по двенадцать дюжин свечей. Мы-то сами ему товар на дом не носим, так просто к нему не проникнешь. Этот пес недоверчив и здорово бережется. Эврар показал пачки, лежавшие в ряд на полке. - Видишь, это уже готовая порция, а рядом свечи для короля... Нет, ты только представь себе, что это я, я, - добавил он, ударив себя в грудь во внезапном приступе гнева, - я сам должен изготовлять ему свечи, и при моих свечах он вынашивает в своей голове все эти преступления. Всякий раз, когда мы отправляем ему пакеты, так бы и плюнул туда - жаль только, что у меня слюна не ядовитая. Беатриса улыбалась все той же равнодушной улыбкой. - Я могу предложить тебе неплохую отраву, - сказала она. - Если ты действительно хочешь сразить Ногарэ, нет надобности проникать к нему в дом. Я знаю средство, с помощью которого можно отравить свечи. - Разве это возможно? - воскликнул Эврар. - Тот, кто будет вдыхать отравленный свечой воздух в течение часа, уже никогда больше не увидит огня, разве что только в аду. К тому же средство не оставляет следов, и недуг, который оно вызывает, неизлечим. - Откуда ты узнала? - Да так... - ответила Беатриса, лениво пожимая плечами и кокетливо потупив глаза, будто разговор шел о самых легкомысленных предметах. - Достаточно примешать к воску порошок... - А ты-то почему добиваешься этого? - спросил Эврар. Беатриса притянула тамплиера к себе, приблизила губы к его уху, словно хотела поцеловать. - Потому что есть еще люди, кроме тебя, которые тоже хотят отомстить, - шепнула она. - Поверь мне, ты ничем не рискуешь. Эврар размышлял с минуту. Было слышно только его бурное дыхание. Взгляд его стал еще более колючим, засверкал еще ярче. - Тогда не будем медлить, - заговорил он обычной скороговоркой. - Возможно, мне вскоре придется уехать. Не говори об этом никому... Племянник Великого магистра, мессир Жан де Локгви, начал нас потихоньку собирать. Он тоже поклялся отомстить за смерть мессира де Молэ. Ведь не все мертвы, как ни старается уморить нас этот гнусный пес Ногарэ. Недавно сюда приходил один из наших братьев, Жан дю Пре, он принес мне послание и сообщил, чтобы я готовился отправиться в Лангр. Вот было бы хорошо принести с собой в дар мессиру де Лонгви душу Ногарэ... А когда у меня будет этот порошок? - Он здесь, - ответила Беатриса, открывая кошель. Она протянула Эврару маленький мешочек, который тот осторожно приоткрыл. В мешочке был насыпан порошок, вернее, два почти не смешанных порошка: один тускло-серый, другой белый, кристаллический. - Это пепел, - сказал Эврар, показывая на серый порошок. - Да, - подтвердила Беатриса, - пепел, это сожженный язык человека, убитого Ногарэ... для того чтобы привлечь к нему дьявола и не ошибиться. А это, - добавила она, указывая на белый порошок, - это "фараонова змея". Не бойся. Она убивает только в состоянии горения. Когда ты сделаешь свечу? - Немедленно же! - Еще успеешь. Анжельбер скоро вернется? - Через час, не раньше. А ты постой пока в лавке, как будто ждешь продавца. Эврар притащил в свой закут печурку и раздул потухающие угли. Потом из пачки, предназначенной для хранителя печати, он вынул уже готовую свечу, положил ее в форму и сунул в огонь. Когда воск достиг нужной мягкости, бывший тамплиер сделал по всей длине свечи желобок и аккуратно высыпал туда содержимое мешочка. Беатриса, которая во время всей этой операции простояла в лавке со скучающим видом покупательницы, ждущей, когда ее обслужат, нет-нет да и взглядывала за занавеску, где Эврар с багровым в отсветах пламени лицом хлопотал вокруг печурки, припадая на больную ногу. А про себя она шептала заклинания, где трижды упоминалось имя Гийом. Покончив с работой, Эврар остудил свечу, окунув ее в бак с холодной водой. - Готово! - крикнул он Беатрисе. - Можешь идти сюда. Свеча была готова, и даже самый внимательный глаз не обнаружил бы на ее гладкой поверхности никаких подозрительных следов. - Недурно сработано для человека, который привык действовать мечом, - произнес Эврар, и лицо его загорелось жестоким торжеством. Положив свечу на место, он добавил: - Будем надеяться, что она верная посланница вечности. Отравленная свеча, лежавшая в самой середине пачки и ничем не отличавшаяся от своих соседок справа и слева, стала сейчас как бы лотерейным билетом. Через сколько дней слуга, заправляющий подсвечники в доме хранителя печати, вынет ее из пачки? Взгляд Беатрисы упал на соседние пачки, предназначавшиеся для короля, и она негромко рассмеялась. Но Эврар подошел к ней и сжал ее в своих объятиях. - Возможно, мы в последний раз с тобой видимся... - Возможно - да, а возможно - и нет, - ответила она, прищурясь. Он легко поднял девушку на руки и понес к соломенному тюфячку. Беатриса и не думала сопротивляться. - И как ты только ухитрялся хранить обет целомудрия, когда был тамплиером? - спросила она. - Никогда я не мог себя смирить, - ответил он глухим голосом. Тогда прекрасная Беатриса