ои, а? Лучше согрешить с матерями, с сестрами, с дочерьми, нежели усомниться в чистилище. Да, а они еще задирают нос перед инквизитором, перед этим святым человеком, да! Четыре тысячи кальвинистов нагрянули в Белем, неподалеку отсюда, с вооруженной охраной, со знаменами и барабанами. Да! Даже сюда доносится чад от их стряпни. Они завладели храмом святой Катлины и позорят его, поганят, сквернят богопротивными своими проповедишками. О зловредная, о непростительная терпимость! Тысяча исчадий ада! Что же вы, мягкотелые католики, тоже не беретесь за оружие? Ведь у вас, как и у окаянных кальвинистов, есть и панцири, и копья, и алебарды, и шпаги, и мечи, и арбалеты, и ножи, и дубины, и пики, и фальконеты, и кулеврины. Вы скажете, что они миролюбивы, что они хотят лишь свободно и спокойно внимать слову божию? По мне, все едино. Гоните их из Брюгге, гоните в три шеи, перебейте мне их, вышвырните всех кальвинистов из храма! Как, вы еще здесь? Эх вы, мокрые курицы! Я провижу то время, когда окаянные кальвинисты станут бить ваших жен и дочерей по животу, как в барабан, а вы за них не заступитесь, тряпки, размазни! Нет уж, не ходите, не ходите... а то еще в штаны напустите. Позор жителям Брюгге! Позор католикам! Какие же вы после этого католики? Жалкие трусы - вот вы кто! Как вам не стыдно, селезни, утки, гусыни, индюшки вы этакие? У вас есть прекрасные проповедники, - зачем же вы ходите толпами слушать, как еретики изблевывают свои враки? Девчонки бегают по ночам на проповеди, да, а девять месяцев спустя наплодят вам гезенят обоего пола. На церковном погосте проповедовали четверо нахальных сквернавцев. Один из сих сквернавцев, тощий, бледный, уродливый за...нец, был в грязной шляпенке. Он так ее нахлобучил, что ушей не было видно. Кто-нибудь из вас видел уши проповедника? Сорочки на нем не было, из рукавов-камзола торчали голые руки. Я хорошо его разглядел, хоть он и кутался в грязный плащишко. Мне хорошо было видно через его сквозные, словно колокольня антверпенского собора, штаны, как раскачивались там его колокольчики, видел я и естественное его било. Другой сквернавец проповедовал в одном камзоле и босиком. Ушей у него тоже никто не видал. На середине своей проповедишки он запнулся, а детвора давай его дразнить: "У! У! Не выучил урока!" Третий нахальный сквернавец был в грязной дрянной шляпенке с перышком. Ушей у него тоже не было видно. Четвертый сквернавец, Германус, был одет поприличней, но, говорят, палач дважды накладывал ему клеймо на плечо, да! У всех под шляпами засаленные шелковые ермолки, прикрывающие им уши. Вы когда-нибудь видели у лютеранского проповедника уши? Кто из этих сквернавцев отважился показать уши? Да, уши! Не так-то это просто - показать уши, когда они отрезаны! Палач - вот кто отрезал им уши, да! И все-таки этим вот нахальным сквернавцам, карманным воришкам, тунеядцам и шалопаям, голоштанным проповедникам, народ кричит: "Да здравствует Гез!", точно все повзбесились, с ума посходили, не то перепились. Если в Нидерландах можно безнаказанно горланить: "Да здравствует Гез! Да здравствует Гез!", то нам, бедным служителям римско-католической церкви, остается только уйти. Господи Иисусе Христе! Какое страшное проклятье отяготело над этим обмороченным глупым народом! Богатые и бедные, благородные и худородные, старые и молодые, мужчины и женщины - все в один голос орут: "Да здравствует Гез!" Но что же это за голь перекатная явилась к нам из Германии? Все свое достояние эти господа ухлопали на блуд, на игорные притоны, на шлюшек, на потаскушек, на бесчинство, на непотребство, на мерзостную игру в кости, на пышные наряды. У этой гольтепы ржавого гвоздя не осталось, чтобы поскрести там, где чешется. Теперь они подбираются к церковному и монастырскому имуществу. На пиру у сквернавца Кюлембурга был другой сквернавец Бредероде, и они оба пили из деревянных кружек, чтобы выразить свое презрение к мессиру Берлеймону и к правительнице, да! И оба кричали: "Да здравствует Гез!" Ну, уж если б я, - прости, господи, мое согрешение, - был богом, я бы превратил их напиток, будь то пиво или вино, в отвратительные грязные помои, да, в грязную, мерзкую, вонючую воду, в которой стирались их загаженные сорочки и простыни. Да, да, ослы вы этакие, ревите, ревите: "Да здравствует Гез!" Да, я ваш пророк! Все проклятия, все казни - горячка, чума, пожары, разорение, запустение, моровая язва, лихорадка, черная оспа - падут на головы нидерландцев, да! Так будет отомщен господь за ваш подлый рев: "Да здравствует Гез!" Камня на камне не останется от ваших домов, и ни одна косточка не уцелеет от ваших проклятых ног, бежавших за этой прохвостней-кальвинистней. И да сбудется все мною реченное! Аминь! Аминь! Аминь! - Пойдем-ка отсюда, сын мой, - сказал Уленшпигель Ламме. - Сейчас, - сказал Ламме. Он поискал жену среди молоденьких хорошеньких святош, внимавших проповеди, но так и не нашел. 