Иные даже говорили себе: "А вдруг господь изберет час гибели Петра, чтобы, как обещал, сойти с небес и вершить суд над миром". С этой мыслью они препоручали себя милосердию спасителя. _______________ * Pons Triumphalis (Примеч. автора.) Но вокруг все было спокойно. Холмы словно выгревались и отдыхали на солнце. Наконец шествие остановилось между цирком и Ватиканским холмом. Солдаты принялись копать яму, другие положили на землю крест, молотки и гвозди, ожидая, когда будут закончены приготовления, а толпа, все такая же притихшая и сосредоточенная, стояла на коленях. Голову апостола озаряли золотистые лучи, в последний раз обернулся он к городу. Вдали, чуть пониже, серебрились воды Тибра, на другом берегу было видно Марсово поле, повыше - мавзолей Августа, ниже - огромные термы, которые начал сооружать Нерон, еще ниже - театр Помпея, а за ними, частью заслоненные другими зданиями, - Септа Юлия*, множество портиков, храмов, колоннад, многоэтажных зданий и, наконец, совсем далеко облепленные домами холмы, гигантский человеческий муравейник, границы которого тонули в голубом тумане, гнездо преступлений, но также могущества, очаг безумия, но также порядка, город, ставший главою мира, его угнетателем, но также его законодателем и замирителем, всесильный, непобедимый, вечный город. _______________ * С е п т а Ю л и я - помещение для голосования на северном склоне Капитолия. Окруженный солдатами Петр смотрел на него, как царственный властелин смотрел бы на свою вотчину, и говорил ему: "Ты искуплен, ты мой!" И никто - не только среди копавших яму солдат, но даже среди верующих - не догадывался, что средь них стоит истинный владыка этого города и что императоры уйдут, что волны варваров схлынут, что минуют века, а этот старец будет здесь царить постоянно. Солнце еще ниже опустилось к Остии, стало большим, багровым. Вся западная половина неба воссияла ослепительным светом. Солдаты подошли к Петру, чтобы раздеть его. Однако он, шепча молитву, вдруг распрямился и поднял высоко правую руку. Палачи остановились, точно оробев перед ним, - верующие, затаив дыхание, тоже ждали, что он что-то скажет, и наступила полная тишина. А он, стоя на возвышении, вытянутою рукой начал творить крестное знамение, благословляя в смертный свой час: - Urbi et orbi!* _______________ * Городу и миру! (Лат.) И в тот же дивный вечер другой отряд солдат вел по Остийской дороге Павла из Тарса к месту, где находился источник Сальвия. И за ним также шла толпа верующих, им обращенных, среди которых он узнавал более близких ему людей, и останавливался, и говорил с ними - к нему как к римскому гражданину стража относилась более почтительно. Еще за Тригеминскими воротами им повстречалась Плавтилла, дочь префекта Флавия Сабина*; видя ее молодое лицо все в слезах, Павел молвил: "Плавтилла, дочь спасения вечного, ступай с миром. Дай мне только платок, которым мне завяжут глаза, когда буду отходить к господу". И, взяв платок, пошел дальше с лицом радостным, как у работника, что, славно потрудившись целый день, возвращается домой. Мысли его, как и у Петра, были спокойны и ясны, подобно вечернему небу. Глаза задумчиво смотрели на простиравшуюся перед ним равнину и на Альбанские горы, утопающие в лучах. Он вспоминал свои странствия, свои труды и деяния, битвы, в которых побеждал, церкви, которые во всех краях и за всеми морями основал, и думал, что честно заслужил отдых. Он также исполнил свой урок, и посеянное им, думал он, уже не развеет вихрь злобы. Он уходил с уверенностью, что в войне, объявленной миру его истиной, она победит, и безграничный покой нисходил на его душу. _______________ * Ф л а в и й С а б и н Тит - старший сын Веспасиана. Путь до места казни был дальний, стало темнеть. Вершины гор окрасились пурпуром, а их подножья медленно застилала тень. Возвращались домой стада. Шли ватаги рабов с земледельческими орудиями на плечах. Перед домами играли на дороге дети, они с любопытством глядели на проходивших солдат. В этом вечере, в прозрачном, золотистом воздухе были не просто покой и умиротворенность, но казалось, звучит некая гармония, плывущая от земли к небу. И Павел слышал ее, и сердце его переполнялось радостью при мысли, что в эту музыку вселенной он внес свой звук, какого еще не бывало и без которого земля была как "медь звенящая или кимвал звучащий". И он вспоминал о том, как учил людей любви, как говорил им, что, хоть и раздали бы они все имущество бедным, хоть овладели бы всеми языками, и всеми тайнами, и всеми науками, они ничто без любви милосердной, долготерпеливой, которая не мыслит зла, не ищет своего, все покрывает, всему верит, на все надеется, все переносит. Так и прошла его жизнь в том, чтобы учить людей этой истине. И ныне он говорил себе: "Какая сила ее опровергнет, что может ее победить? Неужто сумеет заглушить ее император, даже будь у него вдвое больше легионов, вдвое больше городов и морей, земель и народов?" И он шел за наградой как победитель. Процессия наконец свернула с широкой дороги на узкую тропинку, ведшую на восток, к источнику Сальвия. Багряное солнце румянило вересковые луга. У