ать обменивается сладкими комплиментами. Всякого рода люди есть на божьем свете, и всякого рода идиллии! После великолепного ужина "присяжный поверенный" Эпельбаум усадил своего гостя и "секретаря" за письменный стол, дал ему переписать какую-то бумагу, а сам прилег вздремнуть. Вздремнув, он закурил папиросу и завязал разговор со своим юным "секретарем". Разговор был настолько интересен, что грешно, право, оставить его неотмеченным. После стольких лет трудно, конечно, передать этот разговор дословно, но содержание и смысл его были примерно таковы: -- Послушайте меня, молодой человек, дело такого рода. Вы, я вижу, малый не глупый, почерк у вас превосходный и по-русски вы хорошо говорите -- все данные налицо, чтобы ваше стремление исполнилось, то есть вы прирожденный адвокат. Вам нужно только одно -- желание. Если только пожелаете -- вы им будете. Знания -- вещь второстепенная. Главное -- вас не должно смущать то, что другие знают больше вас. Своим языком вы должны уничтожить любого человека с любыми знаниями. Вы ни на минуту, ни на секунду не должны подавать виду, что в чем-то уступаете большим людям, потому что вы самый большой человек. Вы должны не переставая сыпать словами. Язык должен работать больше, чем голова. Вам нужно засыпать противника таким количеством слов, чтобы он обалдел, потерял всякое соображение, и тогда вы легко забросаете его тысячами гранат из "Свода законов" и "Кассационного департамента", каких там никогда и не бывало. Это все для судей. О клиентах и говорить нечего. Клиенты--это овцы, которые дают себя стричь; коровы, которые дают себя доить; ослы, которые любят, чтобы на них ездили верхом. С ними тем более нечего церемониться. Они и сами невысокого мнения о размазнях, проповедующих мораль. Нахала они уважают больше, чем ученого профессора, который набит законами, как мешок--половой. На улицу вы не должны показываться без большого портфеля -- пусть он даже будет набит старыми газетами или грязными манжетами и воротничками. Дома вы можете хоть целый день играть с кошкой, но, чуть заслышав звонок, должны немедленно углубиться в толстую книгу и потирать лоб. Клиента вы не должны выпускать из рук, пока не высосете его до конца, и не может быть ни одной вещи в мире, о которой вы сказали бы: "Я не знаю" -- ибо вы знаете все!.. После такой великолепной лекции автор биографии мог бы, кажется, догадаться, что за птица этот "присяжный поверенный". Но у Эпельбаума было такое умное, симпатичное лицо, он так очаровывал вас глазами, так подкупал своей речью, что, сами того не желая, вы целиком подпадали под его власть. Вечером, изрядно подремав, Эпельбаум взял портфель и палку и собрался уходить. И тут между милыми, верными супругами снова вспыхнул конфликт. Жена спросила мужа, куда он идет. Муж ответил, что уходит на полчасика в клуб -- ему нужно там повидаться с одним человеком. Жена заметила, что знает, какие это полчасика; дай бог, чтоб он вернулся завтра к обеду... И человек, с которым он должен повидаться, ей тоже хорошо знаком. Это не человек, сказала она, а человечки -- сплошь короли, дамы и валеты... -- Но, дорогая моя, о тузах ты, верно, забыла. Какая же это будет игра без тузов! Жена ничего не ответила, но бросила на мужа такой взгляд, что другой на его месте провалился бы сквозь землю. Однако Моисей Эпельбаум и ухом не повел. Он подошел к своему юному "секретарю", который в это время писал, склонился к нему и тихонько спросил, сколько у него денег. "Секретарь" схватился за карман и показал, сколько у него денег. Эпельбаум на минуту задумался, а потом протянул руку: -- Не одолжите ли вы их мне на несколько минут? Я возвращу вам сегодня же, когда вернусь из клуба. -- О, с величайшим удовольствием! -- ответил "секретарь" и отдал все свои наличные. После ухода Моисея Эпельбаума мадам Эпельбаум стала расспрашивать "секретаря", каким образом он попал к ее мужу в секретари и какое отношение он имеет к Бродскому. "К какому Бродскому?"--"К киевскому миллионеру Бродскому". -- "При чем тут Бродский?" -- "Разве Бродский не приходится вам дядей?" -- "С чего это вы взяли, что Бродский мой дядя?" -- "Кем же он вам приходится?"-- "Кто?" -- "Да Бродский..."--"Кем он, по-вашему, может мне приходиться?" Короткая пауза. Оба удивленно смотрят друг на друга, думая каждый о своем. Минуту спустя мадам Эпельбаум снова спросила "секретаря": "Вот как? Значит, вы не служили у Бродского?" -- "Почему вы решили, что я должен был служить у Бродского?"