноги точно свинцовые. - Пошлем, - согласились все. Когда гонец из Антверпена прибыл в Хертогенбос, ему сообщили, что шут Пьеркин лопнул от смеха, но что здесь находится шут иноземный по имени Уленшпигель. Гонец сыскал его в таверне - тот в это время отщипывал разные лакомые кусочки и пощипывал девиц. Уленшпигель был весьма польщен тем, что посланец антверпенской общины прискакал за ним на славном верн-амбахтском коне, а другого такого же держал в поводу. Не слезая с коня, гонец спросил Уленшпигеля, знает ли он какой-нибудь новый фокус, который мог бы рассмешить короля Филиппа. - У меня их целые залежи под волосами, - отвечал Уленшпигель. И они помчались. Кони, закусив удила, уносили в Антверпен Уленшпигеля и гонца. Уленшпигель предстал перед маркграфом, обоими бургомистрами и старшинами. - Чем ты будешь нас забавлять? - спросил маркграф. - Буду летать, - отвечал Уленшпигель. - Как же это ты сделаешь? - спросил маркграф. - А вы знаете, что стоит дешевле лопнувшего мыльного пузыря? - вопросом на вопрос отвечал Уленшпигель. - Нет, не знаю, - признался маркграф. - Разглашенная тайна, - сказал Уленшпигель. Между тем герольды, разъезжая на славных конях в алой бархатной сбруе по всем большим улицам, по площадям и перекресткам, трубили в трубы и били в барабаны. Они оповещали signork'ов и signorkinn [сударей и сударынь (флам.)], что Уленшпигель, шут из Дамме, будет летать по воздуху над набережной и что при сем присутствовать будет сам король Филипп, вместе со своей благородной, знатной и достоименитой свитой восседая на возвышении. Возвышение стояло напротив дома в итальянском вкусе. Слуховое окошко этого дома выходило прямо на водосточный желоб, тянувшийся во всю длину крыши. В день представления Уленшпигель проехался по городу на осле. Рядом с ним бежал на своих на двоих лакей. На Уленшпигеле был алого шелка наряду которым его снабдила община. На голове у него был красный колпак с ослиными ушами, на которых висели бубенчики. На шее сверкало ожерелье из медных блях с гербами Антверпена. На рукавах, у локтей, позванивали бубенчики. На вызолоченных носках туфель также висели бубенчики. Осел его был покрыт алого шелка попоной, по бокам которой был вышит золотой герб Антверпена. Лакей одной рукой вертел ослиную голову, а другой - прут, на конце которого звякал колокольчик, снятый с коровьего ошейника. Оставив лакея и осла на улице, Уленшпигель взобрался по водосточной трубе на крышу. Там он зазвенел бубенцами и широко расставил руки, словно собираясь лететь. Затем наклонился к королю Филиппу и сказал: - Я думал, я единственный дурак во всем Антверпене, а теперь вижу, что их тут полным-полно. Скажи вы мне; что собираетесь лететь, я бы вам не поверил. А к вам приходит дурак, объявляет, что полетит, и вы ему верите. Да как же я могу летать, раз у меня крыльев нет? Иные смеялись, иные бранились, но все говорили одно: - А ведь дурак правду сказал! Но король-Филипп словно окаменел. - Стоило для этой надутой рожи закатывать такой роскошный праздник! - перешептывались старшины. Они силком забрали у Уленшпигеля алый шелковый наряд, заплатили ему три флорина, и он удалился. - Что такое три флорина в кармане у молодого парня, как не снежинка в огне, как не бутылка, стоящая перед вами, беспробудные пьяницы? Три флорина! Листья опадают с деревьев, потом опять вырастают, а вот если флорины вытекут из кармана, то уж пиши пропало. Бабочки пропадают в конце лета, и флорины тоже исчезают, хотя в них два эстерлина и девять асов весу. Так рассуждал сам с собой