вы подвигаете меня к огню? И так ноги у меня в ожогах, в крови! Я ничего не скажу. Зачем еще ближе? Ноги у меня все в крови, говорят вам, в крови! Эти сапоги из раскаленного железа. Деньги? Это мои единственные друзья на всем свете... Ну хорошо... Только не надо огня! Деньги у меня в погребе, в Рамскапеле, в сундуке... Не отнимайте их у меня! Помилосердствуйте и пощадите, господа судьи! Убери свечи, проклятый палач!.. А он еще сильнее стал жечь... Деньги в сундуке с двойным дном, завернуты в шерстяную ткань, чтобы не слышно было звяканья, если кто-нибудь тряхнет сундук. Ну теперь я все сказал. Отведите меня от огня! Его отвели от огня, и он злобно усмехнулся. Судья спросил, чему он смеется. - От радости, что больше не жжет, - отвечал рыбник. Судья задал ему вопрос: - Тебя никто не просил показать твою вафельницу с зубьями? Рыбник же ему на это ответил так: - У других точно такие же, только в моей дырочки, куда я ввинчивал железные зубья. На рассвете я их вынимал. Крестьяне охотней покупали вафли у меня, чем у других продавцов. Они их называют waefels met brabandsche knoopen (вафли с брабантскими пуговочками): когда зубьев нет, то от пустых углублений на вафлях остаются кружочки, похожие на пуговочки. А судья ему опять: - Когда ты нападал на несчастные жертвы? - И днем и ночью. Днем я со своей вафельницей обходил дюны, выходил на большие дороги и подстерегал прохожих, а уж по субботам всегда караулил, потому что в Брюгге большой базар в этот день. Если мимо меня шагал крестьянин и вид у него был мрачный, я его не трогал: коли крестьянин закручинился, значит, в кошельке у него отлив. Если же я видел веселого путника, то шел за ним по пятам, неожиданно бросался на него сзади, прокусывал затылок и отбирал кошелек. И так я грабил не только в дюнах, а и на всех дорогах и тропах. Тут судья сказал ему: - Кайся и молись богу. Но рыбник стал богохульствовать: - Таким меня господь бог сотворил. Я не по своей воле так поступал - во мне говорила природа. Тигры свирепые, вы наказываете меня несправедливо! Не сжигайте меня - я не по своей воле так поступал! Сжальтесь надо мной - я беден и стар. Я все равно умру от ран. Не сжигайте меня! Его привели под липу возле Vierschare, чтобы при народе объявить ему приговор. И, как страшный злодей, разбойник и богохульник, он был приговорен к просверлению языка каленым железом, к отсечению правой руки и к сожжению на медленном огне у ворот ратуши. А Тория кричала: - Правосудие свершилось, он заплатит за все! А народ кричал: - Lang leven de Heeren van de Wet! (Да здравствуют господа судьи!) Рыбника отвели в тюрьму, и там ему дали мяса и вина. И рыбник обрадовался, - по его словам, он никогда еще так сладко не ел и не пил; король, мол, заберет себе все его достояние и потому может позволить себе роскошь в первый и последний раз угостить его на славу. И, говоря это, рыбник горьким смехом смеялся. Наутро его чуть свет вывели на казнь, и, увидев Уленшпигеля возле костра, он показал на него и крикнул: - Его тоже надо казнить, как убийцу старика! Назад тому десять лет он тут, в Дамме, бросил меня в канал за то, что я донес на его отца. А донес я как верноподданный его католического величества. С колокольни Собора богоматери плыл похоронный звон. - Это и по тебе звон, - сказал Уленшпигелю рыбник, - тебя повесят, потому что ты убийца! - Лжет рыбник! - кричал весь народ. - Лжет лиходей, душегуб! А Тория, метнув в него камень и поранив ему лоб, кричала как безумная: - Если б он тебя утопил, ты бы, кровопийца, не загрыз мою доченьку! Уленшпигель ничего не говорил. - Кто видел, как он бросал рыбника в воду? - спросил Ламме. Уленшпигель молчал. - Никто не видел! - кричал народ. - Лжет злодей! - Нет, не лгу! - завопил рыбник. - Я его молил о прощении, а он меня все-таки швырнул, и спасся я только потому, что уцепился за шлюпку, причаленную к берегу. Я вымок, весь дрожал и еле добрался до убогого моего жилья. Я схватил горячку, ходить за мной было некому, и я чуть не умер. - Лжешь! - сказал Ламме. - Никто этого не видел. - Никто, никто не видел! - подхватила Тория. - В огонь его, злодея! Перед смертью ему понадобилась еще одна невинная жертва! Пусть за все заплатит! Он лжет! Если ты и швырнул его в воду, Уленшпигель, все равно не признавайся. Свидетелей нет. Пусть заплатит за все на медленном огне, под калеными щипцами! - Ты покушался на его жизнь? - обратился к Уленшпигелю с вопросом судья. Уленшпигель же ему ответил так: - Я бросил в воду доносчика - убийцу Клааса. Пепел отца моего бился о мою грудь. - Сознался! - крикнул рыбник. - Его тоже казнят! Где виселица? Я хочу посмотреть. Где палач с мечом правосудия? Это по тебе похоронный звон, оттого что ты, негодяй, покушался на жизнь старика! На это ему Уленшпигель сказал: - Да, я хотел тебя уничтожить и швырнуть в воду - пепел бился о мою грудь. А женщины из толпы кричали: - Зачем ты сознаешься, Уленшпигель? Ведь никто этого не видел! Теперь тебя тоже казнят. А рыбник заливался злорадным смехом, подпрыгивал и шевелил связанными руками, обмотанными окровавленным тряпьем. - Его казнят! - кричал рыбник. - Он перейдет из здешнего мира в ад с веревкой на шее, как бродяга, как вор и разбойник. Его казнят - бог его накажет. - Нет, его не казнят, - объявил судья. - По фландрским законам убийство, совершенное десять лет тому назад, не карается. Уленшпигель учинил злое дело, но из любви к отцу. К суду его не привлекут. - Да здравствует закон! - крикнул весь народ. - Lang leven de wet! С колокольни Собора богоматери плыл похоронный звон. И тут осужденный заскрежетал зубами, понурил голову и уронил первую слезу. И тогда ему отрубили правую руку, язык просверлили каленым железом, а затем он был сожжен на медленном огне у ворот ратуши. Перед смертью он крикнул: - Не достанутся королю мои денежки! Я солгал!.. Я еще вернусь к вам, свирепые тигры, и загрызу вас! А Тория кричала: - Час расплаты настал! Час расплаты настал! Корчатся его руки, корчатся его ноги, спешившие на разбой! Дымится тело душегуба! Горит белая шерсть, шерсть гиены, на его помертвелой морде! Час расплаты настал! Час расплаты настал! И рыбник умер, воя по-волчьи. А с колокольни Собора богоматери плыл похоронный звон. А Ламме и Уленшпигель снова сели на своих осликов. А Ноле осталась мучиться с Катлиной, твердившей одно и то же: - Уберите огонь! Голова горит! Вернись ко мне, Ганс, ненаглядный! ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 1 В Хейсте Уленшпигель и Ламме смотрели с дюны, как одно за другим прибывали из Остенде, из Бланкенберге, из Кнокке рыбачьи суда с вооруженными людьми, а на шляпах у вооруженных людей, как у зеландских Гезов, был нашит серебряный полумесяц с надписью; "Лучше служить султану турецкому, чем папе". Уленшпигель был весел, пел жаворонком, в ответ ему со всех сторон раздавался боевой клич петуха. Распродав наловленную рыбу, люди выгружались в Эмдене (*115). Там все еще находился Гильом де Блуа (*116) и по распоряжению принца Оранского снаряжал корабль. Уленшпигель и Ламме прибыли в Эмден, как раз когда корабли Гезов по распоряжению Долговязого вышли в открытое море. Долговязый сидел в Эмдене уже около трех месяцев и отчаянно скучал. Он все ходил, точно медведь на цепи, с корабля на сушу, с суши на корабль. Бродя по набережной, Уленшпигель и Ламме повстречали некоего сеньора с добродушным лицом, от скуки выковыривавшего копьем булыжник. Хотя усилия его были по видимости тщетны, он все же не оставлял намерения довести дело до конца. А в это время сзади него собака грызла кость. Уленшпигель подошел к собаке и сделал вид, что хочет отнять у нее кость. Собака заворчала. Уленшпигель не унялся. Собака громко залаяла. Обернувшись на шум, сеньор спросил Уленшпигеля: - Чего ты пристаешь к собаке? - А чего вы, мессир, пристаете к мостовой? - Это не одно и то же, - отвечал сеньор. - Разница не велика, - возразил Уленшпигель. - Собака держится за кость и не отдает ее, но ведь и булыжник держится за набережную и не желает с ней расставаться. Уж если такие люди, как вы, затевают возню с мостовой, то таким людям, как мы, не грешно затеять возню с собакой. Ламме прятался за спину Уленшпигеля и в разговор не вступал. - Ты кто таков? - осведомился сеньор. - Я Тиль Уленшпигель, сын Клааса, умершего на костре за веру. И тут он запел жаворонком, а сеньор закричал петухом. - Я адмирал Долговязый, - сказал он. - Чего тебе от меня нужно? Уленшпигель поведал ему свои приключения и передал пятьсот каролю. - А кто этот толстяк? - показав пальцем на Ламме, спросил Долговязый. - Мой друг-приятель, - отвечал Уленшпигель. - Он, как и я, хочет спеть на твоем корабле мощным голосом аркебузы песнь освобождения родного края. - Вы оба молодцы, - рассудил Долговязый. - Я возьму вас на свой корабль. Это было в феврале: дул пронизывающий ветер, мороз крепчал. Наконец, проведя еще три недели в томительном ожидании, Долговязый, доведенный до исступления, покинул Эмден. Выйдя из Фли, он взял курс на Тессель, но затем вынужден был повернуть на Виринген, и тут его корабль затерло льдами. Скоро глазам его представилось веселое зрелище: катанье на санках, катанье на коньках; конькобежцы-юноши были одеты в бархат; на девушках были кофты и юбки, у кого - шитые золотом, у кого - отделанные бисером, у кого - с красной, у кого - с голубой оборкой. Юноши и девушки носились взад и вперед, скользили, шутили, катались гуськом, парочками, пели про любовь, забегали выпить и закусить в украшенные флагами лавочки, где торговали водкой, апельсинами, фигами, peperkoek'ами, schol'ями [камбала (флам.)], яйцами, вареными овощами, heetekoek'ами, то есть оладьями, и винегретом, а вокруг под полозьями санок и салазок поскрипывал лед. Ламме в поисках жены по примеру всего этого веселого