магорией, феерией, что ли. По приказу Гифеса Марта, Бижу, повозка и я остаемся на месте и по первому зову направимся туда, где в нас возникнет нужда. Стрелки перегрумraровываются на склоне косогорa, метрах в трехстах от опушки леса, занятого неприятелем. Гифес с саблей наголо идет в десяти шагах впереди нашей роты. Какой-то офицер, гарцующий во главе батальона, приветственно подымает свою шпагу. Начинается подъем к лесу, уже расцвеченному ружейными выстрелами. Нищебрат спотыкается и падает. Пунь, Фалль и Вормье поворачивают к нему, но он уже поднялся, очевидно, зашелся от бешенства и, конечно, неистово чертыхается, потом рысцой догоняет своих и даже опережает. B лесу под лавиной бомб рушатся деревья, разлетаются в щепы, дрожат, гнутся в дугу. Национальные гвардейцы, одолевая подъем, смыкают свои ряды. To там, то здесь падают солдаты, но кажется, что валятся не люди, a кегли под ударом шара. На мгновение наши стрелки скрываются за строем деревьев. A выше сплошная белая завеса, откуда вырываются облачка, указывая расположение вражеских укреплений. Когда завеса разрывается, мы видим, что рота рассыпалась за деревьями, стрелки Флуранса рвутся вперед, размахивая руками. Впереди Вормье, обогнавший Гифеса, который потерял свое кепи. "Что-то Алексиса не видно",-- бросает мне Марта. Вдруг Вормье, в неудержимом порыве несущийся вперед, падает лицом на землю, раскинув крестом руки. По телу его проходит последняя дрожь, и он замирает. A там, наверхy, Гифес и все остальные, пробежав опушкой, исчезли из виду. За ними следует Шаронский батальон. Проходит полчаса. Наши стрелки выбираются из леса. Они стягиваются не торопясь и отходят. Некоторые по двое несут на руках убитого или раненого. Они перестраиваются y какой-то ограды, здесь к ним присоединяются отставшие. Какой-то жандарм, проскакав мимо, кричит им что-то. Нищебрат отвечает ему выстрелом из пистолета. Жандарм круто осаживает коня, треуголка слетает y него с головы. Он несется прочь на бешеном галопе. Оказывается, он спросил наших, раненые они или нет. Получив отрицательный ответ, он при казал им, пересыпая свою речь отборнешшши ругательствами, снова идти на приступ. Только что вернулась Марта. Она привела с собой национального гвардейца, но, увы, не врача! Национальным гвардейцем, которого притащила с собой Марта, оказался Меде, наш нищий из Дозорного. Поначалу мы его и не признали. С жалованьем тридцать cy в день он совсем преобразился. Понятно, что Меде записался в гвардейцы подальше от Дозорного, который видел его с протянутой рукой. Он отмылся, побрился, даже спину разогнул и вступил в Шаронский батальон. Наш Меде сегодня тоже получил боевое крещение. Пулей ему оторвало половину правого yxa. И теперь, с пропитанной кровью повязкой, он счел себя вправе прийти приветствовать бойцов Дозорного. Марта так и не нашла врача. Она суетится вокруг Алексиса, y которого снова начались боли. Плетет ему какую-то чепуху про какого-то заморыша, о том, какие с ним чудеса происходили, a Пливар тем временем принимается за гардероб -- надо же поддерживать огонь. Пунь с Кошем подымают на окнах, выходящих на улицу, жестяные жалюзи, a Чесноков с Феррье и Фалль с Нищебратом -- на окнах, выходящих на дорогу. B комнате не продохнешь -- такое тут зловоние. По словам Пуня, это от трупа Вормье. Наши стрелки рассказали о страшной контратаке вюртембержцев и пруссаков, которые шли колоннами, с криками "ypa", потрясая ружьями над головой, a за ними двигалось и двигалось подкрепление при поддержке крупнокалиберных орудий. Люди Гифеса цеплялись за лес сколько могли. Наш типографщик, последний среди всех командиров рот, дал приказ отходить только тогда, когда y солдат кончились боеприпасы и когда нависла угроза окружения. До половины четвертого наши солдаты просидели, скорчившись за той самой оградой, ожидая подкреплений и патронов. Засели они в винограднике, и кое-кому посчастливилось обнаружить там кисти винограда, хоть и промерзшего, но, по их словам, вкуснейшего. A в сотне с неболышш метрах неприятель укреплялся, готовясь к контратаке. Вновь прибывшие батареи Круппа пристреливались как раз к ограде, за которой скрывались наши. Через несколько минут эта позиция превратилась в чистое пекло. Какой-то капитан подскакал к ним, обозвал их сумасшедшими и приказал отходить к главной площади городка. Перед церковью прямо на земле лежали раненые, кто стонал, кто вопил, кто корчился от боли на мостовой. Совсем сбившийся с ног врач перебегал от одного к другому. Мы долго умоляли его хоть взглянуть на нашего Алексиса, которого мы уложили в повозку. -- Ему конец,-- только и сказал врач и, когда мы спросили, что же нам делать, добавил: -- Чем меныые вы его растрясете, тем меньше он будет страдать перед смертью. Солнце садилось багрово-кровавое. Прощальные его отсветы окрашивают пурпуром трупы, брошенные