закрыла глаза; ее верхняя губка забавно оттопырилась, открыв мелкие белоснежные зубы; пусть это обман, пустая мечта, но ей казалось, что ее ласкает сам Сатана. Впрочем, разве Эврар не был хром? 2. СУДИЛИЩЕ ТЕНЕЙ Каждую ночь, как повелось еще издавна, с юных лет, Ногарэ сидел за работой. И каждое утро графиня Маго с замиранием сердца ждала вести, которая увенчала бы ее надежды и вновь открыла бы перед ней двери королевских покоев. Но увы, мессир Ногарэ пользовался отменным здоровьем, и на голову бедняжки Беатрисы обрушивалась не знавшая границ ярость ее покровительницы. Девушка снова наведалась к мэтру Анжельберу. Как она и предполагала, Эврар в один прекрасный день исчез без всякого предупреждения. В душу Беатрисы прокралось недоверие к искусству своего возлюбленного и к свойствам "фараоновой змеи": разве что вышла неудача и дьявол вопреки превращенному в уголь языку одного из братьев д'Онэ, а быть может, именно из-за этого языка сокрушил ни в чем не повинных людей. Как-то утром, на третьей неделе мая, Ногарэ против обыкновения опоздал на заседание Малого совета и вошел в залу тотчас же следом за королем, так что даже задел по пути Ломбардца. В этот день на Малом совете, кроме обычных его членов, присутствовали оба брата короля и три его сына. Вопросом первостепенной важности было избрание нового папы. Мариньи только что получил из Карпантрасса сообщение, что кардиналы, собравшиеся там на конклав сразу же после кончины Климента V, перегрызлись и спорам не видно конца. Папский престол пустовал уже в течение четырех недель, и при создавшемся положении король Франции должен был незамедлительно высказать свое мнение на сей счет. Все присутствующие на Малом совете знали намерения короля: он хотел, чтобы папы оставались и впредь в Авиньоне - другими словами, у него под рукой; он хотел сам избрать, если не открыто, то, во всяком случае, фактически, будущего главу христиан и таким образом связать его; он хотел укротить огромную политическую организацию, каковой являлась церковь, давнишний противник французской королевской власти. Двадцать три кардинала, которые съехались в Карпантрасс отовсюду: из Италии, Франции, Испании, Сицилии и Германии - и которые достигли кардинальского достоинства, кто по заслугам, а кто и вовсе без заслуг, окончательно разругались, и, сколько там имелось кардинальских шапок, столько имелось и разных точек зрения. Все: и богословские споры, и противоречивые мнения, и борьба интересов, и семейная вражда - только подливало масла в огонь. Особенно люто ненавидели друг друга итальянские кардиналы, представленные семействами Гаэтани, Колонна и Орсини. - Эти восемь итальянских кардиналов, - докладывал Мариньи, - согласны лишь в одном, а именно, что необходимо вернуть папскую резиденцию обратно в Рим. Зато, к нашему счастью, они никак не могут прийти к согласию насчет кандидата в папы. - Однако ж со временем они могут договориться, - заметил его высочество Валуа. - Вот поэтому и нельзя мешкать, - ответил Мариньи. Наступило молчание, и вдруг Ногарэ почувствовал позыв к рвоте, сопровождавшийся ощущением тяжести в желудке и в груди; он с трудом перевел дух. От боли он скорчился в кресле, и, как ни пытался выпрямиться, мускулы, к его удивлению, ему не повиновались. Однако слабость тут же прошла, он глубоко вздохнул и вытер мокрый от пота лоб. - Для большинства христиан Рим - это исконный град папства, - начал Карл Валуа. - В их глазах Рим был и остается центром Вселенной. - Это вполне устраивает императора Константинопольского, но отнюдь не короля Франции, - отпарировал Мариньи. - Тем не менее даже вы, мессир Ангерран, не можете одним росчерком пера уничтожить то, что создавалось веками, и помешать престолу святого Петра находиться там, где он был воздвигнут и где ему положено быть. - Но чем сильнее желание папы остаться в Риме, тем труднее ему там пребывать, - не сдержавшись, воскликнул Мариньи. - Сейчас же начинаются раздоры и заговоры, и папе волей-неволей приходится бежать и укрываться в каком-нибудь замке, отдавшись под покровительство того или иного города, и пользоваться чужим войском. Гораздо спокойнее папам жить под нашей охраной в Вильневе, то есть по другую сторону Роны. - Папа будет и впредь жить в своей резиденции в Авиньоне, - заметил король. - Я хорошо знаю Франческо Гаэтани, - продолжал Карл Валуа. - Это человек больших знаний, человек больших заслуг, и я мог бы оказать на него влияние. - Не надо этого Гаэтани, - сказал король. - Он из семейства Бонифация и разделяет их ошибочный взгляд, выраженный в булле Unam Sanctam [папа Бонифаций VIII в булле Unam Sanctam писал "Всякое человеческое существо подчинено папе Римскому, и подчинение это - необходимое условие спасения души"]. Филипп Пуатье, который до сих пор сидел молча, вмешался в беседу и, подавшись вперед всем своим худощавым телом, заговорил: - Вокруг этого дела столько всяческих интриг, что