-- "И вы даже с ним незнакомы?" -- "С кем?"-- "Тьфу, черт побери! Говорим, говорим и никак не можем договориться! Скажите мне хоть, кто вы такой и как вы сюда попали?" На следующий день нашего наивного героя ждал новый сюрприз: его патрон Моисей Эпельбаум не вернулся из клуба. Для "реб Лейви" нашлось занятие -- сбегать в клуб и позвать отца обедать. "Реб Лейви", однако, не имел никакой охоты получать натощак незаслуженные пощечины, и мать была вынуждена выдать ему эти пощечины авансом. Наконец "реб Лейви" принес весть, что отец его утром поехал прямо из клуба на вокзал, а оттуда -- в Киев. Для нашего героя это был удар грома среди ясного неба. Он и деньги потерял и в дураках остался. Тогда только он начал наводить справки о своем патроне и узнал, что Эпельбаум никогда не был присяжным поверенным. Он только ходатай по делам, один из тех, кого называют "подпольными адвокатами", и имя его в Белой Церкви произносится не иначе, как с улыбкой... Положение нашего юного героя становилось печальным. Похоже было на то, что ему предстоит снова испытать все прелести голода. Со стесненным сердцем сел он за стол и написал отцу в Переяслав длинное и весьма красноречивое письмо. Красноречие, можно сказать, вывезло его: при помощи красноречия можно много написать и очень мало сказать... Только к концу письма он закинул словечко насчет того, что охотно съездил бы домой, будь у него немного мелочи на дорогу... Вскоре от отца пришел денежный пакет, в котором было несколько рублей и письмо с предложением поторопиться и приехать как можно скорей, потому что в одном городе близ Переяслава открылась вакансия казенного раввина и у Шолома есть все шансы занять эту должность. Письмо заканчивалось следующим изысканным древнееврейским оборотом: "Торопись, торопись! Лети стрелой! Лети, как на крыльях орла! Торопись, не опаздывай! Приезжай, и да сопутствует тебе удача!" 78. ВЫБОРЫ Как выбирают казенного раввина. -- Прежний лубенский раввин -- старый знакомый нашего героя. -- Нахман Каган покровительствует юному кандидату. --Герой произносит речь и производит прекрасное впечатление. -- "Поздравьте, избран единогласно!" -- Для прихожан и это чудо. -- Приезд в Переяслав, омраченная радость. -- Герой дает себе слово не быть таким, как все Лубны -- вот название города, который пожелал заиметь нового казенного раввина. Слово "пожелал", как вы можете понять, употреблено здесь для литературного оборота. Город так же желал казенного раввина, как желают, к примеру, могильщика. Ведь институт казенных раввинов, собственно говоря, излишен. Он навязан правительством русским евреям, и им приходится с ним мириться, как с чем-то путным. Любопытнее всего, что казенный раввин не назначается непосредственно властью для опеки над евреями, а его должна избрать еврейская община. Однако выборы эти вынужденные, навязанные сверху. Начальство предписывает общине собраться там-то и там-то в такое-то время и избрать казенного раввина. Тут появляются кандидаты. У каждого кандидата свои сторонники, и каждая сторона пользуется своим оружием и своими средствами для завоевания публики. У одного кандидата -- сильная протекция, второй действует с помощью денег, третий -- рюмочкой. Никто не дремлет. Город кипит, клокочет. Народ горячится. Словом--на еврейской улице праздник: выбирают раввина; баллотируют, опускают шары--жизнь бьет ключом. Иногда это тянется неделями, а порой и месяцами. Для наблюдения за выборами, для того, чтобы, упаси бог, не было злоупотреблений при подсчете шаров, на место присылается "кокарда". Но самый настоящий кавардак начинается после выборов. Так как выборы должен утвердить губернатор, то в губернское правление летят доносы и жалобы со стороны отвергнутых кандидатов. И если выборы кассируются, то вся история начинается сначала: новые кандидаты, новые выборы, а затем снова доносы и снова кассации. Среди лиц, выставивших свои кандидатуры в раввины в городе Лубны, был и прежний раввин -- сын учителя Мойше-Довида--Шимон Рудерман, тот самый, который, если вы помните, когда-то в Переяславе чуть не крестился и которого евреи вызволили из монастыря и определили в житомирскую школу казенных раввинов. Этот раввин, видимо, пришелся не по вкусу в Лубнах. Община ждала выборов как избавления. Лубенские евреи не хотят знать никакой политики, им чужды фокусы. Если человек им нравится, они ему говорят: "Ты нам нравишься". Когда человек