лина ничего не ответила. - Видите ли, сударыня, - продолжал он, - даже крупные физики все реже и реже склоняются к тому взгляду, будто миром правит нелепая случайность. Наука каждодневно опровергает веру во всесильное господство случая, изгоняет ее и доказывает, что такая вера - лишь свидетельство нашей близорукости. Одни и те же законы управляют и движением планет и перемещением атомов, одного этого уж достаточно, чтобы уверовать в бога. Глубоко заблуждаются те, кто полагает, будто в безграничных просторах космоса, где движутся, подчиняясь определенным законам, небесные тела, царит случайность. Либо следует рассматривать Вселенную как выражение абсолютной непоследовательности, как цепь несообразностей, как случайное скопление частиц, движение которых происходит по замкнутому кругу - без первопричины и без конечной цели, как нечто еще более слепое и нелепое, чем античный рок, как проявление непоследовательности во всем, непоследовательности, которой подчиняется и движение звезд, и обращение Земли, и рост трав, и жизнь души... либо следует верить в существование бога! Жаклина упрямо покачала головой. - Мир представляется мне полнейшим хаосом, отец мой, - прошептала она. - Стало быть, и ваша любовь к Франсуа, сударыня, также следствие нелепой случайности, якобы управляющей миром? Разве, когда вы встретились, познакомились и полюбили друг друга, вы не почувствовали, что само небо предназначило вам стать мужем и женой? Доминиканец, обращаясь к Жаклине, неизменно прибавлял слово "сударыня", а говоря об умершем, называл его просто по имени; каждодневно молясь за спасение души Франсуа, Будрэ делал это с такой дружеской проникновенностью; что буквально потрясал Жаклину. Она медленно провела рукой по лицу. - Но если любовь, соединявшая хотя бы двух людей, не может считаться результатом нелепой случайности, то тогда и все остальное нельзя считать плодом случая! - произнес отец Будрэ, вставая. Он подошел к окну и приоткрыл его. Весенний вечер спускался на землю, окутывал сад, кусты самшита, клумбы, на которые только что высадили цветы. Было тепло. По мере того как сгущались сумерки, в окнах зажигались огни, глухой нестройный шум города проникал в комнату. - Разве все это напоминает вам хаос? - спросил Будрэ, осторожно подталкивая Жаклину к окну. - Я, сударыня, несмотря на страдания моих братьев во Христе, восхищаюсь всем сущим, что создал господь. Ощущение хаоса несовместимо с жизнью, я в этом глубоко убежден, оно возникает лишь перед лицом смерти. И чтобы помочь преодолеть это ощущение, милосердный господь и даровал нам веру. Жаклина в глубокой задумчивости созерцала открывшуюся ей картину, стараясь примирить свое горе с окружающим миром. Отец Будрэ притворил окно, возвратился в глубь комнаты и сказал: - Превыше разума - откровение. Не только мы, христиане, утверждаем это, индусы думают так же. И мы неустанно говорим: вера есть чудесное орудие, которое господь в своей благости вручил чадам своим, дабы они могли видеть дальше, чем в подзорные трубы, рассуждать глубже, чем позволяет логика, и умели бы побеждать свое горе. Все великие религии походят одна на другую. Человек, обладающий верой, приближается к совершенству, именно вера и совершенствует его. Жаклина взглянула на отца Будрэ. - Быть может, вы правы, отец мой... - прошептала она. - Да, должно быть, вы правы. В это мгновение дверь распахнулась и нежный голосок позвал: - Мама! Мари-Анж растерянно замерла на пороге при виде доминиканца. - Входи, детка, поздоровайся с гостем, - сказала Жаклина дочери. Отец Будрэ опустился в кресло, чтобы ребенку было легче разговаривать с ним. Он расправил рясу на коленях и ласково посмотрел на девочку. Жан-Ноэль и Мари-Анж обычно уклонялись от поцелуев, которыми их так охотно награждали родственники. С отцом Будрэ они вели себя по-другому: их пухлые губки, казалось, сами тянулись к его массивному, величественному лицу. Мари-Анж была здоровой, но худенькой девочкой. За последние месяцы она сильно выросла. Ее уже начали обучать катехизису. - Скажи, милая, что ты выучила на этой неделе? - осведомился отец Будрэ. - Я выучила "Верую", святой отец, - ответила девочка. - Вот как? Отлично. И все поняла? И все запомнила? - Все запомнила. - Прекрасно, послушаем, послушаем. Жаклина улыбнулась. "Мари-Анж, без сомнения, будет всю жизнь вспоминать, - подумала она, - что знаменитый проповедник слушал, как она читает "Верую". Отец Будрэ знает, что делает: такие вещи врезаются в память навсегда". Мелодичным голоском, нараспев девочка торопливо произносила слова молитвы. - О, не так быстро, не так быстро! - остановил ее отец Будрэ. - Я бы не мог так быстро прочитать "Верую", ведь у меня не хватило бы времени подумать над тем, что я произношу. В памяти Жаклины невольно всплывали заученные много лет назад и с тех пор не раз повторявшиеся слова, которые теперь слетали с уст ее дочери: "...