12 Уленшпигель и Ламме приблизились к месту, получившему название Minnewater - "Вода любви". Впрочем, великие ученые, умники-разумники, утверждают, что надо говорить Minrewater - "Вода миноритов" (*69). Усевшись на бережку, Уленшпигель и Ламме увидели, что под густолиственными деревьями, образовавшими как бы низкий свод, гуляют под руку, тесно прижавшись, глаза в глаза, мужчины и женщины, девушки и парни, все в цветах, и так они были полны друг другом, что, казалось, весь остальной мир перестал для них существовать. Уленшпигель невольно вспомнил о Неле. От этого воспоминания ему стало грустно, и он сказал: - Пойдем выпьем! Но Ламме не слышал - он тоже смотрел на влюбленные пары. - Вот так когда-то и мы, я и моя жена, миловались перед носом у тех, кто, вроде нас с тобой, посиживал без подруги на бережку, - сказал он. - Пойдем выпьем, - повторил Уленшпигель, - мы найдем Семерых на дне кружки. - Ты что, пьян? - возразил Ламме. - Ты же знаешь, что Семеро - это великаны и что им не выпрямиться во весь рост даже в Храме Спасителя. Грустная дума о Неле не мешала Уленшпигелю думать и о том, что в какой-нибудь гостинице его, быть может, ожидают надежное пристанище, сытный ужин и радушная хозяйка. - Пойдем выпьем! - в третий раз проговорил он. Но Ламме не слушал его, он смотрел на колокольню Собора богоматери и молился: - Пресвятая богородица, покровительница состоящих в законном браке, дай мне еще раз увидеть мягкую подушечку - белую ее грудь! - Пойдем выпьем, - настаивал Уленшпигель, - она, уж верно, в трактире - показывает свою белую грудь пьянчугам. - Как ты смеешь худо о ней думать? - воскликнул Ламме. - Пойдем выпьем, - твердил Уленшпигель, - она, конечно, держит где-нибудь трактир. - Тебе выпить хочется - вот ты и злишься, - огрызнулся Ламме. А Уленшпигель продолжал: - А что, если она приготовила для бедных путников отменную тушеную говядину с острыми приправами, благоухающими на весь трактир, говядину не жирную, сочную, нежную, как лепестки розы, плавающую, будто рыба на масленице, меж гвоздики, мускатного ореха, петушьих гребешков, телячьих желез и прочих дивных яств? - Вот пакостник! - вскричал Ламме. - Ты что, задался целью меня уморить? Забыл, что мы уже два дня пробавляемся черствым хлебом да скверным пивом? - Тебе есть хочется - вот ты и злишься. Скулишь от голода. Ну так давай выпьем и закусим! - предложил Уленшпигель. - У меня еще осталось полфлорина - на это можно устроить целое пиршество. Ламме повеселел. Оба сели в повозку и поехали по городу, высматривая трактир получше. Но им все попадались угрюмого вида baes'ы и не весьма приветливые baesin'ы, и потому они, полагая, что злющая рожа - плохая вывеска для странноприимных заведений, нигде не решались остановиться. Наконец они доехали до Субботнего рынка и зашли в трактир под вывеской "Blauwe Lanteern" - "Синий Фонарь". Наружность baes'а на сей раз показалась им располагающей. Повозку они вкатили под навес, а осла оставили в стойле, в обществе торбы с овсом. Потом заказали себе ужин, вволю наелись, отлично выспались, встали - и опять за еду. Ламме ел так, что за ушами трещало, и все приговаривал: - В животе у меня небесная музыка. Когда настало время расплачиваться, baes подошел к Ламме и сказал: - С вас десять патаров. - Деньги у него, - показав на Уленшпигеля, молвил Ламме. - У меня денег нет, - сказал Уленшпигель. - А где же твои полфлорина? - спросил Ламме. - Нет у меня полфлорина, - отвечал Уленшпигель. - Нет так нет, - сказал baes, - тогда я сниму с вас обоих куртки и рубахи. Но тут вдруг Ламме начал спьяну куражиться: - А если я хочу еще выпить и закусить, выпить и закусить, а? Хоть на двадцать семь флоринов? Кто мне может запретить? Ты, брат, не думай, мое пузо особенное. Вот тебе крест, оно до сего дня одними ортоланами питалось. У тебя под твоим грязным ремнем никогда такого пуза не будет. Ты нехороший человек, и у тебя весь жир на воротнике твоей куртки, а у меня на пузе аппетитное сальце в три пальца толщиной! Baes пришел в совершенное неистовство. Он был заика, а ему хотелось все сразу выпалить, и чем больше он торопился, тем сильнее фыркал, точно собака, сейчас только, вылезшая из воды. Уленшпигель швырял ему в нос хлебные шарики, а Ламме, все более и более воодушевляясь, продолжал: - Ты думаешь, мне нечем заплатить за трех твоих дохлых кур, за четырех паршивых цыплят и за дурака павлина, что метет обгаженным хвостом твой птичий двор? Когда бы твоя кожа не была суше, чем у старого петуха, когда бы твои кости уже не крошились, я бы еще наскреб денег, чтобы и тебя самого съесть, и твоего сопливого слугу, и твою кривую служанку, и твоего кухаря, который и почесаться-то не сможет, ежели его мучает зуд, - до того короткие у него руки. Какой нашелся: за полфлорина хочет отнять у нас куртки и рубахи! Ты лучше скажи, что