источника центурион остановил солдат - час настал! Но Павел, перекинув через плечо платок Плавтиллы, не спешил повязать им глаза - в последний раз возвел он излучавший безграничное спокойствие взор к вечному вечернему свету и начал молиться. Да, час настал! Однако пред собою видел он длинную звездную дорогу, восходившую к небесам, и все повторял мысленно те же слова, которые, с сознанием исполненной службы и близкой кончины, написал ранее: "Подвигом добрым я подвизался, течение совершил, веру сохранил. А теперь готовится мне венец правды". Глава LXXII А Рим по-прежнему безумствовал - казалось, город, покоривший весь мир, ныне, не имея надлежащего правления, начинает разрушаться от внутренних раздоров. Еще до того, как для апостолов пробил последний час, был обнаружен заговор Пизона, и пошла столь беспощадная жатва, полетело столько знатнейших голов Рима, что даже тем, кто видел в Нероне бога, он стал представляться богом смерти. Скорбь воцарилась в городе, страх поселился в домах и в сердцах, но все так же были украшены портики плющом и цветами, и горевать по погибшим было запрещено. Просыпаясь по утрам, люди спрашивали себя, чья нынче очередь. Тени убиенных тянулись призрачной свитой за императором, и свита эта с каждым днем умножалась. Пизон поплатился за заговор своею головой, за ним последовали Сенека и Лукан, Фений Руф и Плавтий Латеран, и Флавий Сцевин, и Афраний Квинциан, и распутный товарищ императоровых бесчинств Туллий Сенецион, и Прокул, и Арарик, и Авгурин, и Грат, и Силан, и Проксум,* и Субрий Флав, когда-то всею душою преданный Нерону, и Сульпиций Аспер. Одних сгубило собственное ничтожество, других - трусость, некоторых - богатство, иных - смелость. Напуганный числом заговорщиков, император оцепил городские стены солдатами и держал город словно бы в осаде, каждый день посылая центурионов со смертными приговорами в дома подозреваемых. Приговоренные еще унижались в раболепных письмах, благодарили императора за приговор и завещали ему часть своего имущества, чтобы остальное сохранить для детей. Можно было подумать, что Нерон умышленно переходит все границы, желая убедиться, до какой степени дошло падение и как долго люди будут выносить его кровавое владычество. Вслед за заговорщиками казнили их родных, друзей и даже просто знакомых. Обитатели великолепных, после пожара сооруженных домов, выходя на улицу, могли быть уверены, что увидят череду похоронных процессий. Помпей, Корнелий Марциал, Флавий Непот и Стаций Домиций** погибли, обвиненные в недостаточной любви к императору; Новий Приск - из-за того, что был другом Сенеки; Руфрия Криспина лишили права на огонь и воду за то, что он был когда-то мужем Поппеи. Великого Тразею сгубила его добродетель, многие поплатились жизнью за благородное происхождение, даже Поппея стала жертвой минутной вспышки Неронова гнева. _______________ * Имеются в виду участники заговора Пизона, всадники Церварий Прокул, Вулкаций Арарик, Юлий Авгурин, Мунаций Грат и преторианский трибун Стаций Проксум. ** преторианские трибуны. А сенат пресмыкался перед свирепым владыкой, воздвигал в честь его храмы, давал обеты за его голос, увенчивал его статуи и, как богу, назначал ему жрецов. С трепетом в душе отправлялись сенаторы на Палатин восхвалять пенье "Периодоникия" и вместе с ним безумствовать на оргиях среди обнаженных тел, вина и цветов. А между тем где-то внизу, из почвы, пропитанной кровью и слезами, тихо, но неуклонно подымались всходы посеянных Петром семян. Глава LXXIII Виниций - Петронию: "Мы и здесь, carissime, знаем, что творится в Риме, а чего не знаем, о том сообщают нам твои письма. Когда бросаешь камень в воду, волны расходятся кругами все дальше и дальше, подобная волна безумия и злобы дошла с Палатина даже до нас. По пути в Грецию тут побывал посланный императором Карринат, который ограбил города и храмы, чтобы пополнить опустевшую казну. Ценою пота и слез людских в Риме сооружается Золотой дворец. Возможно, что мир еще не видывал такого дома, но не видывал он и подобных бесчинств. Ведь ты Каррината знаешь. Вроде него был и Хилон, пока не искупил свою жизнь смертью. Однако до ближайших к нам селений люди Каррината не добрались - быть может, потому, что здесь нет ни храмов, ни сокровищ. Ты спрашиваешь, чувствуем ли мы себя в безопасности. Скажу одно: о нас забыли, и пусть это будет тебе ответом. В эту минуту из портика, в котором я пишу тебе, я вижу наш тихий залив, а на нем - Урса в челне, опускающего невод в светлую воду. Моя жена рядом со мною прядет красную шерсть, а в садах, под сенью миндальных деревьев, поют песни наши рабы. О, carissime, какой тут покой, какое полное забвение былых тревог и горестей! Но не Парки, как пишешь ты, прядут сладостную нить жизни нашей, это Христос благословляет нас, возлюбленный наш бог и спаситель. Скорбь и слезы нам не чужды, ибо учение наше велит оплакивать горе ближних, но даже в слезах этих таится вам неведомое утешение - мы уповаем, что, когда истечет срок жизни нашей, мы встретим вновь всех дорогих нам погибших и тех, кому за истину божью еще предстоит погибнуть. Петр и Павел для нас