правляемся на заре в Париж. Париж! B Париже я был всего только раз -- в четырнадцать лет. Было это в шестьдесят седьмом году, ездили мы в столицу по случаю Всемирной выставки. От города, от его улиц остались лишь смутные воспоминания. Ехали туда ночью -- я дремал себе в повозке, ехали оттуда -- без просыпу спал от усталости. B сущности, от Парижа сохранились в памяти только казаки на низеньких мохнатых лошадках, мексиканцы в пончо, длиннокосые китайцы, арабы, андалузцы, индейцы с перьями на голове, египтяне, толпящиеся вокруг мумии, баварские девицы на пивных бочках -- словом, все обитатели Земного шара. И все это тараторило и текло расходящимися кругами по коридорам волшебного дворца в форме овала, занявшего все Maрсово поле; a кругом нецорочно белые статуи, восточные ковры, ювелирные изделия, локомотивы из Англии, санитарный поезд из Америки, все это, заключенное на пространстве между Военным училищем и Сеной, по которой бегали маленькие пароходики, a над головой кружил первый воздуш ный шар с двумя корзинами,-- творение господина Надара. -- Вся эта ярмарочная феерия нам в четыре миллиона франков обошлась, и за нее, как положено, расплачивается простой народ,-- ворчал Предок. По правде сказать, он сильно портил мне удовольствие и сам это отлично понимал. Уснащая чтение газет республиканской яростью, он утверждал, что это входит в курс моих "университетов" наравне с французским языком, энциклопедистами, Великими Предками 93 года, и Бриссо, и Бабефом, и Прудоном...* Папа посмеивался в усы, мама отворачивалась. Она никак не одобряла дядюшкиных методов воспитания. Начал он учить меня азбуке, когда мне еще и пяти небыло, и мама кричала, что дело кончится воспалением мозга. B представлении бедной моей мамы учиться читать и писать при наших достатках -- пустая трата времени и ненужная роскошь. B страдную пору она попросту не давала нам свечки. Предок похрапывает себе с приятностью, будто читает из-за моего плеча то, что я тут написал. Храпит и улыбается. Омкровенно говоря, на Всемирной высмавке 1867 года больше всего меня поразили не машины, не гулянье, не прибывшие на празднесмво монархи, даже не новейшие омкрымия: алюминий -- эмом магический мемалл, прочный как железо .и легкий как перышко -- или диковинная no мем временам жидкосмь, именуемая *керосuw>, -- нет, самым ярким пямном в моих воспоминаниях осмалось чудище, высмавленное Пруссией, знаменимая пямидесямимонная пушка, изгомовленная в Эссене герром Kpyппом и cмрелявшая снарядами в пямьсом килограммов весом. Нынче ночью даже куры и те не спят. Слышно, как они хлопают крыльями и злобно кудахчут. Знаю, знаю, о чем думает мама, привязывая клетку с курами к борту повозки. Крикнул ей из окна: -- Лишь бы пруссакам не досталось, да? -- Ложись-ка лучше спатьl Сердится, что ee раскусили. Свечка догорает, но все равно непременно выражу здесь до конца свою волю, свои намерения. Ho и в эмой решимосми опямь-маки следуем видемь влияние Предка, который десямки раз при мне печалился: "Bom если 6 я вел дневник, ведь я макого навидался, смолько всего пережил!..* До самых последних дней мне, пожалуй, и не стоило браться за дневник. О чем было писать -- о своем детстве, что ли, о детстве деревенского мальчика, об уроках (весъмасвоеобычных) дядюшкиБенуа по прозвшцу Предок, о том, как я помогал родителям обрабатывать землю господияа Валькло? A вот теперь столько 6удет всего... Я купил (разбив для эмой цели копилку) десять толстых тетрадей в черных молескиновых обложках и дюжину карандашей. Сложил все это добро в старую холщовую сумку -- папа отдал ee мне, a мама сшила ему новую, когда он уходил на войну. Даю торжественную клятву самому себе вот на этой самой странице: никуда и никогда не двинусь без этой солдатской сумки. Пусть моя канцелярия хлещет меня по боку! "Перо повосмреe сабли будемь,-- говаривал Предок. Я рано начал пробовамь свои силы в писании. Все, что я царапал на бумаге, другие, безусловно, написали бы куда лучше меня. Все мои иллюзии как рукой снимало от одной ухмылки Предка. Есть y меня воля, есть самолюбие. И чтобы решимость моя была как сталь, закалю-ка ee в горниле суеверия: дневник начат, если прерву его, то накличу на себя беду. Однажды я, словно между прочим, спросил Предка, как делается вот такая литературa, как писать про самого себя? -- Записывай все. -- Как так все? -- Все, что входит в тебя через глаза, уши, HOC, кожу, язык и сердце. -- Ho ведь... будет и хорошее и плохоe! -- Плохоe -- это то, что входит в тебя через rлаза и уши, но не твои, a чужие. Такие разговоры, должно быть, очень нравились нашему cmaрому чудаку, Мы часмо беседовали с ним о форме и содержании, сидя обычно лемними вечерами на опорной сменке под орешиной, коромая зимние долгие вечерa y камелъка, и пламенный поклонник Гюго под мреск цикад или поленьев учил меня смаковамь и уважамъ наш прекрасный язык. Прежде чем задуть фонарь на повозке, мама крикнула: -- Фло, a ты ничего важного не забыл? Карандаши и тетради в солдатской сумке, ну a самое важное y меня в голове, y меня в сердце, самое валtное -- это завтра. И раз Предок после долгих уговоров согласился ехать с нами... Записав эти последние строчки, я отошел от окна и сейчас задую свечу. Пишу, положив тетрадь на колени, потом улягусь прямо на пол."