стоит все твое платье, драный нахал, - я тебе больше трех лиаров за него все равно не дам. А baes все пуще и пуще гневался и все сильнее пыхтел. А Уленшпигель между тем бросал хлебные шарики прямо ему в лицо. Ламме, исполнившись львиной отваги, продолжал: - Как по-твоему, дохлятина, сколько стоит прекрасный осел с тонкой мордочкой, длинными ушами и широкой грудью, неутомимый в пути? По малой мере восемнадцать флоринов - ведь так, паскудный трактирщик? Чем бы ты заплатил за такое чудное животное? Ржавыми гвоздями от сундуков? Baes еще сильней запыхтел, но, видимо, боялся пошевелиться. А Ламме говорил не умолкая: - Ну, а сколько, по-твоему, стоит превосходная ясеневая повозка, выкрашенная в ярко-красный цвет, с верхом из куртрейской парусины, защищающим от дождя и солнца? По малой мере двадцать четыре флорина, верно? А сколько будет двадцать четыре и восемнадцать? Отвечай, невежественный скаред! Нынче базарный день, в твоей грязной харчевне полно мужиков, и я им свой товар живо спущу! Все его тут знали, и он мигом продал и осла и повозку. Получил он за все про все двадцать четыре флорина десять патаров. - Понюхай, чем пахнет! - сказал он, поднеся деньги к самому носу baes'а. - Ведь правда, пирушкой? - Пирушкой, - подтвердил хозяин и прибавил шепотом: - Когда ты будешь продавать свою кожу, я ее куплю за лиар и сделаю из нее талисман, помогающий от мотовства. Между тем в окно со скотного двора поглядывала на Ламме премиленькая, прехорошенькая бабеночка, но как скоро он оборачивался, славное личико мгновенно скрывалось. А вечером, когда он, спотыкаясь под действием винных паров, поднимался в темноте по лестнице, какая-то женщина обняла его, крепко поцеловала в щеки, в губы и даже в нос, смочила ему лицо слезами любви и так же внезапно исчезла. Ламме порядком развезло, он лег и сейчас же уснул, а наутро отправился с Уленшпигелем в Гент. 13 Здесь он искал жену по всем kaberdoesj'ам, трактирам с музыкой и тавернам. Вечером он встретился с Уленшпигелем in de "Zingende Zwaan", в "Поющем Лебеде". Уленшпигель всюду, где только мог, сеял бурю и поднимал народ на палачей, терзавших родимый край. На Пятничном рынке, возле Большой пушки, именовавшейся Dulle Griet [Безумная Грета (флам.)], Уленшпигель лег плашмя на мостовую. Мимо проходил угольщик. - Ты что это? - спросил он. - Мочу нос, чтобы узнать, откуда ветер дует, - отвечал Уленшпигель. Потом прошел столяр. - Никак, ты принял мостовую за перину? - спросил он. - Скоро она кое для кого одеялом станет, - отвечал Уленшпигель. Затем подле него остановился монах. - Что ты тут делаешь, лоботряс? - спросил он. - Я распростерся ниц, дабы испросить у вас благословение, отец мой. Монах благословил его и пошел своей дорогой. Уленшпигель приложил ухо к земле. В это время к нему подошел крестьянин. - Ты что-нибудь слышишь? - спросил он. - Слышу, - отвечал Уленшпигель, - слышу, как растут деревья, которые пойдут на костры для несчастных еретиков. - А больше ничего не слышишь? - спросил общинный стражник. - Слышу, как идет испанская конница, - отвечал Уленшпигель. - Если у тебя есть что спрятать, то зарой в землю: скоро от воров в городах житья не станет. - Он дурачок, - сказал стражник. - Он дурачок, - повторяли горожане. 14 А Ламме ничего не пил, не ел - все думал о светлом видении на лестнице Blauwe Lanteern'а. Душа его стремилась в Брюгге, но Уленшпигель потащил его в Антверпен, и там он продолжал напрасные поиски. Уленшпигель ходил по тавернам и растолковывал добрым фламандцам-реформатам и свободолюбивым католикам, куда метят королевские указы: - Король вводит в Нидерландах инквизицию, чтобы очистить нас от ереси, но этот ревень подействует на наши кошельки, и ни на что больше. Мы принимаем только такие снадобья, которые нам нравятся. А коли снадобье нам не по нраву, мы обозлимся, возмутимся и вооружимся. И король это прекрасно знает. Как скоро он удостоверится, что ревеню мы не хотим, он выставит против нас клистирные трубки, то бишь тяжелую и легкую артиллерию: серпентины, фальконеты и широкожерлые мортиры. Королевское промывательное! После него Фландрию так пронесет, что во всей стране не останется ни одного зажиточного фламандца. Какой мы счастливый народ: лекарем при нас состоит сам король! Горожане смеялись. А Уленшпигель говорил им: - Сегодня, пожалуй, смейтесь, но в тот день, когда в Соборе богоматери хоть что-нибудь разобьется, немедля разбегайтесь или же беритесь за оружие. 