рано или поздно они взаимно уничтожат друг друга. Ежели не навести там порядка, конклав затянется на целый год. Нам известно, что даже в более трудных и щекотливых обстоятельствах мессир Ногарэ показал, на что он способен. Мы должны быть непреклонны и тверды. Воцарилось молчание, затем Филипп Красивый повернулся к Ногарэ, который был бледен как мертвец и хрипло и натужно дышал. - Ваше мнение, Ногарэ? - Да, государь, - с трудом выдавил из себя хранитель печати. Дрожащей рукой он провел по лбу. - Прошу меня извинить. Но эта ужасная жара... - Здесь вовсе не жарко, - заметил Юг де Бувилль. Сделав над собой огромное усилие, Ногарэ сказал каким-то чужим голосом: - Интересы государства и христианской веры велят нам действовать именно так. Он замолчал, и присутствующие так и не поняли, почему хранитель печати столь немногословен сегодня. - Ваше мнение, Мариньи? - Предлагаю перевезти в Кагор останки усопшего Климента V под тем предлогом, что такова была его последняя воля, - это даст понять конклаву, что следует поторопиться. Поручить эту благочестивую миссию можно племяннику покойного папы Бертрану де Го. А мессир Ногарэ в свою очередь отправится туда с необходимыми полномочиями и в сопровождении стражи, как и положено. Многочисленная и притом хорошо вооруженная стража обеспечит выполнение нашей воли. Карл Валуа сердито отвернулся от говорившего: он отнюдь не одобрял применения силы. - А как же будет с моим разводом? - осведомился Людовик Наваррский. - Помолчите, Людовик, - оборвал его король. - Из-за вашего развода мы и хлопочем. - Хорошо, государь, - сказал вдруг Ногарэ, не понимая, что говорит. Голос его прозвучал хрипло и еле слышно. Он чувствовал, что в голове у него мутится, а вещи принимают несвойственные им размеры и форму. Своды залы вдруг показались ему непомерно высокими, как в Сент-Шапели. А затем они внезапно надвинулись, нависли над ним, как потолок погреба, где он обычно допрашивал подсудимых. - Что же это такое? - спросил он, пытаясь расстегнуть свою одежду. И неожиданно для всех присутствующих его вдруг свела судорога, колени подвело к животу, голова бессильно повисла, руки судорожно сжались на груди. Король поднялся с места, и все последовали его примеру... Ногарэ испустил сиплый крик, упал на землю, и его вырвало. Юг де Бувилль, первый королевский камергер, отвез хранителя печати домой, куда срочно были вызваны лекари. Долго совещались ученые мужи, прежде чем доложить королю о результатах консилиума. Ни одно слово из их сообщения не проскользнуло за пределы королевских покоев. Однако ж назавтра во дворце и по всему Парижу заговорили о непонятном недуге, поразившем хранителя печати. Отравление? Уверяли, что лекари применили самые действенные противоядия. Государственные дела в этот день так и остались нерешенными. Когда графиня Маго выслушала радостную весть из уст Беатрисы, она коротко бросила: "Поплатился все-таки", - и преспокойно села обедать. И впрямь Ногарэ платил за все. В течение долгих часов он не узнавал никого из окружающих. Он лежал на боку среди сбитых простынь и, судорожно вздрагивая всем телом, харкал кровью. Сначала он пытался было сползти на край постели и нагнуться над тазом. Но скоро силы ему изменили, и струйка крови беспрепятственно стекала изо рта на сложенную вчетверо простыню, которую время от времени менял слуга. В опочивальню хранителя печати набилось множество народу: бесконечной вереницей сменяли друг друга королевские гонцы, присланные справиться о здоровье Ногарэ, толпились слуги, мажордомы, писцы, а в углу сбились в кучку родственники мессира Гийома, привлеченные запахом скорой добычи, - они громко перешептывались с фальшиво сокрушенным видом и по-хозяйски ощупывали мебель. А для самого Ногарэ они были призраками - все эти люди, которых он уже не узнавал, расплывались, как тени, что-то говорили, что-то делали, наполняя комнату отдаленным жужжанием голосов, и во всем этом уже не было ни смысла, ни цели. Зато другие существа, которых видел один он, обступили его стеной. Ибо в тот час, когда сошла к нему неотвратимо страшная предсмертная тоска, в первый раз он подумал о смерти других и ощутил свое кровное родство с теми, кого преследовал, гнал, мучил, посылал на казнь. Тех, что умерли на допросах, тех, что умерли в темницах, тех, что умерли на плахе, тех, что умерли на дыбе. Строй мертвецов вдруг породило его галлюцинирующее сознание, и они подступали все ближе, почти касались его. - Прочь! Прочь! - завопил он голосом, в котором слышался ужас. Лекари бросились к больному. Ногарэ корчился на своем ложе, он отбивался от обступивших его теней, глаза закатились, взор помутился. Запах собственной крови, которой он истекал, казался ему запахом крови его жертв, крови, которую он пролил. Он приподнялся, но тут же упал навзничь на подушки. Присутствующие столпились вокруг постели и молча смотрели, как один из могущественнейших правителей