Дом, откуда уезжаешь, уже не дом. Жилье, где остается богатый урожай и семнадцать лет из прожитых тобой семнадцати,-- самое пустое из всех жилищ, очищенных по приказу военных властей. За перегородкой пошуршивает сено. Расточает сквозь щели aроматы луговых трав, подрубленных, срезанных под корень вянущих цветов, запахи лета, последнего нашего лета. Горький ласковый дух, от которого ширится грудь, дрожит все внутри... Сенмябрь 1914 года. Пишу на мой же ферме в Рони, коморую я купил после смермu господина Валькло, благо y меня было омложено немного прочерный денъ. Неужели снова придемся удирамь омсюда? Ходим слух, что немцы на Марне. Уже почми месяц, как я без особой oхомывзялся за эти давно забымые мемради. От нечего деламь, от душевной paсмерянносми. B роковые часы вом так проверяешъ, что уцелеем, что османемся. Мой сын сражаемся где-mo на дорогах нашесмвия, Каким-mo будут предсмавлямь мои внуки далекого предка, который "был учасмником Коммуны*? Лучшлй из этих внуков недавно погиб на Эбро. Он был бойцом Интернациональной бригады. Этот-то все понял. Вторник, 16 августа 1870 года. Два часа пополудни. Застава Монтрей. Бижу, мама, Предок и я вот уже больше трех часов варимся в собственном соку, топчемся на одном месте. Дядюшка Мартино, наш сосед, огородник, всячески заверял нас -- пусть даже поклажи многовато, зато такой заслуженный конь, как Бижу, без спешки дотянет нас за четыре часа до Бельвиля. Он даже указал нам кратчайший маршрут -- через заставу Монтрей, Шаронский бульвар, Пэр-Лашез и бульвар Менильмонтан; сам он преспокойно вот уже тридцать лет возит этим путем в Париж ранние овощи. Мама сразу" все высчитала: -- Если выедем в шесть, прибудем на место еще утром и договоримся обо всем с невесткой. Значит, еще до темноты разместимся y твоей бельвильской тетки... B самую последнюю минуту выяснилось, что надо пристроить на повозку еще один ящик и две бутыли; но тут наш Бижу, хотя и получивший двойную порцию овса, отказался трогаться с места, уперся как мул. Не обращая внимания на наши крики и даже щелканье кнута, Бижу поворачивал в сторону конюшни свою тяжелую башку и все встряхивал ею, чтобы откинуть подстриженную на лбу челочкой гриву и поглядеть на родные места сперва одним своим огромным влажным глазом, потом другим -- a нам чудилось, будто он отрицательно мотает головой: нет, мол, нет и еще раз нет! -- Бедняга чует, что его ждет в Париже,-- проворчал Предок, подошел к Бижу, прижался спиной к его груди, потом положил себе на плечо возле самого yxa бархатистую конскую морду и, ласково его уговаривая, оглаживая, повернул в нужном направлении. Так, поддерживая друг друга, лошадь и старик наконец-то стронулись с места. Встающее солнце уже разливало рыжеватые запахи соломы, и эти двое -- человек и конь -- даже как-то благоговейно их вдыхали. Миновав железнодорожный переезд y Мюлуза, мы очутились y подножия замка Монтро, прямо под фортом Рони. Я знаю этот форт с тех самых пор, как научился ходить. И был сейчас ужасно разочарован. B душе я ждал, что увижу его, ощерившегося длинными жерлами орудии, ощетинившегося штыками, увенчанного знаменами, флагами, услышу барабанный бой, пенье рожков, короче, увижу в зареве легенд ... Ho отсюда, снизу, крепость казалась вымершей. Только под одним из выступов укрепления трое каких-то расхристанных артиллеристов играли в кости, устроившись на габионах, которые им полагалось набить землей. Голова нашей колонны застряла где-то y заставы. Молодой фермер из Бри-сюр-Марн, пустив галопом коня, проскакал мимо нас лообочинедороги. Минут через двадцать он воротился уже шагом и объяснил: въезд в город перегорожен баррикадой,либо надо в объезд, либо ждать, пока ee разберут. Через четверть часа группа беженцев из нашей колонны кинулась вперед и, окружив лейтенанта и двух не старых еще солдат мобильной гвардии, приступила к ним с вопросами. -- Терпение, терпение! Te, кто сложил баррикаду, сейчас ee разбирают. Это ведь тоже работа -- сначала сделай, потом сломай. Еще вчерa вечером путь был свободен: никто блузников с этой улицы не трогал, ничего от них не требовал. И вдруг нате вам, им приспичило вроде как по малой нужде -- выскочили на улицу среди ночи и давай булыжники из мостовой выворачивать... Офицер многозначительно повертел указателъным пальцем y виска. Выпросив y кого-то из наших табачку, солдат, набивая трубку, буркнул: -- С этими, туда их, голодранцами, которых посылают в Эльзас, парижане еще слезы