15 Пятнадцатого августа, в день Успения пресвятой богородицы и в день освящения плодов и овощей, в день, когда сытые куры бывают глухи к призывам вожделеющих петухов, у Антверпенских ворот некий итальянец, состоявший на службе у кардинала Гранвеллы, разбил большое каменное распятие (*70), а в это самое время из Собора богоматери вышел крестный ход, впереди которого шли дурачки, придурки и дураки. Но по дороге какие-то неизвестные люди надругались над статуей богоматери, и ее сейчас же унесли обратно в церковь, поставили на амвоне и заперли на замок решетчатую ограду. Уленшпигель и Ламме вошли в Собор богоматери. У амвона юные оборванцы, голоштанники и какие-то совсем неизвестные люди кривлялись и делали друг другу таинственные знаки. Они топали ногами и прищелкивали языком. Никто их в Антверпене ни прежде, ни после не видел. Один из них, похожий лицом на печеную луковицу, спросил Мике (так называл он божью матерь), почему она так быстро вернулась в церковь, кого она испугалась. - Уж конечно, не тебя, эфиопская твоя рожа, - вмешался Уленшпигель. Парень полез было к нему с кулаками, но Уленшпигель схватил его за шиворот и сказал: - А ну попробуй тронь - я у тебя язык вырву! Затем он обратился к находившимся в соборе антверпенцам. - Signork'и и pagader'ы [парни, малые (флам.)], не слушайте вы их! - указывая на юных голодранцев, сказал он. - Это не настоящие фламандцы, это предатели, нанятые для того, чтобы нам навредить, чтобы разорить и погубить нас. - Потом он повел речь с незнакомцами. - Эй вы, ослиные морды! - крикнул он. - Ведь вы с голоду подыхали - откуда же у вас нынче деньги завелись? Ишь как звенят в кошельках! Или вы запродали свою кожу на барабаны? - Подумаешь, какой проповедник! - огрызались незнакомцы. Потом они заговорили все вдруг о божьей матери: - На Мике нарядное платье! На Мике Красивый венец! Вот бы моей милке такой! Затем они направились к выходу, но в это время один из них поднялся на кафедру и оттуда стал молоть всякий вздор - тогда его товарищи вернулись и опять загалдели: - Сойди к нам, Мике, сойди, пока мы сами за тобой не пришли! Довольно тебя на руках носили, лентяйка, - сотвори чудо, покажи, что ты умеешь ходить! Напрасно Уленшпигель кричал: - Прекратите гнусные речи, громилы! Всякий грабитель - преступник! Они продолжали глумиться, а иные подстрекали товарищей сломать решетку и стащить Мике с амвона. Тут старуха, продававшая свечи, швырнула им в глаза золой из своей жаровни. Оборванцы бросились на нее, повалили на пол, избили - и начался кавардак. В собор явился маркграф со своими стражниками. Увидев все это сонмище, он приказал очистить храм, но Приказал так нерешительно, что удалились немногие. Прочие же объявили: - Мы хотим отстоять всенощную в честь Мике. - Всенощной не будет, - сказал маркграф. - Тогда мы сами отслужим, - объявили никому не ведомые оборванцы. И тут во всех приделах и в притворе раздалось пение. Некоторые играли в krieke steenen (в вишневые косточки) и кричали: - Мике, ты в раю никогда не играешь, тебе поди скучно, - поиграй с нами! Так, не умолкая ни на минуту, они богохульствовали, галдели, гикали, свистели. Маркграф будто бы с перепугу исчез. По его распоряжению все двери храма были заперты, за исключением одной. Народ не принимал во всем этом никакого участия, по пришлая рвань все наглела и вопила все громче и громче. Своды храма дрожали, как от залпа сотни орудий. Наконец прощелыга, у которого морда была как печеная луковица, - по-видимому, главарь всей шайки, - влез на кафедру, сделал знак рукой и произнес проповедь. - Во имя отца и сына и святаго духа, бога, единого по существу, но троичного в лицах! - начал он. - Господи, хоть бы в раю ты избавил нас от арифметики! Двадцать девятого сего августа Мике в пышном уборе явила свой деревянный лик антверпенским signork'ам и pagader'ам. Но во время крестного хода ей повстречался сам сатана и сказал в насмешку: "Вырядилась ты, как королева, Мике, несут тебя четыре signork'а, вот ты и заважничала и даже не взглянешь на сатану, а он, бедный pagader, идет пешком". Мике ему на это сказала: "Отойди, сатана, не то я сокрушу твою главу, окаянный змий!" - "Мике, - говорит ей сатана, - ведь ты уже полторы тысячи лет только этим и занимаешься, но дух господа, твоего повелителя, освободил меня. Теперь я сильнее, чем ты, ты мне уже на голову не наступишь, ты у меня запляшешь!" Тут сатана схватил хлесткую плеть - и ну стегать Мике, а Мике, чтобы не показать, что она испугалась, даже не вскрикнула и припустилась рысью, signork'ам же, которые ее несли, ничего не оставалось делать, как тоже перейти на рысь, иначе они бы ее на глазах у нищего люда уронили вместе с ее золотым венцом и побрякушками. И теперь Мике тихо, смирно стоит у себя в нише и смотрит на сатану, а тот уселся на колонне под куполом, грозит ей плеткой и издевается: "Ты мне заплатишь за всю кровь и за все слезы, пролитые во имя твое! Ну, Мике, как твое девственное здравие? Выходи-ка, выходи! Сейчас тебя разрубят пополам, скверная ты деревяшка, за всех живых людей, которых без милосердия сжигали, вешали, закапывали во имя твое!" Так говорил сатана - и он говорил дело. Видно, придется тебе вылезти из своей ниши, Мике кровожадная, Мике жестокая, непохожая на сына своего Христа! И тут вся орава