не умерли, но родились в славе. Души наши видят их, и, когда глаза плачут, сердца наши веселятся их веселием. О да, дорогой мой, мы счастливы таким счастьем, над которым ничто не властно, ибо смерть, для вас конец всего, будет для нас лишь переходом к еще более безмятежному покою, более великой любви и блаженству. Так и текут наши дни и месяцы в сердечном согласии. Наши слуги и рабы, подобно нам, веруют в Христа, он же заповедал любовь, вот мы все и любим друг друга. Нередко при заходе солнца или в час, когда луна уже серебрит воды, мы говорим с Лигией о прежних временах, которые нам теперь кажутся сном, и, когда я думаю, что эта любимая головка, которую я каждый день баюкаю на своей груди, была так близка к мукам и гибели, я всею душой восхваляю моего господа, ибо он один мог ее вырвать из тех лап, спасти на самой арене и возвратить мне навсегда. О Петроний, ты же видел, сколько утешения и стойкости в бедах дает наше учение, сколько терпения и мужества перед лицом смерти, так приезжай, погляди теперь, сколько дает оно счастья в обычном, будничном течении жизни. Видишь ли, люди доселе не знали бога, которого можно любить, потому и сами друг друга не любили, отчего были несчастливы, ибо как свет исходит от солнца, так и счастье исходит из любви. Этой истине не научили ни законодатели, ни философы, ее не было ни в Греции, ни в Риме, а если я говорю "в Риме", это значит - на всей земле. Сухое, холодное учение стоиков, к которому влекутся люди добродетельные, закаляет сердца, как стальные мечи, но скорее делает их равнодушными, чем улучшает. Однако зачем я говорю это тебе, который больше меня учился и больше понимает? Ведь ты также знал Павла из Тарса и не раз подолгу беседовал с ним. Как же тебе не знать, что рядом с истиной, которую он проповедовал, все учения ваших философов и риторов - мыльные пузыри, пустые, ничего не значащие слова. Помнишь, как он задал тебе вопрос: "А если бы император был христианином, разве не чувствовали бы вы себя в большей безопасности, более уверенными во владении тем, чем владеете, чуждыми тревог и спокойными за завтрашний день?" Ты возражал ему, говоря, что наше учение - враг жизни, я же теперь отвечу тебе, что, если бы я с начала моего письма только повторял два слова: "Я счастлив!", я и то не сумел бы выразить тебе полноту моего счастья. Ты на это скажешь, что мое счастье - Лигия! Да, дорогой мой! И это потому, что я люблю ее бессмертную душу и что оба мы любим друг друга во Христе, а в такой любви нет ни разлук, ни измен, ни перемен, ни старости, ни смерти. Когда уйдут молодость и красота, когда тела наши увянут и придет смерть, любовь останется, ибо останутся теми же души. До того как глаза мои открылись для света, я ради Лигии готов был поджечь собственный дом, а теперь я говорю тебе: нет, я ее не любил, любить научил меня только Христос. В нем - источник счастья и покоя. И это говорю не я, но сама жизнь. Сравни ваши пронизанные тревогой наслажденья, ваши восторги, таящие неуверенность в завтрашнем дне, ваши оргии, подобные поминальным пиршествам, сравни их с жизнью христиан, и ты получишь готовый ответ. Но чтобы сравнивать более основательно, приезжай в наши благоухающие чабрецом горы, в наши тенистые оливковые рощи, на наши увитые плющом берега. Тебя ждет тут покой, какого ты давно не ведал, и искренне любящие сердца. Душа у тебя благородная, добрая, ты должен быть счастлив. Быстрый твой ум сумеет распознать истину, и, распознав, ты ее полюбишь - можно быть ее врагом, как император или Тигеллин, но быть равнодушным к ней никто не сумеет. О мой Петроний, мы с Лигией тешим себя надеждой увидеть тебя вскорости. Будь здоров, счастлив и приезжай к нам". Петроний получил письмо Виниция в Кумах, куда приехал вместе с прочими августианами, сопровождавшими императора. Его долголетняя борьба с Тигеллином подходила к концу. Петроний уже знал наверняка, что проиграет, и причина была ему понятна. Император с каждым днем все чаще опускался до роли комедианта, шута и возницы, все глубже погрязал в болезненном, гнусном, скотском разврате, и утонченный арбитр изящества становился для него только бременем. Даже когда Петроний молчал, Нерон видел в его молчании укор; даже когда он хвалил, чувствовал издевку. Блестящий патриций раздражал самолюбие Нерона и пробуждал зависть. Богатства Петрония, принадлежавшие ему великолепные произведения искусства разжигали алчность и властелина, и всесильного фаворита. Петрония покамест щадили ввиду предстоявшей поездки в Ахайю, где его вкус, его понимание греческой жизни могли пригодиться. Но Тигеллин исподволь внушал императору, что Карринат превосходит Петрония вкусом и знаниями и сумеет лучше устроить в Ахайе игры, приемы и триумфы. С этой минуты Петроний был обречен. Однако послать ему приговор здесь, в Риме, не решались. И император, и Тигеллин помнили, что этот изнеженный эстет, "делающий из ночи день", поглощенный наслажденьями, искусством и пирами, будучи проконсулом в Вифинии, а затем консулом в столице, выказал поразительную деловитость и энергию. Его считали способным на все и знали, что в Риме он пользуется