люда тоже катался на коньках, но то и дело падал. Уленшпигель между тем захаживал утолять голод и жажду в дешевенькую таверну на набережной и там не без приятности беседовал со старой baesine. Как-то в воскресенье около девяти часов он зашел туда пообедать. - Однако, помолодевшая хозяйка, - сказал он смазливой бабенке, подошедшей услужить ему, - куда девались твои морщины? Зубы у тебя белые, молодые и все до одного целы, а губы красные, как вишни. А эта ласковая и лукавая улыбка предназначается мне? - Как бы не так! - отвечала она. - Чего подать? - Тебя, - сказал Уленшпигель. - Пожалуй, слишком жирно будет для такого одра, как ты, - отрезала бабенка. - Не желаешь ли какого-нибудь другого мяса? Уленшпигель молчал. - А куда ты девал красивого парня, статного, полного, который всюду ходил с тобой? - спросила бабенка. - Ламме? - спросил Уленшпигель. - Куда ты его девал? - повторила она. Уленшпигель же ей на это ответил так: - Он ест в лавчонках крутые яйца, копченых угрей, соленую рыбу, zuurtje [маринованные овощи (флам.)], - словом, все, что только можно разгрызть, а ходит он туда в надежде встретить жену. Ах, зачем ты не моя жена, красотка! Хочешь пятьдесят флоринов? Хочешь золотое ожерелье? Но красотка перекрестилась. - Меня нельзя ни купить, ни взять насильно, - сказала она. - Ты никого не любишь? - спросил Уленшпигель. - Я люблю тебя как своего ближнего. Но больше всего я люблю господа нашего Иисуса Христа и пресвятую деву, которые велят мне блюсти мою женскую честь. Это трудно и тяжко, но господь помогает нам, бедным женщинам. Впрочем, иные все же поддаются искушению. А что твой толстый друг-весельчак? - Он весел, когда ест, печален, когда голоден, и вечно о чем-то мечтает, - отвечал Уленшпигель. - А у тебя какой нрав - жизнерадостный или же унылый? - Мы, женщины, рабыни нашей госпожи, - отвечала она. - Какой госпожи? Причуды? - спросил Уленшпигель. - Да, - отвечала она. - Я пришлю к тебе Ламме. - Не надо, - сказала она. - Он будет плакать, и я тоже. - Ты когда-нибудь видела его жену? - спросил Уленшпигель. - Она грешила с ним, и на нее наложена суровая епитимья, - вздохнув, сказала она. - Ей известно, что он уходит в море ради того, чтобы восторжествовала ересь, - каково это ее христианской душе? Защищай его, если на него нападут; ухаживай за ним, если его ранят, - это просила тебе передать его жена. - Ламме мне друг и брат, - молвил Уленшпигель. - Ах! - воскликнула она. - Ну что бы вам вернуться в лоно нашей матери - святой церкви! - Она пожирает своих детей, - сказал Уленшпигель и вышел. Однажды, мартовским утром, когда бушевал ветер и лед сковывал реку, преграждая путь кораблю Гильома, моряки и солдаты развлекались и забавлялись катаньем на салазках и на коньках. Уленшпигель в это время был в таверне, и смазливая бабенка, чем-то расстроенная, словно бы не в себе, неожиданно воскликнула: - Бедный Ламме! Бедный Уленшпигель! - Чего ты нас оплакиваешь? - спросил он. - Беда мне с вами! - продолжала она. - Ну почему вы не веруете в таинство причащения? Тогда вы бы уж наверно попали в рай, да и в этой жизни я могла бы содействовать вашему спасению. Видя, что она отошла к двери и насторожилась, Уленшпигель спросил: - Ты хочешь услышать, как падает снег? - Нет, - отвечала она. - Ты прислушиваешься к вою ветра? - Нет, - отвечала она. - Слушаешь, как гуляют в соседней таверне отважные наши моряки? - Смерть подкрадывается неслышно, как вор, - сказала она. - Смерть? - переспросил Уленшпигель. - Я не понимаю, о чем ты говоришь. Подойди ко мне и скажи толком. - Они там! - сказала она. - Кто они? - Кто они? - повторила она. - Солдаты Симонсена Роля - они кинутся на вас с именем герцога на устах. Вас кормят здесь на убой, как быков. Ах, зачем я так поздно об этом узнала! - воскликнула она и залилась слезами. - Не плачь и не кричи, - сказал Уленшпигель. - Побудь здесь. - Не выдай меня! - сказала она. Уленшпигель обегал все лавочки и таверны. - Испанцы подходят! - шептал он на ухо морякам и солдатам. Все бросились на корабль и, в мгновенье ока изготовившись к бою, стали ждать неприятеля. - Погляди на набережную, - обратился к Ламме Уленшпигель. - Видишь, там стоит смазливая бабенка в черном платье с красной оборкой и надвигает на лоб белый капор? - Мне не до нее, - сказал Ламме. - Я озяб и хочу спать. С этими словами он закутался в opperstkleed и сделался глух как стена. Уленшпигель узнал женщину и крикнул ей с корабля: - Поедем с нами? - С вами я рада бы и в могилу, да нельзя... - отвечала она. - Право, поедем! - крикнул Уленшпигель. - Впрочем, подумай хорошенько! В лесу соловей счастлив, в лесу он поет. А вылетит из лесу - морской ветер переломает ему крылышки, и он погиб. - Я пела дома, пела бы и на воздухе, если б могла, - отвечала она и подошла поближе к кораблю. - На, возьми - это снадобье для тебя и для твоего друга, хотя он и спит, когда нужно