кулаками утирать будут! B воскресенье уже в Булонском лесу укреплений понастроили! -- Вот тут мы не отстаем,-- хихикнул другой. Удары заступов известили нас, что баррикаду сносят. Женщины из нашей колонны собирались кучками по пятеро, шестеро и, стоя кружком, тесно сдвинув опущенные лбы, болтали за повозками, a мужчины тем временем paсселись на откосе. Из рук в руки переходили вкруговую вино, табак, газеты и письма. Наслушалась вдоволь дороra разных небылиц. Коекто начал было распускать панические слухи, но такого разносчика слухов мигом осаживали. У самой заставы завязалась драка. Тогда, в середине авгусма 1870 года, хомя уже бродило глухоe беспокойсмво, мало кмо мог вообразимь себе размеры грядущих бедсмвий. Слухи, так сказамь, привамного порядка как оглашенные спешили на подмогу официальному бахвальсмву, раздуваемому npессой. Просмой люд nopaсмерял свои прославленный здравый смысл. Да и мало знал об эмапax вморжения. Впрочем, как можно было поверимь, например, макому: 4-го npуссаки амакуюм и уничможаюм дивизию генерала Дуэ под Виссамбуром, 6-го прорываюм фронм под Фрешвиллером и Вермом и разбиваюм наголову Мак-Магона, в mom же день ucмребляюм при Шпихерне нашу знаменимую Рейнскую армию*, которой командовал лично импеpamop. A мам пошло: Эльзас захвачен неприямелем и с тех nop французские войска omcмупаюм с боями. B течение последующих недель лишь nocмепенно и с огромным мрудом выяснилосъ, кмо же за все в омвеме: за недооценку сил npомивника, за пуманицу при coсредомочивании часмей, за слабосмь французской aрмиллериu с ee бронзовыми пушками, заряжавшимися no cmaринке, с жерла, за бездарносмь генералов... Ho y засмавы Монмрей ни один из кресмьян, пробиравшихся в Париж, и не вздумал бы обвинимь в эмих бедах режим, a мем паче особу импеpamopa. "Повинуясъ всеобщему желаниюь, Наполеон III передал командование армией маршалу Базену, и это официально подмвержденное извесмиe скореe уж опечалило людей. Они цеплялись за декрем от 8 авгусма, объявлявшего Париж на осадном положении, и за воззвание импеpaмрицы к французам: "Да будем y нас только одна naрмия -- naрмия Франции, и одно лишь знамя -- знамя национальной чесми..." Колонна тронулась, мужчины, сбившись группками, шагали по трое, a то и по шестеро возле чьей-нибудь лошадки и с жаром твердили о том, какие y Парижа мощные внешние форты, что есть еще y нас войсковые резервы и во Франции и в Алжире, есть мобильная гвардия, вольные стрелки, гарнизоны Национальной гвардии -- от одного до двух миллионов защитников. Да и ружей хватает, даже с избытком. Шагая тяжело и медлительно, глаз от родной земли не подымая, эти землепашцы упорно, каким-то звериным инстинктом пытались найти былую веру -- и находили. Наш Бижу принюхивался к следам, покачивал баш кой влево-вправо, влево-вправо, чтобы легче было шагать. Коняга ничего не имел против баррикад, пусть даже с ними поспешили. Уже в самом пригороде Монтрей новая остановка, пришлось уступить путь встречной колонне, на нашу ничуть не похожей: ни стенных часов, ни тюфяков, венчающих мирно покачивающуюся гору поклажи, a тачки, вереницы тачек, a из них пучками лопаты: землекопы из окрестностей Парижа едут возводить укрепления. По нашим рядам проходит дрожь радости. Еще немного, и мы готовы назвать эту шумную толпу не слишкомто надежных подешциков героическим легионом. И снова крестьяне заводят свое, слышен вселяющий веру исконный бормот, будто, похрустывая, пережевывают пищу забившиеся под землю зверьки, всех-то они пережилк, начиная с доисторических времен, и всех переживут. -- Новое министерство?.. Всегда этот Эмиль Оливье мне не по душе был... Вот с графом Паликао все сразу переменится... Я слросил Предка: -- A кто этот граф Паликао? -- Генерал де Монтобан. Ему дали титул графа Паликао лет десять назад за так называемую победу над якобы целой китайской армией; отсюда далеко, поди разберись... Впрочем, заплата она и есть заплата, долго не продержится... A ты, славный наш Бижу, уж не взыщи, если я за тобой смотреть не буду, сморило меня. И чертов наш старик взгромоздился на тюфяк, вместо подушки -- стенные часы, и спит себе блаженным сном. Надеялись добраться ДQ заставы Монтрей к одиннадцати, прибыли в полдень, a сейчас уже четыре пробило. -- Беженцы, сворачивай. сюда,-- скомандовал полицейский. A другой, через четверть часа: -- Откуда вы? -- Из Рони-cy-Буа. Отошел и еще гримасу скорчил. Через час третий появился: -- Рассчитываете сегодня в Париж въехать? -- A то как же... Отошел, вздохнул, потом вернулся, оглядел Бижу, потрепал его по холке и посоветовал: -- Распряги-ка ты его и напои. Водопой рядом, a повозку оглоблями подопри. Он ткнул рукой в сторону заставы Монтрей. Из ворот лился человеческий поток такой силы, будто сюда устремилось все население Парижа: лавина экипажей, телег, повозок всех видов, начиная от фиакров, омнибусов, фургонов, набитых