ся в узкое оконце, и Маргарита Бургундская отпрянула назад, будто кто-то с небесных высот грозил нанести ей удар. Над верхушками Анделисского леса занимался робкий утренний свет. В этот час на зубчатые стены Шато-Гайара подымалась дневная стража. Нет на свете ничего более унылого, чем нормандский рассвет в ветреную погоду: с востока непрерывной чередой наплывают темные тучи, несущие с собой злые ливни. Верхушки деревьев изгибаются, как конские шеи, когда страх подгоняет коней. Помощник коменданта Лалэн отпер дверцу, разделявшую на середине лестницы камеры узниц, и лучник Толстый Гийом поставил на табуретку две деревянные миски с горячей размазней. Потом, не говоря ни слова, громко топая, оба стража удалились. - Бланка! - крикнула Маргарита, подходя к винтовой лестнице. Никто не отозвался. - Бланка! - еще громче крикнула Маргарита. Последовавшее и на сей раз молчание наполнило ее душу страхом. Наконец на лестнице послышался шелест платья и стук деревянных подметок. Вошла Бланка, бледная, еле державшаяся на ногах; теперь, при тускло-сером свете, заполнявшем темницу, было видно, что взгляд ее светлых глаз одновременно и рассеян и неподвижен, как взгляд умалишенных. - Ты хоть поспала немного? - спросила Маргарита. Ничего не ответив, Бланка подошла к кувшину с водой, стоявшему рядом с мисками, опустилась на колени и, нагнув сосуд до уровня губ, стала пить жадно, большими глотками. Уже не раз замечала Маргарита, что Бланка как-то странно ведет себя не только за столом, но и во всем, в самых повседневных мелочах. В комнате не осталось ни одного предмета из обстановки Берсюме: комендант крепости забрал свою мебель еще два месяца назад, сразу после неожиданного появления в Шато-Гайаре капитана лучников Алэна де Парейля, привезшего устный приказ Мариньи не отступать от прежних распоряжений. Унесли потертый ковер, которым украсили стену в честь его светлости Артуа и ради угождения ему; унесли стол, за которым ужинали принцессы в обществе своего кузена. Место кровати заняли деревянные козлы и тюфяк, набитый сухой гороховой ботвой. Однако, поскольку посланец Мариньи намекнул, что коадъютор Франции считает необходимым сохранить жизнь королеве Маргарите, Берсюме самолично следил за тем, чтобы в очаге поддерживали огонь, распорядился выдать одеяла потеплее и кормить узниц получше, во всяком случае обильнее. Обе женщины уселись на тюфяк, держа миски на коленях. Не прибегая к помощи ложки. Бланка по-собачьи лакала гречневую размазню прямо из миски. Маргарита медлила приняться за еду. Обхватив обеими руками деревянную миску, она грела о ее стенки свои тонкие пальцы - пожалуй, это было самой отрадной минутой в течение всего дня, последней плотской радостью, оставшейся ей в тюрьме. Она даже прикрыла глаза, целиком отдаваясь жалкому удовольствию - ощущать ладонями и пальцами благодатное тепло. Вдруг Бланка поднялась с места и швырнула миску через всю комнату. Размазня растеклась по полу, где и было ей суждено киснуть целую неделю. - Что с тобой, в конце концов? - спросила Маргарита. - Я брошусь с лестницы, убью себя, а ты останешься одна-одна! - вопила Бланка. - Почему ты отказалась? Я больше не могу, слышишь - не могу. Никогда мы не выйдем отсюда, никогда, потому что ты не согласилась. Это твоя вина, с самого начала ты одна была во всем виновата. Ну и оставайся одна. Бланка, очевидно, лишилась рассудка или хотела его лишиться, что тоже является формой безумия. Крушение последних надежд для узника куда страшнее, чем бесконечное ожидание. После посещения Робера Артуа Бланка решила, что их освободят из тюрьмы. Но ровно ничего не произошло, и даже кое-какие поблажки, дарованные узницам в связи с приездом кузена, были отменены. Перемена, происшедшая с того времени с Бланкой, была поистине ужасна. Она перестала мыться, худела, переходила от беспричинных вспышек внезапного гнева к рыданиям, и на ее грязных щеках еще долго виднелись две бороздки, оставленные слезами. Она не переставала осыпать Маргариту упреками, даже обвиняла ее в том, что та из распущенности толкнула ее. Бланку, в объятия Готье д'Онэ, требовала, топая ногами, чтобы Маргарита немедленно написала в Париж и согласилась принять сделанное ей предложение. Между обеими принцессами разгорелась лютая ненависть. - Ну и подыхай, если у тебя не хватает мужества бороться! - крикнула ей Маргарита. - Против кого бороться? За что бороться? Против стен, что ли? Бороться за то, чтобы ты стала королевой? Ведь ты воображаешь, что будешь королевой! - Но если бы я согласилась, пойми ты, дурочка, освободили бы меня, а не тебя! - Ну и останешься одна, останешься одна! - твердила Бланка, не слушая ее доводов. - И прекрасно! Только того и хочу, чтобы остаться одной! - кричала Маргарита. И на ней последние два месяца сказались сильнее, нежели предшествовавшие полгода заключения. Проходили дни, не принося новостей, и Маргарита все чаще начинала думать, что