отпущение грехов, воскресение плоти, вечная жизнь..." - Воскресение плоти... - старательно выговаривала Мари-Анж. - Воскресение плоти, - торжественно повторил доминиканец, протянув руку вперед. - И в тот день, - продолжал он, четко выговаривая все слова чуть дрожавшим от глубокого волнения голосом, - души предстанут в их земной оболочке, предстанут со всеми своими мыслями, чувствами и деяниями, со все тем, что они совершили хорошего и дурного от рождения и до смерти, а равно после смерти, а также со всем тем, что другие души совершили ради них... Отец Будрэ сознавал, что смысл его слов недоступен пониманию ребенка, но не боялся смутить девочку. Между тем в мозгу Жаклины, внимательно слушавшей его, вдруг вспыхнула яркая искра, вроде той, что вспыхивает между двумя электродами вольтовой дуги. - ...и они предстанут, - продолжал доминиканец, - пред своим собственным судом, пред судом всех душ человеческих, пред судом всевышнего, их отца, а затем по бесконечному милосердию божию займут свое место друг возле друга... в духе предустановленной гармонии. Жаклина не могла бы повторить слова, произнесенные отцом Будрэ. Впрочем, слова и не имели для нее большого значения. Она и так понимала доминиканца, их мысли словно устремлялись навстречу друг другу, сливались воедино, и словесная оболочка представлялась ненужной шелухой. Молодой женщине чудилось, что мозг ее пылает; когда-то она уже испытала нечто подобное - в первую пору ее любви к Франсуа. Неугасимое пламя освещало все: и земную жизнь и потусторонний мир. Франсуа присутствовал здесь, в комнате, и это представлялось ей не менее реальным, чем присутствие дочери; и еще кто-то, казалось, незримо находился тут, а доминиканец был всего лишь его посланником, выразителем его воли. Жаклина услышала, как отец Будрэ сказал: - Превосходно, голубушка! А теперь можешь идти играть. В следующее мгновение мир снова сделался таким, как всегда, но Жаклина была уже обращена. Когда девочка вышла, молодая женщина сказала просто: - Благодарю вас. - Нет, сударыня! Скажите иначе: "Благодарю тебя, господи..." - возразил отец Будрэ, вставая с места и украдкой осеняя Жаклину крестом, чего та даже не заметила. Он спустился по лестнице, взял из рук слуги шляпу и плащ и удалился. С этого дня в душе Жаклины возникла страстная жажда веры; теперь она хотела верить с такой же силой, с какой недавно хотела умереть. Но подобно тому, как в минуты самого страшного отчаяния ее удерживало от смерти нечто неуловимое и неосязаемое, так и ныне нечто столь же неуловимое мешало ей исполниться безграничной верой... Каждое воскресенье она отправлялась с дочерью и сыном к обедне в монастырь доминиканцев. На ее ночном столике теперь постоянно лежала одна и та же книга - "Подражание Христу". Иногда Жаклину встречали весенним днем в аллеях Булонского леса, где она гуляла со своими детьми. Щеки ее слегка порозовели, и она с некоторым интересом стала прислушиваться к разговорам окружающих. Однажды родные с изумлением услышали, что она смеется. Все, в чем Ноэль Шудлер некогда отказывал собственному сыну, он теперь щедро предоставлял Симону Лашому. Симон не был приглашен в газету на какую-то строго определенную роль. Шудлер попросту заявил: - Господин Лашом будет работать со мной. Он установил молодому человеку оклад, вдвое превышавший тот, какой Симон получал у Руссо. Крупное вознаграждение лучше всяких слов говорило о высоком положении нового сотрудника. Очень скоро его жалованье было еще увеличено. Реформа, проведенная Шудлером в газете, полностью себя оправдала. Тираж "Эко дю матен" повысился, газета приобрела новое направление, сказавшееся на всей парижской прессе. Только "Тан" и "Деба" остались верны прежним принципам, они сохранили своих постоянных читателей, число которых было, однако, ограниченно. Но когда Ноэль воплотил в жизнь все замыслы сына, он оказался в некотором затруднении. Его ум, воспитанный на привычных представлениях уходящего поколения, был малопригоден для того, чтобы разобраться в новых обстоятельствах и подсказать, как следует действовать дальше, чтобы успешно продвигаться по вновь избранному пути. Подчеркнутое уважение к старшим, умение держаться с ними и делать вид, будто он все время старается чему-нибудь у них научиться, а главное - великолепный мыслительный механизм, заключенный в его лобастой голове, - все это позволяло Симону изо дня в день подсказывать Шудлеру проекты, в которых тот нуждался, и делать это так, чтобы не задевать самолюбие старика. У Франсуа был творческий ум, ум Симона был приспособлен к тому, чтобы проводить в жизнь идеи, выдвинутые другими. Используя планы этих двух молодых людей - одного уже умершего, а другого благополучно здравствующего, - Ноэль полновластно царил в сфере информации, более могущественный, чем когда-либо прежде. Работая рядом с Шудлером и для него, Симон наблюдал, контролировал, принимал и отклонял