прекрасной мебелью, редкими драпировками, дорогой посудой, вплоть до ломовых дрог, тянувших целые древесные стволы для укреплений, зарядных ящиков, огромных пушек, которые с трудом тащили богатыри першероны. Вся эта погромыхивающая колесами колонна, спешившая вырваться, будто взбесившаяся, сама увязла в другом потоке -- моряков, артиллеристов, вольных ciрелков, национальных гвардейцев, землекопов, каменщиков, лесорубов, домашних хозяек, рабочих, просто зевак, женщин и мужчин всех сословий и состояний, озабоченных или праздно бредущих от нечего делать. И все это мычит, чертыхается, дерется, кусается, рвется вперед, толкается, a то и ластится, облизывается, харкает, кашляет, мочится, гадит, воняет шерстью, конским потом, навозом и табаком, винищем и слюной, и все это в пыли сорока самумов, под солнцем Али Баба, не хватает толькоАбд-эль-Кадерa и его свиты. Мама, наверно, вздохнула бы: "A я-то тебе лучшую рубашку дала". ТАы уже опустошили корзину с дорожными припасами. Устроившись прямо на земле, в тени, отбрасываемой нашей повозкой, мама вяжет черный чулок. Под каштаном пасется Бижу, вытянув губу, он шарит вокруг по земле и обнаруживает только три соломинки да трилистничек клеверa. Он кидает на меня меланхолический взгляд, испускает глубокий вздох и зевает, показывая все свои десны. И в заключение трясет своей огромной башкой суже поседевшей гривой, как бы говоря: "Если вы так уж на меня навалились, то хоть дайте мне опереться лбом о дерево и пустить ветры*. A Предок, голенастый, седобородый, навострив уши и зыркая глазами, бойко перебегает от группы к группе, иногда бросит словцо, и такое! Пишу, взгромоздившись на матрасы, a спиной опираюсь на стенные часы. С моего насеста видно, как среди вашего стойбища, терпеливо выписывая круги, пробирается миловидная цветочница: "Купите патриотическую маргаритку!" Товар ee расходится медленнее, чем новости. Какой-то мальчуган с целой пачкой газет смело врезается в людское месиво и уже через минуту бежит обратно, болтая пустыми руками, отфыркиваясь, что-то напевает себе под HOC, скачет на одной ножке, отчего в карманах y него позвякивают медяки. Бродят в толпе и менее приятные торговцы, торгующие собственной шкурой,-- другими словами, те, кто готов заменить собой призывника. Они тоже шныряют в этом людском и лошадином скопище y парижской заставы. У каждоro особая манерa предлагать свои товар: один, видно совестливый, низко нахлобучив шапку, неслышно скользит y вас за сшшой и доверительно шепчет: "Никто из ваших родных или друзей, вытащивших плохой номер, не ищет заместителя?* Другой, забубенный шутник, орет собравшимся вокруг зевакам: "A ну, нет ли среди вас какого-нибудь охотника пожить, который был бы не прочь, чтобы вместо него, конечно за наличный расчет, шлепнули бы бравогb солдата, освобожденного от военной службы?.. Если есть, то вот он я!" A еще один -- тощая длинная тень в заношенном рединготе и черном галстуке; этот вообще ничего не говорит, ничего не делает, a просто ходит себе среди людей, но к шапке y него приколота записка, где крупными буквами -- даже издали прочесть можно -- выведено: "3амещак> за 10 500 франков!" Лицо его трудно разглядеть: костистое, украшенное общипанной эспаньолкой, a серые глазки налиты кровью, взгляд бесцветный. Невольно ищешь в толпв славненькую цветочницу. Застава Монтрей. Около шести вечерa. Наконец-то полицейский махнул мне рукой -- двигай, мол. Я живо слез со своего насеста и стал запрягать Бижу. -- Экий ты торопыга, сынок,-- ворчал Предок, однако тоже подошел к повозке. С тех пор прошел час-другой, и вот что произошло за это время: какой-то молодой человек с приятной физиономией, хорошо одетый и с мягкими манерами, вежливо сняв шляпу, осведомился о месте вашего назначения. -- Вельвиль. -- Ox, Бельвиль, дикарский край... Значит, Париж вы совсем не знаете. Тогда разрешите мне поделиться с вами моими скромными сведениями. Когда вы наконец въедете через эту чертову заставу, держите все прямо, прямо, покудова не упретесь, простите на слове, в Шаронский бульвар. Справа от вас будет кладбище Пэр-Лашез... Пока обязательный молодой человек давал нам объяснения, сопровождая их легкими движениями рук, чуть касавшихся нас, будто птица крылом, сзади к нему подкрался какой-то невысокий кругленький толстяк в широкополой черной шляпе и вдруг без церемоний схватил нашего просветителя за шиворот, сладко пропев при этом: -- Любезнейший господин Тиртирлор, будьте так добры, верните этому юноше его карандашик, случайно попавший к вам в рукав. Воришка повиновался без дальних слов. Жирная рука с короткими, покрытыми волосами пальцами выпустила воротник. -- Можно смываться, сударь? -- пробормотал наш собеседник. -- Так уж и быть, мотай отсюда, скоро увидимся... Самое любопытное во всей этой коротенькой комедии, по слухам столь обычной в болыпих городах, было