ал там себя за великого лекаря, от всех недугов целителя, знаменитого желудкоочистителя, лихорадок славного укротителя, всех язв известного гонителя, чесотки неизменного победителя. В нюрнбергской больнице некуда было класть больных. Молва об Уленшпигеле дошла до смотрителя - тот разыскал его и осведомился, правда ли, что он справляется со всеми болезнями. - Со всеми, кроме последней, - отвечал Уленшпигель. - А что касается всех прочих, то обещайте мне двести флоринов - я не возьму с вас и лиара до тех пор, пока все ваши больные не выздоровеют и не выпишутся из больницы. На другой день, приняв торжественный и ученый вид, он уверенно пошел по палатам. Обходя больных, он к каждому из них наклонялся и шептал: - Поклянись, - говорил он, - что свято сохранишь тайну. Чем ты болен? Больной называл свою болезнь и Христом-богом клялся, что никому ничего не скажет. - Так знай же, - говорил Уленшпигель, - что завтра я одного из вас сожгу, из пепла сделаю чудодейственное лекарство и дам его всем остальным. Сожжен будет лежачий больной. Завтра я прибуду сюда вместе со смотрителем, стану под окнами и крикну вам: "Кто не болен, забирай пожитки и выходи на улицу!" Наутро Уленшпигель так именно и поступил. Тут все больные - хромающие, ковыляющие, чихающие, перхающие - заспешили к выходу. На улицу высыпали даже такие, которые добрый десяток лет не вставали с постели. Смотритель спросил, точно ли они поправились и могут ходить. - Да, - отвечали они в полной уверенности, что одного из них сжигают сейчас во дворе. Тогда Уленшпигель обратился к смотрителю: - Ну, раз все они вышли и говорят, что здоровы, - стало быть, плати. Смотритель уплатил ему двести флоринов. И Уленшпигель был таков. Но на другой день больные вновь явились пред очи смотрителя в еще худшем состоянии, чем вчера; лишь одного из них исцелил свежий воздух, и он, напившись пьяным, бегал по улицам с криком: "Слава великому лекарю Уленшпигелю!" 63 К тому времени, когда сгинули и эти две сотни флоринов, Уленшпигель добрался до Вены и поступил в услужение к каретнику, который вечно шпынял своих работников за то, что они слабо раздувают кузнечные мехи. - Наддай! - то и дело покрикивал он. - Что вы тут завозились с мехами? А ну, раз, два, взяли - и дуй что есть мочи! Каково же было изумление baes'а, когда Уленшпигель снял мех, взвалил его себе на плечо и сделал вид, что куда-то бежит с ним! - Да вы же сами, baes, велели мне взять мех и дуть что есть мочи. Вот я с ним и дунул, - оправдывался Уленшпигель. - Нет, милый мальчик, я тебе этого не говорил, - сказал baes. - Отнеси на место. И он тут же решил отомстить Уленшпигелю. После этого случая он всякий раз поднимался в полночь, будил работников и приказывал браться скорей за дело. - Что ты будишь нас ни свет ни заря? - возроптали работники. - Таков мой обычай, - отвечал baes. - Первую неделю мои работники могут спать только половину ночи. И опять он разбудил их в полночь. Уленшпигель, спавший в сарае, после побудки явился с сенником на спине в кузницу. - Ты что, спятил? - обратился к нему baes. - Зачем ты притащил сюда сенник? - Таков мой обычай, - отвечал Уленшпигель. - Всю первую неделю я полночи сплю на постели, а полночи - под постелью. - Ну, а у меня есть еще один обычай, - подхватил хозяин, - дерзких работников я выбрасываю на улицу: пусть себе первую недельку спят на земле, а вторую - под землей. - Ежели у вас в погребе, baes, подле бочек с bruinbier'ом, то я не откажусь, - сказал Уленшпигель. 64 Уйдя от каретника и возвратившись во Фландрию, Уленшпигель поступил в учение к сапожнику, который предпочитал торчать на улице, нежели орудовать шилом у себя в мастерской. Видя, что он уже в сотый раз намеревается шмыгнуть за дверь, Уленшпигель обратился к нему с вопросом, как надо кроить носки. - Крои и на большие и на средние ноги, - отвечал baes, - так, чтобы всем, кто ведет за собой и крупный и мелкий скот, обувь была в самый раз. - Будьте покойны, baes, - сказал Уленшпигель. Когда сапожник ушел, Уленшпигель накроил таких носков, которые годились бы только кобылам, ослицам, телкам, свиньям и овцам. Возвратившись в мастерскую, baes увидел, что вся его кожа изрезана на куски. - Что ж ты наделал, олух ты этакий? - вскричал он. - Наделал то, что вы приказали, - отвечал Уленшпигель. - Я тебе велел выкроить башмаки, которые были бы впору всем, кто ведет за собой быков, хряков, баранов, - возразил baes, - а ты выкроил мне обувь, которая будет по ноге разве только этим самым животным. На это Уленшпигель ему сказал: - Baes! В то время года, когда любится всякая тварь, кто же, как не свинья, ведет за собою хряка, кто, как не ослица, - осла, кто, как не телка, - быка, кто, как не овечка, - барана? После этого разговора Уленшпигель остался без крова. 