различные предложения, разрешал споры. Опыт и авторитет, которые он приобрел за время службы в министерстве, весьма ему пригодились. И так же, как в те времена, когда он работал с Руссо, люди говорили: - Если хочешь чего-нибудь добиться от патрона, обращайся к Лашому. Иногда Ноэль ловил себя на мысли: "Ах, если бы Франсуа был таким, как он!" Положение ближайшего помощника владельца газеты позволяло Симону пожинать плоды могущества прессы; ведь в те времена одной статьи было достаточно, чтобы принести известность человеку, решить судьбу пьесы; хорошо организованная кампания в печати могла привести даже к падению кабинета. Люди еще придавали большое значение печатному слову, и литераторы, известные артисты, парламентарии приглашали Симона на приемы, на генеральные репетиции, дарили ему книги с лестными надписями. Лашом чувствовал себя теперь человеком, более влиятельным, чем в те времена, когда был помощником начальника канцелярии министра и его власть распространялась на одних лишь чиновников. Ныне не только начальники канцелярий министерств, но даже сами министры, случалось, звонили ему по телефону. Он мог попросить у них все, чего пожелал бы, и уже предвидел, что в недалеком будущем станет кавалером ордена Почетного легиона. Его кабинет помещался рядом с кабинетом Ноэля. Часто в конце дня гигант заходил к Симону, и они беседовали о вопросах, не имевших никакого отношения к газете. С некоторых пор Шудлер испытывал потребность в такого рода передышках, и это свидетельствовало о том, что он до некоторой степени утомлен жизнью. Симон передавал Шудлеру столичные сплетни, он старался всячески расшевелить этого усталого человека, разбудить в нем любопытство или гнев. В присутствии Симона Шудлер чувствовал себя как бы помолодевшим; иной раз он с волнением думал: "А ведь в этом кабинете, собственно говоря, должен был сидеть Франсуа". Именно Симон первый рассказал банкиру о появлении на свет "липовых близнецов". - И он оказался настолько глуп и тщеславен, что поверил! - вырвалось у Ноэля. Каждый раз, когда при Шудлере речь заходила о Моблане, его черные глаза становились колючими. В ящике стола, который он тщательно запирал на ключ, постоянно лежала папка из синей бристольской бумаги, некогда принадлежавшая Франсуа, и Ноэль время от времени вносил туда короткую запись или дату - все, что имело отношение к его врагу. Тот же Симон рассказал ему историю о двух миллионах. - Во всяком случае, у этой маленькой хищницы губа не дура, - заметил Ноэль. - Вы, кажется, говорили мне, что знаете ее? - О, видел лишь однажды, - ответил Симон. - Как раз в тот день, когда Лартуа прошел в Академию. Именно тогда она и заставила Моблана зафиксировать на бумаге свое обещание. Но должен признаться, я не уверен, узнал бы ее или нет, если бы снова встретил. Помню только, что она рыжая... - Да-да, Лартуа мне рассказывал. Но ведь это происходило в такое тяжелое для меня время... Дюаль, вы говорите - Дюаль... И она заставила его подписать... О, понимаю, теперь я понимаю, - продолжал Ноэль, - почему Леруа поставили меня в известность, что они впредь не намерены поддерживать своего кузена. Ведь близнецы представляют отныне серьезную угрозу для наследников, и вздумай Моблан... Он не закончил фразу и полузакрыл глаза. - ...для всех наследников, - пробормотал он. Внезапно он уперся обеими руками в подлокотники кресла и встал, выпрямившись во весь свой огромный рост. - Он у меня в руках! - загремел Шудлер. - Да, почти наверняка! Если то, о чем я думаю, осуществимо, Моблана больше нет! Я раздавлю, задушу его. Р-раз - и кончено! Как я об этом раньше не подумал! Спасибо, что вы обо всем рассказали, Симон. Большое спасибо! Вы оказали мне неоценимую услугу. Теперь важно только одно: узнать, можно ли законным образом... Никогда еще Симон не видел Шудлера в таком возбуждении. Ноэль стремительно снял с рычага трубку и бросил телефонистке: - Соедините меня с Розенбергом! Прошло несколько секунд. - Алло, говорит барон Шудлер... Ах, это вы, дорогой друг! Когда я мог бы вас повидать? Именно сегодня!.. Дело весьма срочное... Через полчаса? Хорошо, я приеду. Ноэль повесил телефонную трубку и с такой силой потряс Симона за плечи, что тот невольно подумал: "Черт побери! Хоть он и стар, а не хотел бы я схватиться с ним врукопашную..." - Ах, дружок, - проговорил Ноэль, - как это было бы замечательно!.. Пока автомобиль вез его к адвокату, жившему на другом берегу Сены, Ноэль нервно постукивал подошвой по коврику, лежавшему под ногами. "Какой это был бы чудесный подарок к первой годовщине смерти Франсуа", - мысленно повторял он. Жан Розенберг, красивый еврей со смуглым лицом и тронутыми сединой волосами, с чуть косящим взглядом, любил старинную мебель и редкие книги. Этот крупный адвокат, постоянный консультант нескольких известных фирм - в том числе и банка Шудлеров, газеты "Эко дю матен", сталелитейных заводов