государства погружается в вечный мрак. Слабеющими руками старался он отвести от себя раскаленные железные брусья, которыми по его приказу и на его глазах жгли обнаженную грудь сотен пытаемых. Ноги его сводила мучительная судорога, и он кричал: - Клещи! Уберите их, пощадите! Точно так же кричали братья д'Онэ в подземелье замка Понтуаз... Кошмар, навалившийся на Ногарэ, который он пытался сбросить с себя, был его собственной жизнью, той жизнью, что безжалостно раздавила столько жизней. - Я ничего не делал для себя! Я служил королю, одному только королю! Этот законник перед последним судилищем, на ложе смерти, все еще старался обелить себя по всей форме. К одиннадцати часам вечера опочивальня опустела. У одра Ногарэ остались только лекарь, цирюльник и старый слуга. Королевские гонцы, закутавшись в плащи, мирно спали, прикорнув на полу прихожей. Родня удалилась не без сожаления. Какой-то родич незаметно сунул слуге тяжелый кошель. - Смотри предупреди, когда все кончится. Бувилль, явившийся за новостями, расспрашивал сидевшего у постели лекаря. - Все средства испробованы, - сказал тот вполголоса. - Рвота, правда, почти утихла, но бред не прекращается. Нам остается лишь ждать, когда его призовет к себе Господь Бог. Разве что чудо... Один только Ногарэ, хрипевший на подушках, один только он знал, что там, во мраке, его ждут тамплиеры. Они проходили перед ним, кто в полном рыцарском облачении, кто с трудом волоча перебитые на допросах ноги; они шли и шли по пустынной дороге, окруженной бездонными пропастями и освещенной пламенем костров. - Эймон де Барбонн... Жан де Фюрн... Пьер Сюффе... Брэнтеньяк... Гийом Бочелли... Понсар де Жизи... Тени ли бросали на ходу свои имена или их выговаривали уста умирающего, который уже не понимал собственных слов? - Сын катаров! [катары - члены религиозной секты, распространенной на юге Франции в конце XII и начале XIII в.; родители Ногарэ принадлежали к этой секте, отрицавшей плотскую жизнь и практиковавшей самоубийство] - раздался голос, покрывший все остальные. И из самой густой тьмы возникла крупная фигура папы Бонифация VIII, заполнив то необъятное пространство, которым стал сам Ногарэ, вмещавший в себя горы и долы, где шествовали на Страшный суд несметные толпы. - Сын катаров! И голос Бонифация VIII вызвал в памяти Ногарэ самую страшную страницу его жизни. Он увидел себя ослепительно ярким сентябрьским днем, какими так богата Италия, во главе шестисот всадников и тысячи ратников поднимающимся к скале Ананьи. Чиарра Колонна, заклятый враг Бонифация, тот, что предпочел участь раба и три долгих года, закованный в цепи, на галере неверных скитался по чужеземным морям, лишь бы его не опознали, лишь бы не попасть в руки папы, - этот Чиарра Колонна скакал с ним бок о бок. Тьерри д'Ирсон тоже участвовал в походе. Маленький город открыл перед пришельцами ворота; дворец Гаэтани был захвачен в мгновение ока, и, пройдя через собор, нападающие ворвались в священные папские палаты. В просторной зале не было ни души, только сам папа, восьмидесятишестилетний старец с тиарой на голове, подняв крест, смотрел, как приближается к нему вооруженная орда. И на требования отречься от папского престола отвечал: "Вот вам выя моя, вот голова, пусть я умру, но умру папой". Чиарра Колонна ударил его по лицу рукой в железной перчатке. - Я не позволил его убить! - кричал Ногарэ из той бездны, что зовется агонией. Город был отдан на поток и разграбление. А еще через день жители переметнулись во вражеский лагерь, напали на французские войска и ранили Ногарэ; он вынужден был бежать. Но все же он достиг цели. Разум старика не устоял перед страхом, гневом и тяжкими оскорблениями. Когда Бонифация освободили, он плакал, как дитя. Его перевезли в Рим, где он впал в буйное помешательство, поносил всех, кто к нему приближался, отказывался принимать пишу и на четвереньках, как зверь, передвигался по комнате, охраняемой надежной стражей. А еще через месяц французский король мог торжествовать - папа скончался, прокляв и отвергнув в припадке бешенства Святые Дары, которые принесли умирающему. Лекарь, склонившись над Ногарэ, пристально смотрел на это тело, которое неуловимыми для глаз движениями боролось против отлучения от церкви, давно уже отмененного. - Папа Климент... рыцарь Гийом де Ногарэ... король Филипп. Губы Ногарэ еле шевелились, они покорно повторяли вслед за Великим магистром слова, внезапно всплывшие в мозгу. - Жжет! - вдруг сказал он. В четыре часа утра явился архиепископ Парижский соборовать хранителя печати. Церемония была короткой и простой. Над бесчувственным телом прочитали молитву, присутствующие, дрожа от усталости и смутного страха, опустились на колени. Архиепископ ушел не сразу. Стоя в ногах постели, он молча молился. Ногарэ лежал неподвижно, и тело среди разбросанных простынь казалось таким невесомо-плоским, словно уже давила на него тяжесть надгробного