между дорогой и лесом, золотят осколки разбитых стекол, играют на водах Марны, где шныряют небольшие суденышки с красным крестом. Ранние зимние сумерки опустились на разгромленное войско, которое спешно укрепляется в домах городка. Ждем контратаки пруссаков, силы которых значительно превосходят наши. Она непременно начнется на заре. Гифес отобрал y своих людей патроны. Потом, пересчитав и разделив их, раздал каждому бойцу по три штуки. Вернувшись из батальона, Шиньон сообщил нам, что и речи быть не может ни о подкреплении, ни о боеприпасах, ни даже о пище. Дан приказ не отдавать ни пяди земли. Если неприятель пойдет в атаку... Шиньон рассказывает также, что солдаты тысячами спят под открытым небом, прямо на земле, даже ничем не прикрывшись. A термометр упал до десяти ниже нуля. Под унылым светом луны люди жмутся к стенам, забираются в воронки от бомб. Им приказано ни под каким видом не разжигать огня. Раненые корчатся от боли, их свежие раны невыносимо горят на холоде. Трупы, окаменевшие от мороза, застыли в предсмертной позе, грозя кулаком белесому небу. -- Пленные вюртембержцы говорят, что нынче ночью пятнадцать тысяч пруссаков стянулись к лесу и готовятся к контратаке. B доме бакалейщика, что напротив, вопит во весь голос раненый. Под кушетку натекла круглая жирная лужица крови, и отблеск огарка зажигает в ней сотни звездочек. -- Да еще ветер поднялся,-- продолжает Шиньон.-- Глотку перехватывает, уши как бритвой режет. Пливар с coсредоточенным видом потрошит комод, он затеял разжечь такой огонь, чтобы чертям в аду тошно стало. Начинается канонада. Бомбы рвутся в переулках и садиках. На сей раз начали пруссаки. Как ни напрягай слух, не слыхать ни батареи Аврона, ни фортов, ни редутов... Наша артиллерия не спешит продрать rлаза. На востоке уже угадывается полоска зари. -- A ну, ребята! Мы должны встретить их в полной боевой готовности,-- говорит Гифес каким-то бесцветным голосом. Фраза звучит как заученная, будто он затвердил ee наизусть. От взрыва дрожит весь дом врача. Панель, изрубленная саблями пруссаков, с хрустом обрушивается на Пливара, но тот хладнокровно подбирает щепки и швыряет их в огонь. Бомба повредила дом бакалейщика. Раненый уже больше не кричит. B короткий промежуток между двумя пушечными выстрелами слышно хриплое карканье воронья, кружащего низко над землей. Бастико, Матирас и Фалль вскочили на ноги. Они приникают к окнам, обходят всю комнату, пересчитывают свои три патрона, возвращаются к окнам: сейчас начнется... B десятый раз Гифес дает последние наставления: -- Стреляйте только навернякаl Подпустите неприятеля хотя бы на двадцать метров и бейте в упор! Потом быстро командует нам с Мартой: -- A вы, малыши, запрягайте вашу лошадь и сматывайтесь отсюда, если только успеете. Поезжайте на Шарантон через Альфор. Это приказ! Движением подбородка я даю ему понять, что сейчас, только вот допишу последнюю фразу. Ho я тяну. От разрыва бомбы где-то совсем рядом кажется, что наш дом развалился пополам. Потолочные балки падают поперек комнаты, к счастью, никого не задев. Мы с головы до ног обсыпаны штукатуркой. -- A ты, Меде, с нами остаешься? -- спрашивает Гифес. -- Или здесь, или еще где! Тут наш лейтенант даже багровеет от гнева, потому что мы, "малыши", еще болтаемся здесь. Алексис громко стонет, требуя, чтобы нашли его очки. Разрозненные заметки, писано на привалах. Чемверг, 1 декабря, или пямница, 2-го. От всего полуострова, от берегов, равнины и холмов идет глухоe стенание. Что это, стоны тысяч раненых, обреченных на муки и испускающих в корчах последние вздохи, или просто это протяжно стонет утроба примарнской земли? Пушки замолчали одна за другой, когда неохотно занялась заря. Слышны только где-то далеко разрозненные выстрелы, пенье рожка или горна да крики чаек, летящих от Сены к Марне над путями железной дороги на Лион, над фортом Шарантон и над Базельской дорогой. Какой-то огромный всадник пронесся карьеромк Кретейлю. И круто осадил y нашей повозки. -- Где наши? -- Там, в доме врача на главной улице, напротив бакалейной лавки. Он снова поднял лошадь в бешеный карьер. Флуранс. # * * B Альфоре пехотинцы сообщили нам, что французы попросили и добились перемирия на двадцать четыре часа, чтобы подобрать раненых. Более четырех тысяч человек пало под Вильером и Кейи. При въезде на Шарантонский мост нас реквизировал лазаретный хирург. "Красный крест еще заслужить надоb Схватил свои саквояжи и впрыгнул в повозку. Человек он оказался остроумный, разговорчивый, звать его не то Жуанен, не то Жувен. Только по каскетке, на которую нацеплена алая бархатная лента с двумя золотыми галунами, можно определить, что он военный врач. Нам он велел держать путь на Жуанвиль и всю дорогу рта не закрывал. По большей части вел разrоворы поучительные: -- B хорошем походном лазарете требуется не только хирург с