бодрствовать. Ламме! Ламме! Да хранит тебя господь! Возвращайся цел и невредим! И тут она открыла лицо. - Моя жена, моя жена! - вскричал Ламме и хотел было спрыгнуть на лед. - Твоя верная жена! - крикнула та и бросилась бежать без оглядки. Ламме приблизился к борту, но один из солдат схватил его за opperstkleed и удержал. Ламме кричал, плакал, умолял отпустить его, но профос ему сказал: - Если ты уйдешь с корабля, тебя повесят. Ламме предпринял еще одну попытку спрыгнуть на лед, но один из старых Гезов предотвратил прыжок. - На сходнях мокро - ноги промочишь, - сказал он. Тогда Ламме сел на пол и заревел. - Моя жена! Моя жена! Пустите меня к моей жене! - без конца повторял он. - Ты еще увидишься с ней, - сказал Уленшпигель. - Она тебя любит, но еще больше любит бога. - Чертова сумасбродка! - вскричал Ламме. - Если она любит бога больше, чем мужа, так зачем же она предстает предо мной столь прелестной и соблазнительной? А если она меня все-таки любит, то зачем уходит? - Ты в глубоком колодце дно видишь? - спросил Уленшпигель. - Я умру от горя! - по-прежнему сидя на палубе, в полном отчаянии твердил мертвенно-бледный Ламме. Между тем приблизились солдаты Симонсена Роля с изрядным количеством артиллерийских орудий. Они стреляли по кораблю - с корабля им отвечали. И неприятельские ядра пробили весь лед кругом. А вечером пошел теплый дождь. Ветер дул с запада, бурлившее море приподнимало огромные льдины, и льдины становились стоймя, опускались, сталкивались, громоздились одна на другую, грозя раздавить корабль; а корабль, едва лишь утренняя заря прорезала черные тучи, развернул полотняные свои крылья и вольной птицей полетел к открытому морю. Здесь корабль присоединился к флотилии генерал-адмирала голландского и зеландского, мессира де Люме де ла Марк (*117); на мачте его судна, как на мачте судна флагманского, виднелся фонарь. - Посмотри на адмирала, сын мой, - обратился к Ламме Уленшпигель. - Если ты задумаешь самовольно уйти с корабля, он тебя не помилует. Слышишь, какой у него громоподобный голос? Какой он плечистый; крепкий и какого же он высокого роста! Посмотри на его длинные руки с ногтями, как когти. Обрати внимание на его холодные круглые орлиные глаза, на его длинную, клинышком; бороду, - он не будет ее подстригать до тех пор, пока не перевешает всех попов и монахов, чтобы отомстить за смерть обоих графов. Обрати внимание; какой у него свирепый и грозный вид. Если ты будешь не переставая ныть и скулить: "Жена моя! Жена моя!" - он, даром времени не теряя, тебя вздернет. - Сын мой, - заметил Ламме, - кто грозит веревкой ближнему своему, у того уже красуется на шее пеньковый воротничок. - Ты наденешь его первый, чего я тебе от души желаю, - сказал Уленшпигель. - Я вижу ясно, как ты болтаешься на веревке, высунув на целую туазу свой злой язык, - отрезал Ламме. Обоим казалось, что это милые шутки. В тот день корабль Долговязого захватил бискайское судно, груженное ртутью, золотым песком, винами и пряностями. И из судна был извлечен экипаж и груз, подобно тому как из бычьей кости под давлением львиных зубов извлекается мозг. Между тем герцог Альба наложил на Нидерланды непосильно тяжкие подати: (*118) теперь всем нидерландцам, продававшим свое движимое или недвижимое имущество, надлежало отдавать в королевскую казну тысячу флоринов с каждых десяти тысяч. И налог этот сделался постоянным. Чем бы кто ни торговал, что бы кто ни продавал, королю поступала десятая часть выручки, и народ говорил, что если какой-нибудь товар в течение недели перепродавался десять раз, то в таких случаях вся выручка доставалась королю. На путях торговли и промышленности стояли Разруха и Гибель. А Гезы взяли приморскую крепость Бриль (*119), и она была названа Вертоградом свободы. 2 В начале мая корабль под ясным небом гордо летел по волнам, а Уленшпигель пел: Пепел бьется о сердце. Пришли палачи, принялись за работу. Меч, огонь и кинжал - инструменты у них. Ждет подлых доносчиков, щедрая плата. Где раньше Любовь и Вера царили, Насадили они Подозренье и Сыск. Рази палачей ненасытных! Бей в барабаны войны! Да здравствует Гез! Бей в барабан! Захвачен Бриль, А также Флиссинген, Шельды ключ; Милостив бог, Камп-Веере взят (*120), Что же молчали зеландские пушки? Есть у нас пули, порох и ядра, Железные ядра, чугунные ядра. Если с нами бог, то кто же нам страшен? Бей в барабан войны и славы! Да здравствует Гез! Бей в барабан! Меч обнажен, воспарили сердца, Руки тверды, и меч обнажен. Провались, десятина, в тартарары! (*121) Смерть палачу, мародеру веревка. Король вероломный, восстал народ! Меч обнажен ради наших прав, Наших домов, наших жен и детей. Меч обнажен, бей в барабан! Сердца воспарили, руки тверды. К чертям десятину с позорным прощеньем. Бей в барабан войны, бей в барабан! - Да, товарищи и друзья, - сказал Уленшпигель, - они воздвигли в Антверпене, перед