Льефор, - всегда старался не доводить дело до судебного разбирательства и слыл великим специалистом по части арбитража и мировых сделок. Слушая клиента, он неизменно упирался большими пальцами рук в подбородок, остальные же пальцы переплетал между собой, в результате чего у вето перед лицом возникало нечто напоминавшее рогатку. - Чем могу быть вам полезен, дорогой друг? - осведомился адвокат. Шудлер с шумом выдохнул воздух. Внезапно банкира охватила жестокая тревога. Неужели великолепный план, возникший в его голове, будет сейчас разрушен ответом юриста? - Может ли опекун, выступающий в качестве такового, - спросил он наконец, - потребовать учреждения опеки над одним из родственников опекаемого? - О, вы ставите передо мной вопрос из области гражданского права. Насколько я понимаю, вы собираетесь выступить в качестве опекуна своих внуков? - Да, - подтвердил Шудлер. - Постараемся внести ясность, - продолжал адвокат, сплетая и расплетая пальцы. - Вам угодно знать, можете ли вы как опекун малолетнего потребовать учреждения опеки над его родственником... По-видимому, да! Вы говорите, учредить опеку? Да, опекун имеет право... Постойте, для полной уверенности... Адвокат повернулся, отыскал на нижней полке стоявшего позади него книжного шкафа нужный том из собрания трудов Даллоза и принялся быстро листать его. - Вот, вот, - проговорил он. - "Учреждение опеки"... Как раз то, что нам нужно. Он взял большую лупу, помогавшую ему лучше разбирать мелкий шрифт, и прочел вслух: - "...об учреждении опеки может ходатайствовать от имени несовершеннолетнего родственника его законный опекун". Тут даже приведено, - прибавил он, - судебное определение, вынесенное в этом смысле апелляционным судом Дуэ в 1848 году. Отсюда я усматриваю, что вы имеете полное право ходатайствовать об учреждении опеки. Я не вижу никаких юридических препятствий, дорогой друг. Шудлер поднялся с кресла, потирая свои сильные руки. - Вы мне сообщили добрую весть, Розенберг, - проговорил он. - А по каким именно мотивам можно требовать учреждения опеки? - О, мотивы могут быть самые различные. Обычно предъявляется обвинение в мотовстве. Вы имеете дело с мотом, не так ли? Отлично. Но будьте осторожны. Я вспоминаю, что несколько лет назад мне пришлось столкнуться с подобным же случаем. Нужно суметь доказать, что непомерное расточительство действительно подвергает опасности состояние этого субъекта. - Стало быть, человек, который как одержимый играет на бирже... - Нет, нет! - вскричал адвокат. - Не ссылайтесь на это, ваш иск будет отклонен. Потери, являющиеся результатом игры на бирже, рассматриваются как неудачные финансовые операции, а не как расточительство в собственном смысле этого слова. - Весьма досадно, - проворчал Шудлер. - А карты, а женщины? Если человек тратит миллионы на девиц легкого поведения, если он каждый вечер оставляет в клубе кучу денег? - О, будь у вас доказательства такого рода, иных мотивов и не потребуется. Ведь необходимо подтвердить, что человек проматывает свое состояние безрассудно или под влиянием страстей. И с этой точки зрения ваши доводы будут весьма сильны... А теперь, - продолжал адвокат, складывая пальцы в виде рогатки, - полагаете ли вы, что окажется необходимым доводить дело до суда первой инстанции? Ведь именно к этому вы придете. Но есть и другая возможность: пользуясь угрозой учреждения опеки, нетрудно достичь соглашения, устраивающего всех... Речь может идти, скажем, о дарственной с установлением расточителю пожизненной ренты, что практически лишит его возможности расходовать капитал". Таким способом проще всего уладить спор. - Но я вовсе не желаю его улаживать! - вскричал Ноэль. Розенберг улыбнулся. - Отлично, отлично, - сказал он. - В таком случае надо прежде всего собрать семейный совет. Конечно, я вам не сообщу ничего нового, напомнив, что семейный совет, особенно в интересующем вас случае, должен быть предварительно подготовлен. Не сомневаюсь, что благодаря вашему участию все пройдет наилучшим образом. Держите меня в курсе и приезжайте еще раз, когда решите перенести рассмотрение вопроса в судебную инстанцию... если, конечно, вы окончательно придете к этому. Провожая Шудлера до дверей, адвокат взял по пути со столика какую-то старинную книгу и сказал: - Один из моих клиентов только что принес мне ее: это первое издание Вуатюра. Я бесконечно счастлив. Возвращаясь домой от Розенберга, Ноэль Шудлер шептал: "Только не горячиться! Только не горячиться!" На следующий день утром он целый час беседовал с Адриеном Леруа. Прощаясь, банкиры крепко пожали друг другу руки. - Можете быть уверены в полном моем согласии, а также, говорю вам это заранее, и согласии моего брата, - сказал Адриен Леруа. - Мы благодарны вам за то, что вы берете на себя эту неприятную, но, как вы мне только что доказали, увы, неизбежную операцию. Соблаговолите поставить меня в известность о