й? Неужто вы не утишите жгучую боль, которую мне причиняет плеть, обагряющая кровью мои плечи? - Что это за дурачок? - спрашивали солдаты. - Други мои, - отвечал Уленшпигель, - я не дурачок - я кающийся и голодный. Пока дух мой оплакивает мои грехи, желудок мой плачет от отсутствия пищи. Блаженные воины и вы, прелестные девицы, я вижу у вас там жирную ветчину, гуся, колбасу, вино, пиво, пирожки! Дайте чего-нибудь страннику! - Сейчас дадим! - крикнули фламандские солдаты. - Уж больно у этого проповедника славная морда. И давай кидать ему, как мячики, куски всякой снеди! А Уленшпигель ел, сидя верхом на суку, да приговаривал: - Голод делает человека черствым и не располагает к молитве, а от ветчины дурное расположение духа сразу проходит. - Берегись! Голову проломлю! - крикнул один из сержантов и бросил ему початую бутылку. Уленшпигель поймал ее на лету и, отхлебывая по чуточке, продолжал: - Острый, мучительный голод вреден для бедного тела человеческого, но есть нечто более опасное: щедрые солдаты дают убогому страннику кто - кусочек ветчинки, кто - бутылку пива, но странник испытывает тревогу - ведь он должен быть всегда трезв, а между тем если у него в животе пустовато, так он мигом нарежется. Тут Уленшпигель поймал на лету гусиную лапку. - Да это просто чудо! - воскликнул он. - Я поймал в воздухе луговую рыбку! Ну, вот она уже исчезла, и даже с костями! Что жаднее сухого песка? Бесплодная женщина и голодное брюхо. Вдруг Уленшпигель почувствовал, что кто-то кольнул его алебардой в зад. Он оглянулся и увидел знаменщика. - С каких это пор богомольцы стали презирать бараньи отбивные? - спросил знаменщик, протягивая ему на кончике алебарды баранью отбивную котлету. Уленшпигель не отказался от нее и продолжал: - Я не люблю, когда из меня делают отбивную, а вот бараньи отбивные я очень даже люблю. Из косточки я сделаю флейту и воспою тебе хвалу, сострадательный алебардир. И все же, - обгладывая косточку, продолжал он, - что такое обед без сладкого, что такое отбивная котлетка, самая что ни на есть сочная, ежели из-за нее не будет выглядывать светлый лик какого-нибудь пирожка? С последним словом он схватился за лицо, ибо в эту минуту из толпы девиц в него полетели сразу два пирожка, причем один из них угодил ему в глаз, а другой в щеку. Девицы ну хохотать, а Уленшпигель им: - Большое вам спасибо, милые девушки, за то, что вы меня целуете пирожками с вареньем! Но пирожки упали на землю. Внезапно забили барабаны, запели трубы, и войско снова двинулось в поход. Мессир де Бовуар приказал Уленшпигелю слезть с дерева и идти вместе с войском, а Уленшпигелю это совсем не улыбалось, ибо по намекам некоторых косившихся на него солдат он догадался, что он на подозрении, что его вот-вот схватят как лазутчика, обыщут, обнаружат письма и вздернут. По сему обстоятельству он нарочно упал с дерева в канаву и крикнул: - Сжальтесь надо мной, господа солдаты! Я сломал себе ногу, идти не могу - позвольте мне сесть в повозку к девушкам! Он прекрасно знал, что ревнивый hoerweyfel этого не допустит. Девицы из обеих повозок закричали: - А ну, иди к нам, хорошенький богомолец, иди к нам! Мы тебя будем миловать, целовать, угощать, врачевать - и все пройдет. - Я уверен! - отозвался Уленшпигель. - Женские ручки - целебный бальзам при любых повреждениях. Однако ревнивый hoefweyfel обратился к мессиру де Ламоту. - Мессир! - сказал он. - Я так полагаю, что этот богомолец морочит нас своею сломанною ногой, только чтобы залезть в повозку к девушкам. Лучше не брать его с собой! - Согласен, - изрек мессир де Ламот. И Уленшпигель остался лежать в канаве. Некоторые солдаты, решив, что этот веселый малый в самом деле сломал себе ногу, пожалели его и оставили ему мяса и вина дня на два. Как ни хотелось девицам поухаживать за ним, они принуждены были отказаться от этой мысли, зато побросали ему оставшееся печенье. Как скоро войско скрылось из виду, у несчастного калеки засверкали обе пятки - и на сломанной, и на здоровой ноге, а вскоре ему удалось купить коня, и он, не разбирая дороги, быстрее ветра прилетел в Хертогенбос. Едва лишь горожане услышали, что на них идут мессиры де Бовуар и де Ламот, тот же час стало в ружье восемьсот человек, были избраны военачальники, а переодетый угольщиком Уленшпигель снаряжен в Антверпен просить подмоги у кутилы Геркулеса Бредероде. И войско мессиров де Ламота и де Бовуара так и не вошло в Хертогенбос, ибо город был начеку и изготовился к мужественной обороне. 