отказ ее был ошибкой и что оружие, которое казалось ей таким надежным, не сослужило ей службы. Бланка бросилась к лестнице. "Ну и пусть проломит себе череп! По крайней мере не буду слышать больше ее воплей и жалоб! Да не убьется она, зато ее увезут, и то хорошо", - подумала Маргарита. Но когда Бланка уже переступила порог, Маргарита окликнула ее и схватила за руку. С минуту они молча смотрели друг на друга, блестящие черные глаза старались поймать блуждающий взгляд Бланки. Наконец Маргарита произнесла усталым голосом: - Хорошо, я напишу письмо. Мои силы тоже приходят к концу. И, наклонившись над пролетом лестницы, она крикнула: - Эй, лучники! Позовите ко мне капитана Берсюме. Но крик канул в пустоту, и только свирепый вой ветра, срывавший черепицы с кровли, был ответом на призыв королевы. - Вот видишь, - сказала Маргарита, пожимая плечами, - даже если решишься на этот шаг, и то... Когда нам принесут обед, я велю позвать Берсюме или капеллана. Но Бланка вихрем слетела вниз по ступенькам и начала барабанить в двери, вопя, что ей необходимо срочно видеть капитана. Лучники, сторожившие темницу, оторвались от игры в кости, и один крикнул, что сейчас идет Берсюме. И действительно, через несколько минут появился комендант, в своей неизменной шапке из волчьего меха, надвинутой на самые брови. Он молча выслушал просьбу Маргариты. - Перо, пергамент? А на что, позвольте спросить? Узницам запрещено общаться с кем бы то ни было ни в письменной форме, ни в устной - таков приказ его светлости де Мариньи. - Я должна написать королю, - сказала Маргарита. - Королю? Это заявление озадачило Берсюме. Подходил ли король под статью "с кем бы то ни было"? Но Маргарита говорила таким властным тоном, глядела так гневно, что капитан дрогнул. - Только не вздумайте медлить! - прикрикнула она на Берсюме. Долго и упорно отказывалась она писать это письмо, а сейчас ей вдруг стало казаться, что необходимо отослать его срочно, без промедления. В это утро капеллан отсутствовал, и Берсюме сам сходил в ризницу за письменными принадлежностями. Приступив к письму, Маргарита почувствовала мгновенный испуг и чуть было не отложила перо. Никогда, никогда, если даже по счастливой случайности ее дело будет предано гласности, ей не удастся доказать свою невиновность, никогда не сможет она заявить, что братья д'Онэ возвели на нее под пыткой поклеп. Она собственноручно лишит свою дочь права на французский престол... - Пиши, пиши! - шептала Бланка. - Во всяком случае, хуже не будет, - пробормотала Маргарита. И она начала писать свое отречение: "Признаю и заявляю, что дочь моя Жанна прижита мною не от короля, моего супруга. Признаю и заявляю, что всегда отказывала в плотской близости вышеупомянутому королю, моему супругу, так что никогда между нами не было супружеских отношений... Ожидаю, чтобы меня, как мне было обещано, отправили в бургундский монастырь". Пока Маргарита писала, Берсюме ни на минуту не отходил от нее и подозрительно косился в ее сторону; когда же письмо было окончено, он взял в руки пергамент и несколько мгновений внимательно рассматривал его, что было с его стороны простым притворством, ибо славный Берсюме не знал грамоты. - Необходимо как можно скорее вручить письмо его светлости Артуа, - произнесла Маргарита. - Ах так, но это, прошу прощения, меняет дело. Вы же говорили, что пишете королю... - Его светлости Артуа, а он передаст письмо королю! - нетерпеливо вскричала Маргарита. - Вы, как я вижу, настоящий осел. Смотрите же, что написано в обращении! - Ну ладно, ладно... А кто доставит письмо? - Конечно, вы сами! - На сей счет я никаких распоряжений не получал. За последнее время отношения между тюремщиком и узницами окончательно обострились. Маргарита без обиняков говорила прямо в глаза Берсюме все, что она о нем думает, а Берсюме, убедившись, что в участи королевы никаких перемен не произошло, не скрывал своего пренебрежения. Целый день он раздумывал над тем, как ему поступить. Даже посоветовался с капелланом, который все равно бы заметил, что в его отсутствие из ризницы брали перья. Капеллан тоже считал, что Берсюме должен сам отвезти письмо. Впрочем, были и другие причины, требовавшие поездки Берсюме: шли вполне определенные слухи, что Мариньи впал в немилость и что король предает его суду. Одно было достоверно: ежели Мариньи по-прежнему слал коменданту крепости инструкции, то денег он не высылал, и Берсюме не получил ни гроша из причитающегося ему содержания, равно как и содержания гарнизона. Представился удобный случай съездить в Париж и убедиться на месте, как складываются дела. Итак, на следующее утро, сменив меховую шапку на железный шлем и наказав Лалэну, под страхом повешения, не впускать в Шато-Гайар и не выпускать оттуда ни одной живой души, Берсюме взгромоздился на огромного серого в яблоках першерона и поскакал в Париж. В столицу он добрался на следующий день к вечеру под проливным