результатах опроса остальных родственников. До скорой встречи. Всю неделю Шудлер посвятил деятельной подготовке к семейному совету. Во всех его разговорах то и дело мелькали имена Жан-Ноэля и Мари-Анж, он неустанно упоминал о том, что им движет забота о будущем двух маленьких сироток. Когда разговоры с родственниками были закончены, он попросил Анатоля Руссо принять его. - Я пришел не к министру и не к другу, а к адвокату, - заявил великан, входя в кабинет Руссо. Тот протестующе поднял маленькую широкую руку: - О, дорогой мой, вы же знаете, что я уже давным-давно не занимаюсь юридической деятельностью... - Это ничего не значит. Я вам абсолютно доверяю и придаю огромное значение вашим советам. - Мне очень лестно, дорогой друг. Ну что ж, я вас слушаю, - сказал Руссо, откидывая со лба одинокую прядь. Шудлер начал излагать суть дела. - Постойте, постойте, - прервал его министр. - Имеет ли право опекун на основе своих полномочий выступить с подобным требованием? Вы уже навели нужные справки по этому поводу? - Да. Такое ходатайство приравнивается к ходатайству об учреждении опеки... - Ах, так! Прекрасно, прекрасно. Продолжайте. Вся беседа протекала в том же духе. Руссо, ссылаясь на далекие воспоминания из своей адвокатской практики, выдвигал время от времени какое-нибудь возражение, а Шудлер отвечал, в точности повторяя все то, что ему говорил Розенберг, в свою очередь черпавший сведения в трудах Даллоза. - Должен сказать, дорогой мой, - заметил в конце концов Руссо, - что вас, видно, хорошо проконсультировали и вооружили. Я не вижу в вашей позиции ни одного слабого пункта. - О, если вы так говорите, я вполне спокоен. Я очень, очень рад, что приехал к вам, - сказал Ноэль с таким видом, словно Руссо и в самом деле дал ему важный совет. - Повторяю, я обратился к вам не как к другу, а как к юристу. И ваш гонорар... - Что вы, что вы, никогда в жизни! - запротестовал Руссо. - Нет, нет, мой дорогой, я решительно на этом настаиваю. Мне, без сомнения, придется еще потревожить вас, когда дело перейдет в суд. Я кладу в банк двадцать тысяч франков на ваше имя, и вы можете получить их когда угодно... В эту минуту министр яснее понял, какой именно услуги ждал от него Шудлер. - Вы необыкновенно любезны, - произнес он. - В таком случае держите меня в курсе дела. Насколько я понимаю, тут затронуты весьма серьезные интересы, и, по-видимому, не только денежные, так что предупредите меня, когда дело будет назначено к слушанию, и сообщите фамилию судьи. Я позвоню ему по телефону. Не сомневаюсь, что все устроится наилучшим образом... А как себя чувствует наш друг Лашом? - прибавил Руссо уже совсем иным тоном, давая этим понять собеседнику, что его дело в шляпе. - Он здоров. И весьма преуспевает. - Я в этом не сомневался. Знаете, я ему настойчиво советовал начать сотрудничать с вами. Я почувствовал, что это необходимо для его дальнейшей карьеры. Но должен заметить, что подготовил Симона к этой деятельности я, и, надо признаться, подготовил неплохо... Он был ко мне очень привязан. - Он и сейчас к вам очень привязан, - вставил Ноэль. - Я в этом уверен, - откликнулся Руссо. - Да, кстати... Вы, конечно, не занимаетесь столь мелкими вопросами, но он-то, наверно, ими занимается. Дело в том, что у вас в "Эко" есть один карикатурист, я бы сказал, чересчур уж свирепый. Что и говорить, ростом я не вышел, но нельзя же все-таки изображать меня в виде таксы! Возвратившись в газету, Ноэль направился прямо в кабинет Симона и горячо пожал ему обе руки. На губах гиганта играла радостная, молодая улыбка. - Милый Симон, - воскликнул он, - все мои батареи готовы к бою. А теперь - огонь... Огонь по Моблану... Да, пока я буду занят этим делом, дайте указание, чтобы Руссо на карикатурах выглядел несколько посолиднее. Пусть его изображают не в виде таксы, а в виде... ну, хотя бы левретки! Женщина, которой отдали близнецов, занималась тем, что воспитывала незаконнорожденных детей крупных буржуа. Сильвена выбрала ее потому, что у той были хорошие рекомендации. Актриса не стала торговаться и хорошо платила за содержание детей. Однако перемена режима пагубно отразилась на одном из младенцев - мальчике; по непонятной причине он стал хиреть и спустя месяц умер. Сильвене сообщили об этом в самое неподходящее время; она и без того опаздывала на репетицию в декорациях, и ее новый любовник, высокий смуглый молодой человек, игравший в одной пьесе с Сильвеной, уже торопил ее. Она нацарапала письмецо Люлю, чтобы отправить его пневматической почтой. "Это нередко случается с близнецами", - писала Сильвена. И продолжала: "Я подавлена горем. Я не сознаю, что делаю. Не сознаю, что говорю. Я еду на репетицию, как автомат". Она подумала: "Он сочтет необходимым явиться вечером, чтобы утешить меня. Какая досада!" Ведь ей удалось все так устроить, чтобы не видеть его двое суток; уже обо всем условились. И Сильвена поспешила добавить