Уленшпигель, внимательно разглядывая три флорина. - На лицевой стороне - император Карл в панцире и шлеме, в одной руке меч, в другой жалкенький земной шарик, - ишь какую важность на себя напустил! Божией милостью император Римский, король Испанский, и прочая, и прочая, и прочая! И в самом деле, он милостив к нашим краям, этот броненосный император. А на оборотной стороне - щит, на котором выбиты гербы его герцогств, графств и других владений и вытеснены прекрасные слова: "Da mihi virtutem contra hastes tuos" ["Пошли мне твердость духа в борьбе с врагами твоими"]. И он, правда, был тверд в борьбе с реформатами [то же, что кальвинисты, хотя здесь речь может идти о приверженцах любого реформационного учения] - отобрал у них все имущество и наложил на него лапу. Эх, будь я императором Карлом, я бы для всех людей начеканил флоринов, и все бы разбогатели и никто бы ничего не делал. Сколько ни любовался Уленшпигель своими красивыми монетами, а все же они под стук кружек и звон бутылок угодили в Страну мотовства. 40 Когда Уленшпигель в своем алом шелковом наряде появился на крыше, он не заметил Неле, с улыбкой глядевшую на него из толпы. Она жила в это время в Боргерхауте, под Антверпеном, и, узнав, что какой-то шут собирается летать в присутствии короля Филиппа, решила, что это, уж верно, не кто иной, как ее дружок Уленшпигель. Теперь он задумчиво брел по дороге и не слышал ее торопливых шагов у себя за спиной, но вдруг почувствовал, как на глаза ему легли две руки. Он сразу узнал Неле. - Это ты? - спросил он. - Да, - отвечала она, - я бегу за тобой от самого города. Пойдем ко мне. - А где Катлина? - спросил он. - Ты ведь не знаешь: на нее наговорили, будто она ведьма, пытали, потом изгнали на три года из Дамме, обожгли ей ноги, жгли паклю на голове, - отвечала Неле. - Я тебе для того про это рассказываю, чтобы ты не испугался, когда увидишь ее, - она помешалась от нечеловеческих мучений. Она иногда часами смотрит на свои ноги и все твердит: "Ганс, добрый мой бес, погляди, что сделали с твоею милой". Ее бедные ноги - точно две язвы. Потом как заплачет: "У всех, говорит, есть мужья или возлюбленные, одна я живу вдовой!" А я ей тогда стараюсь внушить, что если она еще кому-нибудь скажет про своего Ганса, то он ее возненавидит. И она слушается меня, как ребенок, но если, не дай бог, увидит корову или быка, - она ведь из-за животных пострадала, - пустится бежать со всех ног, и тогда уже ничто ее не остановит - ни забор, ни ручей, ни канава, будет бежать до тех пор, пока не свалится в изнеможении где-нибудь на распутье или возле какого-нибудь дома, и тут я ее поднимаю и перевязываю ей израненные ноги. По-моему, когда у нее на голове жгли паклю, то и мозги ей сожгли. У обоих при мысли о Катлине больно сжалось сердце. Приблизившись, они увидели, что Катлина сидит около дома на лавочке и греется на солнце. - Ты меня узнаешь? - спросил Уленшпигель. - Четырежды три - число священное, а тринадцать - чертова дюжина, - отвечала Катлина. - Кто ты, дитя жестокого мира? - Я - Уленшпигель, сын Клааса и Сооткин, - отвечал тот. Катлина подняла голову и, узнав Уленшпигеля, поманила его. - Когда ты увидишь того, чьи поцелуи холодны, как лед, скажи ему, Уленшпигель, что я его жду, - прошептала она ему на ухо и, показав свою обожженную голову, продолжала: - Мне больно. Они отняли у меня разум, но когда Ганс придет, он вложит мне его в голову, а то она сейчас совсем пустая. Слышишь? Звенит, как колокол, - это моя душа стучится, просится наружу, а то ведь там, внутри, все в огне. Если