дождем. Забрызганный грязью с ног до головы, Берсюме решил передохнуть в харчевне близ Лувра, закусить и собраться с мыслями. Ибо в течение всего пути у него от волнения голова шла кругом. Поди узнай, правильно ли он поступил или нет, будут ли способствовать его действия дальнейшему продвижению по службе или, наоборот, положат конец его карьере. И все упиралось в эти два имени: Артуа... Мариньи... Артуа... Мариньи... Нарушив приказ одного, что выиграет он у другого? Но провидение столь же благосклонно к глупцам, как и к пьяницам. Берсюме мирно грелся у пылающего очага, как вдруг мощный удар по плечу вывел из задумчивости. Это оказался лучник по прозвищу Четырехбородый, когда-то служивший с ним вместе в гарнизоне Шато-Гайара; он мимоходом заглянул в харчевню и узнал старого дружка. Не виделись они целых шесть лет. Приятели обнялись, затем отступили на шаг, чтобы получше разглядеть один другого, снова обнялись и наконец громогласно потребовали вина, дабы отпраздновать счастливую встречу. Четырехбородый, тощий чернозубый малый с косыми глазками, являлся лучником стражи, охранявшей Лувр, и поэтому был в харчевне, на которую случайно пал выбор Берсюме, что называется, завсегдатаем. Берсюме люто завидовал другу, сумевшему обосноваться в столице. Но и Четырехбородый не меньше завидовал Берсюме, обогнавшему его в чине и ставшему комендантом крепости. А если один завидует и восхищается судьбой другого не меньше, чем тот, другой, его судьбой, значит, у обоих дела идут отлично. - Как? Стало быть, это ты сторожишь королеву Маргариту? Ах ты, старый греховодник, небось зря времени не теряешь? - кричал Четырехбородый. - Куда там! Даже не думай такого! От взаимных расспросов друзья перешли к душевным излияниям, и Берсюме поделился с приятелем своими сомнениями. Правда ли говорят, что Мариньи впал в немилость? Кто-кто, а Четырехбородый должен это знать: он ведь живет в столице да еще в Лувре, находящемся под началом самого правителя. К великому своему ужасу, Берсюме услышал, что его светлость де Мариньи с честью вышел из всех испытаний, которым подвергли его недруги, что король три дня назад вновь призвал его к себе и, облобызав в присутствии баронов, вручил ему решения комиссии и что Мариньи снова пользуется неограниченной властью. - Будь я Мариньи, я бы знал, что надо делать... - твердил Четырехбородый. "В хорошенькую я влетел историю с этим письмом", - думал Берсюме. Как известно, вино развязывает языки. Убедившись, что никто не может слышать его слов, Берсюме признался своему вновь обретенному другу, по какому делу прибыл он в Париж, и попросил совета. Тот задумчиво повел длинным носом над кружкой и заявил: - На твоем месте я пошел бы прямо во дворец к Алэну де Парейлю, раз он твой начальник, и спросил бы его мнения. Так по крайней мере твое дело будет сторона. Вечер прошел в дружеской беседе за кружкой вина. У коменданта зашумело в голове, но зато на душе воцарился покой, коль скоро за него приняли решение. Однако было уже слишком поздно, чтобы идти представляться главному капитану лучников. Да и Четырехбородый сегодня вечером был свободен от наряда. Оба дружка плотно поужинали в харчевне, после чего лучник, как оно и положено при встрече со старым приятелем, повел провинциала Берсюме к непотребным девкам, которые, согласно распоряжению короля Людовика Святого, селились кучно на улицах, прилегающих к собору Парижской Богоматери, и должны были красить себе волосы, дабы их можно было с первого взгляда отличить от добропорядочных женщин. Итак, письмо королевы Маргариты Бургундской, в котором решались судьбы французского престола, всю ночь пролежало на сундуке в непотребном доме, зашитое в полу плаща Берсюме. Чуть только забрезжил рассвет, Четырехбородый предложил Берсюме зайти к нему в Лувр и привести себя в порядок; в девять часов утра Берсюме, тщательно выбритый, в чистой одежде и начищенной до блеска портупее, явился во дворец и потребовал у стражи, чтобы его провели к самому Алэну де Парейлю. Когда Берсюме изложил ему суть дела, капитан лучников не выказал ни малейшего колебания. Он провел ладонью по своим волосам стального цвета и спросил: - От кого вы получаете распоряжения? - От его светлости де Мариньи, мессир. - Кто стоит надо мной и командует всеми королевскими крепостями? - Его светлость де Мариньи, мессир. - Кому вы обязаны докладывать обо всем происходящем во вверенной вам цитадели? - Вам, мессир. - А кому выше? - Его светлости де Мариньи. Берсюме испытывал сладостное чувство, знакомое каждому доброму служаке в присутствии вышестоящего начальника: словно вернулись блаженные времена детства, когда за тебя думают и решают другие. - Из этого следует, - закричал Алэн де Парейль, - что вы обязаны доставить послание именно его светлости де Мариньи. И постарайтесь вручить письмо ему в собственные руки. Спустя полчаса Ангеррану де Мариньи, трудившемуся в окружении писцов у