камня. Архиепископ вышел из комнаты, и все решили, что настал конец; лекарь приблизился к смертному одру, но Ногарэ был еще жив. Окна, в которые робко заглянула заря, посветлели, и на другом берегу Сены - на другом конце света - осторожно зазвонил колокол. Старый слуга приоткрыл ставень и стал жадно глотать свежий воздух. Благоухание весны и цветов окутывало Париж. Город вставал ото сна, и пробуждение его сопровождал неясный гул. Вдруг раздался шепот: - Сжальтесь! Все обернулись. Ногарэ был мертв, из ноздрей его вытекла и уже засохла последняя струйка крови. - Господь призвал его к себе, - торжественно произнес лекарь. Тогда старик слуга достал из пачки, присланной недавно мэтром Анжельбером, две длинные белые свечи, вставил их в подсвечники и поместил у кровати, дабы освещали они последний сон хранителя печати Французского королевства. 3. АРХИВЫ ОДНОГО ЦАРСТВОВАНИЯ Едва только успел хранитель печати испустить дух, как мессир Алэн де Парейль от имени короля проник в дом Ногарэ, чтобы наложить руку на имеющиеся там документы, дела и бумаги. Он приказал вскрыть все сундуки и ящики. Те столы, ключи от которых Ногарэ прятал в тайниках, были взломаны. Примерно через час Алэн де Парейль отбыл в королевский дворец, унося с собой целую груду бумаг, пергаментных свитков и табличек, которые по указанию камергера Юга де Бувилля были сложены посреди большого дубового стола, занимавшего чуть ли не половину королевского кабинета. Затем сам король нанес последний визит своему хранителю печати. Недолго оставался он у гроба. Молча сотворил про себя молитву. Глаза его не отрывались от лица усопшего, будто хотел он еще о чем-то спросить того, кто вместе с ним хранил государственные тайны и так верно служил ему. Весь обратный путь во дворец Филипп Красивый проделал пешком, он шел, слегка сгорбившись, а за ним на почтительном расстоянии следовали три стража. В прозрачном утреннем воздухе раздавались пронзительные крики зазывал, которые приглашали горожан помыться в мыльне. Жизнь в Париже шла своей чередой, и по улицам уже носилась беспечная детвора. Филипп Красивый пересек Гостиную галерею и вошел во дворец. И тут же вместе со своим личным писцом Майаром засел за разборку бумаг, доставленных от покойного Ногарэ: из-за скоропостижной кончины хранителя печати множество дел осталось нерешенным. В семь часов в кабинет вошел Ангерран де Мариньи. Король и его первый министр молча обменялись понимающим взглядом, и писец незаметно удалился из комнаты. - Папа, - вдруг неожиданно для собеседника произнес король. - А теперь Ногарэ... Странно прозвучали эти слова, в них слышался страх, почти отчаяние. Мариньи обошел вокруг стола и сел на указанное ему королем место. Помолчав немного, он заговорил: - Ну что ж! Это не более как случайное совпадение, государь, и только. Подобные вещи происходят каждый день, но, коль скоро мы о них не знаем, естественно, что они нас не поражают. - Мы стареем, Мариньи. Королю было сорок шесть лет, а Мариньи пятьдесят два... Лишь немногие люди доживали в ту пору до пятидесятилетнего возраста. - Надо просмотреть все эти дела, - сказал король, указывая ка стол. И оба, не добавив ни слова, принялись разбирать бумаги - в одну стопку они откладывали то, что подлежало сожжению, в другую то, чему полагалось храниться у Мариньи или перейти к другим исполнителям королевской воли. Глубокая тишина царила в кабинете, даже отдаленные крики разносчиков, трудовой шум, заполнивший улицы Парижа, не могли ее нарушить. Бледное чело короля склонилось над связками бумаг, важнейшие из которых хранились в кожаной папке с вензелем Ногарэ. Все царствование проходило перед Филиппом, все двадцать девять лет, в течение которых он держал в своих руках судьбы миллионов людей, простерши свое влияние на целую Европу. И внезапно почудилось ему, что вся эта череда удивительнейших событий не имеет никакого отношения к его собственной жизни, к его собственной судьбе. Все осветилось иным светом, и по-иному распределились тени. Он узнал то, что думали и писали о нем другие, впервые увидел себя со стороны. Ногарэ сохранял донесения своих соглядатаев, записи допросов, письма - все плоды работы сыска. И с каждой строки вставал образ короля, которого не узнавал король, - образ человека жестокого, равнодушного к людскому горю, не ведавшего сострадания. С неподдельным изумлением прочел он слова Бернара де Сэссэ, того самого архиепископа, по чьему наущению началась распря с папой Бонифацием VIII... Две страшные фразы, от которых леденело сердце: "Пусть нет на свете никого красивее Филиппа, он умеет лишь глядеть на людей, но ему нечего сказать людям. Это не человек, не животное даже, это просто статуя". И еще одна запись еще одного свидетеля царствования Филиппа: "Ничто не заставит его склониться: это Железный король". - Железный король, - пробормотал Филипп Красивый. - Значит, я так умело скрывал свои слабости? Как мало знают