проходимцев загикала, завопила, завыла: - Выходи, выходи, Мике! Небось обмочилась со страху? А ну, кто добрый герцог, тому и Брабант! Круши истуканов! Выкупаем их в Шельде! Дерево плавает получше рыб! Народ слушал молча. Вдруг Уленшпигель взбежал на кафедру и заставил "проповедника" пересчитать ступеньки. - Вы что, - свихнулись, рехнулись, спятили? - крикнул он горожанам. - Неужто вы дальше своего сопливого носа ничего не видите? Неужто вы не понимаете, что тут орудуют предатели? Все это они подстраивают нарочно, чтобы потом вас же обвинить в святотатстве и грабеже, чтобы ославить вас бунтовщиками и в конце концов повыкинуть все добро из ваших сундуков, а вас самих обезглавить или сжечь на костре. Имущество же ваше достанется королю. Signork'и и pagader'ы, не слушайте вы смутьянов! Оставьте в покое божью матерь, трудитесь, веселитесь, живите-поживайте и добра наживайте! Черный дух погибели уставил на вас свое око - это он подбивает вас на грабеж и погром, чтобы наслать на вас неприятельское войско, чтобы с вами обошлись потом как с бунтовщиками, чтобы поставить над вами Альбу (*71), а тот, облеченный неограниченной властью, будет править, опираясь на инквизицию, будет вас дотла разорять и казнить! А достояние ваше отойдет к нему! - Эй, не громите, signork'и и pagader'ы! - крикнул Ламме. - Король и так уже гневается. Мой друг Уленшпигель слышал об этом от дочери вышивальщицы. Не надо громить, господа! Но народ не слышал, что они говорили. Проходимцы орали во всю глотку: - Грабь, хватай! Кто добрый герцог, тому и Брабант! Истуканов в воду! Они плавают получше рыб! Напрасно Уленшпигель кричал с кафедры: - Signork'и и pagader'ы, не давайте им громить! Не погубите родной город. Как он ни отбивался руками и ногами, его все же стащили с кафедры, исцарапали ему лицо и изорвали на нем куртку и штаны. Окровавленный, он продолжал взывать к народу: - Не давайте им громить! Но это ни к чему не привело. Пришлые и местный сброд с криком: "Да здравствует Гез!" - бросились к амвону и сломали решетку. И пошли крушить, хватать, громить! К полуночи весь громадный храм с семьюдесятью престолами, с великим множеством прекрасных картин и драгоценностей напоминал пустой орех. Престолы были повалены, статуи сброшены, все замки взломаны. Учинив разгром собора, те же самые проходимцы положили разнести миноритскую церковь, францисканскую, церковь во имя апостола Петра, Андрея Первозванного, Михаила Архангела, апостола Петра на Гончарной, пригородную церковь, церковь Белых сестер, церковь Серых сестер, церковь Третьего ордена, церковь доминиканцев и все остальные храмы и часовни. Расхватав свечи и факелы, они разбежались по разным церквам. Между ними не возникало ни ссор, ни раздоров. Во время этого великого разрушения летели камни, обломки, осколки, но никто из них не был ранен. Затем они перебрались в Гаагу и там тоже сбрасывали статуи и громили алтари, но ни в Гааге, ни где-либо еще реформаты к ним не присоединялись (*72). В Гааге бургомистр спросил подстрекателей, есть ли у них на то дозволение. - Вот оно где, - отвечал один из них и приложил руку к сердцу. - Вы слышите, signork'и и pagader'ы? Дозволение! - узнав об этом, вскричал Уленшпигель. - Стало быть, по чьему-нибудь дозволению можно совершать святотатство? Это все равно, как если бы в мою лачугу ворвался разбойник, а я бы, по примеру гаагского бургомистра, снял шляпу и сказал: "Милейший вор, любезнейший грабитель, почтеннейший жулик, предъяви мне, пожалуйста, дозволение!" А он бы мне ответил, что оно в его сердце, алчущем моего добра. И тогда я бы ему отдал ключи. Пораскиньте умом, пораскиньте умом, кому может быть на руку это разграбление! Не верьте Красной собаке! Преступление совершено, преступники должны быть наказаны. Не верьте Красной собаке! Каменное распятие свалено. Не верьте Красной собаке! В Мехельне Большой совет устами своего председателя Виглиуса (*73) объявил, что чинить препятствия тем, кто разбивает церковные статуи, воспрещается. - Горе нам! - вскричал Уленшпигель. - Жатва для испанских жнецов созрела. Герцог Альба, герцог Альба идет на нас! Вздымается волна, фламандцы, вздымается волна королевской злобы! Женщины и девушки, бегите, иначе вас зароют живьем! Мужчины, бегите - вам угрожают виселица, меч и огонь! Филипп намерен довершить злое дело Карла. Отец казнил, изгонял - сын поклялся, что он предпочтет царить на кладбище, чем над еретиками. Бегите! Палач и могильщики близко! Народ прислушивался к словам Уленшпигеля, и сотни семейств покидали города, и все дороги были запружены телегами с поклажею беглецов. А Уленшпигель шел из города в город, сопутствуемый безутешным Ламме, который все еще разыскивал свою любимую. А в Дамме Неле не отходила от сумасшедшей Катлины и обливалась слезами. 