любовью не только народа, но даже преторианцев. Никто из приближенных императора не брался предсказать, как поступит Петроний в таких обстоятельствах, - посему сочли более разумным выманить его из города и нанести удар, когда он будет в провинции. С этой целью было ему послано приглашение явиться вместе с другими августианами в Кумы, и Петроний, хоть и догадывался о подвохе, поехал - возможно, не желая оказывать явного сопротивления, а может, и для того, чтобы еще раз показать императору и августианам свое веселое, чуждое забот и тревог лицо и одержать над Тигеллином последнюю, предсмертную победу. Тогда Тигеллин, не теряя времени, сразу же обвинил его в дружбе с сенатором Сцевином, который был душою заговора Пизона. Остававшихся в Риме слуг Петрония бросили в тюрьму, дом был оцеплен преторианцами. Узнав об этом, он, однако, не обнаружил и тени тревоги или беспокойства и с усмешкою сказал августианам, которых потчевал на своей роскошной вилле в Кумах: - Агенобарбу не по нраву прямые вопросы, вот увидите, как он смутится, когда я у него спрошу, он ли приказал заточить в тюрьму мою фамилию в столице. После чего пообещал устроить пир "перед далеким путешествием". Во время приготовлений к пиру и прибыло письмо Виниция. Прочитав его, Петроний задумался, но вскоре лицо его вновь осветилось обычным выражением спокойствия, и вечером того же дня он написал следующий ответ: "Рад вашему счастью и удивляюсь вашей сердечности, carissime, я не предполагал, что двое влюбленных могут помнить о ком-то третьем, тем паче находящемся далеко. А вы не только не забыли меня, но уговариваете приехать на Сицилию, готовые поделиться вашим хлебом и вашим Христом, который, как ты пишешь, так щедро одаряет вас счастьем. Если это так, чтите его. Я-то полагаю, дорогой мой, что Лигию тебе возвратил также отчасти Урс, а отчасти римский народ. Будь император другим человеком, я бы даже подумал, что причина отказа от дальнейших преследований - твое родство с ним через внучку Тиберия, которую тот некогда отдал в жены одному из Винициев. Но если ты считаешь, что все это сделал Христос, спорить с тобою не стану. Да, да, не скупитесь на жертвоприношения ему. Прометей тоже посвятил себя людям, но увы! Прометей скорее всего лишь вымысел поэтов, меж тем как достойные доверия люди говорили мне, что видели Христа собственными глазами. Вместе с вами я думаю, что это самый порядочный из богов. Вопрос Павла из Тарса я помню и согласен, что, если бы, к примеру, Агенобарб жил согласно учению Христа, у меня, возможно, нашлось бы время съездить к вам на Сицилию. Тогда под сенью деревьев, сидя у источников, мы смогли бы вести беседы о всех богах и всех истинах, как вели их в древности греческие философы. А пока я вынужден ответить тебе вкратце. Я признаю только двух философов: одного зовут Пиррон, второго - Анакреонт. Остальных всех отдам тебе задешево вместе со всею школой греческих и наших стоиков. Истина обитает на горных высотах, так высоко, что самим богам не удается ее узреть с вершины Олимпа. Тебе, carissime, кажется, что ваш Олимп еще выше, и, стоя на нем, ты мне кричишь: "Взойди, и ты увидишь такие пейзажи, каких до сих пор не видывал!" Возможно. Но я отвечаю тебе: "Друг мой, у меня нет ног!" И когда дочитаешь это письмо до конца, я надеюсь, ты признаешь, что я прав. Нет, счастливый супруг царевны-зари! Ваше учение не для меня. Мне любить вифинцев, которые носят мои носилки, египтян, отапливающих мои бани, Агенобарба и Тигеллина? Клянусь белыми коленами Харит, что, даже если бы я хотел, все равно не сумею. В Риме найдется не менее ста тысяч человек, у которых либо торчащие лопатки, либо толстые колени, либо иссохшие икры, либо круглые глаза, либо чересчур большие головы. Прикажешь мне также и их любить? Где же мне взять эту любовь, если я не чувствую ее в сердце? А если ваш бог хочет, чтобы я их всех любил, почему ж он, будучи всемогущим, не дал им форм таких, как у Ниобидов, которых ты видел на Палатине? Кто любит красоту, по одной этой причине неспособен любить безобразие. Другое дело - не верить в наших богов, но их можно любить, как любили Фидий, и Пракситель, и Мирон, и Скопас, и Лисипп. И если бы я даже захотел идти туда, куда ты меня зовешь, я не могу. А так как я и не хочу, то дважды не могу. Ты, как Павел из Тарса, веришь, что когда-нибудь по ту сторону Стикса, на полях Елисейских, вы увидите вашего Христа. Превосходно! Пусть тогда он сам тебе скажет, принял бы он меня с моими геммами, с моей мурринской чашей, и с изданиями Сосиев, и с моей Златоволосой. При мысли об этом, дорогой мой, меня разбирает смех - ведь даже и Павел из Тарса говорил мне, что ради Христа надо отказаться от венков из роз, от пиров и наслаждений. Правда, взамен он сулил мне другое счастье, но я ему возразил, что для этого другого я слишком стар и что глаза мои всегда будут любоваться розами и запах фиалок также будет мне всегда приятней, нежели вонь грязного "ближнего" из Субуры. Вот причины, по которым ваше счастье не для меня. Но, кроме этого, есть еще одна, которую я приберег для тебя напоследок. Меня призывает Танатос. Для вас