себя дома на улице Фоссе-Сен-Жермен, доложили, что его желает видеть некий Берсюме, явившийся от мессира де Парейля. - Берсюме... Берсюме... - раздумчиво повторил Ангерран. - Ах да! Это же тот самый осел, что командует Шато-Гайаром. Сейчас я его приму. И он кивком головы отпустил присутствующих, желая беседовать с приезжим с глазу на глаз. Представ перед правителем государства, трепещущий от страха Берсюме извлек из полы плаща письмо, адресованное его светлости Артуа. Так как послание не было запечатано, то Мариньи прочел его с большим вниманием, и на его лице не дрогнул ни один мускул. - Когда написано? - кратко осведомился он. - Позавчера, ваша светлость. - Вы поступили весьма мудро, вручив это послание мне. Приношу вам свои поздравления. Уверьте королеву Маргариту, что письмо ее будет передано по назначению. И ежели ей придет охота написать еще одно послание, доставьте его тем же путем... Ну, как себя чувствует королева Маргарита? - Так как и положено чувствовать себя человеку в тюрьме. Однако ж она лучше переносит тюремное заключение, нежели принцесса Бланка, чей рассудок несколько помутился. Мариньи неопределенно махнул рукой, и жест этот означал, что состояние рассудка Бланки для него дело последнее. - Следите главным образом за тем, чтобы телом они были здоровы, кормите их и держите в тепле. - Вот насчет этого, ваша светлость... - Что там еще такое? - Денег маловато у нас в Шато-Гайаре. И людям моим платить не из чего, да и сам я уже давно положенного содержания не получаю. Мариньи пожал плечами - слова коменданта ничуть его не удивили. Вот уже два месяца, как в государстве все шло вкривь и вкось. - Я дам соответствующее распоряжение, - сказал он. - Через неделю вам будет выплачено все, что положено. Сколько причитается лично вам? - Пятнадцать ливров шесть су, ваша светлость. - Получите тридцать, и немедля. Мариньи дернул за сонетку, приказал явившемуся писцу проводить Берсюме и выдать ему тридцать ливров - плату за повиновение. Оставшись один, Мариньи еще раз весьма внимательно перечитал письмо Маргариты, подумал немного и бросил его в огонь. С довольной улыбкой смотрел он, как пламя лижет неподатливый пергамент; и в эту минуту он воистину ощущал себя самым могущественным человеком во всем государстве Французском. Ничто не ускользало от его глаз, ничто не миновало его, он держал в своих руках все судьбы, даже судьбу короля Франции. ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ДОРОГА НА МОНФОКОН 1. ГОЛОД В этом году народ Франции жил в такой нужде, какой не знал за последнее столетие, и голод, этот страшный бич, от которого не раз стенала Франция в минувшие века, вновь обрушился на страну. Буасо соли стоил в Париже десять су серебром, а за сетье пшеницы просили целых шестьдесят су - небывало высокая цена. Первой причиной этой дороговизны послужил неурожай, постигший страну минувшим летом, но имелись и другие причины, главными из которых были: отсутствие твердого управления, брожение баронских лиг во многих провинциях, панический страх людей остаться без куска хлеба и набивающих поэтому закрома, хищность спекулянтов. Как и всегда во время голода, самым страшным месяцем оказался февраль. Последние, сделанные еще с осени запасы пришли к концу, истощились, равно как и способность человека физически и духовно противостоять невзгодам. А тут еще грянули морозы. На февраль падало наибольшее количество смертей. Люди отчаялись дождаться прихода весны, и отчаяние это переходило у одних в уныние, у других в ненависть. Провожая близких в последний путь, каждый невольно спрашивал себя, когда наступит и его черед. В деревнях поели всех собак, не будучи в состоянии их прокормить, и охотились за кошками, успевшими уже одичать, как за хищным зверем. Из-за отсутствия кормов начался падеж скота, и голодные люди дрались из-за куска падали. Женщины выкапывали из-под снега замерзшую траву и тут же съедали ее. Любому было известно, что из буковой коры мука получается лучше, нежели из дубовой. Каждый день мальчишки-подростки ныряли в прорубь где-нибудь на озере или в пруду, надеясь поймать рыбу. Стариков в деревнях почти не осталось. Обессилевшие, падавшие от истощения плотники без передышки сбивали гробы. Замолк веселый шум мельничных колес. Обезумевшие от горя матери баюкали застывшие трупики младенцев, все еще сжимавших в своих ручонках пучок гнилой соломы. Иной раз голодные крестьяне осаждали монастыри, но даже щедрая милостыня не спасала несчастных, ибо на деньги ничего нельзя было купить, кроме савана для погребения. И вдоль безмолвных полей тянулись к городу, шатаясь от слабости, орды живых скелетов, влекомые тщетной мечтой найти там кусок хлеба; а навстречу им из города шли такие же скелеты в деревню, шли, как в день Страшного суда. Так было и в тех областях Франции, что слыли богатыми, и в тех, что были испокон века нищими, так было и в Валуа и в Шампани, и в Марше и