несколько слов: "Репетиция продлится весь вечер и всю ночь. Это ужасно!" - Да-да, я совсем готова, милый, иду! - крикнула она своему любовнику. Взглянув на озабоченное лицо Сильвены, тот спросил: - Что-нибудь случилось? - О, пустяки? Небольшие неприятности. Про себя она подумала: "Да, надо ведь еще известить и Фернанду. От нее так просто не отделаешься". После репетиции Сильвена поехала в магазин трикотажных изделий. По дороге купила букет цветов. Фернанда жила в комнате позади магазина. Она была занята приготовлением обеда. Целые полчаса несчастная судорожно рыдала. - Вот, вот, - стонала она. - Господь бог начинает меня карать. Я хочу взять девочку к себе, я хочу ее взять! А то ее там тоже уморят! Ведь она - частица моего существа, тебе этого не понять. - Да нет же, голубушка, я отлично понимаю, - раз двадцать повторила Сильвена. - Ты же знаешь, я люблю их так, будто это мои собственные дети. - А когда похороны? - спросила Фернанда. - Послезавтра утром. - Как ты туда поедешь? - Должно быть, в автомобиле, вместе с Люлю. - Значит... В каком часу мне надо быть у тебя? - Нет-нет, голубушка, - поспешно возразила Сильвена. - Лучше тебе поехать туда отдельно от меня. Когда человек в горе, он не помнит, что говорит. Согласись сама, было бы ужасно глупо, если бы ты допустила оплошность, что-нибудь ляпнула... Она достала из сумочки стофранковую кредитку. - Вот... возьмешь такси. Фернанда оттолкнула ее руку. - Бери, бери, - настаивала Сильвена. - И не покупай цветы, я займусь этим сама. Как поздно! Мне очень грустно, но надо идти. Ты должна признать, что я немало забочусь о тебе. - Спасибо, спасибо, ты очень добра, - пробормотала Фернанда. Сильвена подняла лисий воротник на своем жакете и проговорила тоном, каким говорят с детьми, когда хотят их успокоить: - А потом ты придешь на мою генеральную репетицию, а потом я стану направлять к тебе покупательниц, чтобы немного оживить твою торговлю, а потом, сама увидишь, все будет хорошо. - О, когда речь идет о смерти, тут уж, знаешь, ничего хорошего быть не может, - возразила Фернанда, и по ее щекам заструились слезы. - Да, совсем забыла... Ведь я собиралась тебе рассказать... Сюда приходил какой-то тип, он задавал кучу вопросов - обо мне, о тебе: давно ли мы знакомы да в каком месяце мы уехали на юг... - Что еще за тип? - Не знаю. В коричневом пальто. Должно быть, сыщик. Не из полиции, но что-то в этом роде. Может, он приходил по поводу моей торговли. "Неужели Люлю что-нибудь подозревает? - мелькнуло в голове Сильвены. - Нет, это невозможно. Впрочем, мне теперь на все наплевать". И она отправилась обедать. В представлении Моблана Мальмезон был далеким дачным местом. Вот почему для поездки туда он заказал не обычное такси, а вместительный автомобиль, напоминавший ту "испано-суизу", в которой они с Сильвеной ездили в Довиль. Большая охапка цветов лежала рядом с шофером. Когда Сильвена и Люлю подъехали к дому кормилицы, Фернанда была уже там. Сильвена бросилась в объятия своей подруги и воскликнула: - О моя дорогая! Ты, как всегда, бесконечно добра и участлива. Вполголоса она прошептала: - Держи себя в руках, слышишь? Умоляю тебя! Люлю больше всего заботился о том, чтобы не попадать ногой в лужи - их было немало возле дома. Все время, пока продолжались похороны, Сильвена изо всех сил старалась плакать столь же безутешно, как Фернанда. Ей не пришлось разыгрывать эту комедию в присутствии многочисленной публики: за белым катафалком следовало всего пять человек. Как ни скромна была погребальная церемония, но и она казалась чрезмерно пышной. Невольно приходило в голову: нужна ли лошадь, чтоб отвезти на кладбище этот крохотный гробик, и нужен ли певчий, чтобы молить о милосердии к невинному младенцу? "Ведь надо же было так случиться, чтобы умер именно тот младенец, которого назвали моим именем!" - невольно подумала Фернанда. И ей захотелось взять под мышку маленький деревянный гробик и самой закопать его у какой-нибудь стены. Отпевание в церкви заняло не больше четверти часа. Кладбище было расположено неподалеку; узкая, недавно вырытая яма отсвечивала влажной глиной. Подул легкий ветерок, и Люлю старательно прикрыл шею шарфом. У кладбищенской ограды Сильвена шепнула Фернанде: - Проводи меня до автомобиля. И сделай вид, будто утешаешь меня. Несчастная мать, содрогаясь от рыданий, послушно зашагала рядом с Сильвеной, словно поддерживая ее, затем, понурившись, направилась к своему такси. Заметив, что Фернанда без сил рухнула на сиденье, Сильвена подумала: "Говоря по правде, я порядочная дрянь. Но такова жизнь, ничего не поделаешь!" Большой наемный автомобиль двинулся в обратный путь к Парижу. Люлю сидел выпрямившись на подушках и смотрел в окно; выражение лица у него было холодное и замкнутое. Неожиданный удар судьбы не столько расстроил его, сколько раздосадовал. Рядом с ним, слегка покачиваясь от толчков, сидела Сильвена; все