то, что наш благодетель даже не взглянул на так называемого "господина Тиртирлорa". Из-под низко нависших полей шляпы два блестящих буравчика сверлили нашего Предка. -- Зовусь я Жюрель, Онезим Жюрель,-- объявил он, зажав свою массивную трость с набалдашником из слоновой кости под мышкой левой руки. Я поспешил представиться, но Предок молчал. Он чуть лине спиной к нам повернулся, вдруг необыкновенно заинтересовавшись четырьмя блузниками, водружавшими барьер. A тем временем новый наш знакомец участливо расспрашивал меня о планах на будущее: есть ли хоть нам гда устроиться? Желая его успокоить, я сообщил адрес тетки. Прежде чем распрощаться с нами, господин Жюрель еще долго распространялся о том, что сейчас, как никогда, необходима братская солидарность. -- Я понимаю ваши тревоги, я знаю в Париже каждый уголок, так что будьте спокойны, мой юный друг, господин Растель. Если я вам понадоблюсь, смело заглядывайте после девяти в кабачок "Кривой дуб" на улице Рам поно, я бываю там все вечерa, да и от вашего дома это всего в двух шагах. Тут он бросил последний взгляд на Предка, но тот отошел к рабочим, забивавшим колья. A колья забивали они, чтобы воздвигнуть барьеры для толпы; но к вечеру y заставы поднялась такая суматоха, что нечего было и думать о каких бы то ни было работах. Поэтому четверка блузников уселась с Предком на связку кольев. К ним присоединились два подмастерья булочника и еще один бочар, чтобы позубоскалить насчет "дела Ла-Виллет" *; со вчерашнего дня все парижские окраины лодсмеивались, повествуя об этом "деле". Скудные сведения, базарные сплетни, каждый по-своему рассказывал об этой вылазке, пусть неудавшейся, но зато такой смелой, такой дерзкой! Огюсм Бланки * более сорока лем провел в мюрьме. B предмесмъях любовно называли его: Узник. Бланки, вернувшийся во Францию после принямия закона об амнисмиu от 15 авгусма 1859 года, и его друзья Эд*, Гранже, Бридо и Фломм*, убежденные, что Империя доживаем свои последние дни и что предмесмьяждум только сигнала, решили первыми провозгласимь Республику. С эмой целью они задумали было напасмь на Венсеннский форм. Ho гарнизон оказался слишком многочисленным. Тогда бланкисмы обрушили свои удар на пожарное депо Ла-Виллема, где имелось оружие и где, как говорили, царил pеспубликанский дух. Было договорено, что к насилию прибегамь не будут. После неудачного высмупления Бланки удалось вернумься в Бельгию, но Эд и его друзья предсмали перед военным судом. Франкмасон, редакмоp "Либр пансе", a помом "Пансе нувель", неоднокрамно подвергавшийся гонениям за wскорбление нравсмвенных и религиозных чувсмв и оскорбление камолической религии*, Эмиль Эд руководил военизированными организациями бланкисмов левого берега, разделенными на "сомни", причем одна из них имеларужья. Эда apесмовали no доносу в mom же вечер вмесме с его другом Бридо. Какой-mo шпик-любимелъ замемил под блузой вождя бланкисмов револъвер. Семь часов вечерa. Hy, сейчас-то наверняка въедем, считанные минуты остались. День клонится к закату, небо нахмурилось, однако августовская ночь еще далеко, от летнего зноя вспучилось небо, задубело, как нарыв, и дрорвать его под силу лишь громам да молниям. Полицейский чертыхается на все лады... -- Последний обоз выезжает, готовьсь, сейчас ваш черед! С бескрайнего закатного горизонта вкрадчиво поднимался, ширясь,. какой-то гул. -- Гром? -- Да нет, Флоран. Вслушайся получше. Шло из города, взбухало из потаенных глубин, из недр Ситэ, перепрыгивало через Сену, перескакивало через Бастилию, пласталось над Шароной, Бельвилем и Менильмонтаном, доходило сюда, к заставе Монтрей, доходил рык многих сотен тысяч мятежных душ, вставал двойной заслон ненависти, вздымались бунтующие стены, под прикрытием завесы гнева -- это вырывался из ворот столицы, как из зева медной трубы, рев Парижа. Весело встряхивая бубенцами на белоснежной упряжи, под щелканье бичей чистокровные английские и ирландские лошади, испанские гнедые, венгерские жеребцы и казачьи лошадки в яблоках, грациозно-юным галопом уносили вдаль кареты, обитые внутри стеганым шелком, с гербами на дверцах, кареты шикарных завсегдатаев Больших бульваров, Елисейских Полей, Булонского леса, неслись двухместные купе, такие легкие, что, кажется, приплясывают на ходу, катились фаэтоны, вознесенные на двух огромных хрупких колесах, восьмирессорные коляски, домоновские упряжки, и при каждой четверка форейторов. Только мелькнулиl Кончик оборки кринолина проехался по кожаному фартуку кузнеца, лунный луч сверкнул жемчужиной в углу заднего дворa, барабан бросил четыре такта Оффенбаха, призывая к атаке, блеснула молния над громовым ворчанием давних бурь. Гробовая тишина сопутствует скоропалительному бегству шикарных парижан, тех, кто покидает столицу накануне сражения. Haродный ропот нарастает сначала тихо, глухо и наконец взрывается. Его осколки громыхают рядом с повозкой, запряженной Бижу. -- Чего это их на восток несет? -- B Бельгию удирают. -- Они-то все знают, не беспокойся. Знают, что уланы уже здесь, рядом! -- Ho они же на врага напорются! -- Какого такого врага? Ихнего или нашего? Как сабельным ударом, гомон толпы paссекает женский голос -- это кричит торговка рыбой: -- Да они не так пруссаков боятся, как Парижа! Начинает накрапывать дождь, крупные редкие капли падают на столицу, как на раскаленную плиту. -- Hy, Бижу, поторапливайся! -- кричит Предок.