Ганс придет и не захочет вложить мне в голову разум, я попрошу его проделать в ней ножом дыру, а то душа моя все стучится, все рвется на волю и причиняет мне дикую боль - я не вынесу, я умру от этой боли. Я уже не сплю, все жду его - пусть он вложит мне в голову разум, пусть вложит! И тут она прислонилась к стене дома и застонала. Крестьяне, заслышав колокольный звон, шли с поля домой обедать и, проходя мимо Катлины, говорили: - Вон дурочка. - И крестились. А Неле и Уленшпигель плакали. А Уленшпигелю надо было продолжать страннический свой путь. 41 Некоторое время спустя странник наш поступил на службу к некоему Иосту по прозвищу Kwaebakker, то есть "сердитый булочник" - такая у него была злющая рожа. Kwaebakker выдал ему на неделю три черствых хлебца, а для спанья отвел место на чердаке, где и лило и дуло на совесть. В отместку за дурное обхождение Уленшпигель шутил с ним всевозможные шутки и, между прочим, сыграл такую... Кто задумал печь хлеб спозаранку, тот просеивает муку ночью. И вот однажды, лунной ночью, Уленшпигель попросил свечу, чтобы было виднее, но хозяин ему на это сказал: - Просеивай там, где луна светит. Уленшпигель стал послушно сыпать муку на землю - там, куда падал лунный свет. Утром Kwaebakker пришел посмотреть работу Уленшпигеля и, увидев, что тот все еще просеивает, спросил: - Ты зачем муку наземь сыплешь? Или она теперь нипочем? - Я исполнил ваше приказание - просеивал муку там, где луна светит, - отвечал Уленшпигель. - Осел ты этакий! - вскричал булочник. - Через сито надо было просеивать! - Я думал, что луна - это новоизобретенное сито, - сказал Уленшпигель. - Впрочем, беда невелика, я сейчас соберу муку. - Да ведь уж поздно месить тесто и печь хлеб, - возразил Kwaebakker. - Baes [хозяин (флам.)], у твоего соседа, у мельника, есть готовое тесто. Давай я сбегаю? - предложил Уленшпигель. - Иди на виселицу, - огрызнулся Kwaebakker, - может, там что-нибудь найдешь. - Сейчас, baes, - молвил Уленшпигель. С этими словами он побежал на Поле виселиц, нашел там высохшую руку преступника и принес ее Kwaebakker'у. - Это рука заколдованная, - объявил он, - кто ее с собой носит, тот для всех становится невидимкой. Хочешь спрятать свой дурной нрав? - Я пожалуюсь на тебя в общину, - сказал Kwaebakker, - там ты увидишь, что значит не слушаться хозяина. Стоя вместе с Уленшпигелем перед бургомистром и собираясь развернуть бесконечный свиток злодеяний своего работника, Kwaebakker вдруг заметил, что тот изо всех сил пялит на него глаза. Это его так взбесило, что он прервал свою жалобу и крикнул: - Что еще? - Ты же сам сказал, что докажешь мою вину и я ее увижу, - отвечал Уленшпигель. - Вот я и хочу ее увидеть, потому в смотрю. - Прочь с глаз моих! - взревел булочник. - Будь я на твоих глазах, то, когда бы ты их зажмурил, я мог бы вылезти только через твои ноздри, - возразил Уленшпигель. Бургомистр, видя, что оба порют чушь несусветную, не стал их слушать. Уленшпигель и Kwaebakker вышли вместе. Kwaebakker замахнулся на него палкой, но Уленшпигель увернулся. - Baes, - сказал он, - коль скоро ты замыслил побоями высеять из меня муку, то возьми себе отруби - свою злость, а мне отдай муку - мою веселость. - И, показав ему задний свой лик, прибавил: - А вот это устье печки - пеки на здоровье. 