начинается рассвет жизни, а для меня солнце уже зашло, и мрак сгущается над моей головой. Иными словами, я должен умереть. Не стоит об этом долго говорить. Так должно было кончиться. Зная Агенобарба, ты легко это поймешь. Тигеллин меня победил. Нет, не так! Просто моим победам пришел конец. Я жил, как хотел, и умру, как мне нравится. Не принимай этого близко к сердцу. Ни один бог не обещал мне бессмертия, стало быть, ничего неожиданного не случится. И ты, Виниций, ошибаешься, утверждая, что только ваше божество учит умирать спокойно. Нет! Наш мир знал и до вас, что, когда выпита последняя чаша, пришло время уйти, отдохнуть, и он еще умеет это делать спокойно. Платон говорит, что добродетель - это музыка, а жизнь мудреца - гармония. Если так, я умру, как жил, - добродетельно. Еще хотел бы я проститься с твоей божественной супругой словами, которыми я приветствовал ее в доме Авла: "Разные, очень разные видел я народы, но равной тебе не знаю". И если душа есть нечто большее, чем полагает Пиррон, то моя душа, летя к пределам Океаноса, заглянет к вам и присядет у вашего дома в образе мотылька или, как верят египтяне, ястреба. В другом виде прибыть я не могу. А тем временем пусть обратится Сицилия для вас в сад Гесперид, пусть полевые, лесные и речные нимфы усыпают вам дорогу цветами и во всех акантах колонн вашего дома пусть гнездятся белые голуби". Глава LXXIV Петроний не ошибся. Два дня спустя молодой Нерва, всегда его любивший и преданный ему, прислал в Кумы своего отпущенника с известием обо всем, что творилось при дворе императора. Гибель Петрония была предрешена. Собирались завтра же послать к нему центуриона с приказом оставаться в Кумах и ждать там дальнейших распоряжений. Следующий гонец, которого пошлют через несколько дней, доставит смертный приговор. С невозмутимым спокойствием выслушал Петроний вольноотпущенника, затем сказал: - Отнесешь своему господину одну из моих ваз, я дам ее тебе перед твоим отъездом. Также передай ему, что я от всей души его благодарю за эту весть - теперь я смогу опередить приговор. И он вдруг рассмеялся, как человек, которого осенила замечательная мысль и который заранее радуется ее осуществлению. В тот же вечер его рабы были разосланы во все концы Кум с приглашениями всем августианам и августианкам принять участие в пире на роскошной вилле арбитра изящества. Сам хозяин в пополуденные часы что-то писал в библиотеке, затем принял ванну, после чего велел вестипликам себя одеть и, великолепный, нарядный, подобный божеству, зашел в триклиний, чтобы взглядом знатока проверить, все ли сделано как надо, а затем направился в сад, где отроки и юные гречанки с островов плели к ужину венки из роз. Лицо его не омрачала даже тень тревоги. О том, что пир будет необычный, слуги узнали лишь по его распоряжению выдать особенные награды тем, кем он был доволен, и слегка выпороть тех, чья работа ему не понравилась, либо тех, кто еще прежде заслужил выговор и наказанье. Кифаристам и певцам он обещал щедрую плату, и наконец, усевшись в саду под буком, сквозь листву которого падали на землю солнечные лучи, испещряя ее светлыми пятнами, он призвал к себе Эвнику. Она явилась в белых одеждах с веткою мирта в волосах, прелестная, как Грация, и Петроний, усадив ее подле себя и слегка коснувшись пальцами ее виска, стал разглядывать ее с таким упоеньем, с каким знаток смотрит на божественно прекрасную статую, созданную резцом мастера. - Эвника, - молвил он, - знаешь ли ты, что ты уже давно не рабыня? А она, подняв на него свои спокойные голубые глаза, отрицательно покачала головой. - Нет, господин, я навсегда твоя рабыня, - возразила она. - Но ты, возможно, не знаешь, - продолжал Петроний, - что эта вилла и эти рабы, которые там плетут венки, и все, что в ней есть, и поля, и стада, отныне принадлежит тебе. Слыша такие речи, Эвника вдруг отодвинулась от него и спросила голосом, в котором звучала тревога: - Зачем ты говоришь мне это, господин? Потом опять придвинулась и пристально поглядела на него, часто мигая от напряжения. Еще минута, и лицо ее стало белее полотна, а он все улыбался и наконец произнес всего одно слово: - Да! Наступило молчание, лишь шелестели от легкого ветра листья бука. Петроний теперь мог и впрямь подумать, что перед ним статуя белого мрамора. - Эвника! - молвил он. - Я хочу умереть спокойно. И девушка, поглядев на него с душераздирающей улыбкой, прошептала: - Я слушаю тебя, господин. Вечером гости, уже не раз бывавшие на пирах у Петрония и знавшие, что рядом с ними даже пиры императора кажутся скучными и варварскими, толпою стали сходиться на виллу - ни у кого и в мыслях не было, что это последнее пиршество. Многие, правда, знали, что над утонченным арбитром нависли тучи императорской немилости, но это уже столько раз случалось и столько раз Петроний умело разгонял тучи находчивым шагом или одним смелым словом - никто не допускал, что ему может грозить серьезная опасность. Веселое лицо Петрония и обычная легкая улыбка только укрепили эту уверенность. В божественных чертах прелестной Эвники, которой он сказал, что хочет умереть спокойно, и для которой