16 Стоял месяц ячменя, то есть октябрь, когда Уленшпигель повстречал в Генте графа Эгмонта, возвращавшегося с попойки а пирушки, происходившей под гостеприимным кровом сенбавонского аббата. Он был в веселом расположении духа и, отдавшись на волю своего коня, о чем-то задумался. Внезапно его внимание обратил на себя шедший рядом человек с фонарем. - Чего ты от меня хочешь? - спросил Эгмонт. - Хочу вам же добра, - отвечал Уленшпигель, - хочу вам посветить. - Пошел прочь! - прикрикнул на него граф. - Не пойду, - объявил Уленшпигель. - Вот я тебя хлыстом! - Хоть десять раз подряд, лишь бы мне удалось зажечь у вас в голове такой фонарь, чтоб вам отсюда видно было до самого Эскориала. - Мне от твоего фонаря и от твоего Эскориала ни тепло, ни холодно, - возразил граф. - Ну, а я так горю, - подхватил Уленшпигель, - горю желанием подать вам благой совет. С этими словами он взял графского скакуна под уздцы; конь было на дыбы, но Уленшпигель его удержал. - Подумайте вот о чем, монсеньер, - снова заговорил он. - Пока что вы лихо гарцуете на своем коне, а ваша голова не менее лихо гарцует на ваших плечах. Но до меня дошел слух, что король намерен положить конец лихому этому гарцеванью: тело он вам оставит, а голову снимет и пошлет гарцевать так далеко, что вам ее тогда уже не догнать. Дайте мне флорин - я его заслужил. - Хлыста я тебе дам, если не уйдешь, дурной советчик! - Монсеньер! Я - Уленшпигель, сын Класса, сожженного на костре за веру, и Сооткин, умершей от горя. Прах моих родителей бьется о мою грудь и говорит мне, что доблестный воин граф Эгмонт может противопоставить герцогу Альбе в три раза более сильное войско, чем у него. - Поди прочь, я не изменник! - вскричал Эгмонт. - Спаси отчизну, только ты можешь ее спасти! - сказал Уленшпигель. Граф замахнулся на него хлыстом, но Уленшпигель ловко увернулся и на бегу успел крикнуть: - Смотрите в оба, граф! И спасите отчизну! В другой раз Эгмонт остановился напиться in't "Bondt Verkin" (в "Полосатой Свинье") - трактире, который держала смазливая куртрейская бабенка по прозвищу Musekin, то есть _Мышка_. - Пить! - приподнявшись на стременах, крикнул граф. Прислуживавший у Мышки Уленшпигель вышел с оловянной кружкой в одной руке и с бутылкой красного вина в другой. Граф узнал его. - А, это ты, ворон, каркал мне черные вести? - спросил он. - Черные они оттого, что не простираны, монсеньер, - отвечал Уленшпигель. - А вы мне лучше скажите, что краснее: вино, льющееся в глотку, или же кровь, которая брызжет из шеи? Вот о чем вас спрашивал мой фонарь. Граф молча выпил, расплатился и ускакал. 17 Уленшпигель и Ламме верхом на ослах, которых им дал один из приближенных принца Оранского Симон Симонсен, ездили всюду, оповещая граждан о черных замыслах кровавого короля и выведывая, нет ли каких-нибудь новостей из Испании. Переодевшись крестьянами, они продавали овощи и шатались по всем базарам. Возвращаясь однажды с Брюссельского рынка по Кирпичной набережной, они увидели в окне нижнего этажа одного из каменных домов красивую даму в атласном платье, с румянцем во всю щеку, с высокой грудью и живыми глазами. - Масла не жалей, - говорила она молоденькой свеженькой кухарке, - я не люблю, когда соус пристает к сковородке. Уленшпигель заглянул в окно. - А я люблю всякие соусы, - сказал он, - голодный желудок непривередлив. Дама обернулась. - Ты что это, мальчишка, суешь нос в мои кастрюли? - спросила она. - Ах, прекрасная дама! - воскликнул Уленшпигель. - Если бы вы только согласились немножко постряпать вместе со мной, вы бы удостоверились, какими вкусными блюдами может угостить неведомый странник прелестную домоседку. Ой, как хочется! - прищелкнув языком, добавил он. - Чего? - спросила она. - Тебя, - отвечал он. - Он хорош собой, - сказала барыне кухарка. - Давайте позовем его - он вам расскажет о своих приключениях. - Да ведь их двое, - заметила дама. - За другим я поухаживаю, - вызвалась кухарка. - Да, сударыня, нас двое, - подтвердил Уленшпигель, - я и мой бедный Ламме: на плечах он вам и ста фунтов не потащит, а в животе все пятьсот пронесет - и не охнет, лишь бы это были еда и питье. - Сын мой, - заговорил Ламме, - не смейся надо мной, горемычным, мне не дешево стоит напитать мою утробу. - Сегодня это тебе не будет стоить ни лиара, - сказала дама. - Войдите оба! - А как же наши ослы? - спросил Ламме. - В конюшне у графа Мегема овса предовольно, - отвечала дама. Кухарка, бросив печку, побежала отворять ворота, Уленшпигель и Ламме въехали на ослах во двор, и во дворе ослы немедленно заревели. - Это сигнал к принятию пищи, - заметил Уленшпигель. - Бедные ослики трубят свою радость. Уленшпигель и Ламме спешились. - Если бы ты была ослица, приглянулся бы тебе такой осел, как я? - спросил кухарку Уленшпигель. - Если б я была женщиной, мне бы приглянулся веселый парень, - отвечала кухарка. - Раз ты не женщина и не ослица, то кто же ты такая? - спросил Ламме. - Я девушка, - отвечала кухарка, - а