в Пуату, в Ангулеме, в Бретани, даже в Босе, даже в Бри, даже в самом Иль-де-Франсе. Так было и в Нофле и в Крессэ. На обратном пути из Авиньона в Париж Гуччо вместе с Бувиллем ехали по скорбной французской земле. Но поскольку наши путники останавливались на ночлег только у должностных лиц или в замках владетельных сеньоров, поскольку они везли с собой солидный запас дорожной снеди, а в кармане у них водилось достаточно золота, чтобы, не торгуясь, расплачиваться с кабатчиками, требовавшими непомерных денег за съестные припасы, а главное, потому, что Гуччо торопился вернуться домой, он взирал на голодающую страну холодным рассеянным взглядом. Даже когда через три дня после приезда в столицу юноша скакал из Парижа в Нофль, он все еще не задумывался над тем, что происходит вокруг. Дорожный плащ, подбитый мехом, надежно защищал от холода, конь попался резвый, а сам Гуччо спешил к любимой. Во время пути он оттачивал в уме фразы для своего рассказа о том, как он беседовал с Клеменцией Венгерской, будущей королевой Франции, и не раз упоминал о своей прекрасной Мари, рассказ этот надлежало закончить уверениями, будто мыслью он не разлучался с любимой, что, в сущности, было правдой. Ибо случайные измены отнюдь не мешают помнить и думать о той, кому изменяешь, более того, для некоторых мужчин это самый надежный способ хранить постоянство милой. А затем он опишет Мари роскошь и красоту Неаполя... Словом, Гуччо ощущал на себе отблеск этой почетной миссии, этого замечательного путешествия; он ехал и верил, что его полюбят еще сильнее. Только подъезжая к Крессэ, Гуччо впервые оглянулся вокруг, обнимая взором знакомую до мелочей местность, к которой он испытывал нечто вроде благодарности за то, что она служила таким прелестным фоном его любви, была так щедра на красоту, и впервые перестал думать о себе. Пустынные поля и луга, где уже не пасся скот, безмолвные хижины, лишь кое-где подымавшийся из трубы дымок, неестественная худоба оборванных и грязных прохожих, их непередаваемо тоскливый взгляд - все это вдруг болезненно поразило молодого тосканца, вселило в него тревогу, возраставшую по мере того, как добрый конь приближал его к цели путешествия. А когда Гуччо въехал во двор усадьбы, перескочив через ручеек Модры, он почувствовал беду. Ни петуха, разгребавшего навозную кучу, ни мычания в стойлах, ни лая собак. Юноша соскочил с седла, и никто - ни слуги, ни хозяева - не вышел ему навстречу. Дом, казалось, вымер. "Может быть, они уехали? - думал Гуччо. - Может быть, в мое отсутствие их увели, а дом продали за долги? Что же произошло? Уже не побывала ли здесь чума?" Привязав коня к вделанному в стену кольцу (отправляясь в такой короткий путь, Гуччо не взял с собой слугу, тем паче что так действовать ему было свободнее), он вошел в дом. И очутился лицом к лицу с мадам де Крессэ. - О, мессир Гуччо! - воскликнула она. - А я думала... я думала... Вот когда вы возвратились... Из глаз мадам Элиабель полились слезы, и она оперлась о стол, словно обессилев от волнения, вызванного неожиданной встречей. За это время она похудела фунтов на двадцать и постарела лет на десять. Платье, некогда туго обтягивавшее мощные бедра и грудь, теперь свободно болталось на ней; лицо, обрамленное вдовьей косынкой, было серым, дряблые щеки отвисли. Стараясь скрыть свое удивление, Гуччо деликатно отвел глаза и оглядел зал. В прежние его посещения усадьбы Крессэ здесь во всем, вплоть до мелочей, чувствовалось желание поддержать былое достоинство даже при самых скудных средствах; сейчас тут полновластно царила нищета - всюду следы лишений, беспорядка, все покрылось пылью. - Увы, мы не в состоянии даже принять гостя, - печальным голосом произнесла мадам Элиабель. - Где ваши сыновья, Пьер и Жан? - Как всегда, на охоте. - А Мари? - спросил Гуччо. - Увы! - ответила мадам Элиабель, опуская глаза. Гуччо показалось, будто холодные когти сжали ему мозг и сердце. - Che successo? Что случилось? Мадам Элиабель понурила голову, и движение это выразило бесконечное отчаяние. - Она так слаба, так истощена, что, боюсь, никогда уже не подымется, даже до Пасхи не дотянет. - Чем же она больна? - крикнул Гуччо, чувствуя, как холодные когти понемногу разжимаются, ибо поначалу он решил, что произошло непоправимое. - Той же болезнью, от какой страдаем все мы, - болезнью, от которой умирают целые семьи! От голода, синьор Гуччо. И подумайте сами, если такая толстуха, как я, совсем иссохла, на ногах еле держусь, так что же сделал голод с моей дочкой, ведь она еще девочка, совсем худенькая, еще не перестала расти. - Но, черт возьми, мадам Элиабель, - воскликнул Гуччо, - а я-то думал, что от голода страдают только бедняки. - А кто же, по-вашему, мы, если не самые настоящие бедняки? И если мы по рождению рыцарского звания и имеем замок, который вот-вот рухнет нам на голову, вы полагаете, нам легче, чем всем прочим? Все достояние неимущих дворян