65 Самое начало апреля, теплынь, потом вдруг морозит, да все крепче и крепче, а небо серое и скучное, как поминальный день. Третий год изгнания Уленшпигеля давно кончился, и Неле со дня на день ждет своего друга. "Ой, беда! - думает она. - Побьет морозом и грушевый цвет, и жасмин, и все бедные цветики, - они поверили теплой ласке ранней весны и распустились. Вон, вон замелькали снежинки! Мое бедное сердце так же засыпано снегом. Куда девались яркие лучи солнца, от которых светлели лица людей, алели красные кровли, пламенели оконные стекла? Что не греют они небо и землю; букашек и пташек? Ох, и я, горемычная, ночью и днем коченею от тоски и от долгого ожиданья! Где ты, мой друг Уленшпигель?" 66 Подходя к Ренне, что во Фландрии, Уленшпигель томился голодом и жаждой, но не унывал - он смешил людей за кусок хлеба. Смешил он, однако ж, неудачно - люди проходили мимо и не давали ему ничего. Погода была скверная: бродягу то засыпало снегом, то поливало дождем, то секло градом. Когда он шел через села, у него слюнки текли от одного вида собаки, которая где-нибудь в укромном уголке грызла кость. Ему очень хотелось заработать флорин, но он не знал, откуда могли бы флорины прыгнуть к нему в кошелек. Он глядел вверх - и видел голубей, которые с высоты голубятни роняли на дорогу кусочки чего-то белого, но это были не флорины. Он глядел себе под ноги, но флорины - не из царства Флоры, и на дорогах они не растут. Он глядел направо - и видел зловещую тучу, которая надвигалась громадной лейкой, но он отлично знал, что ливень из нее непременно хлынет, да только не флоринов. Он глядел налево - и видел жасминовый куст. "Э-эх! - говорил он сам с собой. - Я бы предпочел не жасминовый куст, а флориновый! То-то красивый был бы кустик!" Внезапно темная туча пролилась, и на Уленшпигеля посыпались градины, твердые, как булыжник. - Ай! - крикнул он. - Камнями швыряют только в бездомных собак. И пустился бежать. "Я не виноват, что у меня не только что дворца, а и палатки нет, что мне негде укрыть мое тощее тело, - говорил он себе. - У, градины - гадины! Не градины, а прямо целые ядра. Никакого греха нет в том, что я, одетый в рубище, шатаюсь по всему белому свету, раз мне так нравится. Ах, зачем я не император? Градины так и лезут мне в уши, точно нехорошие слова". Уленшпигель все бежал и бежал. "Бедный мой нос! - причитал он. - Скоро град продырявит тебя насквозь, и будешь ты заместо перечницы на пирах у сильных мира сего, а их-то уж никогда градом не бьет. - Затем Уленшпигель потрогал свои щеки. - А щеки мои - чем не шумовочки? - рассудил он. - Отлично пригодятся поварам, когда те жарятся у печки. Подумал о поварах - невольно вспомнилась подливка. Эх, до чего есть хочется! Не ропщи, пустое брюхо, не урчите, страждущие кишки! Где ты, счастливая доля? Веди меня на свое пастбище". Пока он сам с собой рассуждал, небо расчистилось, проглянуло солнышко, град перестал. - Здравствуй, солнце, единственный друг мой! - воскликнул Уленшпигель. - Сейчас ты меня обсушишь! Но ему было холодно, и он бежал не останавливаясь. Вдруг он увидел, что прямо на него бежит с выпученными глазами и высунутым языком собака - белая с черными пятнами. "Это бешеная собака!" - подумал Уленшпигель и, схватив здоровенный камень, полез на дерево. Когда он добрался до первой ветки, собака пробегала уже мимо дерева, и тут Уленшпигель швырнул в нее камень и угодил ей в голову. Собака остановилась, предприняла жалкую и неуклюжую попытку вспрыгнуть на дерево и укусить Уленшпигеля, но не смогла, рухнула наземь и околела. Уленшпигелю стало не по себе, в особенности когда он, спустившись с дерева, обнаружил, что нос у собаки влажный, - значит, она была здорова. Шкурка у нее оказалась славная, ее можно было продать - с этой мыслью Уленшпигель снял ее, вымыл, повесил сушить на своей палке, а затем сунул к себе в суму. Терзаемый голодом и жаждой, он заходил на фермы, но не решался предложить шкуру из боязни, что кто-нибудь из крестьян узнает свою собаку. Он просил хлеба, но никто ему не подавал. Стемнело. Ноги у него подгибались, и он завернул в харчевню. В харчевне старая baesine ласкала старую, беспрерывно хрипевшую собаку, расцветкой шкуры похожую на ту, которую, убил Уленшпигель. - Откуда бог несет, путник? - спросила старая baesine. На это ей Уленшпигель ответил так: - Я иду из Рима - там я вылечил папскую собаку, которую мучил бронхит. - Так ты видел папу? - спросила старуха и тут же налила ему кружку пива. - Увы! - опорожнив кружку, воскликнул Уленшпигель. - Я лишь удостоился приложиться к его святой стопе и священной туфле. Между тем старая собака baesine хрипела, но не харкала. - Когда ж это было? - спросила старуха. - В прошлом месяце, - отвечал Уленшпигель. - Меня ждали, я приехал и постучался. "Кто там?" - спросил архикардинальный, архитайный и архичрезвычайный камерарий его пресвятейшего святейшества. "Это я, ваше высокопреосвященство, - отвечал я, - я прибыл из Фландрии, дабы облобызать стопу святейшего владыки и