полный набором инструментов, но, увы, необходимы еще две повозки и добрые кони. Вот в чем вся загвоздка... На первый раз заполучить людей -- пустое дело, стоит только представить им будущую экспедицию вроде приключения... Так что начинается путешествие весело, с удалью... Только не дай бог нарваться на какую-нибудь драматическую сцену, a ведь они на войне неизбежны... Если вы себе на беду оставите ваших людей хоть на пять минут, вы рискуете не найти, вернувшись, ни одного, и тогда не миновать вам двигаться в одиночестве по способу пешего хождения, да еще тащить на спине мешок с инструментами. A когда отыщете своих, разговор не клеится, на вас еще неприязненно поглядывают с таким выражением, что, мол, ты, голубчик, больше меня не заманишь. При приближении к Жуанвилю мы вынуждены были тащиться шагом. Все шоссе было забито двумя колоннами, шедшими в противоположных направлениях. B одной красно-голубые мундиры, сверканье штыков -- это части, посланные генералом Винуа на подмогу генералу Дюкро. Двигавшийся навстречу кортеж был медлителен и мрачен: монахи Ордена невежествующих в сутанах и черных треуголках по двое тащили носилки с убитыми. Поравнявшись с траурным шествием, солдаты скидывали кепи и что-то бормотали. Справа от нас тянулись длинные языки дыма, прибитого ветром к земле: горел Шампиньи-сюр-Марн. Здесь нам пришлось пропустить артиллерийский обоз. Подальше мы обнаружили какое-то странное coоружение наподобие деревянной башни и решили было, что здесь размещен штабной наблюдательный пункт, но оказалось, этот бельведер воздвигли по ходатайству господ Альфонса де Невилля и Эдуарда Датайя, рисовальщиков из "Монд иллюстре*. И впрямь мы разглядели обоих художников с палитрами в руках; стоя y своих мольбертов, они, воспользовавшись минутой затишья, старались изобразить на полотне неоглядную панораму поля битвы. Миновали Шампиньи. На выжженных улицах валяются лишь груды трупов -- пруссаков и французов, их не подбирают, повозок не хватает для перевозки раненых. Единственный звук нарушает тишину -- перестук молотков и топоров: это оставшиеся жители баррикадируют свои жилища. Заслышав тяжелую рысь притомившегося Бижу, взлетают тучи воронья, однако держатся невысоко. И стоит нам проехать, как они снова обрушиваются на груды застывших от мороза тел, каркают, хлопают крыльями. -- Хорошо, хоть не разлагаются,-- процедил сквозь зубы наш хирург.-- Hoc y меня уж больно чувствительный. И тут он вскрикнул от боли: это Марта изо всех сил пнула его ногой в лодыжку. Он только молча оглянулся на дрожавшую от негодования смуглянку. Я испугался -- ну, будет сейчас история. Ho хирург улыбнулся. Наконец нам удалось добраться до проселочной дороги, ехать по ней посоветовал главный хирург походных лазаретов, так как, по его словам, за неимением перевозочных средств туда еще никто не заглядывал. На протяжении всего пути в Шарантон, в Жуанвиль, каждый пост рассказывал нам о героизме наших солдат. Впервые после, увы, слишком долгого перерыва мы услышали знаменитые слова "furia francese* 1. Вчерa французы трижды штурмовали высокую ограду парка, превращенного вюртембержцами в крепость. -- A ну, ребята, подрждите-ка меня здесь! Наш хирург схватил флаг с красным крестом и, размахивая им над головой, зашагал по направлению к форгу. Ледяной ветер доносил до нас неясный, но размеренный шум, a также смех и обрывки песен -- это вюртембержцы продолжали укреплять свои позиции. Какой-то толстяк 1 Француаская ярость (имал.). в круглом, как тарелка, берете, с длиннющей трубкой, свисавшей до самого пупа, показался из-за стены и крикнул нам что-то, чего мы не поняли. Зато жесты его оказались красноречивыми: нам разрешалось подбирать наших раненых. Вслед за толстяком из-за стены вылезло еще несколько солдат, кто с трубкой в руках, кто с пивной кружкой, и молча уставились на нас. Зуавы и пехотинцы 42-го полка ждали здесь со вчерашнего дня, прислушиваясь к стуку пивных кружек под разухабистую песню про "Одиннадцать тысяч кельнских дев", принюхиваясь к aромату барашков, телят и поросят, которых немцы жарили целиком на вертеле, разложив костры тут же в парке. Они ждали, лежа аккуратными рядами, расцветив, словно красные и синие галуны, отвороты холма. Это курносая с косой подкосила, уложила их снопами в позе марша -- одна нога вытянута, другая чуть согнута в колене. Hac ждали здесь с пяти часов вчерашнего дня, ждали вольные стрелки, зуавы, пехота, мобили, иностранные волонтеры. Кто молился, кто спал, раскинув руки, два разведчика сидели, поддерживая друг друга, плечо к плечу. Высоченный зуав в чине капрала тянул к нам приветственно руку, черноглазый, раскрыв, как для крика, рот... -- Стойте! Врач застыл на месте, a за ним мы с Мартой. Вюртембержцы там, на гребне грозной стены, вдруг замолчали, вытащили трубки из зарослей своих рыжих бород. Раненых здесь не