в наших крепостных и в труде наших крепостных. А как мы можем требовать, чтобы они нас кормили, когда им самим нечего есть и когда они один за другим умирают у наших дверей, моля о куске хлеба. Нам и так пришлось забить весь скот, чтобы поделиться с ними. Добавьте к этому, что здешний прево отбирает у нас последнее, как это делается, впрочем, повсеместно, по приказу из Парижа, чтобы кормить своих приставов, пристава-то у него все как на подбор, по-прежнему жиреют... Когда все наши крестьяне перемрут, что тогда останется нам делать? У нас одна дорога - смерть. Ведь наши угодья ничего не стоят, земля имеет цену, только когда ее обрабатывают, но не трупы же будут ее пахать и засевать. Нет у нас больше ни слуг, ни служанок. Наш бедный хромоножка... - Тот самый, которого вы величали стольником? - Да, наш стольник, - подтвердила мадам Элиабель с грустной улыбкой, - так вот, и его мы схоронили на той неделе. Одно к одному. - А где же она? - спросил Гуччо. - Кто? Мари? Там наверху, в своей спальне. - Можно ее видеть? Вдова медлила с ответом: даже в эту тяжелую годину пеклась владелица замка Крессэ о соблюдении приличий. - Что ж, можно, - произнесла она наконец, - пойду подготовлю ее к вашему посещению. С трудом поднялась она на верхний этаж и уже через минуту кликнула гостя. Гуччо вихрем взлетел по лестнице, перепрыгивая через три ступеньки. На узкой старомодной кроватке, покрытой простыми, без вышивки, простынями, полулежала, полусидела Мари де Крессэ. Подушки были подсунуты ей под спину. - Синьор Гуччо... синьор Гуччо, - пролепетала Мари. Глаза ее, окруженные синевой, казались неестественно огромными; длинные густые каштановые волосы с золотым отливом рассыпались по бархатной подушке. Кожа на ввалившихся щеках и на тоненькой шейке казалась совсем прозрачной, ее белизна внушала страх. Раньше при взгляде на Мари чудилось, что она вобрала в себя весь солнечный свет, а теперь ее точно прикрыло большое облако. Мадам Элиабель, боясь расплакаться, оставила молодых людей одних, и Гуччо невольно подумалось, не известна ли их тайна владелице замка, не призналась ли матери больная Мари в своем чувстве к юному ломбардцу. - Maria mia, моя прекрасная Мари, - повторял Гуччо, подходя к постели. - Наконец-то вы здесь, наконец-то вы вернулись. Я так боялась, так боялась, что умру и не увижу вас. Больная, не отрываясь, глядела на Гуччо, и в ее глазах застыл молчаливый, но тревожный вопрос. - Что с вами. Мари? - спросил Гуччо, не найдя других слов. - Слабость, мой любимый, слабость. И потом, я боялась, что вы меня покинули. - Мне пришлось отправиться в Италию с королевским поручением, и я уехал так поспешно, что даже не успел вас известить. - С королевским поручением, - прошептала Мари. Но по-прежнему в глубине ее глаз стоял немой вопрос. И Гуччо вдруг стало непереносимо стыдно за свое цветущее здоровье, за свой подбитый мехом плащ, за беспечные дни, проведенные в Италии, ему стыдно было даже того, что в Неаполе сверкало солнце, стыдно своего тщеславия, которое еще так недавно переполняло его душу при мысли о близости к великим мира сего. Мари протянула к нему прекрасную исхудавшую руку, и Гуччо взял эту руку в свою, пальцы их узнали друг друга, задали друг другу безмолвный вопрос, переплелись - в этом прикосновении любовь тверже, чем в поцелуях, дает обет верности, ибо две руки соединяются здесь как бы в общей молитве. Немой вопрос исчез из глаз Мари, и она опустила веки. С минуту они молчали; девушка чувствовала, как прикосновение пальцев Гуччо словно возвращает ей ушедшие силы. - Мари, посмотрите, что я вам привез! - вдруг сказал Гуччо. Он вытащил из кошеля две золотые пряжки тонкой работы с жемчугом и неграненными драгоценными каменьями: такие пряжки только начали входить в моду среди знати, и носили их на воротнике верхней одежды. Мари взяла подарок и прижала его к губам. У Гуччо до боли сжалось сердце, ибо драгоценность, даже вышедшая из рук самого искусного венецианского ювелира, не могла утолить голод, "Горшок меда или варенье были бы сейчас куда дороже всех этих побрякушек", - с горечью подумал он. Ему не терпелось действовать, что-то предпринять. - Сейчас я раздобуду лекарство, которое вас исцелит, - заявил он. - Лишь бы вы были здесь, лишь бы вы думали обо мне, больше мне ничего не надо. Неужели вы уже покидаете меня? - Я вернусь через несколько часов. И решительным шагом он направился к двери. - А ваша матушка... знает? - спросил он вполголоса. Мари опустила ресницы, как бы говоря "нет". - Я не была достаточно уверена в ваших чувствах и не могла поэтому открыть нашу тайну, - прошептала она. - И не открою, пока вы сами того не пожелаете. Спустившись в залу, Гуччо застал там, помимо мадам Элиабель, также и двух ее сыновей, только что возвратившихся с охоты. Внешний облик Пьера и Жана де Крессэ - всклокоченные бороды, неестественно блестевшие от усталости глаза, рваная и кое-как