не нравится, они ему говорят напрямик: "Иди с богом! Ты нам не нравишься..." Раввину Рудерману они уже давно сказали, и без обиняков, что он может искать себе другой город. А чтобы он не подумал, будто с ним шутки шутят, они уступили другому его место в синагоге, и когда он пришел в субботу молиться, ему негде было присесть, и он вынужден был всю службу простоять на ногах. В следующую субботу он явился с полицией и силой занял свое место у "восточной стены. Можно себе представить, какой это произвело эффект. Событие это стало достоянием гласности. Помимо того что вся история была описаны в газете "Гамейлиц", редактор Цедербаум прибавил еще от себя петитом "Примечание редактора", которое заняло втрое больше места, чем сама корреспонденция. В нем он воздавал должное как самому раввину, так и публике, распекал их за оскорбление святыни, за то, что они допустили в божью обитель полицию. Закончил он свое примечание поучением,--так, мол, поступать нельзя. Поучение он сдобрил несколькими притчами, стихами из библии и выдержкой из сказания об Эсфири: "Хватит нам терпеть позор и поношения..." Цедербаум, упокой господи его душу, на это был мастер! Однако Рудерман не снял своей кандидатуры на должность казенного раввина в Лубнах. И другие кандидаты действовали вкупе со своими сторонниками, каждая сторона на свой манер, и борьба началась. Почти уже к самому концу, за несколько дней до выборов, точно с неба свалился герой настоящей биографии с письмецом от дяди Пини к его родственнику, одному из самых уважаемых обитателей города Лубны Нахману Кагану. Это был почтенный старец и большой богач. Такой человек занимает в синагоге самое почетное место, кантор не смеет продолжать богослужение, пока реб Нахман не выстоит "Восемнадцать благословений" -- пусть это длится хоть целую вечность. А если реб Нахману случалось опоздать в синагогу, что бывало почти каждую субботу, он посылал кого-нибудь сказать, чтобы его не ждали. Народ, однако, знает приличия и понимает, что богач, должно быть, хотел этим сказать, чтобы его ждали. Словом, реб Нахман был таким сокровищем, которому вполне подходили слова: "Ученость и величие собраны здесь воедино..." Молодой кандидат застал его за чтением Мишны. Прочитав письмо дяди Пини, старый Каган поправил очки и оглядел юношу с головы до ног. Похоже было, что малый, в своем коротком пиджачке, произвел не слишком благоприятное впечатление на старика. Но, видно, заслуги дяди Пини получили перевес, и старик предложил гостю сесть. Разговорившись с ним и убедившись, что парень далеко не невежда в писании, знает толк в талмуде и в разговоре может ввернуть древнееврейское словцо, старик заулыбался и велел подать чего-нибудь закусить. Был принесен поднос, и на подносе стояло блюдечко, на блюдечке лежал один-одинешенек, как сирота, сладкий пряник, а в прянике торчала одна изюминка. -- Совершите благословение и закусите! -- предложил старый богач и стал расспрашивать юного кандидата про город Переяслав, который он посетил как-то, лет шестьдесят с лишним тому назад. Тогда это был еврейский город. Как там теперь обстоит с благочестием? -- Все обстоит хорошо, -- ответил гость и отказался от угощения, собственно не из-за благословения, которое нужно произнести перед едой, а из боязни, что старик заставит потом совершить заключительное благословение, которого Шолом никогда не мог запомнить наизусть. На прощание хозяин пожелал ему успеха. А успех, с божьей помощью, обеспечен, заверял его старик, ибо его пожелания всегда исполняются, потому что он коген... В тот же день по городу распространился слух, что появился новый кандидат в раввины, совсем еще юноша, но полный достоинств. Во-первых, он из хорошей семьи, родственник Нахмана Кагана; кроме того, он знаток писания, обладает прекрасным почерком и знает назубок весь талмуд со всеми комментариями. А так как фантазия у людей разыгралась, то некоторые добавляли, что он имеет также звание духовного раввина, может давать советы по вопросам религии и заткнет за пояс не только местного духовного раввина, но и еще трех таких, как он. Одним словом, птица редкостная, чудо из чудес. Когда Шолом появился на улице, между рядами лавок, на него показывали пальцами, и он слышал, как говорили за его спиной: -- Это он и есть? -- Кто? -- Новый казенный раввин. -- Такой щенок? -- Молоко на губах не обсохло... -- Какие у него длинные волосы! -- Волос долог, да ум короток... Однако у героя