было таким же, как прошлым летом, когда она уезжала вместе с Люлю в Нормандию: та же дорога за стеклом автомобиля, такая же бежевая обивка на подушках сиденья, такая же фуражка шофера перед глазами. И вместе с тем Сильвена отчетливо сознавала, что подходил к концу целый период ее жизни, период, отмеченный присутствием Моблана. Теперь речь шла уже не о том, чтобы постепенно отдалиться от Люлю, нет, она уже ясно предвидела полный и безоговорочный разрыв. Отныне она хотела сидеть в такой машине либо в одиночестве, либо в обществе человека, на которого ей было бы приятно смотреть. Ей опротивели утренние визиты и вялые прикосновения Моблана, она хотела, чтобы новый любовник проводил с ней все ночи напролет. Из приличия прикладывая то и дело к глазам платочек, она незаметно поглядывала на молчаливого Моблана, на его профиль с вылезавшим из орбиты бледно-голубым глазом. "Проканителилась с ним почти два с половиной года, он не вправе жаловаться", - подумала она. Ей предстояло еще сообщить Люлю о том, что для нее уже было вопросом окончательно решенным, - о близком и неминуемом разрыве. Сильвена понимала: у нее не хватит духу прямо, сказать ему обо всем. Лучше написать письмо... И она уже повторяла про себя строки будущего послания: "Ты должен меня понять... Конечно, мы останемся добрыми друзьями. Ты можешь навещать свою дочку так часто, как пожелаешь..." Сильвена подумала: "Бедный старикан, все же это будет для него ударом". Она была немного взволнована, но не из-за него, а из-за себя самой, из-за того, что перед ней открывалась новая, неведомая страница жизни. Она положила руку на сиденье. Люлю похлопал своими дряблыми пальцами по ее маленькой упругой ладошке. - Да... Все это очень грустно, мой бедный пупсик. Надеюсь, хоть девочка будет здорова, - произнес он таким тоном, словно хотел сказать: "Ведь она мне достаточно дорого обошлась". Возвратившись к себе, Моблан обнаружил приглашение на семейный совет, который должен был происходить на авеню Мессины. Он не мог догадаться, зачем его приглашают. "Что им от меня нужно? - спросил он себя. - Чего они хотят? Семейный совет! Можно подумать, что я член их семьи! Вот негодяи... Ведь у них даже внуки живы!" Семейный совет заседал уже около получаса, он происходил в обитом зеленой кожей кабинете Шудлера. Согласно закону, председательствовал мировой судья; он расположился за большим столом в стиле Людовика XV, на том месте, где обычно сидел Ноэль. Порученная этому судейскому чиновнику деликатная миссия льстила ему и вместе с тем служила для него источником беспокойства. Он робел в присутствии всех этих стариков с гербами на портсигарах и розетками орденов в петлицах, всех этих важных господ, обращавшихся с ним подчеркнуто вежливо, как они, вероятно, обращались бы с полицейским, вызванным для составления протокола по случаю какого-нибудь происшествия. Время от времени мировой судья просовывал два пальца за пристежной воротничок с загнутыми уголками и подтягивал кверху рубашку. Он старался говорить как можно меньше, чтобы не допустить какого-нибудь промаха, который мог бы оказаться роковым для его карьеры. У краешка стола пристроился секретарь суда, человек с гнилыми зубами, задумчиво водивший пером по бювару. Каждый раз, когда произносили слово "миллион", он поднимал на говорившего свои грустные глаза. Участники семейного совета расположились полукругом. Справа сидели представители отцовской ветви. Она состояла из двух братьев Леруа, Адриена и Жана, лысых краснолицых мужчин, которые тихонько постукивали по ковру остроносыми лакированными башмаками, прикрытыми белыми гетрами, и их кузина, некоего Моблан-Ружье, старика с внешностью солдафона, он все время разглаживал лежавшие у него на коленях перчатки. По левую сторону восседал истец - Ноэль Шудлер, а рядом с ним - два брата Ла Моннери: Робер - генерал и Жерар - дипломат. Жерар долгое время упорно цеплялся за участие в различных комиссиях международных конференций, но в конце концов был вынужден выйти в отставку. После смерти поэта он еще больше похудел, пожелтел и теперь уже совершенно походил на мертвеца. Ноэль Шудлер в глубине души радовался, что Урбен де Ла Моннери под предлогом дальней дороги отказался присутствовать на семейном совете, хотя его участие, как старшего в роду, было особенно важным. Внезапные вспышки гнева и приступы ворчливого великодушия, свойственные старому маркизу, могли спутать все карты. Урбен прислал письмо, в котором выразил согласие на созыв семейного совета, и этого было достаточно. Шудлер предпочитал иметь дело с дипломатом, находя поддержку в холодной ненависти, какую тот всю жизнь питал к Люлю Моблану. Генерал не произносил ни слова и только изредка сдувал воображаемые пылинки с орденской розетки. Он весь как-то ссохся, но его лицо по-прежнему хранило следы надменной красоты. Его теперь по-настоящему занимало только одно - предстоявшая