зачиненная одежда - достаточно красноречиво свидетельствовал о том, что бедствие наложило и на них свою лапу. Братья встретили Гуччо радостно, как старого друга. Однако они не могли отделаться от чувства зависти и с горечью думали, что юный ломбардец, который к тому же моложе их летами, по-прежнему благоденствует. "Нет, право же, банкирский дом - более надежный оплот, чем благородное происхождение", - решил Жан де Крессэ. - Матушка вам все рассказала, да и сами вы видели Мари, - начал Пьер. - Ворон да суслик - вот и вся наша добыча. Хорош получится суп из этакой дичи для целой семьи! Но что поделаешь? Все, что можно было переловить, уже переловлено. Грозите сколько угодно крестьянам поркой за самочинную охоту, они предпочитают терпеть удары, лишь бы съесть кусок дичины. И это вполне понятно: на их месте и мы поступали бы точно так же. - А миланские соколы, которых я привез вам прошлой осенью, помогают вам в охоте? - осведомился Гуччо. Оба Крессэ смущенно потупились. Потом старший брат, обладавший менее сдержанным нравом, решился открыть всю правду: - Нам пришлось отдать их прево Портфрюи, иначе он забрал бы себе последнюю нашу свинью. Да к тому же мы не могли как следует учить соколов - не было дичи. Ему было стыдно своего признания, было горько, что пришлось расстаться с подарком Гуччо. - Вы поступили совершенно правильно, - одобрил Гуччо, - при случае я постараюсь достать вам соколов не хуже. - Пес этот прево! - яростно воскликнул Пьер де Крессэ. - Клянусь вам, что с тех пор, как вы избавили нас от его когтей, он ничуть не стал покладистее. Да он хуже всякой голодухи, и из-за него нам еще тяжелее переносить невзгоды. - Простите меня, мессир Гуччо, за нашу жалкую трапезу, но, увы, к своему великому стыду, лучшего вам предложить не в силах, - сказала вдова. Гуччо деликатно отказался от предложения, ссылаясь на то, что его ждут к обеду служащие отделения банкирского дома в Нофле. - Сейчас важнее всего достать самое необходимое, чтобы поддержать силы вашей дочери, мадам Элиабель, - добавил он, - и не дать ей погибнуть. Я этим займусь. - Мы бесконечно благодарны за вашу заботу, но, боюсь, вам ничего не удастся достать, кроме придорожной травы, - заметил Жан де Крессэ. - А это что? - воскликнул Гуччо, хлопнув ладонью по кошельку, подвешенному к поясу. - Не будь я ломбардец, если не добьюсь успеха. - Сейчас даже золото не поможет, - вздохнул Жан. - Ну, это мы еще посмотрим. Так уж получалось, что всякий раз Гуччо, являясь в семейство Крессэ, выступал в роли рыцаря-спасителя, а никак не кредитора, хотя и был таковым, ибо долг в триста ливров так и остался непогашенным после смерти сира де Крессэ. Гуччо сломя голову полетел в Нофль, твердо веря, что служащие конторы Толомеи выручат его из беды. "Насколько я их знаю, они уж наверняка запаслись всем необходимым или, на худой конец, укажут, куда следует обратиться, чтобы купить съестные припасы", - думал он. Но, к великому разочарованию, он нашел трех своих соотечественников, уныло жавшихся к печурке, где горел торф; лица у них были какого-то воскового оттенка, и они даже не оглянулись на вошедшего. - Вот уже две недели, как все торговые операции прекратились, мессир Гуччо, - заявили они. - Слава Богу, если удается провести хоть одну операцию в день, проценты по долгам не поступают, и сила тут не поможет: того, чего нет, не возьмешь... Где, спрашиваете, раздобыть съестные припасы? Они пожали плечами. - Мы вот сейчас решили попировать: съедим целый фунт каштанов, - сказал глава отделения, - и заговеемся на три дня. В Париже соль еще есть? Из-за недостатка соли в основном люди и гибнут. Если бы вы могли нам доставить буасо соли, вот-то было бы хорошо! У монфорского прево соль есть, да он не хочет ее распределять. Уж поверьте мне, у него всего вдосталь; он разграбил всю округу, ведет себя как настоящий завоеватель. - Опять он! Этот Портфрюи - подлинное бедствие! - воскликнул Гуччо. - Ничего, я до него доберусь. Я уже раз сумел обуздать этого ворюгу. - Мессир Гуччо... - произнес представитель нофльского отделения, желая образумить расходившегося юношу. Но Гуччо был уже за дверью и вскочил на коня. Такой ненависти, которая кипела сейчас в его груди, он еще никогда не испытывал. Мари де Крессэ умирала с голоду, и этого было достаточно, чтобы Гуччо перешел на сторону неимущих и страждущих: уже из одного этого явствовало, что на сей раз он любил по-настоящему. Он, ломбардец, банкирский выкормыш, твердо встал на защиту бедствующих. Теперь он вдруг заметил, что даже стены домов дышат смертью. Он был всей душой с этими несчастными, которые, еле передвигая ноги, брели за гробом своих близких, с этими обтянутыми кожей живыми скелетами, боязливо глядевшими вокруг. С каким наслаждением он вонзит свой кинжал в брюхо Портфрюи. Гуччо твердо решил расправиться с прево. Он отомстит за Мари, отомстит за эту несчастную провинцию и выступит как поборник