о нас другие и как строго осудит меня потомство! Вдруг одно имя, случайно попавшееся в бумагах, вызвало в его памяти первые годы правления, когда к нему прибыл необыкновенный посол. Во Францию явился Раббан Комас, несторианский архиепископ из Китая, с поручением от Великого ильхана Ирана, потомка Чингисхана, предложить союз и пятитысячную армию, дабы начать войну против турок. Тогда Филиппу Красивому было всего двадцать лет. Какой соблазн таила для него, юноши, мечта, которая могла стать явью. Европа рука об руку с Азией ведет крестовый поход - деяние, поистине достойное Александра Великого! И однако ж в тот день он избрал другой путь: довольно крестовых походов, довольно военных авантюр - отныне он будет печься о благе Франции, главной его заботой станет мир. Был ли он прав? Какого могущества достигла бы Франция, прими он тогда союз, предложенный ильханом! Он отвоевал бы обратно христианские земли, и слава его прошла бы по всему свету... Он вернулся к действительности и взял новую пачку пыльных пергаментов. И вдруг плечи его опустились, как под невидимым бременем. 1305 год! Эта дата напомнила ему все. Год смерти супруги Жанны, которая принесла в приданое королевству Наварру, а ему - единственную любовь во всей его жизни. Никогда не пожелал он другой женщины; с тех пор как ушла она из жизни - тому уже девять лет, - ни разу не взглянул и не взглянет на другую. Еще не утихла боль, причиненная утратой любимой жены, как начался смутный 1306 год, когда Париж поднялся против ордонансов о золотой монете и королю пришлось укрыться в Тампле. А еще через год он велел арестовать тех, которые дали ему приют и защищали его. Показания тамплиеров хранились здесь на гигантских пергаментных свитках, скрепленных печатью Ногарэ. Король не распечатал их. А теперь? Теперь пришла очередь Ногарэ, его черты стерлись в памяти, утратили тепло жизни. Неутомимый его мозг, его воля, его страстная и непреклонная душа - все исчезло. Остались плоды его рук. Ибо жизнь Ногарэ не была обычной жизнью человека, у которого за внешней официальной оболочкой скрыто личное существование, который оставляет после себя кучу обыденных, ему одному ведомых, для него одного мучительно-милых мелочей. Для чужого взгляда они ничего... Ногарэ, тот всегда и во всем был верен себе. Отожествил свою жизнь с жизнью королевства. И все его тайны были здесь, вот они вписаны сюда, как свидетельство его трудов. "Сколько давно забытых событий спит здесь, - думал король. - Сколько судов, пыток, смертей. Потоки крови... К чему? Какую почву вспоила она?" Устремив взор в одну точку, он размышлял. "К чему? - вопрошал себя король. - Ради чего? Где мои победы? Где то, что могло бы пережить меня?.." Он вдруг почувствовал всю тщету своих деяний, почувствовал с такой ясностью, с какой думает об этом человек, охваченный мыслью о собственном конце и о предстоящем исчезновении всего сущего, как будто мир перестанет существовать с ним вместе. Не смея пошевелиться, Мариньи тревожно поглядывал на торжественно важное лицо короля. Все давалось ему легко: и возраставшее бремя трудов, и заботы, и почести; одного он не мог постичь и понять - это молчаливых раздумий своего государя. Никогда он не знал, что скрыто за этим молчанием. - С помощью папы Бонифация мы канонизировали короля Людовика, - внезапно сказал Филипп Красивый, понизив голос. - Но был ли он действительно святым? - Это было полезно для королевства, государь, - отозвался Мариньи. - А надо ли было затем действовать против Бонифация силой? - Ведь он был накануне того, чтобы отлучить вас от церкви, государь, за то, что вы не проводите во Франции желательной для него политики. Вы не изменили королевскому долгу. Вы стояли там, куда вас поставил Господь, и вы заявили во всеуслышание, что ваше государство не зависит ни от кого, кроме Бога. Филипп Красивый развернул еще один пергаментный свиток: - А евреи? Разве не переусердствовали мы, посылая их на костер? Ведь они тоже создания Господни, они страдают, как и мы, и тоже смертны. На то не было воли Божией. - Людовик Святой ненавидел их, государь, и королевству нужны были их богатства. Королевство, королевство, все время, по любому случаю - королевство, интересы королевства... "Так надо было ради королевства... Мы обязаны сделать это..." - Людовик Святой радел о вере Христовой и славе Господней! А я-то, я о чем радел? - все так же тихо произнес Филипп Красивый. - О правосудии, - ответил Мариньи, - о том правосудии, которое является залогом общественного блага и карает всех, кто не желает следовать по тому пути, по которому движется мир. - В мое правление много было таких, которые не желали следовать по этому пути, и много их еще будет, если один век похож на другой. Он приподнял бумаги, принесенные от Ногарэ, и они пачка за пачкой падали из его рук на стол. - Горькая вещь - власть, - произнес он. - В любом величье есть своя доля желчи, - возразил