42 Уленшпигелю так надоело странствовать; что он с удовольствием заделался бы не вором с большой дороги, а вором большой дороги, да уж больно тяжелым была она вымощена булыжником. Он пошел на авось в Ауденаарде, где стоял тогда гарнизон фламандских рейтаров, охранявший город от французских отрядов, которые, как саранча, опустошали край. Фламандскими рейтарами командовал фрисландец Корнюин. Рейтары тоже рыскали по всей округе и грабили народ, а народ, как всегда, был между двух огней. Рейтарам все шло на потребу: куры, цыплята, утки, голуби, телята, свиньи. Однажды, когда они возвращались с добычей, Корнюин и его лейтенанты обнаружили под деревом Уленшпигеля, спавшего и видевшего жаркое. - Чем ты промышляешь? - осведомился Корнюин. - Умираю с голоду, - отвечал Уленшпигель. - Что ты умеешь делать? - Паломничать за свои прегрешения, смотреть, как трудятся другие, плясать на канате, рисовать хорошенькие личики, вырезывать черенки для ножей, тренькать на rommelpot'е и играть на трубе. О трубе Уленшпигель так смело заговорил потому, что после смерти престарелого сторожа Ауденаардского замка должность эта все еще оставалась свободной. - Быть тебе городским трубачом, - порешил Корнюин. Уленшпигель пошел за ним и был помещен в самой высокой из городских башен, в клетушке, доступной всем ветрам, кроме полдника, который задевал ее одним крылом. Уленшпигелю было ведено трубить в трубу, чуть только он завидит неприятеля, но так как для этого голова должна быть ясная, а глаза постоянно открыты, Уленшпигеля держали впроголодь. Военачальник и его рубаки жили в башне, и там у них шел непрерывный пир за счет окрестных деревень. Одних каплунов рейтары зарезали и сожрали невесть сколько, не найдя на них никакой другой вины, кроме той, что они были жирные. Об Уленшпигеле всегда забывали, и он, с тоской принюхиваясь к запаху кушаний, пробавлялся пустой похлебкой. Как-то раз налетели французы и увели много скота. Уленшпигель не трубил. Корнюин поднялся к нему в каморку. - Ты что же не трубил? - спросил он. - У меня не хватило духу отблагодарить вас за харчи, - отвечал он. На другой день военачальник задал самому себе и своим рубакам роскошный пир, а про Уленшпигеля опять позабыли. Как скоро они принялись уплетать, Уленшпигель затрубил в трубу. Решив, что нагрянули французы, Корнюин и его рубаки побросали еду и вино и, вскочив на коней, поскакали за город, но обнаружили в поле только быка, лежавшего на солнце и пережевывавшего жвачку, и за неимением французов угнали его. Тем временем Уленшпигель наелся, напился. Военачальник, вернувшись, застал такую картину: Уленшпигель, еле держась на ногах, стоял в дверях пиршественной залы и усмехался. - Только изменник трубит тревогу, когда неприятеля нет, и не трубит, когда неприятель под носом, - сказал ему военачальник. - Господин начальник, - возразил Уленшпигель, - там, наверху, меня так надувает ветром, что если б я вовремя на затрубил и не выпустил воздух, меня бы унесло, как все равно пузырь. Сделайте одолжение, вешайте меня - хотите сейчас, хотите как-нибудь другим разом, когда вам понадобится ослиная шкура для барабана. Корнюин молча удалился. Между тем до Ауденаарде дошла весть, что сюда направляется со своей доблестной свитой всемилостивейший император Карл. По сему обстоятельству старшины снабдили Уленшпигеля очками, дабы он мог издали разглядеть его святейшее величество. Уленшпигелю надлежало, как скоро он увидит, что император подходит к Луппегему, отстоявшему от Боргпоорта на четверть мили, трижды протрубить в трубу. Мера эта была принята для того, чтобы горожане успели зазвонить в колокол, приготовить фейерверк, поставить на огонь кушанья и открыть бочки с вином. И вот однажды, в ясный полдень, когда ветер дул со стороны Брабанта, Уленшпигель увидел на