вылечить его собачку". - "А, это ты, Уленшпигель! - послышался из-за дверцы голос папы. - Я бы рад тебя повидать, да не могу. Священные декреталии [сборники папских писем и посланий; в католической церкви имеют силу закона] воспрещают мне показывать посторонним свой лик в то время, как по нему гуляет священная бритва". - "Эх ты, вот незадача! - воскликнул я. - А ведь я этакую даль тащился только для того, чтобы облобызать стопу вашего святейшества и вылечить вашу собачку. Стало быть, мне так ни с чем и возвращаться восвояси?" - "Нет", - отвечал святой отец. И вслед за тем я услышал его распоряжение: "Архикамерарий, придвиньте мое кресло к двери и откройте ее нижнее окошечко". Сказано - сделано. И тут я увидел в окошечке ногу в золотой туфле и услышал громоподобный голос: "Се грозная стопа царя царей, короля королей, императора императоров. Целуй же, христианин, целуй священную туфлю!" Я приложился к священной туфле, и нос мой ощутил дивное благоухание, исходившее от ноги. Затем окошечко захлопнулось, и тот же грозный голос велел мне ждать. Окошечко снова распахнулось, и на меня прыгнул, извините за выражение, облезлый кобель с гноящимися глазами, хрипящий, раздутый, как бурдюк, с раскоряченными, по причине толщины пуза, лапами. Тут святейший владыка соизволил снова обратиться ко мне: "Уленшпигель, - сказал он, - это моя собачка. У нее бронхит и другие болезни, которые она нажила себе тем, что глодала перебитые кости еретиков. Вылечи ее, сын мой, ты об этом не пожалеешь". - Выпей еще, - предложила старуха. - Налей, - согласился Уленшпигель и продолжал свой рассказ. - Я закатил псу чудодейственное мочегонное моего собственного изготовления. Пес три дня и три ночи сикал не переставая и выздоровел. - Jesus God en Maria! [Господи Иисусе, матерь божья! (флам.)] - воскликнула старуха. - Дай я тебя поцелую, паломник, за то, что ты удостоился лицезреть папу! Теперь ты и мою собачку вылечи. Уленшпигель, однако, уклонился от старухиных поцелуев. - Тот, чьи уста коснулись священной туфли, в течение двух лет должен быть чист от поцелуев женщины, - возразил он. - Дай мне мясца, колбаски, не пожалей пива - и хрипота у твоей собаки пройдет бесследно: хоть в соборный хор ее посылай - любую ноту вытянет. - Коли не обманешь, я тебе заплачу флорин, - слезно молила старуха. - Вылечу, вылечу, - молвил Уленшпигель, - дай только поужинаю. Она подала ему все, чего он просил. Напившись и наевшись, он так расчувствовался, что если б не зарок, то, верно уж, поцеловал бы старуху. В то время как он пировал, старая собака положила ему лапы на колени в ожидании косточки. Уленшпигель бросил ей косточку-другую, а затем обратился к хозяйке с вопросом: - Если б кто-нибудь у тебя наелся и не заплатил, как бы ты с ним поступила? - Я бы у такого разбойника отобрала лучшее платье, - отвечала старуха. - Так, так, - молвил Уленшпигель и, взяв собаку под мышку, пошел с ней в сарай. В сарае он дал ей косточку, запер ее, вынул из сумки шкуру убитой собаки и, вернувшись к старухе, спросил, точно ли она отнимет лучшее платье у того, кто не отдаст ей деньги. - Отниму, - подтвердила старуха. - Ну так вот: я твою собаку кормил, а она мне не заплатила. Я с ней поступил по-твоему: содрал с нее мало сказать лучшее - единственное платье. С этими словами он показал старухе шкуру убитой собаки. - Ах, какой ты жестокий, господин лекарь! - завыла старуха. - Бедный песик! Ведь он мне, убогой вдове, заместо ребенка был. Зачем ты отнял у меня единственного друга? Теперь я помру с горя. - Я ее воскрешу, - сказал Уленшпигель. - Воскресишь? - переспросила старуха. - И она по-прежнему будет ко мне ласкаться, в глаза заглядывать, лизать мне руки и вилять хвостиком? Воскресите ее, господин лекарь, и я вас накормлю самым дорогим обедом, и не только ничего с вас не возьму, а вам же еще уплачу флоринчик. - Я ее воскрешу, - подтвердил Уленшпигель. - Но только мне нужна теплая вода, патока, чтобы смазать швы, иголка с ниткой и подлива к жаркому. Во время этой операции я должен быть один. Старуха все ему дала. Он взял шкуру убитой собаки и пошел в сарай. Войдя, он помазал старой собаке морду подливкой, что, видимо, доставило ей удовольствие, патокой провел до брюху широкую полосу, лапы тоже смазал патокой, а хвост подливкой. После этого трижды издал какое-то восклицание, а затем сказал: - Staet op! Staet op! IVt bevel vuilen hond! [Вставай! Вставай! Тебе что сказано, паршивый пес! (флам.)] Тут он второпях сунул шкуру убитой собаки к себе в суму и дал такого пинка живой собаке, что та мигом очутилась в харчевне. Старуха, видя, что ее собачка цела и невредима, да еще в облизывается, хотела было поцеловать ее, но Уленшпигель воспротивился. - Не ласкай собаку до тех пор, пока она всю патоку не слижет, а как слижет, стало быть, швы у нее зажили, - сказал он. - Ну, а теперь давай сюда десять флоринов. - Я обещала всего один флорин, - возразила старуха. - Один за операцию, девять за воскрешение, - в свою очередь возразил Уленшпигель. Старуха дала ему десять флоринов. Перед тем как удалиться, Уленшпигель бросил на пол шкуру убитой собаки и сказал: - Вот тебе, хозяйка, старая собачья шкура, - смотри не потеряй: когда новая прохудится, употреби ее на заплаты. 