ратушей, великолепный эшафот, крытый алым сукном. На нем, словно король, восседает герцог в окружении прислужников своих и солдат. Он пытается благосклонно улыбнуться, но вместо улыбки у него выходит кислая мина. Бей в барабан войны! Он дарует прощенье - внимайте! Его золоченый панцирь сверкает на солнце. Главный профос на кот, около самого балдахина. Вон глашатай с литаврщиками. Он читает. Он объявляет прощенье всем, кто ни в чем не повинен (*122). Остальные будут строго наказаны. Слушайте, товарищи: он читает указ, обязывающий всех, под страхом обвинения в мятеже, к уплате десятой и двадцатой части. И тут Уленшпигель запел: О герцог! Ты слышишь ли голос народа, Рокот могучий? Вздымается море, Вскипают на нем штормовые валы. Довольно поборов, довольно крови, Довольно разрухи! Бей в барабан! Меч обнажен. Бей в барабан скорби! Коготь ударил по ране кровавой. После убийства - грабеж. Ты хочешь Золото наше и кровь нашу выпить, смешав? Преданны были бы мы государю, Но клятву свою государь нарушил, И мы от присяги свободны. Бей в барабан войны! Герцог Альба, кровавый герцог, Видишь ли эти закрытые лавки? Бакалейщики, пекари, пивовары Не торгуют, чтоб не платить тебе подать. Кто привет тебе шлет, когда проезжаешь? Никто! Ты чуешь, как гнев и презренье Дыханьем чумы тебя обдают? Фландрии край прекрасный, Брабанта край веселый Печальны, словно кладбища. Где некогда, в пору свободы, Пели виолы и флейты визжали, - Ныне безмолвье и смерть. Бей в барабан войны! Вместо веселых лиц Бражников и влюбленных Видны бледные лики Ждущих смиренно, Что сразит их неправедный меч. Бей в барабан войны! Больше не слышно в тавернах Веселого звона кружек, И не поют на улицах Девичьи голоса. Брабант и Фландрия, страны веселья, Ныне вы стали странами слез. Бей в барабан скорби! Страждущая возлюбленная, родина бедная наша, Ты под пятой убийцы голову не клони. Трудолюбивые пчелы, яростным роем бросайтесь На злобных испанских шершней! Трупы зарытых женщин и девушек, Ко Христу воззывайте: "Отмсти!" Ночью в полях бродите, бедные души, К господу воззывайте! Руке ударить не терпится, Меч обнажен. Герцог, брюхо тебе мы вспорем, И кишками - нахлещем по морде! Бей в барабан. Меч обнажен. Бей в барабан. Да здравствует Гез! И все моряки и солдаты с корабля Уленшпигеля и с других кораблей подхватили: Меч обнажен. Да здравствует Гез! И, как гром свободы, гремели их голоса. 3 Стоял январь, жестокий месяц, способный заморозить теленка в животе у коровы. Снег падал и тут же замерзал. Воробьи искали на обледенелом снегу каких-нибудь жалких крох, а мальчишки подманивали их на клей и притаскивали эту дичь домой. На светло-сером небе отчетливо вырисовывались неподвижные костяки деревьев с пуховиками снега на ветках, и такие же снежные пуховики лежали на кровлях и на оградах, а на пуховиках были видны следы кошачьих лап - кошки тоже охотились на воробьев. Тем же чудодейственным руном, охраняющим земное тепло от зимней стужи, были покрыты дальние луга. Над домами и над лачугами поднимались к нему черные столбы дыма. Ни единый звук не нарушал тишины. А Катлина и Неле сидели дома, и Катлина, тряся головой, бормотала: - Ганс! Сердце мое стремится к тебе. Отдай семьсот каролю. Уленшпигелю, сыну Сооткин. Если у тебя денег нет, все равно приходи ко мне - я хочу видеть светоносный твой лик. Убери огонь - голова горит. Ах, где твои снежные поцелуи? Где твое ледяное тело, милый мой Ганс? Она стояла у окна. Вдруг мимо рысью пробежал voetlooper - гонец с бубенчикам на поясе. - Едет наместник, наместник Дамме! И так он, созывая бургомистров и старшин, добежал до ратуши. Внезапно в глубокой тишине запели две трубы. Жители Дамме, вообразив, что это возвещает прибытие его королевского величества, бросились к дверям. И Катлина с Неле вышли за порог. Они еще издали увидели отряд блестящих всадников, а впереди отряда ехал человек в opperstkleed'е из черного бархата с куньей оторочкой, в бархатном камзоле с золотым шитьем и в опойковых сапогах на куньем меху. И в этом человеке Катлина и Неле узнали наместника. За ним ехали молодые дворяне, бархатная одежда которых, несмотря на запрет покойного императора, была отделана вышивкой, галунами, лентами, золотом, серебром и шелком. Их opperstkleed'ы были, как и у наместника, оторочены мехом. На их шляпах с золотыми пуговицами и шнурками красовались, весело колыхались и на ветру развевались большие страусовые перья. Было видно, что все это приближенные наместника, особливо один, с недовольным выражением лица; на нем был зеленый бархатный, шитый золотом камзол, черный бархатный плащ и черная шляпа с большими перьями. А нос у него напоминал ястребиный клюв, губы у него были тонкие, волосы рыжие, лицо бледное, осанка горделивая. Как скоро отряд поравнялся с домом Катлины, она подбежала к бледному всаднику, схватила за узду его коня и, не помня себя от радости, крикнула: - Ганс, любимый мой, я знала, что ты вернешься! Как тебе идут бархат и золото! Ты весь сверкаешь, ровно солнце на снегу! Ты привез мне семьсот каролю? Я вновь услышу орлий твой клекот? Наместник сделал знак отряду остановиться. - Что от меня нужно этой нищенке? - воскликнул бледный сеньор. Но Катлина крепко держала коня за узду. - Не уезжай! - повторяла она. - Я так по тебе плакала! Сладкие ночи, мой милый со мной, снежные поцелуи, ледяное тело. А вот и дитя! Тут она показала ему на Неле, а Неле смотрела на него с ненавистью, оттого что он в эту минуту занес над Катлиной хлыст. А Катлина плакала и причитала: - Неужто ты забыл? Смилуйся над своей рабыней! Возьми меня с собой! Убери огонь, Ганс, пожалей меня! - Прочь! - крикнул он и так пришпорил коня, что Катлина выпустила из рук узду и грянулась оземь. Конь прошелся по ней и поранил копытом ей лоб. Тогда наместник спросил бледного сеньора: - Вы знаете эту женщину, мессир? - В первый раз вижу, - отвечал сеньор, - это какая-то сумасшедшая. Но тут, подняв Катлину, заговорила Неле: - Может, она и сумасшедшая, да я-то не сумасшедшая, монсеньер! Пусть я сейчас поем снегу и умру, - Неле взяла горсточку снега, - если этот человек не знал мою мать, если он не выманил у нее все деньги и если он не убил Клаасову собаку, чтобы вырыть из земли у колодца на нашем дворе семьсот каролю, принадлежавшие покойному. - Ненаглядный мой Ганс, милый мой Ганс! - стоя на коленях, плакала ограбленная Катлина. - Поцелуй меня, и мы с тобой помиримся! Видишь, как у меня течет кровь? Душа пробила дыру и рвется наружу. Я сейчас умру. Не покидай меня! - Тут она понизила голос до шепота: - Ведь ты из ревности убил своего товарища возле гатей. - Она показала в сторону Дюдзееле. - Тогда ты меня любил! Тут она обхватила руками колено всадника, потом поцеловала его сапог. - Кто этот убитый? - спросил наместник. - Понятия не имею, монсеньер, - отвечая всадник. - Эта тварь бог знает что городит - не стоит обращать на нее внимание. Едем! Собрался народ. Богатые и бедные горожане, мастеровые, хлебопашцы - все вступились, за Катлину. - Правосудия, господин наместник, правосудия! - кричали они. А наместник обратился к Неле: - Кто этот убитый? Говори правду, как велит господь бог. Неле, указав на бледного всадника, начала так: - Вот этот господин каждую субботу приходил к нам в keet - там он виделся с моей матерью и вымогал у нее деньги. Убил он своего друга Гильберта на поле Серваса ван дер Вихте, но не из ревности, как думает несчастная умалишенная, а для того, чтобы все семьсот каролю достались ему одному. И тут Неле рассказала о сердечных делах Катлины и о том, что слышала в ту ночь Катлина, спрятавшись за гатями на поле Серваса ван дер Вихте. - Неле злая, - твердила меж тем Катлина, - она грубо говорит со своим отцом Гансом. - Клянусь вам, он клекотал орлом, чтобы известить ее о своем приезде, - сказала Неле. - Лжешь! - крикнул дворянин. - Нет, не лгу! - возразила Неле. - Сам господин наместник и все вельможи видят, что бледен ты не от холода, а от страха. Почему твое лицо уже не светится? Значит, у тебя уже нет того снадобья, которым ты мазался, чтобы лицо у тебя сверкало, как гребни волн при вспышке молнии! Все равно тебя, проклятый колдун, сожгут перед ратушей. Из-за тебя умерла Сооткин, ты разорил ее сына, сироту. Ты, видать по всему, дворянин, и ты приезжал к нам, бедным горожанам, и только раз за все время дал моей матери денег, а потом отнял у нее все до последнего гроша. - Ганс! - говорила Катлина. - Намажь меня волшебной мазью и возьми опять на шабаш! Не слушай Неле - она злая. Ты видишь кровь? Душа пробила дыру и рвется наружу. Я сейчас умру и попаду в рай - там меня не будет жечь огонь. - Замолчи, сумасшедшая ведьма! - крикнул всадник. - Я тебя в первый раз вижу и не понимаю, о чем ты говоришь. - А все-таки это ты приезжал к нам с товарищем и, сватал мне его, - снова заговорила Неле. - Ты отлично помнишь, как я отбивалась. Во что превратились глаза твоего друга после того, как я в них вцепилась? - Неле злая, - твердила Катлина. - Не верь ей, ненаглядный мой Ганс! Она до сих пор сердита на Гильберта за то, что он хотел взять ее силой, но теперь уж Гильберт ее не возьмет - его съели черви. И Гильберт был некрасив - это ты, мой ненаглядный Ганс, красавец. А Неле злая. Тут наместник сказал: - Женщины, идите с миром! Но Катлина не желала уходить от своего дружка. Пришлось силком увести ее домой. А весь народ требовал: - Правосудия, монсеньер, правосудия! На шум явились общинные стражники; наместник приказал им не уходить и обратился к своей свите: - Монсеньеры и мессиры! Невзирая на все те вольности, коими пользуется во Фландрии славное сословие дворянское, я принужден задержать мессира Иооса Даммана вплоть до того дня, когда его будут судить по законам и Правилам, существующим в нашей империи, - столь тяжки выдвинутые