-- Уже конюшней, ты мой родненький, тянет, если только тут конюшни есть.-- И он добавляет специально для меня: -- Скоро дома будем. Мне хочется задать старику один вопрос, ко задать его легче, обняв Предка за плечи: -- Почему им позволяют бежать? Старик только взглядывает на меня. Hy и ученик ему попался! Наконец-то мы минуем заставу, наконец-то нелюбимый Париж! Фермер из Бри-сюр-Марн обгоняет нас, низко пригнувшись к холке лошади, он скачет без седла. И весело бросает мне: -- Вот ведь как, те, кто там внутри, хотят поскореe наружу, a те, что снаружи, хотят поскореe внутрь. Вдоль фасадов в два-три ряда стоят люди и смотрят на беженцев. По обеим сторонам шоссе, сбившись y дверей, толпится простой люд -- и ни слова, ни жеста. Наперекор нависшему низко небу, наперекор редким весомым каплям дождя, наперекор всему, даже тишина и застылость Парижа источают очарование. Просто непонятно, но зато неоспоримо. Мощь и нежность. Если бы надобны были слова, можно было бы не очень складно выразить это примерно так: "Вот вы и пришли в столицу наслаждения, в Вавилон Запада, в город чудес! Итак, вы пришли сюда лишь затем, чтобы сдохнуть вместе с вами. Спасибо вам, други!" Вот мы и в Париже. Два слова к моей монографии о Дозорном тупике в Бельвиле. Уже само название говорим о моих лимерамурных npимязаниях. B первое время после нашего прибымия муда осенъю 1870 года под эмоп рубрикой я собирал различные сведения, которые черпал y соседей, y знакомых. Посмепенно меня так захвамила сама жизнъ квармала, что я вел эми записu cпусмя рукава. Имак, только меперь, поздней осенью 1914 года, я взялся пересмамриващь эми записu и nocмарался no силе возможносми дополнимь ux меми сведениями, какие получил впоследсмвии, в часмносми, от Эмиля де Лабедолъерa, ucморика, специально изучавшего Париж Наполеона III. Хочу надеямъся, что предпринямая мною рабома омвлечем меня от жесмокой реалъносми meперешней войны, коморая сорок лем cпусмя предсмаем передо мной как некое nepеиздание. B me времена, о коморых я пишу в дневнике, молькомолъко произошло npисоединение Бельвиля к Парижу. B 1860 году барон Осман -- префекм депармаменма Сены -- приказал снесми городскую смену, так назыеаемую Генеральных омкупщиков и npисоединил к Парижу примыкающие к нему маленькие городки -- Омей, Пасси, Баминъоль-Монсо, Берсu, Шарон, Гренелъ, Ла-Шапелъ, ЛаВиллем, Монмармр, Вожирap и Бельвиль. B смолице вмесмо мринадцами округов смало насчимывамься, таким образом, деадцамъ. По мому же плану кое-какие cмарые квармалы были снесены с лица земли и на месме ux проложены широкие, прямые всем нам меперъ извесмные авеню. Значимелъный объем рабом -- учимывая, что в то же время были вырымы смочные канавы, nocмроен Ценмралъный и еще несколько рынков, несколько церквей: св. Авгусмина, Троицы; больницы, в часмносми ценмральная -- Омель-Дъе; меамры: Onepa, Шамле; несколъко вокзалов, казарм; превращены в парк каменоломни Бюмм-Шомона, расчищены Булонский и Венсеннский лес,-- ecмесмвенно, вызвал прилив рабочей силы в смолицу. Bom маким-mo образом мой дядя Фердинан в возрасмe двадцами лем прибыл в Париж и поселился в Дозорном мупике. До этого времени он жил с нами в Рони-cy-Буа. Рабомал он на дому мкачом, a в бессезонъе помогал омцу no хозяйсмву. После появления мкацких сманков он осмался не y дел и вынужден был покинумь родное гнездо. Папа порекомендовал своего младшего брамa единсмвенному знакомому naрижанину -- все мому же господину Валькло. Наш хозяин предложил дяде Фердинану жилъе (откуда как раз выселил неплатежеспособных съемщиков). На фронмоне дома, принадлежавшего господину Валькло, еще do cux nop можно разобрамь cmaринную надпись: tВилла Дозор". По сущесмву, это был богамый загородный дом еще в me поры, когда сам Бельвиль счимался npocmo живописной деревушкой, paсположенной на "горе", неподалеку от Парижа. Меровингские короли уже давно облюбовали эмом пригорок для своей лемней резиденции. Мода на прелесмный уголок росла от века к веку. Дворяне и богамые горожане cмроили себе деревенские дома на склонах, гусмо поросших сиренью и особенно крыжовником. Белъвилъский крыжовник гремел на всю округу... Вилла господина Валькло получила свое название от paсположенного поблизосми дозорного nocma. Смроение было солидное, муазов восемь в iuирину и девямь в высому. Весь нижний эмаж no обе cмороны от входа омвели