67 В это воскресенье в Брюгге по случаю праздника Крови Христовой был крестный ход. Клаас посоветовал жене и Неле туда сходить - ну как они встретят там Уленшпигеля? А он, мол, будет сторожить дом да поджидать паломника. Женщины ушли. Клаас остался в Дамме и, усевшись на пороге, убедился, что в городе ни души. Из ближнего села доносился чистый звон колокола, а из Брюгге по временам долетали то трезвон, то орудийные залпы, то треск потешных огней, зажигавшихся в честь праздника Крови Христовой. Клаас задумчивым взором высматривал Уленшпигеля, но не видел ничего, кроме безоблачного, ясного голубого неба, собак, лежавших, высунув язык, на солнцепеке, воробьев, с беззаботным чириканьем купавшихся в дорожной пыли, подкрадывавшегося к ним кота да солнечных лучей, имевших вольный доступ во все дома и зажигавших отблески на медных котелках и оловянных кружках. Все вокруг Клааса ликовало; только он один тосковал, по-прежнему искал глазами сына и старался разглядеть его в сером тумане, застилавшем луга, старался различить его голос в радостном шелесте листьев, в веселом пении птиц. Внезапно на Мальдегемской дороге он увидел высокого человека и сразу понял, что это не Уленшпигель. Человек остановился возле чужой грядки, надергал моркови и с жадностью на нее набросился. "Ишь как проголодался!" - подумал Клаас. Незнакомец исчез, но минуту спустя вновь появился на углу Цапельной улицы, и тут Клаас узнал его: это был тот самый гонец, который привез ему от Иоста семьсот червонцев. Он устремился к нему навстречу и сказал: - Пойдем ко мне! - Блаженны странноприимцы, - отозвался тот. Снаружи на подоконнике Сооткин никогда не забывала насыпать птицам крошек - они к ней и зимой прилетали кормиться. Незнакомец подобрал крошки и проглотил их. - Ты, видно, хочешь есть и пить, - заметил Клаас. - Неделю назад меня ограбили разбойники, - сказал тот, - все это время я питался одной морковкой да кореньями. - Стало быть, пора закусить, - рассудил Клаас и открыл ларь. - Вот полная миска гороха, вот яйца, колбаса, ветчина, гентские сосиски, waterzoey (рыбное блюдо). Внизу, в погребе, дремлет лувенское вино, вроде бургонского, прозрачное и красное, как рубин, - оно только и ждет, чтобы пришли в движение стаканчики. Подбросим-ка хворосту в печь! Слышишь, как запела колбаска на рашпере? Это песнь во славу снеди. Поворачивая и переворачивая колбасу, он спросил гостя: - Не видал ли ты сына моего Уленшпигеля? - Нет, - отвечал тот. - А как поживает мой брат Иост? - продолжал расспрашивать Клаас, ставя на стол жареную колбасу, яичницу с жирной ветчиной, сыр, большие стаканы и бутылки с красным прозрачным искристым лувенским вином. - Твоего брата Иоста колесовали в Зиппенакене под Аахеном за то, что он, впав в ересь, сражался с императором, - отвечал гость. - Проклятые палачи! - дрожа всем телом от страшного гнева, в исступлении крикнул Клаас. - Иост! Несчастный мой брат! - Все радости и горести посылаются нам свыше, - строго заметил гость и принялся за еду. Утолив голод, он сообщил: - Я выдал себя за нисвейлерского хлебопашца, родственника твоего брата, и навестил его в темнице. А к тебе я пришел потому, что он мне сказал: "Если ты не умрешь за веру, как я, то сходи к брату моему Клаасу и скажи, что я ему завещал жить по-божески, помогать бедным и тайно учить сына заповедям Христовым. Деньги, что я ему дал, нажиты на темноте народной - пусть же он употребит их на обучение Тиля, дабы тот познал истинного бога и был начитан от Писания". Сказавши это, гонец поцеловал Клааса. А Клаас в отчаянии все повторял: - Несчастный мой брат! Умер на колесе! Он обезумел от горя. И все же, заметив, что гость хочет пить и подставляет стакан, налил ему вина, но сам ел и пил без всякой охоты. Обе женщины отсутствовали целую неделю. Все это время посланец Иоста прожил у Клааса. По ночам до них доносились вопли Катлины: - Огонь! Огонь! Пробейте дыру! Душа просится наружу! Клаас шел к ней, успокаивал, затем возвращался к себе. Прогостив неделю, посланец ушел, согласившись взять у Клааса всего-навсего два паролю на пропитание в ночлег. 