против него обвинения, в частности - обвинение в колдовстве. Мессир Иоос, отдайте мне вашу шпагу! - Господин наместник, - заговорил Иоос Дамман, весь вид которого выражал крайнее высокомерие и дворянскую спесь. - Задерживая меня, вы нарушаете законы Фландрии, ибо сами вы не судья. А между тем вам известно, что без постановления суда дозволено задерживать лишь фальшивомонетчиков, разбойников с большой дороги, поджигателей, насильников, воинов, бросивших своего начальника, чародеев, отравляющих источники ядом, беглых монахов и монахинь, а равно и изгнанников. На этом основании я обращаюсь к вам, мессиры и монсеньеры: защитите меня! Некоторые из них послушались было его, но наместник сказал им: - Монсеньеры и мессиры! Я представляю здесь короля, графа и сеньора, мне дано право в трудных случаях выносить решения, а потому я повелеваю вам и приказываю, под страхом быть обвиненными в мятеже, вложить шпаги в ножны. Дворяне повиновались, но мессир Иоос Дамман все еще колебался. - Правосудия, монсеньер, правосудия! - закричал народ. - Пусть отдаст шпагу! Иоос Дамман волей-неволей покорился; он слез с коня, и два стражника отвели его в тюрьму. В подземелье он, однако же, брошен не был; ему отвели камеру с зарешеченным окном, и за плату его там хорошо обогревали, мягко ему стелили и вкусно кормили, хотя, впрочем, половину съестного брал себе тюремщик. 4 На другой день наместник, два секретаря, двое старшин и лекарь пошли по направлению к Дюдзееле, чтобы удостовериться, не отроют ли они мертвое тело на поле Серваса ван дер Вихте возле гатей. Неле объявила Катлине: - Твой возлюбленный Ганс просит принести ему отрезанную руку Гильберта. Сегодня вечером он закричит орлом, войдет к нам и отдаст тебе семьсот каролю. - Я отрежу руку, - сказала Катлина. И точно: она взяла нож и зашагала, а за ней Неле и судейские чины. Шла она рядом с Неле быстро и уверенно, и на свежем воздухе милое лицо Неле раскраснелось. Судейские чины - два старых хрыча - шли и тряслись от холода, и казались они черными тенями на белой равнине. А Неле несла заступ. Когда же они достигли поля Серваса ван дер Вихте, Катлина, ступив на гати, показала направо. - Ганс! - молвила она. - Ты и не подозревал, что я там пряталась и вздрагивала от звона шпаг. А Гильберт кричал: "Сталь холодна!" Гильберт был страшный, а Ганс - красавец. Я тебе дам руку, не ходи за мной. Она сошла налево, стала на колени прямо в снег и трижды испустила крик, призывая духа. Затем Неле протянула ей заступ, Катлина трижды перекрестила его, потом начертила на льду изображение гроба и три передернутых креста, один ближе к востоку, другой - к западу, а третий - к северу. - Три - это Марс подле Сатурна, и три - это обретение под ясной звездой Венерой, - сказала она и очертила гроб широким кругом. - Сгинь, злой дух, стерегущий тело! - Тут она молитвенно опустилась на колени: - Друг-дьявол Гильберт! Ганс, мой господин и повелитель, приказал мне прийти сюда, отрезать тебе руку и принести ему. Я не могу его ослушаться. Не обожги меня подземным огнем за то, что я нарушаю торжественный покой твоей могилы. Прости меня ради господа бога и всех святых его! Затем она разбила лед по линии гроба, добралась сначала до влажного дерна, потом до песка, и наконец наместник, судейские, Неле и сама Катлина увидели тело человека, белое, как известка, оттого что оно лежало в песке. На нем был серого сукна камзол и такой же точно плащ; шпага лежала рядом. На поясе висела вязаная сумка; под сердцем торчал широкий кинжал. Камзол был залит кровью. Кровь просочилась и за воротник. Убитый был человек молодой. Катлина отрезала ему руку и положила к себе в кошель. Наместник ей это позволил и приказал снять с убитого одежду и знаки достоинства. На вопрос Катлины, чье это распоряжение: Ганса или же еще чье-либо, наместник ответил, что он выполняет волю Ганса. Катлина повиновалась. Когда с трупа сняли одежду, оказалось, что он высох, как дерево, но не сгнил. Затем его опять засыпали песком, после чего наместник и судейские удалились. Одежду несли стражники. Как же скоро они приблизились к тюрьме, наместник сказал Катлине, что Ганс ждет ее, и она, ликуя, вошла туда. Неле попыталась остановить ее, но Катлина несколько раз повторила: - Я хочу к Гансу, к моему господину. А Неле села на пороге и зарыдала - она поняла, что Катлину взяли под стражу как колдунью: за то, что Катлина творила заклинания и чертила на снегу. И в Дамме говорили, что ее не помилуют. И посадили Катлину в западное подземелье тюрьмы. 