19 Месяц спустя некий доктор Агилеус дал Уленшпигелю два флорина и письма к Симону Праату, а Праат должен был сказать ему, как быть дальше. Праат его напоил, накормил и спать уложил. И сон Уленшпигеля был столь же безмятежен, сколь добродушно было его пышущее здоровьем молодое лицо. А Праат являл собою полную противоположность: это был человек тщедушный, с испитым лицом, вечно погруженный в тяжелое раздумье. Уленшпигеля удивляло одно обстоятельство: если он нечаянно просыпался ночью, до него неизменно доносился стук молотка. Как бы рано Уленшпигель ни встал, Симон Праат уже на ногах, и час от часу заметнее спадал он с лица, все печальнее и все задумчивее становился его взор, как у человека, готовящегося к смерти или же к бою. Праат часто вздыхал, молитвенно складывал руки, а внутри у него все кипело. Руки у него были так же черны и так же замаслены, как и его рубашка. Уленшпигель дал себе слово выяснить, отчего по ночам стучит молоток, отчего у Праата черные руки и отчего он так мрачен. Однажды вечером Уленшпигель затащил Симона в таверну "Blauwe Gans" ("Синий Гусь") и, выпив, притворился, что он вдребезги пьян и что ему только бы до подушки. Праат с мрачным видом привел его домой. Уленшпигель спал на чердаке, вместе с кошками, Симон - внизу, возле погреба. Продолжая разыгрывать пьяного, Уленшпигель, держась за веревку, заменявшую перила, и спотыкаясь на каждом шагу, как будто он вот сейчас упадет, полез на чердак. Симон дел его бережно, как родного брата. Наконец он уложил его и, попричитав над ним и помолившись о том, чтобы господь простил ему это прегрешение, спустился вниз, а немного погодя Уленшпигель услышал знакомый стук молотка. Уленшпигель бесшумно встал и начал спускаться босиком по узкой лестнице, а насчитав семьдесят две ступеньки, наткнулся на маленькую неплотно запертую дверцу, из-за которой просачивался свет. Симон печатал листки старинными литерами - времен Лоренца Костера (*77), великого распространителя благородного искусства книгопечатания. - Ты что делаешь? - спросил Уленшпигель. - Если ты послан дьяволом, то донеси на меня - и я погиб; если же ты послан богом, то да будут уста твои темницею для твоего языка, - в страхе вымолвил Симон. - Я послан богом и зла тебе не хочу, - сказал Уленшпигель. - Что это ты делаешь? - Печатаю Библии, - отвечал Симон. - Днем я, чтобы прокормить жену и детей, выдаю в свет свирепые и кровожадные указы его величества, зато ночью я сею слово истины господней и тем упраздняю зло, содеянное мною днем. - Смелый ты человек! - заметил Уленшпигель. - Моя вера крепка, - сказал Симон. И точно: именно эта священная книгопечатня выпускала на фламандском языке Библии, которые потом распространялись по Брабанту, Фландрии, Голландии, Зеландии, Утрехту, Северному Брабанту, Оверэйсселю и Гельдерну вплоть до того дня, когда был осужден и обезглавлен Симон Праат, пострадавший за Христа и за правду. Однажды Симон спросил Уленшпигеля: - Послушай, брат мой, ты человек храбрый? - Достаточно храбрый для того, чтобы хлестать испанца, пока он не издохнет, чтобы уложить на месте убийцу, чтобы уничтожить злодея. - У тебя хватит выдержки притаиться в каменной трубе и послушать, о чем говорят в комнате? - спросил книгопечатник. Уленшпигель же ему на это сказал: - Слава богу, спина у меня крепкая, а ноги гибкие, - я, как кошка, могу примоститься где угодно. - А как у тебя насчет терпенья и памяти? - спросил Симон. - Пепел. Клааса бьется о мою грудь, - отвечал Уленшпигель. - Ну так слушай же, - сказал книгопечатник. - Возьми эту сложенную игральную карту, поди в Дендермонде и постучи два раза сильно и один раз тихо в дверь дома, который вот тут нарисован. Тебе откроют и спросят, не трубочист ли ты, а ты на это скажи, что ты худ и карты не потерял. И покажи карту. А потом, Тиль, исполни свой долг. Черные тучи надвигаются на землю Фландрскую. Тебе покажут каминную трубу, заранее приготовленную и вычищенную. Там ты найдешь упоры для ног и накрепко прибитую дощечку для сиденья. Когда тот, кто тебе отворит, велит лезть в трубу - полезай и сиди смирно. В комнате, у камина, где ты будешь сидеть, соберутся важные господа (*78). Господа эти - Вильгельм Молчаливый (принц Оранский), графы Эгмонт, Горн, Гоохстратен (*79) и Людвиг Нассаускнй, доблестный брат Молчаливого. Мы, реформаты, должны знать, что эти господа могут и хотят предпринять для спасения родины. И вот первого апреля Уленшпигель, исполнив все, что ему было приказано, засел в каминной трубе. Он с удовольствием заметил, что в камине огня не было. "А то дым мешал бы слушать", - подумал он. Не в долгом времени дверь распахнулась, и его просквозило ветром. Но он и это снес терпеливо, утешив себя тем, что ветер освежает внимание. Затем он услышал, как в комнату вошли принц Оранский, Эгмонт и другие. Они заговорили о своих опасениях, о злобе короля, о том, что в казне пусто, несмотря на лихие поборы. Один из них говорил резко, заносчиво и внятно - то был Эгмонт, и Уленшпигель сейчас узнал его. А Гоохстратена выдавал его сиплый голос, Горна - его зычный голос, Людвига Нассауского - его манера выражаться по-военному властно, Молчаливого же - то, как медленно, будто взвешивая на весах, цедил он слова. Граф Эгмонт спросил, для чего они собрались вторично: разве в Хеллегате им было недосуг