каждое его слово было священным оракулом, светилось безмятежное спокойствие, а в глазах мерцали странные огоньки, которые можно было приписать радости. Стоявшие в дверях триклиния отроки с убранными под золотые сетки волосами надевали на головы прибывавшим гостям венки из роз, предупреждая их, по обычаю, чтобы переступали порог правою ногой. Нежный запах фиалок плыл по залу, в лампах разноцветного александрийского стекла горели огни. У лож стояли девочки-гречанки, чтобы увлажнять благовониями ноги гостей. Вдоль стен кифаристы и афинские певцы ждали мановения повелителя хора. Столы были накрыты с изумительной роскошью, но роскошь эта была не кричащей, не подавляющей, она казалась естественным цветеньем богатства. Дух веселья и свободы царил в зале и вместе с запахом фиалок радовал сердца. Входившие в зал гости чувствовали, что их здесь не ждет ни принуждение, ни опасность, как то бывало у императора, где за недостаточно горячую или не вполне удачно выраженную похвалу пенью или стихам можно было поплатиться жизнью. При виде огней и увитых плющом кувшинов, при виде вин, охлаждающихся в сосудах со снегом, и изысканных яств гостями овладевала веселая беспечность. Вскоре весь зал гудел от оживленных голосов, как гудит рой пчел над цветущей яблоней. Порою среди этого шума раздавался взрыв веселого смеха, порою - хвалебные возгласы, а порою - неумеренно звучный поцелуй, дань восхищения белой ручке. Прежде чем пригубить чашу, гости проливали несколько капель в жертву бессмертным богам, дабы снискать их покровительство и милость для хозяина дома. Что за беда, что многие не верили в богов! Так велели обычай и суеверие. Возлежа рядом с Эвникой, Петроний говорил о римских новостях, о последних разводах, о любви, о любовных интрижках, о состязаниях, о Спикуле, прославившемся в последнее время на арене, и о новых книгах, появившихся у Атракта и Сосиев. Совершая жертвенное возлияние, он говорил, что льет вино только в честь Владычицы Кипра, ибо она древнее и могущественнее всех богов, одна она бессмертна, извечна, всевластна. Беседа его была подобна солнечному лучу, освещающему то один, то другой предмет, либо летнему ветерку, колеблющему цветы в саду. Наконец он кивнул предводителю хора, и по этому знаку раздались нежные звуки кифар и вторящие им молодые голоса. Затем танцовщицы с Коса, землячки Эвники, в развевающихся прозрачных одеждах прельщали взоры розовыми своими телами. В заключение египетский гадатель предсказывал гостям их будущее по цветным камушкам-оракулам в стеклянном сосуде. А когда гости пресытились этими развлечениями, Петроний слегка приподнялся на сирийской подушке и, как бы между прочим, сказал: - Друзья мои! Простите, что я на пиру обращаюсь к вам с просьбой: пусть каждый возьмет от меня в дар тот кубок, из которого пролил вино в честь богов и за мое благополучие. Кубки Петрония сверкали золотом и самоцветами, поражали мастерскою резьбой, и, хотя раздача подарков была в Риме делом обычным, ликование охватило гостей. Одни стали благодарить и громко восхвалять хозяина, другие говорили, что сам Юпитер не баловал богов на Олимпе подобными дарами, но были и такие, что колебались, взять ли подарок, - слишком уж превышала его ценность привычные мерки. Петроний же, высоко подняв мурринскую чашу, походившую на сияющую радугу и поистине бесценную, молвил: - Вот чаша, из которой я совершил возлияние в честь Владычицы Кипра. Пусть же отныне не коснутся ее ничьи уста и ничьи руки не прольют из нее вино в честь другой богини! И он бросил драгоценный сосуд на пол, усыпанный фиолетовыми цветами шафрана. Брызнули осколки, и тогда, видя изумленные взгляды гостей, Петроний сказал: - Не удивляйтесь, дорогие друзья, и продолжайте веселиться. Старость и недуги - печальные спутники последних лет жизни. Но я подам вам хороший пример и хороший совет: видите ли, друзья, можно их не дожидаться и, прежде чем они придут, уйти добровольно, как ухожу я. - Что ты хочешь сделать? - с тревогою спросили его несколько голосов. - Я хочу веселиться, пить вино, слушать музыку, смотреть на эти божественные формы, которые вы видите рядом со мною, а потом уснуть в венке из роз. С императором я уже простился. Не хотите ли послушать, что я написал ему на прощанье? С этими словами он достал из-под пурпурного изголовья табличку и начал читать: "Я знаю, о государь, что ты с нетерпеньем ждешь моего приезда и что твое преданное дружеское сердце днем и ночью тоскует по мне. Я знаю, что ты осыпал бы меня дарами, доверил бы мне префектуру претория, а Тигеллина назначил бы тем, для чего он создан богами: сторожем мулов в твоих землях, которые ты получил в наследство, отравив Домицию. Уж ты меня прости, но клянусь тебе Гадесом и пребывающими там тенями твоей матери, жены, брата и Сенеки, что не могу приехать к тебе. Жизнь, дорогой мой, - это огромная сокровищница, и из этой сокровищницы я умел выбирать самые чудесные драгоценности. Но есть в жизни и такие вещи, которых я долее сносить не в силах. О, прошу тебя, не подумай, будто мне мерзит то, что ты убил мать, и жену, и брата, что ты сжег Рим и отправил в Эреб всех