было. Ночной мороз добил всех до одного. Зимние сумерки, туман, упорный снегопад, небеса какого-то грязного оттенка, небеса злые, давящие, с фиолетовыми прожилками, обожравшееся, уверенное в своем праве и потому медлительное воронье, скелеты вековых дубов. И на эту мешанину тумана спускается вечер, и все расплывается, все размыто, все беспредельно, все огромно, все нереально. Марта и мы с врачом приплясываем на скользкой дороге, скрестив руки на груди, нелепые, жалкие. Hac разбирает идиотский смех. Внезапно пушечный выстрел, совсем рядом, приводит нас в себя. Мы вздыхаем с облегчением, выпрямляем согнутые спины, идем вперед. -- Тише! -- бросает Марта. Ho второго выстрела не последовало. Тишина разрастается беспредельно. -- Слушайте... Мы поворачиваем голову, вслушиваемся в неясное бормотание. Там, на обочине, какие-то коленопреклоненные люди, недвижные, словно изваяния, читают молитвы. -- Отходную читают! -- Да нет, я о другом! -- твердит свое Марта. Приходится напрягать слух. Сквозь молитвенный бормот мы различаем какой-то слабый стук, даже, скореe, треск, удары клювов. A в небе воронья уже нет. Мы усаживаемся в повозку, но метров через десять Бижу решительно останавливается. -- A ну, мужайся! B лазарете y нас имеется овес для мобилизованных лошадей! Ho ни мольбы, ни угрозы не способны сдвинуть Бижу с места. -- Я ведь не как Трошю обещаю,-- заявляет врач,-- y нас действительно есть овес... -- По-моему, нам лучше сойти, он совсем из сил выбился. Ho даже с пустой повозкой Бижу не желает двигаться, сколько мы ни тянем его за узду, ласкаем, подбадриваем. Ho тут Марта, которая даже на колени перед Бижу опустилась, подзывает нас. Снегом чуть запорошило груду костей, валяющихся поперек дороги. Не хватает самых пустяков, чтобы восстановить полностью лошадиный скелет. -- Не в первый раз я такое вижу,-- вздыхает врач, и мы с ним сошвыриваем ногами в придорожную канаву останки трап-езы какой-нибудь пехотной роты. Бижу трогается рысцой, даже не дав нам времени впрыгнуть в повозку. O-вес! Эти два слога еще пробуждают в его памяти что-то далекое. Разрозненные записu с пямницы 2 декабря no воскресенъе 4-го, выправленные и дополненные в последующие дни. Шампиньи. Пробуждение: рушатся потолки, разлетаются в щепы перегородки... Порa удирать подобру поздорову. Пруссаки начали контрнаступление; заря с трудом пробивается на небосклоне. Мобили покидают ими же вырытые траншеи на подступах к городку. Что-то будут делать батальоны Национальной гвардии? Я их видел вчерa, они расположшrась y Марны, разбили лагерь, сложили ружья в козлы, дневной рацион хлеба нацепили на острие штыка. Дан приказ разжигать побольше костров, чтобы ввести неприятеля в заблуждение. Толпы запыхавшихся людей бегут со всех ног, надеясь укрыться под порталом уже загоревшегося дома. A оттуда мчатся к другому какому-то строеншо, оно рушится, загорается y них на глазах. Толпа дружно поворачивает обратно и рассыпается. Офицеры, подхваченные этим людским круговращением, хватают людей за руки и, если кого-нибудь удается задержать, жадно спрашивают: "Что? Отступаем?* Многие солдаты даже не успели обуться. И все как один твердят: "Мы разбиты". Все чаще ложатся рядом снаряды; грохот, толчки, разрывы, пыль, пламя, дым... Солдаты любой армии, лишившись военачальников, сражаются только ради того, чтобы вырваться; единственный помысел -- удрать от пруссаков. Они и между собой дерутся, шагают по раненым, сминают подбежавшего майорa. На дороге из Шампиньи мешанина повозок, пехоты и кавалерии, все это рвется к Марне, стесняя действия наспех сформированных батальонов, направляемых на линию огня. Орда беглецов с блуждающим взглядом, с побелевшими от ужаса лицами не желает уступать дорогу ни воинским обозам с боеприпасами, ни даже санитарным повозкам. Бомбы падают прямо в это людское месиво, падают до ужаса метко. Французские пушки брошены в канавы, опрокинуты вверх колесами, но болышшство не повреждено; попадаются даже совсем новенькие, с зарядными ящиками и повозками. Артиллеристы, поддавшись общей панике, перерезают постромки y лошадей и удирают верхом. A мы-то, мы-то, как мы бьемся, чтобы купить себе пушку! Взяли бы здесь любую, нам никто и слова бы не сказал. -- Это было бы не то. -- Почему не то, Марта? -- Это была бы не наша пушка. Не бельвильская. Не "Братство". * # * Два огромных амбара забиты ранеными. Лежат прямо на соломе, вернее, на тоненьком ee слое. Двадцать распряженных мулов чего-то ждут. B углу, y стены, валяется труп расстрелянного солдата со связанными за спиной руками. Какой-то майор не отстает от санитаров: -- Мне еще вчерa утром раздробило бедро. И даже перевязки не сделали! Что же мне, подыхать здесь прикажете? A санитары следят только за умирающими. Стоит кому-нибудь испустить дух, как они тут же выволакивают труп, чтобы очистить место живому. Из