порешить, что надо делать? - Время летит, король разгневан, медлить нельзя, - возразил Горн. Тогда заговорил Молчаливый: - Отечество в опасности. Мы должны отразить нашествие вражеских полчищ. Эгмонт, придя в волнение, заговорил о том, что его удивляет, почему король находит нужным посылать сюда войско, меж тем как стараниями дворян, и в частности его, Эгмонта, стараниями, мир здесь водворен. - В Нидерландах у Филиппа четырнадцать воинских частей, и части эти всецело преданы тому, кто командовал ими под Гравелином и под Сен-Кантеном (*80), - заметил Молчаливый. - Не понимаю, - сказал Эгмонт. - Больше я ничего не скажу, - объявил принц, - но для начала вашему вниманию, граф, равно как и вниманию всех здесь присутствующих сеньоров, будут предложены письма одного лица, а именно - несчастного узника Монтиньи (*81). В этих письмах мессир де Монтиньи писал: "Король возмущен тем, что произошло в Нидерландах, и в урочный час он покарает зачинщиков". Тут граф Эгмонт заметил, что его знобит, и попросил подбросить поленьев в камин. Пока два сеньора толковали о письмах, была предпринята попытка затопить камин, но труба была так плотно забита, что огонь не разгорелся и в комнату повалил дым. Затем граф Гоохстратен, кашляя, передал содержание перехваченных писем испанского посланника Алавы (*82) к правительнице: - Посланник пишет, что в нидерландских событиях повинны трое, а именно принц Оранский, граф Эгмонт и граф Горн. Однако ж, - замечает далее посланник, - налагать на них опалу до поры до времени не следует, - напротив того, должно дать им понять, что усмирением Нидерландов король всецело обязан им. Что же касается двух других, то есть Монтиньи и Бергена (*83), то они там, где им быть надлежит. "Да уж, - подумал Уленшпигель, - по мне, лучше дымящий камин во Фландрии, нежели прохладная тюрьма в Испании: там на сырых стенах петли растут". - Далее посланник сообщает, что король произнес в Мадриде такую речь: "Беспорядки, имевшие место в Нидерландах, подорвали устои нашей королевской власти, нанесли оскорбление святыням, и если мы не накажем бунтовщиков, то это будет соблазн для других подвластных нам стран. Мы положили самолично прибыть в Нидерланды и обратиться за содействием к папе и к императору (*84). Под нынешним злом таится грядущее благо. Мы окончательно покорим Нидерланды и по своему усмотрению преобразуем их государственное устройство, вероисповедание и образ правления". "Ах, король Филипп! - подумал Уленшпигель. - Если б я мог преобразовать тебя по-своему, то как бы славно преобразовались твои бока, руки и ноги под моей фламандской дубиной! Я бы прибил твою голову двумя гвоздями к спине и послушал, как бы ты в таком положении, окидывая взором кладбище, которое ты за собой оставляешь, запел на свой лад песенку о тиранических твоих преобразованиях". Принесли вина. Гоохстратен встал и провозгласил: - Пью за родину! Все его поддержали. Он осушил кубок и, поставив его на стол, сказал: - Для бельгийского дворянства настает решительный час. Надо условиться о том, как мы будем обороняться. Он вопросительно посмотрел на Эгмонта; но граф не проронил ни звука. Тогда заговорил Молчаливый: - Мы устоим в том случае, если Эгмонт, который дважды, под Сен-Кантеном и Гравелином, повергал Францию в трепет, если Эгмонт, за которым фламандские солдаты пойдут в огонь и в воду, поможет нам и преградит путь испанцам в наши края. - Я благоговею перед королем и далек от мысли, что он способен вынудить нас на бунт, - сказал Эгмонт. - Пусть бегут те, кто страшится его гнева. А я остаюсь - я не могу без него жить. - Филипп умеет жестоко мстить, - заметил Молчаливый. - Я ему доверяю, - объявил Эгмонт. - И голову свою ему доверяете? - спросил Людвиг Нассауский. - Да, - отвечал Эгмонт, - и головами тело, и мое верное сердце - все принадлежит ему. - Я поступлю, как ты, мой досточтимый, - сказал Горн. - Надо смотреть вперед и не ждать, - заметил Молчаливый. Тут мессир Эгмонт вскипел. - Я повесил в Граммоне двадцать два реформата! (*85) - крикнул он. - Если реформаты прекратят свои проповеди, если святотатцы будут наказаны, король смилостивится. - На это надежда плоха, - возразил Молчаливый. - Вооружимся доверием! - молвил Эгмонт. - Вооружимся доверием! - повторил за ним Горн. - Мечами должно вооружаться, а не доверием, - вмешался Гоохстратен. Тут Молчаливый направился к выходу. - Прощайте, принц без земли! - сказал ему Эгмонт. - Прощайте, граф без головы! - отвечал Молчаливый. - Барана ждет мясник, а воина, спасающего родимый край, ожидает слава, - сказал Людвиг Нассауский. - Не могу и не хочу, - объявил Эгмонт. "Пусть же кровь невинных жертв падет на голову царедворца!" - подумал Уленшпигель. Все разошлись. Тут Уленшпигель вылез из трубы и поспешил с вестями к Праату. - Эгмонт изменник, - сказал Праат. - Господь - с принцем Оранским. А герцог Альба? Он уже в Брюсселе. Прощайтесь с нажитым добром, горожане! ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 1 Молчаливый выступает в поход - сам господь ведет его. Оба графа уже схвачены (*86). Альба обещает Молчаливому снисхождение и помилование, если тот явится к нему. Узнав об этом, Уленшпигель сказал Ламме: - Герцог, черт бы его душу взял, по настоянию генерал-прокурора Дюбуа предлагает принцу Оранскому, его брату Людвигу, Гоохстратену, ван ден Бергу (*87), Кюлембургу, Бредероде и всем друзьям принца явиться к нему, обещает им правосудие и милосердие и дает полтора месяца сроку. Послушай, Ламме: как-то раз один амстердамский еврей стал звать своего врага. Вызывающий стоит на улице, а вызываемый у окна. "Выходи! - кричит вызывающий вызываемому. - Я тебя так стукну по башке, что она в грудную клетку уйдет, и будешь ты смотреть на свет божий через ребра, как вор через тюремную решетку". А тот ему: "Обещай, говорит, что стукнешь меня хоть сто раз, - все равно я к тебе не выйду". Вот так же может ответить принц Оранский и его сподвижники. И они в самом деле отказались явиться. Эгмонт же и Горн поступили иначе. А тех, кто не исполняет своего долга, ждет кара господня. 2 Между тем в Брюсселе на Конном базаре были обезглавлены братья д'Андло, сыновья Баттенбурга и другие славные и отважные сеньоры за то, что они попытались с налету взять Амстердам. А когда они, в количестве восемнадцати человек, с пением молитв шли на казнь, впереди и позади них всю дорогу били барабаны. А испанские солдаты, которые вели осужденных на казнь, нарочно обжигали их факелами. А когда те корчились от боли, солдаты говорили; "Что, лютеране? Больно? Погодите: будет еще больнее!" А того, кто их предал, звали Дирик Слоссе; он заманил их в Энкхейзен, который был тогда еще католическим, и выдал сыщикам Альбы. А смерть они встретили мужественно. А все их достояние отошло к королю. 3 - Видел ты его? - обратился переодетый дровосеком Уленшпигель к так же точно наряженному Ламме. - Видел ты этого гнусного герцога с низким лбом, как у орла, с бородой, напоминающей веревку на виселице? Удуши его, господь! Видел ты этого паука с длинными мохнатыми лапами, которого изверг сатана, когда он блевал на нашу страну? Пойдем, Ламме, пойдем набросаем камней в его паутину!.. - Горе нам! - воскликнул Ламме. - Нас сожгут живьем. - Идем в Гронендаль, идем в Гронендаль, милый друг, там есть красивый монастырь, а в том монастыре его паучья светлость молит бога помочь ему довершить его дело - ему хочется потешить свою черную душу мертвечиной. Теперь у нас пост, но от крови его светлость никакими силами не может заставить себя отказаться! Пойдем, Ламме! Возле дома в Оэне стоят пятьсот вооруженных всадников. Триста пехотинцев выступили небольшими отрядами и вошли в Суарский лес. Как скоро Альба станет на молитву, мы его схватим, посадим в железную клеточку и пошлем принцу. Но Ламме трясся от страха. - Это очень опасно, сын мой, очень опасно! - сказал он. - Я бы тебе помог в твоем начинании, да ноги у меня ослабели и брюхо раздулось от кислого брюссельского пива. Разговор этот происходил в яме, вырытой в чаще леса и сверху заваленной буреломом. Затем они выглянули из своей норы и увидели сквозь ветви желтые и красные мундиры шедших по лесу и сверкавших на солнце оружием герцогских солдат. - Нас предали! - сказал Уленшпигель. Едва лишь солдаты скрылись из виду, он сломя голову побежал в Оэн. Он был в одежде дровосека и нес на спине вязанку дров, и солдаты не обратили на него внимания. Он пробрался к всадникам и все им рассказал - всадники поскакали кто куда и скрылись, за исключением де Бозара д'Армантьера - этот был схвачен. Пехотинцам, шедшим из Брюсселя, также удалось ускользнуть. Всадников и пехотинцев едва не погубил один подлый изменник из полка сьера де Ликса. Д'Армантьер принял мучительную казнь за всех. Заранее содрогаясь от ужаса, Уленшпигель пошел в Брюссель, на Конный базар, смотреть на его адские муки. Несчастный д'Армантьер, распяленный на колесе, получил тридцать семь ударов железным прутом по рукам и ногам, ибо палачам, дробившим его кость за костью, хотелось подольше посмотреть на его мучения. И только от тридцать восьмого удара - прямо в грудь - он скончался. 