под кухню, бельевые и кладовые. Вморой эмаж занимали сами хозяева. Tym были высокие помолки, anaрмаменмы свемлые, окна большие. На mpемьем эмаже было не так npосморно, a на чемвермом находились мансарды. Дом смоял noсреди небольшого парка. Мощеная аллея выходила на дорогу, коморая называласъ в Бельвиле Парижская улица, помом, после npисоединения предмесмья к смолице, смала называмься Бельвильской, одпако месмные жимели обычно именовали ee Гран-Рю. Один из господ Валькло, если не ошибаюсь, омец или дед нашего хозяина, возымел жысль еозвесми вдоль аллеи no левую ee cморону mpu смоящих в ряд cмроения, или, если вам угодно, одно здание с мремя входными дверями и мремя лесмницами. Hanpомив, no my cморону аллеи, он нарезал mpu крохомных садика для новых жильцов. После чего pacпродал no клочкам осмальной парк, и мам може вскоре выросли новые дома. Бысмрый pocm Бельвиля подсказал владельцу виллы "Дозор" еще одну мысль, впоследсмвии оказавшуюся подлинно золомоносной жилой, мем паче что внешне все выглядело как акм чисмейшей благомворимельносми. Tpu вышеупомянумых садика, коморыми съемщики вообще не пользовались, могдашний господин Валъкло роздал безвозмездно ремесленникам, желавшим nocmpоимь масмерские. Всегда гомовый на любые жермвы, лишь бы содейсмвовамь промышленному подъему своей омчизны, эмом буржуа, поборник прогрессa, не брал с ремесленников, no крайней мере первые годы, вообще никакой пламы. Да и как бы омыскал весь эмом мрудолюбивый и искусный люд макое удобное месмечко, где можно было бы обосновамъся? Они валом валили сюда, подписывали не глядя бумаги. Благодемелю осмавалось только выбирамъ, и уж кмо-кмо, a онмо в людях здорово разбирался. Первый, на кого пал его выбор, nocмроил кузню, вморой -- смолярную масмерскую, mpемий омкрыл мипографию, чемвермый -- слесарное заведение; и когда заборы были снямы, на meppumopuu mpex садиков npocmo чудом каким-mo оказалось че~ мыре самосмоямелъных учасмка. Каждый новоприбывший возводил свое заведение собсмвенными руками, любовно возео9цл, входил в долги, лишь бы npиобресми доски и бревна получше, ведъ за aренду-mo ничего пламимъ не надо! Правая cморона аллеи украсилась песмрыми еывесками, не слишком-mo гармонирующими друг с другом, замо дома были сложены на редкосмь прочно, не то что жилой дом напромив, mpемь коморого pухнула еще в 1868 году. Так оно и шло. Господин Валькло оказался еладыкой собсмвенного своего королевсмва и смал со временем счасмлиеым обладамелем кузни, смолярной масмерской, мипографии и слесарного заведения. Не помню, говорил ли я, что no конмракму хозяин земли через пямнадцамь лем смановился хозяином еозведенных на ней nocмроек. Чемверо ремесленников наделали хлопом своему благодемелю. Скверные пришчки прививаюмся бысмро, и самая из них скверная -- ничего не пламимъ за aренду, мем более что после nepecмроек Османа разрешено было пошсимь квармирную пламу в смолице в двараза -- Белъвилъ меперьуже смал Парижем, a Париж poc себе и poc. Помребносмъ в жилъе, пусмъ даже в самом незамейливом, была смоль велика, что господин Валъкло умножал количество квармиp, что называемся, почкованием. Несколько наспех возведенных перегородок превращали комнаму в омдельную квармиpy, на одном эмаже paсселялось смолько народу, что раньше им и целого дома не хвамило бы. Таким образом, мупик nocмепенно преврамился в кишащий людьми городишко. Из своих anaрмаменмов вморого эмажа виллы хозяин не спускал глаз с вечно бурлящего мупика, как добрая хозяйка -- с касмрюли, где закипаем молоко; так он следил за мемпеpaмурой Парижа. Не раз в голову ему npиходило, что благоразумия ради неплохо бы перебрамь ся куда-нибудь в спокойный уголок, ну, скажем, поселимъся в квармале Оперы. Это ему-mo, домовладельцу, снимамъ квармиpyt B конце концов он все же npиобрел особняк на Елисейских Полях, oмремонмировал его, оборудовал, обсмавил no собсмвенному вкусу, nepеселился муда, но не выдержал -- уже на чемвермый месяц вернулся к себе в мупик. Конечно, он сдал свои особняк вмридорога, но кмо решился бы умверждамь, что только no эмой причине он возврамился в родимое гнездо, в свои Дозорный каземам? Целыми часами он сидел, paсплющив HOC об оконное смекло; жилъцы хихикали: tКровосос за нами подсмамриваеrn*. Временами Кровосос npuомкрывал окно -- нюхнумь запахu кузни и aромам сеежих cмружек. B 1870 году сущесмвовал еще господский парк, росли еще два кашмана -- один перед кузней, другой перед мипографией; к роскошной вилле вела лесмница в два марша с вимыми колонками вмесмо перил, a над крылъцом -- ниша, где смояла неболъшая cмамуя Heпорочного Зачамья... Вчерa, то есть 21 ноября 1914 года, обошел я все эми месма. Ремесленников прежних никого не осмалось, мупик зовемся no-новому, ко no-прежнему он кипуч и мрудолюбив. Говорям здесь с пикардийским или фландрским акценмом. Это опямь, уже во вморой раз, npихлынули с Северa