свинарника за амбаром несутся душераздирающие вопли -- там два хирурга ампутируют руки и ноги и выбрасывают их прямо в узенькое окошко. Мы отвозим полную стонов и криков повозку к берегу реки, где раненых поджидают маленькие суденышки. Bo время этого короткого переезда скончались два гвардейца. Хирург скинул трупы, чтобы подобрать двух раненых, плетущихся пешком,-- одного вестового с огнестрельной раной в груди и одного артиллериста. Рука y него висит буквально на ниточке, и хирург не мешкая перерезает сухожилия. Набережная Межиссери. Раненых, которых положат в Отель-Дье, выгружают здесь, a тех, кто попал в лазарет Сальпетриер,-- y Аустерлицкого моста. На набережной толпится народ, люди перегибаются через парапет, бормочут что-то жалостливое, потом молча расступаются, расчищая путь санитарам с носилками. Каждое суденышко привозит свою дслю глухих стенаний, прорезаемых пронзительными воплями. Из кают наползают тревожащие запахи порохa, крови, пота, страхa и гниения. До самого вечерa по реке взад и вперед снуют суденышки с ранеными. Позади Соборa Парижской богоматери артиллеристов обучают обращению с только что отлитыми орудиями. B окошках омнибусов видны носилки, мертвенно-бледные, растерянные лица. Стрелок с перебитыми ногами и вестовой с рукой на перевязи ошалело толкуют об ужасах предстоящей ампутации. Газетчики пытаются раздобыть хоть какие-то сведения. Два художника делают зарисовки. Tpoe офицеров с негодованием рассказывают о "трусости" бельвильских батальонов. Раздается чей-то слабый протестующий писк, смотри-ка, это поднял голос хозяив "Пляши Нога" капрал Пунь. Мы берем его к себе в повозку. Правая коленная чашечка y него раздроблена пулей. Военный врач уверяет, что, чем скореe ампутируют ему ногу, тем лучше. Мы расстаемся с ними y Отель-Дье. Марта еще загодя вытребовала y хирурга свидетельство от лазарета, и, таким образом, наша повозка, запряженная Бижу, превратилась в санитарную. На обратном пути мы дали обещание остаться в распоряжении нашего хирурга. По словам Пуня, один гвардеец из Дозорного стрелял в офицерa. -- Нищебрат? -- Нет, Фалль. Розоватый отблеск пожара кладет на ночной небосклон силуэты темных громад Консьержери с ee часовой башней, a пароходики тем временем, разгрузившись, снова 6erут в Шампиньи. Мы с Мартой пешком отправляемся в Бельвиль, в ушах гудит от стонов и воплей, руки не сгибаются, ноги не идут, a между нами движется пустая повозка, вся заляпанная кровью. На следующий день Флуранс aрестован, Пальятти, Меде, Феррье, Леон, Нищебрат, Гифес и Фалль исчезли. Понеделышк, 5 декабря 1870 года. Чудесный холодный денек. На пороге виллы неподвижно стоит Мокрица с неизменной своей метлой в руках. Выпученные ee глаза перебегают от арки к фасадам, от кабачка к мастерским. Тетушка Пунь подсунула ключ под дверь "Пляши Нога", a сама отправилась в лазарет ухаживать за мужем, которому ампутировали ногу. Родюки и Маворели с полуночи заняли очередь в венскую булочную и овощную лавку -- госпожа Кабин решилась открыть бочонок с копчеными сельдями. При Шампиньи было убито полторы тысячи лошадей, конины хватит дня на два. Под аркойраздаетсяшумшагов, иКлеманс Фалль и Сидони Дюран высовываются из окон, откуда несется пронзительный крик младенцев. Ho на сей раз это оказался просто Кош, он притащил охапку кривых дощечек, выклянчил в Куртиле остатки каких-то разбитых ящиков. Снова шаги, и снова из окон выглядывают головы, но теперь это служащий мэрии в сопровождении четырех национальных гвардейцев из какого-то дальнего батальона; пришел навести справки о наличии пустующих мастерских. Декретом от 12 ноября разрешено временно реквизировать пустующие помещения и устраивать в них мастерские по изготовлению и усовершенствованию уже имеющегося оружия. Чиновник на редкость хорошо осведомлен, и не удивительно, раз в муниципалитете дела вершит наш аптекарь Диссанвье; особенно их интересуют кузня и слесарная. Барден слушает и ничего не понимает, С тех пор как глухонемой кузнец не ворочает больше своих кувалд, он вроде даже стал меныне ростом и все время зябко кутается в драное одеяло. Мариаль куда-то исчез. Кош вежливо выпроваживает проныру-чиновника с его полуротой и снова берется за работу: мастерит гробик для младенчика. Совсем плох новорожденный Нищебрата; неожиданно умер вчерa один из сыновей Пливара, четырехлетний Фелисьен. Армия возвратилась в Париж. Батальон бельвильских стрелков распущен. A Мокрица все стоит на крыльце и глядит в конец Дозорного, откуда доносятся звонкие удары молотка -- это Кош забивает последние гвозди в маленький детский гробик. Среда, 7 декабря. Париж замело снегом. Редко встретишь экипаж или прохожего, улицы и бульвары хранят свою непорочную белизну. Никогда еще Марта не видела свои Париж таким чистеньким. Только временами грохнет где-то далеко пушечный выстрел, как бы подчеркивая своим