4 Ясным и теплым июньским днем в Брюсселе, на площади перед ратушей, был воздвигнут обитый черным сукном эшафот, а по бокам поставлены два столба с железными остриями. На эшафоте виднелись две черные подушки и серебряное распятие на столике. И вот на этом-то эшафоте претерпели мечное сечение благородный Эгмонт и благородный Горн (*88). А достояние их отошло к королю. А посланник Франциска I так сказал об Эгмонте: - Я только что видел, как отрубили голову тому, перед кем дважды трепетала Франция. А головы казненных были насажены на железные острия. А Уленшпигель сказал Ламме: - Тела и кровь накрыты черным. Благословенны те, кто в эти черные дни сохранит высокий дух и в чьей твердой руке не дрогнет меч! 5 Молчаливый набрал войско, и оно с трех сторон хлынуло в Нидерланды (*89). А Уленшпигель на сборище Диких гезов (*90) держал такую речь: - По наущению инквизиции король Филипп объявил, что всем жителям Нидерландов, обвиненным в оскорблении величества, в ереси, а равно и в недонесении на еретиков, грозят соответственно тяжести преступлений установленные для подобных злодеяний наказания, без различия пола и возраста и без всякой надежды на помилование, за исключением особо поименованных лиц. Достояние осужденных наследует король. Смерть косит людей (*91) в богатой и обширной стране, лежащей между Северным морем, графством Эмден, рекою Эме, Вестфалией, Юлих-Клеве и Льежем, епископством Кельнским и Трирским, Лотарингией и Францией. Смерть косит людей на пространстве в триста сорок миль, в двухстах укрепленных городах, в ста пятидесяти селениях, существующих на правах городов, в деревнях, местечках и на равнинах. А достояние наследует король. - Одиннадцати тысяч палачей, которых Альба именует солдатами, едва-едва хватает, - продолжал Уленшпигель. - Родимый наш край превратился в бойню, и из него бегут художники, его покидают ремесленники, его оставляют торговцы - бросают родину и обогащают чужбину, где им предоставляется свобода вероисповедания. Смерть и Разор косят у нас в стране. А наследник - король. Наша страна купила за деньги у обедневших государей льготы. Ныне эти льготы отняты. Страна надеялась, что она не зря заключила договоры с владетельными князьями, что она насладится плодами трудов своих, что она расцветет. Но она ошиблась - каменщик строит для пожара, ремесленник работает на вора. Наследник - король. Кровь и слезы! Смерть косит всюду: на кострах; на превратившихся в виселицы деревьях, которыми обсажены большие дороги; в ямах, куда бедных девушек бросают живьем; в тюремных колодцах; на грудах хвороста, которым обкладывают страстотерпцев, чтобы они горели на медленном огне; в соломенных хижинах, где в пламени и в дыму гибнут невинные жертвы. А достояние их забирает король. Так восхотел папа римский. В городах кишат соглядатаи, алчущие своей доли имущества жертв. Чем человек богаче, тем он виновнее - ведь его достояние отходит к королю. Но страна наша не оскудела храбрыми людьми, и они не допустят, чтобы их резали, как баранов. У многих беглецов есть оружие, и они прячутся в лесах. Монахи их выдают, монахи хотят, чтобы смельчаков перебили и чтобы все у них отняли. Но смельчаки ходят стаями, точно дикие звери, днем и ночью нападают на монастыри и отбирают уворованные у бедного люда деньги в виде подсвечников, золотых и серебряных рак, дароносиц, дискосов и драгоценных сосудов. Не так ли, добрые люди? Там они пьют вино, которое монахи берегли для себя. Сосуды, переплавленные или заложенные, пойдут на нужды священной войны. Да здравствует Гез! Смельчаки неотступно преследуют королевских солдат, убивают их и, захватив добычу, снова укрываются в своих берлогах. В лесах днем и ночью вспыхивают и передвигаются с места на место огни. Это огни наших пиршеств. Всякая дичь - и косматая и пернатая - какая ни на есть, вся она наша. Хозяева - мы. Хлебом и салом подкармливают нас крестьяне. Взгляни на этих смельчаков, Ламме: одетые в рубище, исполненные решимости, неумолимые, с гордым блеском в глазах, они бродят по лесам, вооруженные топорами, алебардами, шпагами, мечами, пиками, копьями, арбалетами, аркебузами, - они никаким оружием не брезгуют; маршировать же, как солдаты, они не желают. Да здравствует Гез! И Уленшпигель запел: Slaet op den trommele van dirre dom deyne, Slaet op den trommele van dirre dom, dom. Бей в барабан van dirre dom deyne, Бей в барабан войны. Выпустим герцогу Альбе кишки, Ими по морде отхлещем его! Slaet op den trommele, бей в барабан, Герцог, будь проклят! Убийце смерть! Бросим его на съедение псам! Смерть палачу! Да здравствует Гез! Повесим его за язык И за руку, за кричащий приказы язык И руку, скрепившую смертные приговоры. Slaet op den trommele. Бей в барабан войны. Да здравствует Гез! Заживо, с трупами жертв его, Альбу, зароем! В смраде, в зловонье Пусть он издохнет от трупной заразы! Бей в барабан войны. За здравствует Гез! С горних высот узри свое войско, Христос: Слыша глагол твой, оно Стали, веревки, огня не боится. Жаждут солдаты отчизну избавить от гнета. Slaet op den trommele van dirre dom deyne. Бей в барабан войны. Да здравствует Гез! И тут все выпили разом и крикнули: - Да здравствует Гез! А Уленшпигель, осушив вызолоченный монашеский кубок, окинул взглядом мужественные лица Диких гезов - он явно ими гордился. - Вы - дикие! - сказал он. - Вы - тигры, волки и львы. Истребите же собак кровавого короля! - Да здравствует Гез! - воскликнули они и запели: Slaet op den trommele van dirre dom deyne, Slaet op den trommele van dirre dom, dom. Бей в барабан войны. Да здравствует Гез! 6 Уленшпигель вербовал в Ипре солдат для принца. Преследуемый герцогскими сыщиками, он поступил причетником в монастырь св.