Луппегемской дороге множество всадников с развевающимися султанами и играющих под ними коней. Иные всадники держали знамена. На голове у того, кто ехал впереди, как-то особенно гордо сидела парчовая шляпа с длинными перьями. На нем был шитый золотом наряд из коричневого бархата. Уленшпигель, оседлав нос очками, разглядел, что это император Карл, по доброте своей не воспретивший жителям Ауденаарде угостить его лучшими винами и лучшими яствами. Вся эта кавалькада двигалась шагом, дыша свежим воздухом, возбуждающим в людях аппетит, но Уленшпигель решил, что все они едят до отвала и когда-нибудь могут и попоститься. Словом, он смотрел, как они приближаются, и не думал трубить. Ехали они, смеясь и болтая, а его святейшее величество мысленно заглядывал в свой желудок - осталось ли там место для обеда в Ауденаарде. Он был неприятно удивлен тем, что ни один колокол не возвещал о его прибытии. Тем временем в город прибежал крестьянин и сказал, что он своими глазами видел отряд французов, который-де движется по направлению к городу, чтобы все здесь сожрать и все как есть разграбить. Выслушав его, привратник тотчас же запер ворота и послал общинного рассыльного оповестить других привратников. А рейтары, ничего не подозревая, бражничали себе и бражничали. Чем ближе подъезжал император, тем сильнее разбирала его злость, что колокола не звонят, пушки не палят, аркебузы не трещат. Как ни напрягал он слух, ничего, кроме боя башенных часов, бивших каждые полчаса, до него не доносилось. Убедившись, что ворота заперты, он изо всех сил забарабанил. Свита, раздосадованная не менее самого императора, громко выражала свое возмущение. Привратник крикнул с вала, что если они не уймутся, то он польет сверху картечью, дабы охладить их боевой пыл. Его величество взбесился. - Ах ты, слепая курица! - гаркнул он. - Ты что, не узнаешь своего императора? - От курицы больше пользы, чем от иного павлина, - возразил привратник. - К тому же, господа французы - изрядные, знать, шутники: император-то Карл сейчас воюет в Италии - как же он может стоять у ворот Ауденаарде? Тут Карл и его свита заорали во все горло: - Если не откроешь, мы тебя изжарим на копье! А перед этим ты проглотишь свои ключи. На шум прибежал из артиллерийского склада старый служивый и, выглянув из-за стены, сказал: - Ты ошибся, привратник, - это наш император. Я его сразу узнал, хоть и постарел он с тех пор, как увез отсюда в Лаленский замок Марию ван дер Хейнст (*24). Привратник от страха лишился чувств; служивый взял у него ключи и побежал отворять ворота. Император спросил, почему его так долго заставили ждать. Солдат объяснил, тогда император приказал ему опять запереть ворота и вызвать рейтаров Корнюина, а рейтарам велел идти вперед, дудеть в дудки и бить в барабаны. Вслед за тем, сперва робко, потом все громче, зазвонили колокола. Только после этого его величество с подобающим его особе шумом и громом вступил на Большой рынок. Бургомистры и старшины находились в это время в зале заседаний. Старшина Ян Гигелер выбежал на шум. Обратно он прибежал с криком: - Keyser Karel is alhier! (Император Карл здесь!) Устрашенные этой вестью, бургомистры, старшины и советники в полном составе вышли из ратуши, дабы приветствовать императора, меж тем как слуги носились по всему городу и передавали их распоряжение готовить потешные огни, жарить птицу и открывать бочки. Мужчины, женщины, дети бегали взад и вперед. - Keyser Karel is op't Groot marckt! (Император Карл на Большом рынке!) - кричали они. Там уже собралась огромная