девушка - не женщина и не ослица. Понял, толстопузый? - Не верь ей, - предостерег Ламме Уленшпигель, - она наполовину шлюшка и только наполовину девушка, да и из этой-то половины одна четвертинка равна двум дьяволицам. Ей за шашни уже уготовано место в аду - будет там на тюфячке ублажать Вельзевула. - Насмешник! - сказала стряпуха. - Твоя грива, как погляжу на тебя, и на тюфяк-то не годится. - А вот я бы тебя съел со всеми твоими кудряшками, - сказал Уленшпигель. - Язык без костей! - вмешалась дама. - Неужели ты настолько жаден? - Нет, - отвечал Уленшпигель, - одной такой, как вы, я бы удовольствовался. - Прежде всего, - предложила дама, - выпей кружку bruinbier'а, скушай кусочек ветчинки, положи себе баранинки, отрежь кусок пирога да пожуй салату. Уленшпигель сложил руки на груди. - Ветчина - хорошая вещь, - сказал он, - bruinbier - божественный напиток; баранина - одно объеденье; когда режешь пирог - язык дрожит от восторга; сочный салат - это царская жвачка. Но блажен тот, кому вы подадите на ужин ваши прелести. - Что он болтает! - воскликнула дама. - Сначала поешь, балаболка! - А не прочитать ли нам прежде Benedicite? ["Благословите" (лат.) - католическая молитва, которую читают перед едой] - спросил Уленшпигель. - Нет, - отвечала она. - Мне есть хочется! - захныкал Ламме. - Сейчас поешь, - сказала прекрасная дама, - у тебя одна еда на уме! - Но только свежая, как моя жена, - добавил Ламме. При слове "жена" кухарка насупилась. Как бы то ни было, Уленшпигель и Ламме наелись до отвала и здорово клюкнули. Вдобавок хозяйка ночью дала Уленшпигелю поужинать. И так продолжалось несколько дней кряду. Ослики получали двойную порцию овса, а Ламме двойную порцию всех блюд. Целую неделю не вылезал он из кухни, но резвился только с кушаньями, а не со стряпухой, ибо все его мысли были заняты женой. Девицу это злило, и она не раз уже намекала, что тем, дескать, кто помышляет только о своем брюхе, негоже бременить землю. А Уленшпигель с хозяйкой жили дружно. Однажды она ему сказала: - Ты дурно воспитан, Тиль. Кто ты таков? - Меня прижила Удача со Счастливым случаем, - отвечал Уленшпигель. - Однако ты не из скромных, - заметила дама. - Боюсь, как бы меня другие не стали хвалить, - сказал Уленшпигель. - Хочешь стать на защиту гонимых братьев? - Пепел Клааса бьется о мою грудь, - отвечал Уленшпигель. - Молодчина! - сказала хозяйка. - А кто это Клаас? - Это мой отец - его сожгли на костре за веру, - отвечал Уленшпигель. - Граф Мегем (*74) не таков, - сказала хозяйка. - Он хочет залить кровью мою любимую родину - я ведь родилась в славном городе Антверпене. Да будет тебе известно, что он сговорился с брабантским советником Схейфом послать в Антверпен десять отрядов пехоты. - Надо немедленно дать знать об этом антверпенцам, - решил Уленшпигель. - Вихрем помчусь! И он полетел в Антверпен. На другой же день все горожане были под ружьем. Уленшпигель и Ламме поставили своих ослов на одну из ферм Симона Симонсена, а сами принуждены были скрыться от графа Мегема, который собирался изловить их и повесить, ибо ему донесли, что два еретика ели его хлеб и пили его вино. Мучимый ревностью, он стал выговаривать прелестной своей супруге, а та скрежетала зубами от ярости, плакала и семнадцать раз падала в обморок. Кухарка тоже лишалась чувств, но не так часто, и клялась, что не быть ей в раю и не спасти ей свою душу, если она и ее госпожа позволили себе что-нибудь лишнее, что они, мол, только отдали остатки обеда двум голодным богомольцам, которые проезжали мимо на заморенных ослах и заглянули в кухонное окно. По сему случаю было пролито море слез. При виде такого наводнения граф Мегем не мог не поверить жене и служанке. Ламме даже тайком не отваживался навестить кухарку - она его задразнила женой. Сперва он было затосковал по сытной пище, но Уленшпигель стал носить ему лакомые куски - он пробирался в дом Мегема со стороны улицы св.Екатерины и прятался на чердаке. Однажды вечером граф Мегем сообщил супруге, что на рассвете он со своей конницей выступает в Хертогенбос. Как скоро он уснул, дражайшая половина побежала на чердак и все рассказала Уленшпигелю. 