справедливости. Его, конечно, тут же арестуют; но Гуччо хотел этого, хотел, чтобы дело приняло самую широкую огласку. Дядя Толомеи сумеет перевернуть землю и небо, бросится за помощью к мессиру Бувиллю и его высочеству Валуа. Судить Гуччо будут в Париже и, конечно, в присутствии самого короля. И тогда-то Гуччо воскликнет: "Государь, вот почему я убил вашего прево..." Однако ровный галоп коня, проскакавшего не менее полутора лье, несколько успокоил разгоряченное воображение Гуччо. "Помни, сынок, что мертвец не платит процентов", - любил повторять банкир Толомеи. И к тому же каждый силен только в том виде оружия, к которому привык. И хотя Гуччо, как истый тосканец, недурно владел кинжалом, вряд ли он особенно отличился бы в рукопашной схватке. Приближаясь к Монфор-л'Амори, Гуччо перевел коня на шаг, собрал свое хладнокровие и только после этого подъехал к воротам дома, где обитал прево. Так как при появлении незнакомца стражник не выказал особого почтения, Гуччо вытащил из кармана плаща охранный лист, скрепленный личной печатью короля, - эту грамоту выпросил у Карла Валуа для представительства банкир Толомеи, когда его юного племянника направили с почетной миссией в Италию. Составлена была грамота в достаточно общих выражениях: "Повелеваю всем моим бальи, сенешалям и прево оказывать всяческое содействие и помощь...", и поэтому Гуччо рассчитывал пользоваться ею еще долгое время. - Служба короля! - заявил Гуччо. При виде личной королевской печати стражник сразу же засуетился и любезно открыл ворота. - Вели засыпать овса моему коню, - приказал Гуччо. Если нам удалось однажды взять верх над каким-нибудь человеком, то он и впредь, если случай сведет нас с ним вторично, заранее признает себя побежденным. Пусть даже он пытается поначалу сопротивляться, все равно ничто не поможет, ибо воды реки неизменно текут все в одном и том же направлении. Именно так сложились отношения между мэтром Портфрюи и Гуччо. Тряся своими студнеобразными мясами, явно встревоженный, прево двинулся навстречу гостю. Первые строчки грамоты: "Повелеваю всем моим бальи..." повергли его в еще большую тревогу. Какими тайными полномочиями наделен сей юный ломбардец? Явился ли он с целью ревизии, дознаний? В свое время Филипп Красивый рассылал по провинциям тайных соглядатаев, которые, для видимости занимаясь каким-нибудь вовсе невинным делом, под рукой составляли донесения, а там, глядишь, чья-нибудь голова валилась с плеч, навсегда захлопывались за человеком тюремные ворота... - А-а, мессир Портфрюи! Первым долгом хочу поставить вас в известность, - начал Гуччо, - что я не довел до сведения вышестоящих лиц дело о наследстве семейства Крессэ, благодаря каковому в прошлом году имел счастье познакомиться с вами. Я полагал, что тут произошла ошибка. Надеюсь, это вас успокоит? Нечего сказать, успокоил Гуччо беднягу прево! Да ведь эти слова прямо означали: "Помните, что я поймал вас за руку в момент совершения злоупотребления и при первом же случае, будь на то мое желание, могу вывести вас на чистую воду". Круглое, лунообразное лицо Портфрюи заметно побледнело, и только его знаменитая бородавка на лбу по-прежнему напоминала цветом перезрелую клубнику. Белки его маленьких глаз отливали желтизной. Должно быть, у него печень была не в порядке. - Я вам очень признателен, мессир Бальони, за ваше доброе обо мне мнение, - пробормотал он. - И впрямь вышла ошибка. Впрочем, я велел подчистить счет. - Стало быть, счет нуждался в подчистке? - ехидно спросил Гуччо. Тут только Портфрюи понял, какую сморозил глупость, и притом опасную глупость. Положительно, этот юный ломбардец всякий раз сбивал его с толку. - А я как раз собирался отобедать, - сказал он, желая поскорее переменить тему разговора. - Надеюсь, вы окажете мне честь разделить со мной трапезу... Он явно заискивал перед гостем. Чувство достоинства требовало, чтобы Гуччо отказался от предложения. Но хитрость подсказывала, что нужно согласиться: нигде так не открывает себя человек, как за столом. К тому же у Гуччо с утра во рту маковой росинки не было, а путь он проделал немалый. Поэтому юный ломбардец, отбывший из Нофля с твердым намерением уложить на месте негодяя прево, очутился с ним за столом, в удобном кресле, и если он вытащил из ножен свой кинжал, то лишь за тем, чтобы отрезать себе добрый кусок молочного поросенка, в меру поджаренного и плававшего в золотистой, аппетитной подливе. Обжорство прево, окруженного голодающими, казалось поистине чудовищным. "Подумать только, только подумать, - твердил про себя Гуччо, - я приехал сюда с целью накормить Мари, а вместо того сижу с этим Портфрюи и уплетаю за обе щеки!" Каждый глоток лишь усиливал ненависть гостя к хозяину, а тот, надеясь окончательно ублаготворить Гуччо, приказал подавать самые изысканные кушанья и самые редкие вина. Прихлебывая из стакана, Гуччо мстительно думал: "Ты, боров несчастный, за все мне з