толпа. Император, не помня себя от ярости, спросил обоих бургомистров, не заслуживают ли они виселицы за такое невнимание к своему государю. Бургомистры ответили, что заслуживают, но что еще больше заслуживает ее городской трубач Уленшпигель, так как, едва до них дошел слух об ожидающемся прибытии его величества, они поместили трубача в башне, дали ему прекрасные очки и строго-настрого приказали трижды протрубить, как скоро он завидит вдали императора и его свиту. Но трубач ослушался. Императора нимало не смягчившись, велел привести Уленшпигеля. - Почему ты, хотя тебе дали такие хорошие очки, не трубил при моем приближении? - спросил он его. Говоря это, император прикрыл глаза ладонью от солнца - он смотрел на Уленшпигеля сквозь пальцы. Уленшпигель тоже прикрыл глаза ладонью и сказал, что как скоро он увидел, что его величество смотрит сквозь пальцы, то сей же час снял очки. Император ему объявил, что его повесят, привратник одобрил этот приговор, а бургомистры онемели от ужаса. Послали за палачом и его подручными. Те принесли с собой лестницу и новую веревку, схватили Уленшпигеля за шиворот, и тот, шепча молитвы, спокойно прошел мимо сотни корнюинских рейтаров. Те над ним издевались. А народ, шедший за ним, говорил: - За такой пустяк осудить на смерть бедного юношу - это бесчеловечно. Тут было много вооруженных ткачей, и они говорили: - Мы не дадим вешать Уленшпигеля. Это против законов Ауденаарде. Между тем Уленшпигеля привели на Поле виселиц, заставили подняться на лестницу, и палач накинул ему на шею петлю. Ткачи сгрудились у самой виселицы. Профос, верхом на коне, упер коню в бок судейский жезл, которым он должен был по приказу императора подать знак к приведению приговора в исполнение. Весь народ повторял: - Помилуйте, помилуйте Уленшпигеля! Уленшпигель, стоя на лестнице, крикнул: - Сжальтесь, всемилостивейший император!. Император поднял руку и сказал: - Если этот мерзавец попросит меня о чем-нибудь таком, чего я не могу исполнить, я его помилую. - Проси, Уленшпигель! Женщины плакали и говорили между собой: - Ни о чем таком он, бедняжечка, попросить не может - император всемогущ. Но вся толпа, как один человек, кричала: - Проси, Уленшпигель! - Ваше святейшее величество, - начал Уленшпигель, - я не прошу ни денег, ни поместий, не прошу Даже о помиловании, - я прошу вас только об одном, за каковую мою просьбу вы уж не бичуйте и не колесуйте меня - ведь я и так скоро отойду к праотцам. - Обещаю, - сказал император. - Ваше величество! - продолжал Уленшпигель. - Прежде чем меня повесят, подойдите, пожалуйста, ко мне и поцелуйте меня в те уста, которыми я не говорю по-фламандски. Император и весь народ расхохотались. - Эту просьбу я не могу исполнить, - сказал император, - значит, тебя, Уленшпигель, не будут вешать. Но бургомистров и старшин он присудил целых полгода носить на затылке очки, ибо, рассудил он, если ауденаардцы не умеют смотреть передом, пусть, по крайней мере, смотрят задом. Так до сих пор эти очки и красуются по императорскому указу в гербе города Ауденаарде. А Уленшпигель с мешочком серебра, которое ему собрали женщины, незаметно скрылся. 