Мартина. Сослуживцем его оказался звонарь Помпилий Нуман, трусливый верзила, принимавший собственную тень за черта, а сорочку за привидение. Настоятель был жирен и упитан, как откормленная пулярка. Уленшпигель скоро догадался, на каких лугах честной отец нагуливает жир. Он узнал от звонаря, а потом убедился воочию, что настоятель завтракал в девять, а обедал в четыре. До половины девятого он почивал, затем перед завтраком шел в церковь поглядеть, каков кружечный сбор в пользу бедных. Половину сбора он пересыпал в свою мошну. В девять часов он съедал тарелку молочного супа, половину бараньей ноги, пирог с цаплей и опорожнял пять стаканчиков брюссельского вина. В десять часов съедал несколько слив, поливая их орлеанским вином и молил бога не дать ему впасть в чревоугодие. В полдень от нечего делать обгладывал крылышко и гузку. В час дня, подумывая об обеде, лил в свою утробу испанское вино. После этого ложился в постель, дабы подкрепить свои силы, и подремывал. Пробудившись, он для аппетита отведывал солененькой лососинки и опрокидывал немалых размеров кружку антверпенского dobbelknol'я. Засим переходил в кухню, усаживался перед пылавшим камином и наблюдал за тем, как жарится и подрумянивается для братии телятина или же предварительно ошпаренный поросенок, на которого он особенно умильно поглядывал. Но все же зверского аппетита он еще не испытывал. Того ради он предавался созерцанию вертела, который точно по волшебству вращался сам собой. То было дело рук кузнеца Питера ван Стейнкисте, проживавшего в Куртрейском кастелянстве. Настоятель заплатил ему за такой вертел пятнадцать парижских ливров. Затем он опять ложился в постель, отдыхал с устатку, а в два часа пробуждался, кушал свиной студень и запивал его бургонским по двести сорок флоринов за бочку. В три часа съедал цыпленка в мадере и запивал его двумя стаканами мальвазии по семнадцать флоринов за бочонок. В половине четвертого съедал полбанки варенья и запивал его медом. Тут сонливость его проходила, и, обхватив руками колено, он погружался в размышления. Когда наступал вожделенный час обеда, настоятеля частенько проведывал священник церкви св.Иоанна. Иной раз они вступали в соревнование, кто из них больше скушает рыбки, дичинки, птицы или же мясца. Быстрее насыщавшийся должен был угостить своего соперника жаренным на угольках мясом с четырьмя видами пряностей, с гарниром из семи видов овощей и тремя сортами подогретого вина. Так они выпивали и закусывали, беседовали о еретиках и сходились на том, что сколько их ни бей - все будет мало. И никогда между ними не возникало никаких разногласий; впрочем, единственным предметом спора служили им тридцать девять способов приготовления вкусного пивного супа. Затем, склонив свои высокопочтенные головы на священнослужительские свои пуза, они похрапывали. Время от времени кто-нибудь их них продирал глаза и сквозь сон бормотал, что жизнь хороша и напрасно-де бедняки сетуют. При этом-то святом отце Уленшпигель и состоял в причетниках. Он исправно прислуживал ему во время мессы, дважды наливал в чашу вина для себя и единожды для настоятеля. Звонарь Помпилий Нуман в этом ему помогал. Однажды Уленшпигель спросил цветущего, толстопузого и румянолицего Помпилия, не на службе ли у здешнего настоятеля он стал отличаться таким завидным здоровьем. - Да, сын мой, - отвечал Помпилий. - Затвори получше дверь, а то как бы кто не услышал, - прибавил он и заговорил шепотом: - Ты знаешь, что наш отец настоятель любит всякое вино, всякое пиво, всякое мясо и всякую живность. Мясо он хранит в кладовой, вино - в погребе, а ключи всегда у него в кармане. Когда спит, и то придерживает карман рукой... По ночам я подкрадываюсь к нему, к спящему, достаю из кармана, который у него на пузе, ключи, а потом не без опаски кладу на место, потому, сын мой, если он только узнает о моем преступлении, то сварит меня живьем. - Ты берешь на себя лишний труд, Помпилий, - заметил Уленшпигель. - Потрудись однажды, возьми ключи - я по ним смастерю другие, а те путь себе покоятся на пузе у его высокопреподобия. - Ну так смастери, сын мой, - сказал Помпилий. Уленшпигель смастерил ключи. Часов в восемь вечера, когда его высокопреподобие, по их расчетам, отходил ко сну, он и Помпилий нахватывали всевозможных яств и питий. Уленшпигель нес бутылки, а Помпилий - еду, ибо он дрожал, как лист, окорока же и задние ноги не разбиваются, когда падают. Брали они иной раз и живую птицу, в каковом преступлении подозревались обыкновенно соседские кошки, за что их неукоснительно истребляли. Затем два приятеля шли на Ketelstraat - на улицу гулящих девиц. Там они сорили деньгами и угощали на славу своих красоток копченой говядинкой, ветчинкой, сервелатной колбаской, птицей, поили орлеанским, бургонским, ingelsche bier'ом, который