68 Как-то раз, когда Ноле и Сооткин уже вернулись из Брюгге, Клаас, сидя в кухне на полу, точно заправский портной, пришивал к старым штанам пуговицы. Тут же в кухне Неле науськивала на аиста Тита Бибула Шнуффия, а пес то с громким лаем бросится на аиста, то отскочит. Аист, стоя на одной ноге, устремлял на пса важный и задумчивый взор, а затем, изогнув длинную шею, зарывал клюв в перья на груди. Невозмутимость аиста только ожесточала Тита Бибула Шнуффия. Но в конце концов аист решила что одна игра не потеха, и клюв его с быстротой стрелы вонзился в спину псу - тот с воем, выражавшим: "Спасите!", кинулся от него прочь. Клаас хохотал, Неле тоже, а Сооткин все смотрела на улицу, не видать ли Уленшпигеля. Вдруг она сказала: - Идет профос и четыре стражника. Конечно, не к нам. Двое завернули за угол... Клаас поднял голову. - А двое остановились у дверей, - прибавила Сооткин. Клаас вскочил. - За кем это они пришли? - продолжала Сооткин. - Господи Иисусе! Клаас, да они к нам! Клаас выбежал из кухни в сад, за ним Неле. Он ей шепнул: - Спрячь деньги - они за печной вьюшкой. Неле поняла, но, увидев, что он перемахнул через изгородь, что стражники схватили его за шиворот и что он отбивается, заплакала и закричала: - Он ни в чем не виноват! Он ни в чем не виноват! Не обижайте моего отца Клааса! Уленшпигель, где ты? Ты бы их убил! С этими словами она бросилась на одного из стражников и впилась ногтями ему в лицо. Затем с криком: "Они его убьют!" - повалилась на траву в начала кататься по ней, как безумная. На шум прибежала Катлина; остолбенев при виде этого зрелища, она затрясла головой и застонала: - Огонь! Огонь! Пробейте дыру! Душа просится наружу! Сооткин ничего этого не видела. Когда двое других стражников вошли в лачугу, она обратилась к ним с такими словами: - Кого вы ищете, господа, в нашей убогой хижине? Если сына моего, то он далеко. Ноги у вас больно коротки - не догоните, - съязвила она, и это доставило ей удовлетворение. Но тут послышался крик Неле, и Сооткин, выбежав в сад, увидела своего мужа за изгородью, на дороге, - стражники держали его за шиворот, а он вырывался. - Бей их! Убей их! - крикнула она. - Уленшпигель, где ты? Она бросилась на помощь к мужу, но стражник не без риска для себя успел схватить ее. Клаас так здорово отбивался и дрался, что ему наверняка удалось бы вырваться, если б на подмогу державшим его стражникам не подоспели те двое, с которыми говорила Сооткин. Стражники связали ему руки и привели в кухню. Сооткин и Неле плакали навзрыд. - Господин профос, - обратилась к нему Сооткин, - чем провинился мой бедный муж? За что вы ему руки скрутили веревкой? - Он еретик, - отвечал один из стражников. - Еретик? Мой муж еретик? - вскричала Сооткин. - Врешь, сатанинское отродье! - Господь меня не оставит, - молвил Клаас. Его увели. Неле и Сооткин, обливаясь слезами, пошли за ним следом - они были уверены, что их тоже позовут к судье. По дороге к ним подходили друзья-приятели и соседки, но, узнав, что Клааса ведут, связанного, по подозрению в ереси, с перепугу разбегались по домам - и скорей все двери на запор! Только некоторые из соседских девочек осмелились подойти к самому Клаасу. - Куда это ты со связанными руками, угольщик? - спросили они. - Бог не без милости, девочки, - отвечал он. Клааса заключили в общинную тюрьму. Обе женщины сели на пороге. Перед вечером Сооткин попросила Неле сбегать домой посмотреть, не вернулся ли Уленшпигель. 69 Вскоре окрестные села облетела весть о том, что кого-то посадили в тюрьму за ересь и что следствие ведет инквизитор Тительман (*52), настоятель собора в Ренне, которого все ввали Неумолимый инквизитор. Уленшпигель жил тогда в Коолькерке и пользовался особым расположением одной пригожей фермерши, добросердечной вдовы, которая не могла отказать ему ни в чем из того, что принадлежало ей. Так, в неге, холе и ласке, жил он до того дня, когда подлый соперник, общинный старшина, подкараулил его при выходе из таверны и кинулся на него с дубиной. Однако Уленшпигель, дабы охладить боевой пыл старшины, столкнул его в пруд, откуда старшина еле выбрался - зеленый, как жаба, и мокрый, как губка. Свершив этот славный подвиг, Уленшпигель принужден был покинуть Коолькерке, - опасаясь мести старшины, он со всех ног пустился бежать по дороге в Дамме. Вечер был прохладный, Уленшпигель бежал быстро - ему хотелось поскорей домой. Он рисовал себе такую картину: Неле шьет, Сооткин готовит ужин, Клаас вяжет хворост, Шнуффий грызет кость, аист долбит хозяйку клювом по животу, чтобы ему что-нибудь перепало из еды. Дорогой Уленшпигель повстречался с разносчиком. - Куда это ты так мчишься? - спросил разносчик. - В Дамме, к себе домой, - отвечал Уленшпигель. - В городе небезопасно - реформатов хватают, - сообщил разносчик и пошел своей дорогой. Добежав до таверны Roode Schildt ["Красный щит" (флам.)], Уленшпигель завернул туда выпить стакан dobbelkuyt'а. Baes его спросил: - Никак, ты сын Клааса? - Да, я сын Клааса, - подтвердил Уленшпигель. - Ну так не мешкай, - сказал baes, - страшный час пробил твоему отцу. Уленшпигель спросил, что он хочет этим сказать. Baes ответил, что он еще успеет об этом узнать. И Уленшпигель побежал дальше. На окраине Дамме собаки, лежавшие у дверей домов, с лаем и тявканьем стали хватать его за ноги. На шум выбежали женщины и заговорили