Мариньи, - и Иисус Христос знал это. А ваше царствование было великим. Вспомните, что вы присоединили к короне Шартр, Божанси, Шампань, Бигоц, Ангулем, Марш, Дуэ, Монпелье, Франш-Конте, Лион и часть Гиени. Вы укрепили французские города, как того желал ваш отец Филипп III, дабы они не были беззащитны перед лицом врага. Вы привели законы в соответствие с римским правом... Вы дали парламенту права, дабы он мог выносить наилучшие решения. Вы даровали многим вашим подданным звание королевских горожан. Вы освободили крепостных во многих провинциях и сенешальствах. Раздробленное на части государство вы превратили в одну страну, где начинает биться единое сердце. Филипп Красивый поднялся с кресла. Убежденный и искренний тон коадъютора ободрил его, в словах Мариньи Филипп находил опору для преодоления слабости, столь не свойственной его натуре. - Быть может, то, что вы говорите, Ангерран, и верно. Но если прошедшее вас удовлетворяет, что скажете вы о сегодняшнем дне? Вчера еще на улице Сен-Мэрри лучникам пришлось усмирять народ. Прочтите-ка, что мне доносят бальи из Шампани, Лиона и Орлеана. Повсюду народ кричит, повсюду жалуются на вздорожание зерна и на мизерные заработки. И те, что кричат, Ангерран, так и не узнают, никогда не узнают, что не в моей власти дать им то, чего они требуют, что зависит это от времени. Победы мои они забудут, а будут помнить налоги, которыми я их облагал, и меня же обвинят в том, что я в свое царствование не накормил их. Мариньи тревожно слушал; слова короля смутили его еще больше, чем упорное молчание. Впервые в жизни он слышал от Филиппа такие речи, впервые Филипп признавался ему в своих сомнениях, впервые не сумел скрыть повелитель Франции своего уныния. - Государь, - осторожно произнес Мариньи, - нам надо решить еще много неотложных вопросов. Филипп Красивый с минуту молча смотрел на архивы своего царствования, разбросанные в беспорядке по столу. Потом он резко выпрямился, словно повинуясь внутреннему приказу: "Забудь тяготы и кровь людей, будь снова королем". - Ты прав, Ангерран, - сказал он, - надо! 4. ЛЕТО 1314 ГОДА С кончиной Ногарэ Филипп Красивый, казалось, ушел в иной край, и никто не мог последовать за ним туда. На земле безраздельно властвовала весна, беспечно врывалась в жилища людей, в лучах солнца блаженствовал Париж; лишь король был точно изгнанник и жил один среди леденящего оцепенения души. Ни на минуту не забывал он проклятия Великого магистра. Теперь он чаще наезжал в свои летние резиденции, где пышные охоты на время отвлекали короля от навязчивых мыслей. Но из Парижа шли тревожные вести, и приходилось срочно мчаться в столицу. Условия жизни в деревнях и городах становились все хуже. Цены на съестные припасы росли, благоденствующие области не желали делиться излишком своих богатств с областями разоренными, в народе сложили даже поговорку: "Приставов целый полк, а в брюхе - щелк". Люди отказывались платить налоги, и то там, то здесь вспыхивали волнения против прево и сборщиков. Воспользовавшись этой неурядицей, в Бургундии и Шампани бароны снова образовали свои лиги и предъявляли предерзкие требования. В Артуа граф Робер, искусно играя на общем недовольстве и скандальной истории с принцессами, усердно сеял смуту. - Скверная весна для королевства, - как-то обмолвился король Филипп в присутствии его высочества Валуа. - Не забывайте, что сейчас четырнадцатый год, - отозвался Валуа, - а четырнадцатый год каждого века отмечен бедами. И он напомнил ряд прискорбных и страшных событий из прошлого Французского государства: 714 год - вторжение мусульман из Испании. 814 год - смерть Карла Великого. 914 год - нашествие венгров и великий глад. 1114 год - потеря Бретани. 1214 год - Бувин... конечно, победа, но граничащая с катастрофой, победа, купленная слишком дорогой ценой. Один лишь 1014 год выпадал из этой цепи драм и утрат. Филипп Красивый глядел на брата и не видел его. Рука рассеянно ласкала шею Ломбардца, гладила собаку против шерсти. - Все трудности вашего царствования, брат мой, объясняются дурным окружением, в котором вы находитесь, - заявил Карл Валуа. - Мариньи окончательно закусил удила. Он употребляет во зло ваше к нему доверие, обманывает вас и все дальше и дальше толкает по тому пути, который выгоден ему лично. Если бы вы послушали меня в деле с Фландрией... Филипп Красивый пожал плечами, как бы говоря: "Ну, тут уж я бессилен". Вопрос о Фландрии возник в этом году, как возникал он и во все предыдущие годы с постоянством морских приливов и отливов. Непокорный Брюгге расстраивал все планы короля Филиппа: графство Фландрское, как вода из пригоршни, ускользало из чужих рук, тянувшихся к нему. Не помогало ничего: ни переговоры, ни войны, ни тайные союзы, - фландрский вопрос был и оставался язвой на теле государства Французского. Чему послужили все жертвы, принесенные при Верне и Куртрэ, чему послужила победа, одержанная при