за морем называется эль, - вино и пиво лилось потоками в молодые глотки милашек. А те платили им ласками. Но однажды утром, после завтрака, настоятель позвал их обоих к себе. С грозным лицом он яростно обсасывал мозговую кость из супа. Помпилий дрожал всем телом, пузо его ходило ходуном от страха. Зато Уленшпигель был невозмутим и не без приятности ощупывал в кармане ключи от погреба. Настоятель обратился к ним с вопросом: - Кто это пьет мое вино и ест мою птицу? Не ты ли, сын мой? - Нет, не я, - отвечал Уленшпигель. - Может статься, звонарь причастен к этому преступлению? - указывая на Помпилия, вопросил настоятель. - Он бледен как мертвец, - должно полагать, краденое вино действует на него, как яд. - Ах, ваше высокопреподобие, зачем вы возводите на звонаря напраслину? - воскликнул Уленшпигель. - Он и впрямь бледен с лица, но не потому, чтобы он потягивал вино, - как раз наоборот: именно потому, что он к нему не прикладывается. И до того он по сему обстоятельству ослабел, что, если не принять никаких мер, душа его, того и гляди, утечет через штаны. - Есть же еще бедняки на свете! - воскликнул настоятель и как следует тяпнул винца. - Однако скажи мне, сын мой, - ведь у тебя глаза, как у рыси, - ты не видел вора? - Я его выслежу, ваше высокопреподобие. - Ну, да возрадуется душа ваша о господе, чада мои! - сказал настоятель. - Соблюдайте умеренность, ибо в сей юдоли слез все бедствия проистекают из невоздержности. Идите с миром. И он благословил их. А засим, обсосал еще одну мозговую кость и опять хлопнул винца. Уленшпигель и Помпилий вышли. - Этот поганый скупердяй не дал тебе даже пригубить, - сказал Уленшпигель. - Поистине благословен тот хлеб, который мы у него утащим. Но что с тобой? Чего ты так дрожишь? - У меня все штаны мокрые, - отвечал Помпилий. - Вода сохнет быстро, сын мой, - сказал Уленшпигель. - А ну, гляди веселей! Вечерком у нас с тобой зазвенят стаканчики на Ketelstraat. А трех ночных сторожей мы напоим допьяна: пусть себе храпят да охраняют город. Так оно и вышло. Между тем подходил день св.Мартина. Церковь была убрана к празднику. Уленшпигель и Помпилий забрались туда ночью, заперлись, зажгли все свечи и давай играть на виоле и на волынке! А свечи горели вовсю. Но это были только еще цветочки. Приведя замысел свой в исполнение, Уленшпигель с Помпилием пошли к настоятелю, а тот, несмотря на ранний час, был уже на ногах, жевал дрозда, запивал его рейнвейном и вдруг, увидев свет в окнах церкви, вытаращил глаза от изумления. - Ваше высокопреподобие! - обратился к нему Уленшпигель. - Угодно вам удостовериться, кто поедает у вас мясо и пьет ваше вино? - А что означает это яркое освещение? - указывая на церковные витражи, спросил настоятель. - Господи владыко! Ужели ты дозволил святому Мартину бесплатно жечь по ночам свечи бедных иноков? - Это еще что, отец настоятель! - сказал Уленшпигель. - Пожалуйте с нами! Настоятель взял посох и последовал за ними. Все трое вошли в храм. Что же там увидел настоятель! Все святые, выйдя из своих ниш, собрались в кружок посреди храма, видимо под предводительством св.Мартина, который был на целую голову выше всех и в руке, протянутой для благословения, держал жареную индейку. У других во рту или же в руках были куски курицы, гуся, колбаса, ветчина, рыба сырая, рыба жареная и, между прочим, щука в добрых четырнадцать фунтов весу. А в ногах у каждого стояло по бутылке вина. При виде этого зрелища настоятель побагровел от злости и так надулся, что Помпилий и Уленшпигель опасались, как бы он не лопнул. Однако настоятель, не обращая на них внимания, с грозным видом направился прямо к св.Мартину, коего, должно думать, почитал за главного виновника, вырвал у него индейку и изо всей мочи хватил его по руке, по носу, по митре и посоху. Не пожалел он колотушек и для других, по каковой причине многие Святые лишились рук, ног, митр, посохов, кос, секир, решеток, пил и прочих знаков своего достоинства и мученической своей кончины. Затем настоятель с великой яростью и великой поспешностью, тряся животом, самолично потушил все свечи. Ветчину, птицу и колбасу, сколько могли захватить его руки, он взял с собой и, переобремененный своею ношей, дотащил ее до опочивальни, и был он так расстроен и до того раздосадован, что почел за нужное опрокинуть раз за разом три большущие бутылки вина. Когда же настоятель уснул, Уленшпигель отнес все, что тот спас, а также все, что оставалось в церкви, на Ketelstraat, предварительно запихнув себе в рот наиболее лакомые кусочки. Объедки же они с Помпилием сложили у ног святых. На другой день, в то время как Помпилий звонил к утрене, Уленшпигель вошел к настоятелю в опочивальню и предложил ему еще раз сходить в церковь. Там он показал ему на объедки и сказал: - Не послушались они вас, отец настоятель, - опять наелись. - Да, - молвил настоятель, - они даже ко мне в опочивальню пробрались, яко