5 На другой день подул ветер со стороны Брабанта, снег растаял, луга залило водой. А колокол, именуемый borgstorm, созвал судей на заседание Vierschare под навес, так как дерновые скамьи были мокры. И народ окружил судей. Иооса Даммана привели не связанного, в дорожаем платье. Катлину же привели в арестантском халате и со связанными руками. На допросе Иоос Дамман признался, что заколол своего друга Гильберта шпагой на поединке. Когда же ему возразили, что в груди у Гильберта торчал кинжал, Иоос Дамман ответил: - Я ударил его кинжалом, когда он уже упал, потому что он долго не мог умереть. Я сознаюсь в убийстве безбоязненно, памятуя о том, что по законам Фландрии убийство, совершенное назад тому десять лет, не наказуемо. - Ты не колдун? - спросил судья. - Нет, - отвечал Дамман. - Докажи, - сказал судья. - В свое время и в надлежащем месте я это докажу, а сейчас не желаю, - сказал Иоос Дамман. Судья начал допрашивать Катлину, но она ничего не слышала - она-смотрела на Ганса и повторяла: - Ты - изумрудный мой повелитель, прекрасный, как солнце. Убери огонь, ненаглядный! За Катлину ответила Неле: - Она может сознаться только в том, что вам уже известно, господа судьи. Она не колдунья, она просто сумасшедшая. Тут заговорил судья: - Колдун тот, кто пытается достигнуть своей цели сознательно употребляемыми дьявольскими средствами. Значит, оба они, и мужчина и женщина, колдуны как по своим умыслам, так и по своим действиям, ибо он давал снадобье для участия в шабаше и, дабы выманить деньги и утолить свою похоть, делал так, что лицо у него светилось, как у Люцифера; она же, принимая его за дьявола, покорялась ему и во всем подчинялась его воле. Он - злоумышленник, а она - явная его сообщница. Здесь не должно быть места состраданию - говорю я это к тому, что старшины и народ, сколько я понимаю, слишком снисходительно относятся к этой женщине. Правда, она не убивала, не воровала, не наводила порчи ни на людей, ни на скот, никого не лечила запрещенными средствами, применяла лишь всем известные целебные травы, врачевала честно и по-христиански. Но она хотела отдать свою дочь черту, и когда бы дочь, несмотря на свой юный возраст, открыто, смело и мужественно не воспротивилась этому, то Гильберт ею бы овладел и она стала бы такой же ведьмой, как ее мать. Приняв все сие в соображение, я обращаюсь к господам судьям с вопросом: не почитают ли они за должное подвергнуть обоих пытке? Старшины хранили молчание, показывая этим, что Катлину они пытать не хотят. Тогда судья заговорил снова: - Я, как и вы, проникся к ней жалостью и состраданием, но разве эта, столь покорная дьяволу сумасшедшая ведьма, в случае если бы распутный ее сообщник от нее этого потребовал, не могла бы отрубить косарем голову родной дочери, как то по наущению дьявола учинила во Франции со своими двумя дочерьми Катерина Дарю? Разве она, если б ей так велел страшный ее муж, не поморила бы скот, не испортила бы масло на маслобойне, подбросив в него сахару? Разве она не принимала бы участие в черных мессах, в плясаниях, волхвованиях и всяких мерзостях? Разве она не могла бы есть человеческое мясо, убивать детей, печь пироги с детским мясом и продавать их, как это делал один парижский пирожник? Не могла бы отрубать у повешенных ляжки, уносить их с собой и впиваться в них зубами, тем самым учиняя гнуснейшее воровство и святотатство? Вот почему суду, по крайнему моему разумению, надлежит, дабы установить, не совершали ли Катлина и Иоос Дамман каких-либо иных преступлений, кроме уже открытых и всем известных, подвергнуть их обоих пытке. Ввиду того, что Иоос Дамман сознался только в убийстве, а Катлина тоже не все рассказала, нам по законам империи надлежит поступить именно так. И старшины постановили пытать их в пятницу, то есть послезавтра. А Неле кричала: - Смилуйтесь, господа! И народ кричал вместе с ней. Но все было напрасно. А Катлина, не сводя глаз с Иооса Даммана, твердила: - Рука Гильберта у меня. Приходи за ней нынче ночью, радость моя! А затем их обоих увели в тюрьму. В тюрьме по распоряжению суда тюремщик приставил к Катлине и к Иоосу Дамману по два сторожа, которым вменялось в обязанность бить их, чуть только они задремлют. Сторожа Катлины дали ей, однако, выспаться, а сторожа Иооса Даммана били его нещадно всякий раз, как он закрывал глаза или хотя бы опускал голову. Всю среду и весь четверг до позднего вечера им не давали ни есть, ни пить, а вечером накормили соленым мясом с селитрой и напоили соленой водой, тоже с селитрой. Это было начало пытки. А утром, когда оба кричали от жажды, стражники отвели их в застенок. Здесь их посадили друг против друга и привязали к скамьям, обвитым узловатыми веревками, и веревки эти причиняли им сильную боль. И оба они должны были выпить стакан соленой соды с селитрой. Иоос Дамман сидя задремал - стражники принялись колотить его. Тут Катлина взмолилась: - Не бейте его, господа, вы сломаете его бедные кости! Он повинен только в одном преступлении: он из ревности убил Гильберта. Я пить хочу! И ты тоже хочешь пить, милый мой Ганс. Напоите его первого! Воды! Воды! У меня все тело горит. Пощадите его! Лучше меня убейте! Пить! - Ведьма проклятая! - крикнул ей Иоос. - Чтоб ты сдохла, сука, чтоб ты околела