стальным отзвуком тишину, охватившую город. B нашем тупике, на Гран-Рю прохожие жмутся к стенам. Буквально весь Париж смотрит на сверкающую вершину, на Бельвиль, на этот опасный нарыв. Стрелки, считавшиеся пропавшими без вести, постепенно возвращаются, понурые, и, ни на кого не глядя, ни с кем не обменявшись ни словом, расходятся по домам: Гифес, Фалль, Феррье, Нищебрат, Леон. Пальятти пришел последним. Он участвовал в арьергардных боях, которые вели гарибальдийские части, прикрывая нашу отступающую армию. B конце концов на последнюю перекличку не явился только один Меде. Бывший подворотный попрошайка, должно быть, пал под ударом уланской шашки. Флуранса aрестовали в Мэзон-Альфоре. Теперь он содержится в тюрьме Мазас. Bom как сам вожак бельвильцев описываем это собымиe на 190-й смранице своей книги "Париж, который предали", где Флуранс, не церемонясъ, пишем о себе в mpемьем лице: "C 31 окмября Флуранса разыскивала пдлиция, a он безвыходно жил в доме одного своего друга. Ho, узнав, что его cмрелки посланы на передовую, что они еели бой с npуссаками, что mpoe из них погибли, он не усмоял npомив искушения соединимься с ними в Мэзон-Альфоре. Там он попал в ловушку. Пока он в одиночесмве добирался do Kpемейля, бамалъон cмрелков получил приказ немедленно возврамимься в Париж. Когда он прибыл в Мэзон-Алъфор, какой-mo neхомный офицер, командир cмрелковой pомы, подошел к Флурансу и в самых любезных еыражениях пригласил займи к нему. Не заподозривший ничего дурного, Флуранс доверчиво явился муда; мам офицер объявил, что no приказу генерала Клемана Тома вынужден его apесмовамь, причем сказал все это с краской в лице, смыдясь своей гнусной роли полицейского. Флуранса от вели в ближайший фортп, омкуда nepеправили в Консъержери, где он провел одну ночь, и наконец отпправили в мюрьму Мазас. Таковы наиболее блесмящие подвиги французской армии во время последней компании -- пямьсом человеic apесмовываюм одного слишком доверчивого pеспубликанца..." B очередном "приказе" подробно разбираются случаи недисциплинированности и "трусости" так называемоro батальона бельвильских стрелков, распущенного декретом правительства, и уточняется, что: осолдаты этого батальона обязаны в течение трех дней сдать оружие и обмундирование командующему артиллерией 3-го секторa, иначе они будут преследоваться по закону за присвоение воинского имущества..." Сносят башню на авеню Малаков, которая может слуясить мишеныо для крупповских пушек. Одна только Марта, которую ничем не проймешь, продолжает потихоньку собирать бронзовые cy для пушки "Братство". (Начиная с 10 декабря.) Марта -- единственное темное пятнышко на непорочной белизне Парижа. С четверга 8 декабря -- густой снег, морозы не ослабевают. Светает поздно, так как ночную мглу сменяет липкий туман. Почтовые голуби приносят вести только об очередном поражении или явно лживые сообщения. Бельвиль никнет, словно его и нет в столице, a столица не узнает самое себя. Одна только Марта все такая же, как прежде. Даже не похудела, но что она ест -- великий боже! Где ест? Когда ест? Холод ee не берет. Где же она проводит ночи без огня? A ведь они, как говорится, тянутся дольше, чем дни без хлеба! Ho самое удивительное -- это ee взгляд. Хоть бы чуточку потускнел, затуманился... Огромные, черные ee глаза еле вмещают бурление жизни. Дочь Бельвиля питает таинственный огонь, горящий где-то в самых затаенных глубинах ee существа; о душе и речи, конечно, быть не может, скореe, это инстинкт, своего рода одержимость. Все ee paссуждения ставят вверх ногами любые наiiш разумные доводы. Сейчас, когда больше нет ни мяса, ни хлеба, ни дров, ни надежды, ни мужества, ни самолюбия, когда нет даже нашего стрелкового батальона, Марта выбрала именно этот момент для разговоров о пушке "Братство". -- Чтобы пушка была по-настоящему наша, нужно купить ee на собственные денежки. -- На чьи денежки? -- На деньги рабочих, бедняковl -- Да нету y них денег! -- Завалился же где-нибудь последний грошик. Вот его они и отдадут. Им это самим надо. -- Да почему же, почему? -- Потому что наша пушка будет не такой, как другие. Начинается это еще ночью, на скованной льдом улице, в полной темноте, когда единственный свет над Парижем -- электрический маяк Монмартра. Ребятишки из Дозорного уже сидят, съежившись, на ступеньках мясной лавки, венской булочной, угольно-дровяного склада, галантерейного магазина, где теперь торгуют соленьями. Долгими ночными часами они борются с холодом и дремотой, топают ногами, дуют на пальцы, растирают друг другу ручонки, стучат зубами, хнычут; мордашки y них позеленели от холода. На семилетней крошке Ноно Маворель нет ни одной шерстяной вещи, на десятилетней Фабиене Пливар тоже, на девочках легонькие пальтишки, coоруженные из отцовской холщовой блузы и старой мешковины. К половине третьего утра появляются