тати, и утащили все, что я спас. Ну погодите вы у меня, господа святые, я на вас пожалуюсь его святейшеству! - Так-то оно так, - сказал Уленшпигель, - но послезавтра крестный ход, скоро в церковь придут мастеровые, увидят, что вы тут всех несчастных святых изувечили, так как бы вас потом в иконоборчестве не обвинили. - Святой Мартин! - возопил настоятель. - Избавь меня от костра! Я не ведал, что творил. Тут он обратился к Уленшпигелю, меж тем как малодушный звонарь все еще раскачивался на веревках: - К воскресенью починить святого Мартина не успеют. Как же мне быть? Что скажет народ? - Придется пойти на невинную хитрость, ваше высокопреподобие, - сказал Уленшпигель. - Мы приклеим Помпилию бороду, а у Помпилия и без того вид весьма мрачный, и это невольно внушает к нему почтение. Наденем на него и митру, и стихарь, и ризу, и широкую мантию из золотой парчи, велим ему стоять смирно на своем подножье, и народ примет его за деревянного святого Мартина. Настоятель направился к Помпилию, который все еще раскачивался на веревках. - Перестань звонить! - сказал он. - Послушай, хочешь заработать пятнадцать дукатов? В воскресенье во время крестного хода ты будешь изображать святого Мартина. Уленшпигель облачит тебя, нести тебя будут четверо, но если ты пошевелишь хотя единым членом или проронишь единое слово, я велю швырнуть тебя живьем в огромный котел с кипящим маслом - такой котел только что по заказу палача обмуровали на рыночной площади. - Покорнейше благодарю за высокую честь, отец настоятель, - сказал Помпилий, - но вы же знаете, что я страдаю недержанием! - Ничего не поделаешь - надо! - возразил его высокопреподобие. - Надо так надо, отец настоятель! - с убитым видом сказал Помпилий. 7 На другой день при ярком солнечном свете крестный ход вышел из храма. Уленшпигель, как мог, починил двенадцать святых, и они покачивались теперь на своих подножиях, среди цеховых знамен; за ними двигалась статуя божьей матери; за нею шли девы в белых одеждах и пели молитвы; за ними шли лучники и арбалетчики; ближе всех к балдахину, особенно сильно качаясь и сгибаясь под тяжестью облачения св.Мартина, двигался Помпилий. Уленшпигель, запасшись чесательным порошком, своими руками надел на Помпилия епископское облачение, натянул ему перчатки, вложил в руку посох и научил благословлять народ по латинскому обряду. Помогал он облачаться и духовенству: на того наденет епитрахиль, на другого - ризу, на дьяконов - стихари, носился по церкви, кому разглаживал складки камзола, кому - штанов. Любовался и восхищался начищенным до блеска оружием арбалетчиков и грозным оружием лучников. И каждому ухитрялся при этом насыпать порошку за воротник, на шею или же в рукав. Львиная доля досталась настоятелю и четырем носильщикам св.Мартина. Единственно, кого он пощадил, так это дев - во внимание к их пригожеству. Итак, с колышущимися хоругвями, с развевающимися знаменами крестный ход в полном порядке вышел из храма. Встречные крестились. Солнце сияло. Настоятель первый почувствовал действие порошка и почесал за ухом. Потом, сначала робко, и священнослужители, и лучники, и арбалетчики стали чесать себе шею, руки и ноги. Четыре носильщика св.Мартина тоже чесались, и только один звонарь, палимый жгучими лучами солнца, страдавший более чем кто-либо, не смел пошевельнуться из страха, что его сварят живьем. Он морщил нос, корчил рожи, а всякий раз, когда кому-нибудь из носильщиков припадала охота почесаться, ощущал дрожь в коленях и чуть не валился с ног. Все же он заставлял себя стоять неподвижно и только пускал от страха струю, а носильщики говорили: - Святой Мартин! Никак, дождь пошел? Священнослужители славословили богородицу: Si de coe-coe-coe-lo descenderes, O sancta-a-a Ma-a-ria... [Когда б ты снизошла с небес, Мария пресвятая (лат.)] Голоса у них дрожали от нестерпимого зуда, но они старались чесаться незаметно. Как бы то ни было, настоятель и четыре носильщика расцарапали себе шею и руки в кровь. Помпилий стоял смирно, и только ноги его, особенно сильно зудевшие, дрожали мелкою дрожью. Но вдруг и арбалетчики, и лучники, и дьяконы, и священники, и настоятель, и носильщики св.Мартина - все остановились и давай скрестись. У Помпилия чесались пятки, но он, боясь упасть, стоял неподвижно. А в толпе зевак говорили, что св.Мартин дико вращает глазами и бросает свирепые взгляды на бедный люд. По знаку настоятеля процессия двинулась дальше. Однако вскоре от жарких лучей солнца, отвесно падавших на спины и животы участников процессии, зуд, причиняемый порошком, стократ усилился. И тут священники, лучники, арбалетчики, дьяконы и настоятель остановились и, точно стадо обезьян, начали, уже не стесняясь, скрести все места, какие только у них чесались. А девы между тем пели, как ангелы, и звонкие их голоса возносились к небу. Наконец все бросились кто куда: настоятель, почесываясь, улепетнул со святыми