Мон-ан-Певеле? И на сей раз опять приходилось прибегать к силе оружия. Но для того чтобы поднять меч, требовалось золото. И ежели начать военную кампанию, бюджет, без сомнения, будет еще выше, чем в 1299 году, хотя тогда он превзошел все бюджеты предыдущих лет: 1 642 649 ливров с дефицитом в 70 тысяч ливров. А вот уже в течение нескольких лет обычные поступления в казну составляют около 500 тысяч ливров. Где же найти недостающую сумму? Не посчитавшись с мнением Карла Валуа, Мариньи назначил собрание народной ассамблеи на первое августа 1314 года. Уже дважды прибегали к этому средству, правда, в обоих случаях по поводу конфликтов с папской властью: в первый раз в связи с делом папы Бонифация VIII, а затем в связи с делом тамплиеров. Таким образом, горожане завоевывали себе право голоса, помогая светской власти высвобождаться из пут власти церковной. А сейчас - явление совершенно новое в жизни Франции - решено было посоветоваться с народом по поводу финансовых затруднений. Мариньи готовил эту ассамблею со всем тщанием: он разослал во все города гонцов и писцов, сам виделся с бессчетным количеством лиц, раздавал направо и налево обещания и посулы. Это был настоящий дипломат, причем дипломат крупного масштаба: с каждым он умел говорить его языком. Ассамблея собралась в Гостиной галерее, где ради этого случая закрыли все лавки. Сорок статуй королевских особ и стоявшая рядом с ними статуя Мариньи, казалось, чутко прислушиваются к тому, что происходит в зале. Посредине возвели помост для короля, членов Королевского совета и властительных баронов Франции. Первым взял слово Мариньи. Говорил он, стоя у подножия своего мраморного двойника, и голос его звучал еще более уверенно, чем обычно, ни разу не дрогнул, когда излагал он правду о делах государственных. Одет был Мариньи с королевской роскошью и, как прирожденный оратор, умел щегольнуть осанкой и жестом. А там внизу, в огромном приделе с двумя арками, его словам внимало несколько сотен людей. Мариньи говорил, что ежели съестных припасов становится все меньше, а следовательно, и стоят они все дороже, то удивляться подобному обстоятельству нечего. Мир, сохраняемый королем Филиппом, благоприятствует росту населения. "Мы потребляем то же количество зерна, что и раньше, но нас стало больше", - заявил он. Следовательно, надо сеять больше хлеба. Вслед за этим Мариньи перешел к обвинениям: фландрские города угрожают миру. А ведь без мира не будет урожаев, не будет и рук для того, чтобы обрабатывать новые земли. И если уменьшатся доходы и богатства, притекающие из Фландрии, придется увеличить налоги в других провинциях. Посему Фландрия должна уступить; в противном случае ее принудят силой. Но для этого нужны деньги, не королю лично, а королевству Французскому, и все присутствующие здесь должны понять, что под угрозой находятся их собственная безопасность и благополучие. - Кто хочет отвести от себя угрозу, - закончил он свою речь, - тот обязан помочь походу против Фландрии. В зале поднялся нестройный шум, который прорезал громовой голос Пьера Барбетта. Барбетт, парижский горожанин, уже давно прославился среди собратьев своими способностями в спорах с королевской властью о правах и налогах; этот богатый коммерсант, разжившийся на торговле холстом и лошадьми, был креатурой и соратником Мариньи. Оба они и подготовили заранее это выступление. От имени матери городов французских Барбетт обещал требуемую помощь. Его ораторский пыл увлек всех остальных, и посланцы сорока трех "славных городов" единогласно приветствовали и короля, и Мариньи, и своего верного слугу Барбетта. Если ассамблею саму по себе и можно было считать победой, то в области финансов результаты ее оказались весьма незначительными. Армия готовилась выступить в поход, а обещанная сумма не была еще полностью собрана. С помощью королевского войска фламандцам была продемонстрирована военная мощь Франции, и Мариньи, стремясь как можно скорее добиться успеха, спешно начал переговоры; в первых числах сентября он заключил Маркетский договор. Но как только французские войска были выведены за пределы фландрской земли, Людовик Наваррский, граф Франдрский, отказался признавать договор, и снова начались смуты. Карл Валуа вместе с кланом владетельных баронов обвинил Мариньи в том, что его подкупили фламандцы. Предстояло оплачивать счета за проведенную кампанию, королевские военачальники продолжали получать, к великому неудовольствию провинций, повышенное пособие, которое стало вовсе бессмысленным при сложившихся обстоятельствах. Государственная казна пустела, и Мариньи снова вынужден был прибегнуть к чрезвычайным мерам. Евреи были обобраны уже дважды: стричь снова эту овечку не имело смысла - много тут не настрижешь. Тамплиеров не существовало более, и их золото уже давно растаяло. Следовательно, оставались ломбардцы. Уже в 1311 году они откупились от грозящего им выселения из пределов Франции. На с