все вдруг: - Ты откуда? Ты знаешь, что с отцом? Где мать? Тоже в тюрьме? Ой! Только бы не сожгли! Уленшпигель побежал что есть духу. Ему встретилась Неле. - Не ходи домой, Тиль, - сказала она, - там именем короля стража устроила засаду. Уленшпигель остановился. - Неле! - сказал он. - Это правда, что отец в тюрьме? - Правда, - отвечала Неле, а Сооткин плачет на тюремном пороге. Сердце блудного сына преисполнилось скорби, и он сказал Неле: - Я пойду к отцу. - Не надо, - возразила Неле, - слушайся Клааса, а он мне сказал перед тем, как его схватили: "Спаси деньги - они за печной вьюшкой". Вот о чем ты прежде всего подумай - о наследстве горемычной Сооткин. Уленшпигель не послушал ее и побежал к тюрьме. На пороге сидела Сооткин. Она со слезами обняла его, и они вместе поплакали. Когда стражники заметили, что вокруг Уленшпигеля и Сооткин столпился народ, они велели им убираться отсюда немедленно. Мать с сыном пошли к Неле и, проходя мимо своего дома, стоявшего рядом с домом Неле, увидели одного из ландскнехтов, вызванных из Брюгге на случай беспорядков, которые могли возникнуть во время суда и казни, так как жители Дамме очень любили Клааса. Ландскнехт сидел у двери, прямо на земле, и допивал водку. Как скоро он удостоверился, что вытянул все до последней капли, то швырнул фляжку и, вынув палаш, скуки ради принялся ковырять мостовую. Сооткин, вся в слезах, вошла к Катлине. А Катлина, качая головой, сказала: - Огонь! Пробейте дыру - душа просится наружу. 70 Колокол, именуемый borgsform (городская буря), призывал судей на заседание, и в четыре часа дня они собрались около Vierschare, под сенью судебной липы. Когда Клааса ввели, он увидел под балдахином коронного судью города Дамме, а по бокам и напротив расположились бургомистр, старшины и секретарь суда. На звон колокола сбежалось видимо-невидимо народу. Многие говорили: - Судьи собрались здесь не для того, чтобы вершить правый суд, а чтобы выслужиться перед императором. Секретарь объявил, что в предварительном заседании, имевшем место у Vierschare, под сенью липы, суд, приняв в рассуждение и соображение донесения и свидетельские показания, постановил взять под стражу угольщика Клааса, уроженца Дамме, мужа Сооткин, урожденной Иостенс. Сейчас, прибавил секретарь, суд намерен выслушать показания свидетелей. Первым был вызван сосед Клааса цирюльник Ганс. Приняв присягу, он сказал: - Клянусь спасением моей души, свидетельствую и удостоверяю, что невступно семнадцать лет знаю предстоящего пред судом Клааса за человека добропорядочного, соблюдающего все установления нашей матери - святой церкви, и что никогда не изрыгал он на нее хулы, никогда, сколько мне известно, не давал приюта еретикам, не прятал у себя Лютеровых писаний, ничего об упомянутых писаниях не говорил и не совершал ничего такого, что дало бы основания заподозрить его в нарушении правил-законов империи. И в том да будут мне свидетелями сам господь бог и все святые его! Вызванный же затем в качестве свидетеля Ян ван Роозебеке показал, что он неоднократно слышал в отсутствие жены Клааса Сооткин доносившиеся из дома обвиняемого два мужских голоса и что по вечерам, после сигнала к тушению огней, он часто видел в чердачной каморке дома Клааса двух беседующих при свече мужчин, из коих один был Клаас. Кто же таков его собеседник - еретик или нет, того он, Ян ван Роозебеке, положительно не утверждает, ибо смотрел издали. - Касательно самого Клааса, - добавил он, - я могу сказать по чистой совести, что посты он соблюдал, по большим праздникам причащался и каждое воскресенье ходил в церковь, за исключением того воскресенья, которое именуется днем Крови Христовой, и нескольких за ним следующих. Больше я ничего не имею сказать. И в том да будут мне свидетелями сам господь бог и все святые его! Будучи спрошен, не продавал ли Клаас в его присутствий в таверне "Blauwe Torre" индульгенций и не насмехался ли над чистилищем, Ян ван Роозебеке ответил, что Клаас в самом деле продавал индульгенции, но без пренебрежения и без насмешки, что он, Ян ван Роозебеке, купил у него, а еще хотел купить находящийся в толпе старшина рыбников Иост Грейпстювер. После этого коронный судья предуведомил, что сейчас будет объявлено во всеуслышание, за какие именно поступки и деяния Клаас подлежит суду Vierschare. - "Доноситель, решив не тратить денег на пьянство и обжорство, коим во святые дни предаются многие, не пошел в Брюгге, остался в Дамме и, находясь в трезвом состоянии, вышел, подышать свежим воздухом, - начал секретарь суда. - Стоя на пороге своего дома, он обратил внимание, что по Цапельной улице кто-то идет. Заметив этого человека, Клаас пошел навстречу и поздоровался с ним. Человек тот был во реем черном. Он вошел к Клаасу; дверь осталась полуоткрытой. Движимый любопытством узнать, что что за человек, доноситель проник в прихожую и услышал, что в кухне Клаас