женщины. -- Одно cy на пушку "Братство"! Дают. Неизвестно почему, но дают. И опять над вытянувшейся вдоль стен очередью нависает тяжелое молчание. На колокольне Иоанна Крестителя отбивают часы. Ближе к рассвету сползаются старики. -- Одно маленькое cy на пушку! И эти тоже дают. И тоже неизвестно почему. Около пяти часов утра проносятся галопом вестовые, направляясь к заставе Роменвиль, и вслед им несется завистливое бормотание. Наконец в восемь часов госпожа Жакмар открывает ставни. -- Одно cy... -- За кого это ты меня принимаешь? -- Да нет, я просто проверить хотела... Булочница ничего не дает. Этого нужно было ожидать, Марта это-то и предвидела. Хозяйка отпускает по триста граммов хлеба первым в очереди, и те бегут к дровяному складу, впрочем, без особой надежды. Занимается день. -- Одно cy... -- Держи, малышка! Тебе повезло, я вчерa свою шубу в ломбарде заложил. Внезапно начинается канонада -- на севере y СенДени. Женщины обшаривают карманы с таким видом, будто их маленькое cy может ответить на обстрел. Часто по утрам я чувствую, что хватит с меня Марты и ee блажи. И уж совсем не могу смириться с тем, что после разгрома под Шампиньи она снова лезет со своей пушкой и сбором пожертвований! Мне эти бронзовые монетки кажутся теперь просто смехотворными... Твержу про себя: "Ладно, болтай!" A если я и уступаю, то злюсь на себя, потому что уже не верю. A к ночи снова начинаю верить. Пересчитываю cy; дело идет медленно, они ведь тяжелые. Из трех дюжин монеток, собранных сегодня, я штук восемь узнаio с первого взгляда. Эту блестящую монетку я прозвал "Бланки". И вот почему: давщий мне ee Кош объяснил, что газета Бланки "Отечество в опасности* перестала выходить из-за недостатка средств. Так пусть cy на пушку пойдет. Монетка ярко блестит, потому что столяр непрерывно вертел ee в своих мозолистых пальцах, с тех пор как узнал о безвременной кончине бланкистской газеты. A вот "перечеркнутый император*. Кто-то крест-накрест процарапал чем-то острым профиль Баденге. "Мне такой и дали",-- пояснила старушка, разглядывая свои монетки в пристройке, где она чахнет между клеткой для чижика и корзиной для кошки. И клетка и корзинка уже давно, видать, пустые. "Ox, уж эта война",-- жалостливо вздыхает старушка. A одно cy до сих пор еще влажное. Хозяин отошел в глубь комнаты и оттуда крикнул мне, чтобы я открыл дверь и ждал на пороre. Был он молодой, с блестящими глазами. Бросил cy в ведро с водой и вместо извинения сказал: "У меня оспа. Выловите монетку и протрите ee хорошенько..." "Черепица". Ee вытащил из кармана землекоп-великан. Только-только собрался он мне ee вручить, как на крыльцо мэрии вышел дядюшка Вильпье и прочел депеши, извещавшие о разгроме под Туром и Буржом. Сам того не заметив, землекоп согнул в пальцах бронзовую кругляшку, так что она стала выпуклой, словно черепица. Другие монетки носят уже старые отметины, и, однако, перебирая их, я вспоминаю молодую вдову, подмастерье в лихорадке, ворчуна-манiиниста, каменотеса, ломовика, словом, всех тех, кто мне дал эти cy. И перед глазами с такой яркостью встает лицо каждого, что приходится по три раза пересчитывать деньги. Одни монетки блестят, отполированные десятками рук, они стали совсем как золото, потому что долго звякали о соседние в карманах; есть тусклые, есть стертые, есть старые cy, обнаруженные в ящике шкафа после упорных поисков, есть прогнутые, падавшие из окон верхних этажей, переходившие из одной деревянной чашки в другую, с одного дворa на другой... Жалким своим умишком я, кажется, нашел объяснение, почему сбор пожертвований переживает сейчас, если можно так выразиться, вторую молодость. Бельвиль, видно, хочет таким путем смыть пятно позорa, которым пытались заклеймить его стрелков. После нескольких недель сборa я убедился, что эта мысль самим бельвильцам и в голову не приходила. A дают они потому, что это дорогого стоит, может, именно потому. A может, просто потому, что ничего другого им делать не остается. -- Пусть дают свое cy, особенно если оно последнее,-- твердит Марта, даже не меняя тона. -- A почему ты с них крови не требуешь, чего стесняться? -- Крови? A это попозже. Всему свое время. И она не шутит. Я бросаю Марте: -- Д a ты их ненавидишь, что ли?! Марта подтверждает мои слова молчаливым наклоном головы. Плечи ee не дрогнули, она даже не злится. -- Марта! -- Видишь ли, Флоран, так им легче... A вот это cy с зелеными точечками дала Зоэ. Прежде чем вручить его мне, она обтерла монетку кончиком фартука, привычно предупредительным жестом прислуги. Шестнадцать лет, низенькая, личико круглое, глаза круглые, ротик крошечный, носик пуговицей. Зоэ прошлой весной бросила свои родной Пэмполь и поступила к мэтру Ле Флоку. После их деревенской лачуги и полевых работ жилище адвоката на авеню Королевы Гортензии показалось ей прелестной 6онбоньеркой, a должность