18 Уленшпигель переоделся паломником и, даром времени не теряя, без еды и без денег, помчался с этой вестью в Хертогенбос. Он надеялся взять по дороге лошадь у Иеруна Праата, брата Симона, к которому у него были письма от принца, а оттуда кратчайшим путем достигнуть своей цели. Когда же он вышел на большую дорогу, то увидел приближающееся войско. Тут он вспомнил про письма, и ему стало не по себе. Однако, решив, что самое лучшее - взять быка за рога, он с невозмутимым видом, бормоча молитвы, подождал солдат, а когда войско с ним поравнялось, он пошел сбоку и очень скоро узнал, что идет оно в Хертогенбос. Впереди двигался валлонский отряд. Во главе его находился капитан Ламот со своей охраной, состоявшей из шести алебардиров. За ним, по чину, выступал знаменщик, у которого охрана была меньше, потом профос, его алебардиры и два его сыщика, начальник дозора, начальник обоза; палач с подручным, трубачи и барабанщики, старавшиеся изо всех сил. За валлонским отрядом следовал фламандский, численностью в двести человек, со своим капитаном и знаменщиком; он был разделен на две центурии под командой сержантов, лихих вояк, а центурии, в свою очередь, делились на декурии под командой ротмистров. Впереди профоса и stokknecht'ов, его помощников по палочной части, гремели барабаны и ревели трубы. За войском, в двух открытых повозках, кто - стоя, кто - лежа, кто - сидя, хохотали, ласточками щебетали, соловьями распевали, ели, выпивали, танцевали солдатские подружки - смазливые потаскушки. Некоторые из них были одеты как ландскнехты, но одежду они себе сшили из тонкой белой ткани, с вырезом на груди, с разрезами на рукавах, на бедрах и на спине, и в разрезах этих просвечивало их нежное тело. На голове у них были шитые золотом шапочки из тонкого льняного полотна, украшенные колыхавшимися на ветру красивыми страусовыми перьями. На златотканых, отделанных алым атласом поясах висели ножны из золотой парчи для кинжалов. Туфли, чулки, шаровары, куртки - все это у них было из белого шелка, а шнуры и застежки - золотые. Другие тоже вырядились в ландскнехтскую форму, но - самых разных цветов: в синюю, в зеленую, в пунцовую, в голубую, в алую, с разрезами, с вышивками, с гербами - как кому нравилось, и у всех на рукавах был пестрый кружок, указывавший на их род занятий. Hoerweyfel, их надзиратель, пытался утихомирить девиц, но девицы не слушались: они отпускали такие словечки и отмачивали такие штучки, что надзиратель при всем желании не мог удержаться от смеха. Одетый богомольцем, Уленшпигель шел в ногу с войском, напоминая шлюпку рядом с кораблем. И все время бормотал молитвы. Неожиданно к нему обратился Ламот (*75): - Ты куда путь держишь, богомолец? - Я, господин капитан, совершил великий грехи был присужден капитулом Собора богоматери сходить пешком в Рим и получить от святейшего отца отпущение, и святейший отец мне его дал, - отвечал проголодавшийся Уленшпигель. - После того как я очистился, святейший отец дозволил мне возвратиться на родину, с условием, однако ж, что по дороге я буду проповедовать слово божие всем родам войск, воины же за мою проповедь должны кормить меня хлебом и мясом. Вы мне дозволите на ближайшем привале исполнить мой обет? - Дозволяю, - отвечал Ламот. Уленшпигель с самым дружелюбным видом присоединился к войску, а присоединившись, поминутно поглаживал свою куртку - тут ли письма. Девицы крикнули ему: - Эй, паломник! Пригожий паломник! А ну-ка покажи, хороши у тебя?.. Уленшпигель, сделав постное лицо, приблизился к ним. - Сестры мои во Христе! - заговорил он. - Не смейтесь над бедным странником, ходящим по горам и долам и проповедующим слово божие воинам. А сам не отводил взгляда от их прелестей. Девицы стреляли в него живыми своими глазками. - Молод ты еще поучать солдат! - говорили они. - Полезай к нам в повозку - у нас пойдет разговор повеселее. Уленшпигеля так и подмывало вскочить в повозку, но он боялся за письма. Две девицы, протянув свои белые полные ручки, пытались втащить Уленшпигеля, однако hoerweyfel приревновал их к нему. - Пошел прочь! - крикнул он Уленшпигелю. - А то сейчас зарублю! Уленшпигель рассудил за благо отойти подальше, но, и отойдя, он все украдкой поглядывал на соблазнительных девиц, освещенных ярким солнцем. Между тем войско вступило в Берхем. Начальник фламандцев Филипп де Лануа (*76), сьер де Бовуар, приказал сделать привал. Тут стоял невысокий дуб; все сучья на нем были срублены, за исключением одного, самого толстого, - у этого была срублена только половина: в прошлом месяце на нем был повешен один анабаптист. Солдаты остановились. Набежали маркитанты и стали предлагать хлеба, вина, пива и всякой всячины. Девицы покупали у них леденец, печенье, миндаль, пирожки. При виде всего этого у Уленшпигеля потекли слюнки. Вдруг он с ловкостью обезьяны взобрался на дерево, сел верхом на толстый сук, на высоте семи футов от земли, и принялся бичевать себя плетью, а вокруг него тотчас же столпились солдаты и девицы. - Во имя отца и сына и святаго духа, аминь! - начал он. - В Писании сказано: "Кто подает неимущему, тот подает господу богу". Воины и вы, прекрасные дамы, славные подружки доблестных ратников, подайте богу, то есть мне, - дайте мне хлеба, мяса, вина, если можно, то и пива, а буде на то ваше соизволение, так и пирожков, у бога же всего много, и он вам за это воздаст горами ортоланов, реками мальвазии, скалами леденца и rystpap'ом, который вы будете кушать в раю серебряными ложечками. - Тут у него в голосе послышались слезы. - Ужели вы не видите, какими жестокими муками стараюсь искупить я грех мо