говорит с пришельцем о некоем Иосте, брате Клааса, который, находясь в войсках реформатов, был взят в плен и колесован близ Аахена. Пришелец сказал Клаасу, что деньги, которые ему оставил брат, нажиты на темноте бедного народа и что Клаас должен употребить их на воспитание своего сына в реформатской вере. Кроме того, он уговаривал Клааса покинуть лоно нашей матери - святой церкви и произносил разные кощунственные слова, на что Клаас отвечал лишь: "Жестокосердные палачи! Несчастный мой брат!" Упрекая в жестокосердии святейшего отца нашего - папу и его величество короля, справедливо карающих ересь как оскорбление величия божеского и человеческого, обвиняемый тем самым изрыгал на них хулу. Еще доноситель слышал, что, когда гость насытился, Клаас воскликнул: "Бедный Иост! Царство тебе небесное! Жестоко они с тобой обошлись!" Следственно, допуская мысль, что всевышний отверзает райские врата еретикам, обвиняемый самого господа бога упрекает в нечестии. При этом Клаас все повторял: "Несчастный мой брат!" А гость, придя в исступление, как настоящий протестантский проповедник, воскликнул: "Великий Вавилон падет, римская блудница станет гнездилищем бесов, пристанищем всякой нечисти!" А Клаас твердил: "Жестокосердные палачи! Несчастный мой брат!" Пришелец продолжал разглагольствовать: "Ибо ангел подымет камень величиною с жернов, и ввергнет его в море, и проречет: "Так будет низвергнут великий Вавилон, и никто его на дне моря не сыщет". - "Государь мой, - сказал Клаас, - уста ваши исполнены гнева. Но скажите мне, когда же наступит царство, при котором кроткие будут спокойно жить на земле?" - "Не наступит до тех пор, пока не падет царство антихриста, сиречь папы, врага всяческой истины", - отвечал пришелец. "Напрасно вы поносите святейшего отца нашего, - заметил Клаас. - Я уверен, что он ничего не знает о тех жестоких пытках, коим подвергают несчастных реформатов". - "Отлично знает, - возразил пришелец. - Кто же, как не он, составляет приговоры и передает их на утверждение императору, а теперь - королю, которому конфискации выгодны, так как имущество казненных отходит к нему, - оттого-то король столь рьяно и преследует богатых людей за ересь". Клаас на это сказал: "Такие слухи ходят у нас во Фландрии, и ничего невероятного в них нет. Плоть человеческая немощна, даже плоть королевская. Несчастный мой Иост!" Таким образом, Клаас высказался в том смысле, что его величество карает ересиархов из низкого сребролюбия. Пришелец снова пустился в рассуждения, но Клаас прервал его: "Пожалуйста, государь мой, не ведите со мной таких разговоров: не ровен час, подслушают - тогда мне несдобровать". Клаас сходил в погреб за пивом. "Дверь надо запереть", - сказал он. Доноситель бросился бежать, и больше он уже ничего не слышал. А некоторое время спустя, уже ночью, дверь снова отворилась. Пришелец вышел из дома Клааса, но сейчас же возвратился, постучался и сказал: "Клаас, я замерз, мне негде переночевать, приюти меня - никто не видит, кругом ни души". Клаас впустил его, зажег фонарь и повел еретика по лестнице в чердачную каморку, окно которой выходит в поле..." - Я знаю, кто это наговорил! - вскричал Клаас. - Это ты, поганый рыбник! Я видел, как ты в воскресенье стоял столбом у своего дома и будто бы смотрел на ласточек! Тут Клаас показал пальцем на старшину рыбников Иоста Грейпстювера, чья гнусная харя выглядывала из толпы. Сообразив, что Клаас выдал себя, рыбник злобно усмехнулся. Весь народ - мужчины, женщины, девушки - зашептал: - Эх, бедняга! За эти слева он поплатится жизнью. А секретарь продолжал: - "Еретик и Клаас проговорили всю ночь и еще шесть ночей подряд, во время каковых бесед пришелец беспрестанно делал то угрожающие, то благословляющие жесты и, подобно всем еретикам, воздевал руки к небу. Клаас, видимо, с ним соглашался. Разумеется, все эти дни, вечера и ночи они поносили мессу, исповедь, индульгенции и его величество короля..." - Никто этого не слыхал, - прервал секретаря Клаас, - нельзя обвинять человека, не имея доказательств! - Слышали другое, - возразил секретарь. - На седьмой день, в десятом часу, когда совсем уже стемнело, пришелец вышел из твоего дома, и ты его проводил до межи Катлининого поля. Тут пришелец спросил (при этих словах судья перекрестился), что ты сделал с погаными идолами (*53), - так он обозвал изображения божьей матери, святителя Николая и святого Мартина. Ты ответил, что ты разбил их и выбросил в колодезь. И в самом деле: прошедшею ночью обломки были обнаружены в твоем колодце и теперь хранятся в застенке. Клаас, видимо, был подавлен. Судья спросил, имеет ли он что-нибудь возразить, - Клаас отрицательно качнул головой. Тогда судья задал ему вопрос, не намерен ли он осудить святотатственный свой умысел разбить священные изображения, а равно и пагубное заблуждение, внушившее ему кощунственные речи о великом боге и великом государе. Клаас