горничной -- приятным времяпрепровождением. Юная Зоэ уже сейчас ясно представляла себе весь свои жизненный путь, ровный, гармоничный, в конце которого ee ждал кружевной чепец и серебряные букли, как y Клеманс, старой кухарки, поступившей еще к деду теперешнего мэтра Ле Флока и позволявшей себе поэтому, прислуживая хозяевам, брюзжать под HOC. B начале осады Адриан, лакей, и Паско, кучер, ушли в мобили. A на прошлой неделе хозяйка заявила Зоэ: "Бедная моя девочка, мы теперь не можем вас прокормить. Очень жаль, придется обходиться без вас". Первый снегопад стал последшш днем жизни старухи Клеманс, жизни достойной и примерной; она скончалась в три часа утра, стоя в очереди перед английской булочной. Назавтра Зоэ очутилась на тротуарax Парижа. Впрочем, не одна она. B одиночку и группами "лишние рты", то есть бывшая барская прислуга, слонялись по Отейю, Терну, Нейи, вокруг церквей Сен-Филшra-дю-Руль и Сен-Сюльпис. Гонимые холодом и голодом, субретки распродают, как могут, все свое добро, сначала узелок, a потом и все прочее. Вот как раз одна из них вынырнула из-под ворот, когда проходил мимо какой-то буржуа, бормоча: "Если сударь разрешит...* Так вот Зоэ, уже выбившаяся из сил, добралась до Бельвиля. Марта буквально вырвала ee из рук мясника, который валил девочку в комнатке за лавкой, увешанной связками сарделек. -- Да оставьте вы меня, мне есть хочетсяl -- отбивалась от нас бедняжка. Я был просто восхищен поступком и стихийным порывом Марты, но она тут же прервала мои излияния: -- Пускай эта дурехa хоть с целым эскадроном гвардейцев путается, но чтобы эта тварь мясник ee трогал -- жирно будет! B дальнем углу слесарной мы устроили ложе. Даже отыскали где-то две горбушки и чуточку риса с салом на дне котелка. Наевшись и отогревшись, Зоэ перестала хмуриться и трусить. На смену пришли рыдания. Вот тогда-то, уткнувшись мне в плечо и громко всхлипывая, девчушка поведала нам свою историю. -- Ox, уж и скотье эти буржуа! -- Вовсе нет,-- запротестовала Зоэ.-- Госпожу тоже понять нужно, что ж она-то могла поделать! Разве я сама это не понимаю? Если даже госпожа давала бы мне всего пятьдесят граммов хлеба в день, ей пришлось бы к утреннему кофе с молоком всего одной тартинкой обходиться! Вдруг Зоэ замолчала, уставилась на нас. Не могла взять в толк, почему это мы с ней возимся. Она с радостью отдала бы за нас жизнь... Ей хотелось предложить мне, нам всем предложить... Как раз тут тройка Родюков притащила собранные ими на пушку cy. Тогда Зоэ порылась в кармане и протянула мне монетку, машинально обтерев ee, пытаясь уничтожить cepo-зеленые пятнышки, и от этого ee покорного жеста пахнуло застарелой привычкой рабства. Эта монета была все, что осталось y нее от шести cy, которые бросил ей скрюченный подагрой привратник, испортивший нашу подопечную под лестницей в подъезде дома N" 26 по авеню Короля Римского. Пять cy ушло на покупку солдатских галет, которые она приобрела y какого-то гусарa -- тот больше ничего от нее не потребовал. Середина декабря. (Забыл посмавимъ даму.) Ни минуты не сомневаюсь, мы найдем какой-нибудь способ и сможем передавать Флурансу записки в одиночную камеру тюрьмы Мазас. Некоторые заметки могут ему пригодиться. Клубы. Все здесь уныло. Плохо освещенные и совсем не отапливаемые залы. Haроду мало. Приходится долго упрашивать добровольцев выступить с трибуны! Председатель объявляет, что к следующему заседанию натопят, рассчитывая заманить публику, которой все это обрыдло за три месяца царствования Трошю. Зал Фавье. При первом ясе упоминании о роспуске стрелков Флуранса поднимается ропот. B общем гуле тонет начавшаяся дискуссия. Из темных углов раздаются не знакомые нам голоса, с явным намерением повернуть нож в нашей еще кровоточащей ране. Пассалас пронюхал, что это орут агенты-провокаторы префекта полиции Kpессона, которых спасает только отсутствие свечей. Плотник взрывается: -- B наши ряды проникли мошенники и шпики с намерением обесчестить Бельвиль. Hac хотят довести до крайности. Граждане, будьте бдительны! Мы могли бы ответить на провокацию, двинувшись еще раз на Ратушу, и мы могли бы взять штурмом тюрьму Мазас, как наши деды в 89 году взяли штурмом Бастилию! B силу какой-то странной магии дискуссия начинает разворачиваться серьезная, все присутствующие, взвешивая каждое слово, принимают в ней участие с однойединственной целью -- иного объяснения не знаю -- быть достойными Бельвиля; дискуссия логически заканчивается решением созвать собрание, дабы стрелки и их командиры могли дать объяснения. После 20 декабря. Снег по-прежнему валит и валит, a когда перестает, то сразу холодает и свежий покров смерзается, покрывается ледяной коркой. Вверх по Гран-Рю можно подняться только на четвереньках, a спускаемся" мы на заду. Из-за этой гололедицы, чтобы не уронить гроб, трупики детей носят прямо на руках, сл