порядочных людей в твоем государстве. Нет, любезный правнук Хроноса! Смерть - удел человеческого стада, а от тебя ничего иного и ожидать нельзя было. Но еще долгие, долгие годы терзать себе уши твоим пеньем, видеть твои домициевские тонкие ноги, дергающиеся в пиррейской пляске, слушать твою игру, твою декламацию и твои вирши, о жалкий провинциальный поэт, - вот что стало мне невмоготу и пробудило желание умереть. Рим, слушая тебя, затыкает уши, мир над тобою смеется, и краснеть за тебя я больше не хочу, не могу. Вой Цербера, милый мой, хоть и будет смахивать на твое пенье, меньше расстроит меня, потому что я никогда не был его другом и не обязан стыдиться за его голос. Будь здоров, но не пой, убивай, но не пиши стихов, отравляй, но не пляши, поджигай, но не играй на кифаре - такие пожелания и такой последний дружеский совет шлет тебе Арбитр Изящества". Гости струхнули - они знали, что для Нерона утрата престола была бы менее жестоким ударом. Им также было ясно, что человек, написавший такое письмо, должен погибнуть, и смертельный страх обуял их, что они подобное письмо выслушали. Однако Петроний рассмеялся так искренне и весело, словно речь шла о невиннейшей шутке, и, обведя взором присутствующих, сказал: - Веселитесь и гоните прочь все тревоги. Никто не обязан хвалиться тем, что слышал это письмо, а я похвалюсь им разве что Харону, когда он будет меня перевозить. И, кивнув врачу, он протянул ему руку. Искусный врач-грек в одно мгновенье обкрутил ее златотканой повязкой и вскрыл жилу на сгибе. Кровь брызнула на изголовье и залила Эвнику, которая, поддержав голову Петрония, склонилась над ним. - Господин мой, неужели ты думал, что я тебя покину? Если бы боги пожелали даровать мне бессмертие, а император - власть над миром, я и то последовала бы за тобою. Петроний улыбнулся, приподнял голову и, легко коснувшись устами ее уст, отвечал: - Идем со мною. - Потом прибавил: - Ты поистине меня любила, божественная моя! А она протянула врачу свою нежно розовеющую руку, и минуту спустя кровь ее полилась, смешиваясь с его кровью. Но тут Петроний дал знак предводителю хора, и опять зазвучали кифары и голоса певцов. Сперва пели "Гармодия", а затем - песню Анакреонта, в которой поэт жалуется, что однажды, найдя у своих дверей озябшего и заплаканного сыночка Афродиты, взял его в дом, обогрел, осушил его крылышки, а тот, неблагодарный, в награду своею стрелой пронзил ему сердце, и с тех пор он утратил покой... Петроний и Эвника, прислонясь друг к другу, прекрасные как боги, слушали, улыбаясь и постепенно бледнея. Когда песня закончилась, Петроний распорядился, чтобы продолжали разносить вино и яства, потом завел разговор с сидевшими ближе о пустячных, но приятных предметах, о которых обычно говорят на пирах. Потом позвал грека и попросил на минуту перевязать жилы - его, сказал он, клонит ко сну, и он хотел бы еще разок препоручить себя Гиппосу, пока Танатос не усыпит его навсегда. И он уснул. Когда ж проснулся, голова девушки, схожая с белым цветком, уже лежала на его груди. Он бережно опустил ее на изголовье, чтобы еще раз полюбоваться ею. После чего велел снять повязку с руки. По его знаку певцы затянули другую песнь Анакреонта, и кифары тихо сопровождали пенье, чтобы не заглушать слова. Петроний становился все бледнее и, когда умолкли последние звуки песни, еще раз обратился к своим гостям: - Друзья, признайтесь, что вместе с нами погибает... Закончить он не смог - рука последним движением обняла Эвнику, потом голова откинулась на изголовье, и он скончался. Однако гости, глядя на эти два мраморно-белых тела, подобных дивным статуям, поняли его мысль - да, с ними погибало то единственное, что еще оставалось у их мира: поэзия и красота. Эпилог Вначале мятеж галльских легионов под водительством Виндекса казался не слишком опасным. Императору шел только тридцать первый год, никто и надеяться не смел, что мир может вскоре избавиться от душившего его кошмара. Вспоминали, что уже не раз в правление прежних императоров бывали среди легионов беспорядки, которые, однако, подавлялись, не приводя к смене власти. Так, при Тиберии Друз усмирил мятеж паннонских легионеров, а Германик - рейнских. "Да и кто бы мог, - говорили люди, - прийти к власти после Нерона, когда почти все потомки божественного Августа погублены в его правление?" Другие, глядя на колоссальные статуи Нерона, изображающие его в виде Геркулеса, невольно думали, что никакой силе не одолеть этакой громады. А кое-кто после его отъезда в Ахайю даже тосковал по нему, ибо Гелий и Поликлит, которым он поручил править Римом и Италией, проливали еще больше крови. Никто не был спокоен за свою жизнь и достояние. Закон перестал охранять. Исчезли человеческое достоинство и добродетель, ослабли родственные узы, и исподличавшиеся сердца даже надеяться не решались. Из Греции доходили отголоски неслыханных триумфов императора, вести о тысячах завоеванных им венков и тысячах побежденных соперников. Весь мир представал сплошной кровавой и шутовской оргией, а заодно крепло ощущение, что пришел конец доблести и чести, что настало время плясок, музыки, разврата, крови, и