ему через несколько дней повторная операция предстательной железы. У левой, негнущейся ноги под сукном брюк вырисовывался резиновый мешочек, который был там подвешен, и каждые четверть часа генерал чувствовал, как этот мешочек делается тяжелее. И все же то, что происходило на семейном совете, немного отвлекало генерала от его невеселых мыслей. В середине полукруга, стиснутый, как клещами, двумя ветвями родственников - по отцовской и по материнской линии, молча сидел Люлю Моблан, ссутулившись и опустив глаза. Он чувствовал, что каждый из присутствующих обращает к нему свой осуждающий взгляд. Придя в себя от изумления, вызванного тем, что он встретил здесь своих племянников Леруа, и услышав из уст мирового судьи мотивы, по которым был созван семейный совет, Моблан решил не раскрывать рта и держать себя с подчеркнутым безразличием, словно речь шла вовсе не о нем, а о ком-то постороннем. Но его обрюзгшие восковые щеки, свисавшие на крахмальный воротничок, то и дело вздрагивали, а длинные кривые пальцы беспрестанно шевелились. Он все время курил и стряхивал пепел прямо на ковер. Вот уже полчаса ему приходилось выслушивать упреки, относившиеся к его нынешней и прошлой жизни, гневные слова, осуждавшие его привычки, непомерную расточительность, азартную игру в карты, пристрастие к злачным местам. - Всему Парижу известно, - говорил Ноэль Шудлер, - что ты, любезный друг, промотал прошлым летом в Довиле полтора миллиона. За каких-нибудь три недели! Можешь ты это опровергнуть? - Это неопровержимо, - вмешался Адриен Леруа, постукивая об пол лакированным башмаком. - И ты, конечно, помнишь, Люсьен, что я только недавно разговаривал с тобой и уже который раз призывал тебя к умеренности. "Мерзавцы, мерзавцы, - думал Люлю, - они стакнулись между собой, они все против меня, даже Адриен, и все это подготовил Шудлер! Ну что ж, пусть выкладывают, что у них за душой, а там посмотрим!" Но он был встревожен, у него ныло сердце. "Мне навяжут опекуна, да, опекуна! Они хотят учредить надо мной опеку, раздавить меня, уничтожить! О негодяи! Но так просто я не сдамся. У меня в руках грозное оружие". Как ни велико было презрение, которое испытывали к Моблану эти шесть стариков, собравшихся для того, чтобы судить одного из своих, и заранее договорившихся осудить его, все же они не могли не сознавать известную низость своего поведения... Вот почему родственники всячески старались усилить тяжесть выдвинутых против Люлю обвинений. Генерал вытащил на свет всеми забытые истории сорокалетней давности. По его словам, Люлю еще в коллеже вел себя как бездельник и гуляка, он со скандалом вылетал из всех учебных заведений, куда его пристраивали. - Ты всегда был позором семьи, - заключил генерал, - и самое скверное - что ты этим еще и кичился. Впервые в жизни и только потому, что дело шло о том, чтобы лишить расточителя единственного источника его силы - большого состояния, единоутробные братья могли наконец сказать в лицо Моблану все, что они о нем думают. И они приводили все обвинения, какие только подсказывала им память. Люлю то и дело стряхивал пепел, и серая кучка между его башмаками все росла. Дипломат выпрямился в кресле, давая этим понять, что собирается говорить. Монокль выпал у него из глаза, и он подхватил его рукой, на которой тускло блестел тяжелый золотой перстень. - Я не позволю себе осуждать нашу матушку за второй брак, - начал он. - Мир ее душе! Бог свидетель, все мы - кроме тебя, Люсьен! - постоянно выказывали ей глубокое уважение. Но не буду скрывать, твое появление на свет не доставило нам большого удовольствия. Не берусь утверждать, что и наша почтенная матушка со своей стороны была этому очень рада. В сорок четыре года не очень-то благоразумно рожать пятого ребенка и к тому же от человека, которому уже исполнилось шестьдесят. Правоту этих слов, мой бедный Люсьен, доказывает тот факт, что тебя - единственного из всех братьев - пришлось извлекать с помощью щипцов, и это наложило отпечаток на всю твою жизнь. В сущности тебя нельзя считать полностью ответственным за все глупости, какие ты совершил. Люлю слишком долго сдерживался. На этот раз он не сумел совладать с охватившей его яростью. - Так вот в чем причина! - закричал он. - Вы меня возненавидели, едва я появился на свет. Вы не могли простить своей матери, что она вторично вышла замуж за человека, которого вы презирали лишь потому, что он не был ни маркизом, ни графом, как вы. В ваших глазах я - плод неравного брака. Именно поэтому вы всегда дурно, не по-братски со мной обходились. Ведь, по-вашему, одни только Ла Моннери заслуживают уважения, не правда ли? А Мобланы, Леруа или Ружье - это все грязь, навоз! Его неловкая попытка разъединить две родственные ветви не увенчалась успехом. - Все это неправда, - возразил дипломат. - Твой отец был человек вполне достойный, и мы относились к нему с должным уважением. Не так ли,