же на это ответил, что тело его принадлежит королю, а совесть - Христу и жить-де он хочет по завету Христову. Тогда судья задал ему вопрос, есть ли это завет нашей матери - святой церкви. - Этот завет находится в святом Евангелии (*54), - отвечал Клаас. Будучи спрошен, признает ли Клаас папу наместником бога на земле, он отвечал: - Нет. На вопрос, почитал ли он за грех поклоняться изображениям божьей матери и святых угодников, Клаас ответил, что это идолопоклонство. Когда же его спросили, признает ли он благотворность и спасительность тайной исповеди, он ответил так: - Христос сказал: "Исповедуйтесь друг у друга". Он держался твердо, и все же было заметно, что ему стоит больших усилий преодолеть в себе страх и уныние. В восемь часов вечера судьи удалились, отложив вынесение окончательного приговора на завтра. 71 В домике Катлины, обезумев от горя, обливалась слезами Сооткин. И все повторяла: - Муж! Бедный мой муж! Уленшпигель и Ноле с глубокой нежностью обнимали ее. Она прижимала их к себе и беззвучно рыдала. Потом сделала знак оставить ее одну. Неле сказала Уленшпигелю: - Уйдем, ей хочется побыть одной! Спрячем деньги! И они ушли. Тогда в комнату проскользнула Катлина. Она начала ходить вокруг Сооткин и приговаривать: - Пробейте дыру - душа просится наружу. А Сооткин смотрела на нее невидящим взглядом. Домишки Клааса и Катлины стояли рядом. Перед домом Клааса был палисадник, перед домом Катлины - огород, засаженный бобами. Огород был обнесен живою изгородью, в которой Уленшпигель и Неле еще в раннем детстве, чтобы ходить друг к другу, устроили лазейку. Из огорода Уленшпигелю и Неле было видно караулившего Клаасову лачужку солдата - голова у него качалась из стороны в сторону, он поминутно сплевывал слюну и аккуратно каждый раз попадал себе на камзол. Неподалеку валялась оплетенная фляжка. - Неле, - зашептал Уленшпигель, - этот пьянчуга еще не упился, - надо его подпоить. Тогда мы все и спроворим. Прежде всего возьмем фляжку. Услыхав шепот, ландскнехт повернул к ним свою тяжелую голову, поискал фляжку, но так и не нашел и опять начал плевать, пытаясь разглядеть при лунном свете, куда летят плевки. - Эк его развезло! - заметил Уленшпигель. - И плюет-то с трудом. Наконец солдат, вдоволь наплевавшись и наглядевшись на свои плевки, снова потянулся к фляжке. Нащупав, он припал ртом к горлышку, запрокинул голову, перевернул фляжку, постучал по донышку, чтобы там ничего не оставалось, и потом опять засосал, точно младенец материнскую грудь. Выцедив все, солдат примирился со своей печальной участью, положил фляжку рядом с собой, выругался на нижненемецком языке, опять сплюнул, покачал головой, что-то промычал и заснул. Руководствуясь мыслью, что такой сон мимолетен и что его необходимо продлить, Уленшпигель юркнул в лазейку, схватил ландскнехтову фляжку и передал Неле, а та налила в нее водки. Солдат храпел вовсю. Уленшпигель опять юркнул в лазейку и, поставив фляжку между ног солдата, вернулся на Катлинин двор, и тут они с Неле стали в ожидании у изгороди. От прикосновения к фляжке, которую только что наполнили холодной влагой, солдат пробудился и первым делом решил удостовериться, отчего это вдруг стало холодно его ногам. Смекалка пьяницы подсказала ему, что это, уж верно, полная фляжка, и он потянулся к ней. При свете луны Уленшпигелю и Неле было видно, как он встряхнул фляжку, чтобы убедиться, булькает или не булькает жидкость, попробовал, засмеялся, выразил на своем лице удивление, что фляжка снова полна, глотнул, потом хлебнул, потом поставил фляжку на землю, потом опять поднес ко рту и присосался. Немного погодя он запел: Как придет властитель Ман К даме Зэ в вечерний час... По-нижненемецки дама Зэ - это море, супруга властителя Мана, а властитель Ман - это месяц, покоритель женских сердец. Словом, вот что пел солдат: Как придет властитель Ман К даме Зэ в вечерний час, Та нальет ему стакан Подогретого вина, Как придет властитель Ман. Ужин даст ему она, Поцелует много раз И уложит на постель, А постель ее пышна, Как придет властитель Ман. Дай мне, милая, того же: Сытный ужин и вина, Дай мне, милая, того же, Как придет властитель Ман. Так, то потягивая из фляжки, то распевая, солдат постепенно отошел ко сну. И он уже не мог слышать, как Неле сказала: "Они в горшке за вьюшкой", и не мог видеть, как Уленшпигель пробрался через сарай в кухню, отодвинул вьюшку, нашел горшок с деньгами, вернулся на Катлинин двор и, сообразив, что искать деньги будут в доме, а не снаружи, зарыл деньги возле колодца. Потом Уленшпигель и Неле вернулись к Сооткин и застали несчастную супругу в слезах. - Муж! Бедный мой муж! - все повторяла она. Неле и Уленшпигель пробыли с ней до утра. 72 На другой день мощные удары borgstorm'а созвали судей к Vierschare. Усевшись на четырех скамьях вокруг дерева правосудия, они снова задали Клаасу вопрос, не намерен ли он отказатьс