беженцы. Ho мне все чудимся, будмо я прежний, семнадцамилемний, npиехавший из Рони на повозке, запряженной нашим cмарым Бижу, шагаю no Дозорному мупику. B нижнем эмаже напромив кузницы мрудился могда y своего окошка сапожник, a рядом помещался кабачок пПляши Нога". На крашеной железной вывеске на фоне ухмыляющейся рожи была намалевана босая нога с pacмопыренными веером пальцами. B зале с низко нависшим помолком нарисованная неискусной рукой фреска изображала кюре, генералов, буржуа и полицейских, громящих наш мупик. Kmo-mo уже помом подрисовад им поверх шляп ocмроконечные каски. Надпись гласила: пГрабъ голымьбуl* Цеменмированные y основания балки поддерживали емену между кабачком и pухнувшим домом, куда заходили no малой нужде пьяницы, пемляя среди гор мусоpa. Едва я вошел в мупик, как запах мочи сдавил мне гломку, но здесь пахло также мипографской краской, опилками, кожей, раскаленным мемаллом. И запахu oмсмали от меня только могда, когда я поднялся no лесмнице, еедущей в наше жилъе, вернее, в бывшую мемкину квармиpy. Среда, 17 августа 1870 года. Вечером. Темнеет, пристроился y узенького окошка мансарды, выходящего на Дозорный тупик, и пишу. Как далек от меня наш родной дом, как я сам от себя далек! Вспоминаются послеобеденные часы в Рони под навесом, дождливая неделя прошлой осени. Мы ждали, когда разгуляется и можно будет снимать яблоки, a пока Предок комментировал мне "Речи Лабьенуса*, -- памфлет Рожара против Наполеона III, этого "современного лже-Цезаря". Как сейчас слышу стук дождевых капель по черепичной кровле, дождь разошелся уже не на шутку, a дядюшка Бенуа тем временем читает мне с выражением статьи Валлеса * против войны ("Яслt грозям кровавой бойней! Они ee жаждум! Она им нужна, нищема захлесмываем все, социализм на них насмупaem... Самое еремя ycmpоимъ новое кровопускание, дабы соки новых сил ушли кровью, дабы, буйсмво молп заглушимъ залпами орудийь). До сих пор словно бы вдыхаю в себя кисленький запах влажных яблок, сваленных в кучу (мы успели снять эти еще до ливней), вижу бронзовое, как колоjсол, небо, a наш старик все перескаsывает мне свои беседы с Бланки: --...Было это меж двух очередных отсидок... Этот малый тогда разгуливал в римской тоге по улицам XIII округа, своего ленного владения! Держал меня за руку и рассказывал о казни четырех сержантов из Ла-Рошели в сентябре 1822 года *. Тогда Огюсту Бланки было столько же лет, сколько мне сейчас,-- семнадцать. Бродя в толпе, он ждал сигнала к восстанию, которое должны были поднять карбонарии в защиту молодых сержантов-республиканцев. Сигнала не последовало, и сам Бланки стал карбонарием только два года спустя... -- Карбонарии! Нет, сынок, нам краснеть не приходится! Название пошло от заговорщиков гвельфов, они собирались в хижинах угольщиков в чаще леса. Мы с Огюстом были "добрыми кузенамн>> одной и той же "венты" -- двадцать членов составляли одну "венту", двадцать "вент" -- один "лес". До чего же в Рони-cy-Буа я cpосся с политикой. Она словно влилась в мою плоть и кровь вместе с дыханием пронизанных светом лесов, вместе с одышливым голосом старого изгнанника, и над семейным столом в дружелюбном ворчании сотрапезников царила Революция. A теперь Рони уже скрылся во мраке вреяен, где-то на другом конце света... И сижу я в этой клошшой дыре, куда загнало нас троих -- маму,Предка и меня,-- и, хотя это пристаншце могло бы стать орлиным гнездом, оно оказалось просто кротовой норой. Перед въездом в тупик Предок, ведя Бижу под уздцы -- Гран-Рю спускалась так круто, что повоsка чуть не налезала на круп нашего коняги,-- сказал мне: -- Поди разузнай, здесь ли живет тетка. Ведь если из этой кишки назад выбираться, придется коня распрячь! И всеrда-то парижские улицы не могли похвастать тишиной, a в те дни, когда столица готовилась к осаде, она превосходила самое себя. И впрямь гул и гомон испортили нам весь переезд от заставы Монтрей до Бельвиля, и, однако, стоявший здесь, в тупике, гам поразил меня еще больше, чем зловоние. Единственным и к тому же весьма скудным источником света был газовый фонарь с разбитыми стеклами над кабачком, и то его хватало лишь на то, чтобы осветить огромную ногу навывеске. Снизу, невидимое в темноте кишение, наползало на вас криком, ревом, кудахтаньем, мяуканьем, лаем. На каждом шагу мы чуть ли не наступали на кур и детвору. При тусклом свете, падавшем из окон мастерской и окошек кабачка, можно было разглядеть силуэты двух каштанов и третий -- еще неподвижнее, чем первых два, еле-еле вырисовывался справа от арки, перед грудой обломков и хлама, y подножия развалившегося; третьего с краю,дома,-- неподвижный силуэт сгорбившегося, страшного на вид попрошайки с протянутой рукой. Детворa вдруг, как по волшебству, очистила площадку, и я очутилсянос к носу с пушкой. Ho тут всклубилось еще одно чудище, высотой шесть футов и столько же футов в ширину