43 В Льеже, в рыбном ряду, Уленшпигель обратил внимание на толстого юнца, державшего под мышкой плетушку с битой птицей, а другую плетушку наполнявшего треской, форелью, угрями и щуками. Уленшпигель узнал Ламме Гудзака. - Что ты здесь делаешь, Ламме? - спросил он. - Ты же знаешь, как нас, фламандцев, радушно принимают в приветливом Льеже, - отвечал Ламме. - Я здесь обретаюсь ради предмета моей любви. А ты? - Я ищу, где бы заработать на кусок хлеба, - отвечал Уленшпигель. - Черствая пища, - заметил Ламме. - Лучше бы ты спустил в брюхо четки из ортоланов с дроздом заместо "Верую". - Ты богат? - спросил Уленшпигель. На это Ламме Гудзак ему сказал: - Я потерял отца, мать и младшую сестру, которая так меня колотила. В наследство мне досталось все их имущество. Опекает же меня одноглазая служанка, великая мастерица по части стряпни. - Понести тебе рыбу и птицу? - спросил Уленшпигель. - Понеси, - сказал Ламме. И они зашагали по рынку. - А ведь ты дурак, - неожиданно изрек Ламме. - Знаешь почему? - Нет, не знаю, - отвечал Уленшпигель. - Ты носишь рыбу и птицу не в желудке, а в руках. - Твоя правда, Ламме, - согласился Уленшпигель, - но, с тех пор как я сижу без хлеба, ортоланы и глядеть на меня не хотят. - Ты их досыта наешься, Уленшпигель, - сказал Ламме. - Ты будешь мне прислуживать, если согласится моя стряпуха. Дорогой Ламме показал Уленшпигелю славную, милую, прелестную девушку в шелковом платье - она семенила по рынку и, увидев Ламме, бросила на него нежный взгляд. Сзади нее шел ее старый отец и нес две плетушки - одну с рыбой, другую с дичью. - Вот на ком я женюсь, - сказал Ламме. - Я ее знаю, - сказал Уленшпигель, - она - фламандка, родом из Зоттегема, живет на улице Винав д'Иль. Соседи уверяют, будто мать подметает за нее улицу перед домом, а отец гладит ее сорочки. Но Ламме, пропустив его слова мимо ушей, с сияющим видом сказал: - Она на меня посмотрела! Они подошли к дому Ламме, у Пон-дез-Арш, и постучались, Им отворила кривая служанка. Это была старая ведьма, длинная и худая. - Ла Санжин, - обратился к ней Ламме, - возьмешь этого молодца в помощники? - Возьму на пробу, - отвечала та. - Возьми, - сказал Ламме, - пусть он изведает всю прелесть твоей кухни. Ла Санжин подала на стол три кровяные колбаски, кружку пива и краюху хлеба. Уленшпигель ел за обе щеки, Ламме тоже угрызал колбаску. - Ты знаешь, где у нас душа? - спросил он. - Не знаю, - отвечал Уленшпигель. - В желудке, - молвил Ламме. - Она постоянно опустошает его и обновляет в нашем теле жизненную силу. А кто самые верные наши спутники? Вкусные, изысканные блюда и маасское вино. - Да, - сказал Уленшпигель, - колбаски - приятное общество для одинокой души. - Он еще хочет, - сказал Ламме. - Дай ему, Ла Санжин. На сей раз Ла Санжин подала Уленшпигелю ливерной колбасы. Пока Уленшпигель лопал ливерную колбасу, Ламме с глубокомысленным видом рассуждал: - Когда я умру, мой желудок тоже умрет, а в чистилище меня заставят поститься, и буду я таскать с собой отвисшее, пустое брюхо. - Кровяная мне больше понравилась, - заметил Уленшпигель. - Ты уже шесть таких колбасок съел, хватит с тебя, - отрезала Ла Санжин. - Ты у нас поживешь в свое удовольствие, - сказал Ламме, - есть будешь то же, что и я. - Ловлю тебя на слове, - молвил Уленшпигель. Видя, что он и впрямь питается не хуже хозяина, Уленшпигель был наверху блаженства. Уничтоженная им колбаса так его вдохновила, что в этот день он отчистил до зеркального блеска все котлы, сковороды и горшки. Зажил он в этом доме, как в раю, часто наведывался в погреб и в кухню, а чердак предоставил кошкам. Однажды Ла Санжин велела ему приглядеть за вертелом, на котором жарились два цыпленка, а сама пошла на рынок купить зелени. Когда цыплята изжарились, Уленшпигель одного съел. Ла Санжин, вернувшись, сказала: - Тут было Два цыпленка, а сейчас я вижу одного. - Открой другой глаз - увидишь двух, - посоветовал Уленшпигель. Кухарка в ярости