впредь жизнь так и пойдет. Сам император, которому восстание открывало путь для новых грабежей, не слишком тревожился по поводу бунтующих легионов и Виндекса, даже частенько давал понять, что рад этому. Уезжать из Ахайи ему не хотелось, и лишь когда Гелий сообщил, что откладывать нельзя, что он может лишиться власти, Нерон выехал в Неаполис. Там он опять-таки играл и пел, пропуская мимо ушей сообщения о все более угрожающем ходе событий. Тщетно объяснял ему Тигеллин, что прежние бунты легионов происходили без вождей, теперь же во главе мятежа стоит муж из древнего рода аквитанских королей, вдобавок славный и опытный воин. - Меня здесь, - отвечал Нерон, - слушают греки, а они единственные, кто умеет слушать и кто достоин моего пенья. Он говорил, что первый его долг - служить искусству и славе. Но когда наконец до него дошла весть, что Виндекс назвал его дрянным актером, Нерон возмутился и выехал в Рим. Нанесенные ему Петронием раны, зажившие во время пребывания в Греции, снова открылись в его душе, и он намеревался искать справедливости у сената и требовать мести за столь неслыханное оскорбление. Увидев в пути бронзовую группу, изображавшую галльского воина, поверженного римским всадником, он счел это добрым предзнаменованием, и с той поры если вспоминал о восставшем легионе и о Виндексе, то лишь затем, чтобы над ним поиздеваться. Его въезд в город затмил все виданное до тех пор. Ехал он на той же колеснице, на которой некогда справлял свой триумф Август. Чтобы освободить проход для шествия, разрушили одну арку цирка. Встречать императора вышли все сенаторы, всадники и необозримые толпы народа. Стены дрожали от выкриков: "Привет тебе, Август, привет, Геркулес! Привет, божественный, единственный, олимпиец, пифиец, бессмертный!" За колесницей несли завоеванные им венки, таблицы с названьями городов, где он одерживал триумфы, и с именами побежденных им мастеров. Нерон упивался своим торжеством и взволнованно спрашивал у окружавших его августиан, мог ли триумф Цезаря сравниться с его триумфом. Мысль, что у кого-нибудь из смертных может подняться рука на подобного полного совершенств полубога, даже не появлялась у него. Он чувствовал себя истинным олимпийцем, а потому - защищенным от всякой опасности. Восторги и безумное ликование толпы лишь разжигали собственное его безумие. В день этого триумфа можно было подумать, что не только император и город, но весь мир сошел с ума. Под горами цветов и венков никто не видел пропасти. Однако вечером того же дня колонны и стены храмов покрылись надписями, в которых перечисляли злодеяния императора, угрожали ему скорой местью и высмеивали его как артиста. Из уст в уста передавали фразу: "До тех пор пел, пока петухов не разбудил".* По городу кружили тревожные, чудовищно преувеличенные слухи. Августиан охватило беспокойство. С сомнением глядя в будущее, люди не смели произнести слово надежды, не смели чувствовать, не смели думать. _______________ * Т. е. галлов (от лат. gallus - "петух"). А Нерон продолжал жить только театром да музыкой. Его интересовали недавно изобретенные музыкальные инструменты и новый водяной орган, который испытывали на Палатине. Его ребячливому и неспособному к твердости ни в замыслах, ни в действиях уму мнилось, что, назначив на далекое будущее представления и всяческие зрелища, он тем самым предотвращает опасность. Приближенные, видя, что он ничуть не заботится о казне и о войске, а думает лишь о метких словах для описания бедствий, совершенно растерялись. Другие предполагали, что Нерон только оглушает себя и окружающих поэтическими цитатами, чтобы самому отвлечься от тайной тревоги. Поведение его стало болезненным, лихорадочным. Всякий день в его мозгу появлялись тысячи новых планов. Порой он срывался с места, спешил выйти навстречу опасности, приказывал грузить на повозки кифары и лютни, вооружать молодых рабынь как амазонок и стягивать в Рим легионы с Востока. А порой ему казалось, что он сумеет усмирить бунт галльских легионов не силою, но пеньем. И душа его заранее тешилась картиной того, как он будет песней смягчать сердца воинов. Легионеры со слезами на глазах окружат его, а он пропоет им эпиникий, после чего начнется для него и для Рима "золотой век". Порой он снова требовал крови, а иногда говорил, что удовлетворится владычеством над Египтом; вспоминал гадателей, пророчивших ему престол в Иерусалиме; иногда же, сам себя разжалобив, мечтал, что станет бродячим певцом, будет зарабатывать себе пеньем на хлеб насущный, и города и страны будут чтить в нем уже не императора, не властелина земли, но певца, какого доселе не создавал род людской. Так он метался, безумствовал, играл, пел, менял намерения, сыпал цитатами, превращал свою жизнь и жизнь всех вокруг в нелепый, фантастический и вместе страшный сон, в шумный фарс, состоявший из напыщенных фраз, плохих стихов, воплей, слез и крови, а между тем туча на Западе с каждым днем все росла и набирала сил. Мера исполнилась, шутовская комедия явно приближалась к концу. Когда до слуха Нерона дошли вести о Гальбе и о присоединении Испании к бунту, он впал в