хватило ума за один день нанести с полдюжины визитов местным заправилам, сливкам города -- Бахмутским, Каневским, Рогачевским и прочим представителям лубенской буржуазии. В субботу перед выборами он был в синагоге. Его посадили на видное место, чтобы хорошенько наглядеться на него; ему пришлось выдержать несколько сот рукопожатий. Наконец нового кандидата вызвали к чтению торы. Это было нечто вроде экзамена. Парень прочел текст с блеском. Однако все это ничто в сравнении с тем, что творилось во время выборов. А творилось вот что. Зал управы был полон народу, и уже собрались приступить к выборам, как вдруг самый молодой из кандидатов выступил с речью, и к тому же по-русски, которую ни к селу ни к городу пересыпал цитатами из писания, притчами и аллегориями. Тем не менее речь его так понравилась, что он был избран в раввины всей общиной единогласно, не получив ни одного черного шара. Сейчас же домой полетела телеграмма: "Поздравьте, избран единогласно!" Сам же только что избранный молодой раввин отправился принести свою благодарность реб Нахману Кагану. Старик был чрезвычайно растроган тем, что его протекция оказала такое действие. И он попросил молодого раввина повторить перед ним речь, которую он произнес на выборах. Раввин ответил, что охотно повторил бы ее, но, к сожалению, тут и слушать нечего. -- Почему же говорят, что публика пальчики облизывала? -- Если разрешите, я расскажу вам одну историю... -- Пожалуйста, если она только имеет отношение к делу. -- Реб Нахман Каган приготовился слушать, надел очки, и молодой раввин начал: -- История, которую я вам расскажу, случилась с одним священником. Молодой свежеиспеченный попик пришел к митрополиту за благословением и советом,--что бы ему такое сказать прихожанам в праздник. Митрополит благословил его и посоветовал рассказать прихожанам о святых угодниках: например, о чуде с сорока святыми, которые три дня и три ночи блуждали по лесу и чуть не умерли с голоду. Но господь явил чудо--они нашли каравай хлеба. Все сорок святых уселись есть этот хлеб. Ели они, ели, и еще на завтра осталось... Когда наступил праздник, молодой священник рассказал прихожанам в церкви о чуде, только чуточку по-иному. Один святой блуждал по лесу три дня и три ночи, чуть не умер с голоду. Тогда господь явил чудо--святой нашел сорок хлебов. Присел он утолить голод. Ел-ел, ел-ел, и еще на завтра осталось. Позже, когда митрополит сделал священнику выговор, как это он мог допустить такую грубую ошибку, молодой попик ответил: "Для моих прихожан и это чудо..." Старый Каган чуть не лопнул от смеха. Он был очень доволен новым казенным раввином, радовался ему, как родному. Торжество юноши длилось, однако, недолго. Оно было вскоре омрачено, как мы это дальше увидим. Пока же съездим с юным раввином в его родной город Переяслав. Наш герой представлял себе, что Переяслав ходуном ходит по случаю его избрания. Шутка ли -- такой успех и в таком возрасте! Ничего подобного! Рада была только его родня, и то не совсем. Радоваться можно будет только тогда, когда выборы утвердит губернатор. А пока дело висит в воздухе. Нужно еще съездить в губернию, в Полтаву, хлопотать, подмазывать... Этого одного было достаточно, чтобы охладить восторг героя. А вдобавок, нужно же было ему встретиться с Хайте Рудерманом, младшим братом бывшего лубенского раввина. Хайте шел ему навстречу с независимым видом, руки за спину, в желтой куртке внакидку. Не чувствуя за собой никакой вины, наш герой протянул ему руку. Но тот и пальцем не пошевельнул, отступил в сторону и прошел мимо, как незнакомый. "Брат за брата",--подумал оскорбленный герой, найдя тут же оправдание для оскорбителя, и побежал излить свою душу перед другим своим товарищем, Авремлом Золотушкиным. Несмотря на то, что Золотушкин был с Хайте Рудерманом на ножах, он решительно стал на сторону Рудермана и сказал герою в глаза, что порядочный человек не должен ему подавать руки по двум причинам: во-первых, потому, что он теперь казенный раввин, а казенный раввин -- это лицемер, ханжа, блюдолиз у богачей и чиновник правительства; во-вторых, честный человек не отбивает у другого заработок, не вырывает, как собака, кость изо рта... Коротко, но ясно. Герой наш чувствовал, что в словах Золотушкина кроется большая правда. И ему вспомнилась встреча в день выборов с лубенским экс-раввином Шимоном Рудерманом: как тот побледнел, какие у него были испуганные глаза, словно спрашивающие: "Что я тебе сделал?" Таким жалким выглядит пес, которого искусали и затравили другие псы. При этой встрече у героя сжалось сердце. В какую-то минуту он был готов броситься несчастному Шимону Рудерману на шею, просить у него прощения, уступить ему Лубны вместе с их почтенными обывателями и снять свою кандидатуру в раввины. Вот это было бы человечно, даже более чем человечно. Но порыв длился не дольше одной минуты, тут же выступил эгоист--собственное "я". И это "я" победило. Можно себе представить, в каком душевном состоянии герой ушел от своего друга Золотушкина. Что может быть хуже сознания, что прав другой, а не ты? У Чехова есть для этого точное выражение: он чувствовал себя так, будто мыла наелся. Одного только Шолом не мог понять: почему казенный раввин должен быть обязательно лицемером, лизоблюдом у богачей и чиновником правительства. И он дал себе слово, что таким не станет. Он будет не таким раввином, как все. Человек -- это то, кем он хочет быть. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 1913--1916 К МОЕЙ БИОГРАФИИ (Написано в 1903 году моему самому близкому другу И. X. Равницкому) Милый мой товарищ, дорогой друг Равницкий! Вы просите, чтобы я Вам дал хоть какие-нибудь сведения из своей биографии? Боюсь -- не лишнее ли это, моя биография. Не рано ли? Это во-первых. Во-вторых, я бы не прочь и сам написать историю своей жизни--даже целую книгу7. В-третьих, я сильно занят, литературой, конечно. С тех пор как держу перо в руках, я никогда не работал так продуктивно, никогда не был так плодовит, как сейчас. Худо ли, хорошо ли, но пишется много. А Вы ведь знаете, что я способен писать даже на острие иголки или на лезвии меча! Одно плохо -- время неудачное, за окном у нашего народа пасмурно, не хочется смеяться. А если и смеешься, то себе наперекор... Переписка с нашими великими людьми -- евреями и неевреями отнимает у меня также уйму времени. Все же я урвал для Вас целый час (злодей!) --и вот Вам некоторые сведения. Быть может, они пригодятся Вам в работе. И да поможет Вам бог! Ваш преданный друг Шолом-Алейхем. ...В маленьком, величиной с ноготок, местечке Воронке, недалеко от города Переяслава (где я родился в 1859 году), провел я свои лучшие золотые годы, прекрасные, глупые детские годы. В этой маленькой Воронке отец мой считался одним из первых людей, состоятельным человеком; он был старостой всех местных обществ -- "реб Нохум Вевиков"! А мы, дети реб Нохума Вевикова, были тоже не из последних! Каждую неделю на проводы субботы у нас собиралось чуть ли не все местечко; в праздники люди приходили к нам на трапезу; все новости поступали к нам и исходили от нас. Стаканчик вина каждый рад был выпить у нас, о раввине-чудотворце говорили у нас, о политике--у нас, все у нас. Детей в нашем доме воспитывали в строгости, держали в страхе божьем, отдавали к лучшему учителю--реб Зораху. И мы были по-настоящему благочестивы. Я помню еще и теперь сладость слез, которые мы проливали, слушая нравоучения учителя. А нравоучения читал нам учитель реб Зорах каждый день, и мы во время молитвы били себя в грудь и каялись, потому что нашему благочестию сопутствовали и великие грехи: мы были лгунами, чревоугодниками, не слушали отца, пропускали слова в молитвах, таскали деньги из кружки для пожертвований (см. "Ножик"). А запретные желания, греховные мысли! Один из наших товарищей,--звали его Эля, сын Кейли,--парень постарше, жених, рассказывал нам гадкие истории, вводил нас в искушение, развращал нас, превращал преждевременно во взрослых. А учитель читал нам нравоучения, и мы исходили слезами, усердно молились, не пропуская ни слова, плача, били себя в грудь и каялись в своих прегрешениях. С детства я отличался богатым и пылким воображением. Дома представлялись мне городами, дворы--странами, деревья--людьми, девушки--принцессами, богатые молодые люди---принцами, травы--бесчисленными войсками, колючки и крапива--филистимлянами, эдомитянами и моавитянами*, и я шел на них войной (см. "Зелень к празднику"). Схватывать живые черты всякого явления, любого человека было у меня почти манией. Сам того не желая, я изображал всех и каждого, начиная с нашего учителя реб Зораха и его жены, с товарищей по хедеру и их родителей и кончая пьяницей Борух-Бером и кривоногим сторожем Ониской. За это передразнивание на меня градом сыпались оплеухи. В хедере я прослыл шутом, комиком. Все смеялись до упаду, кроме меня. Дома мать заметила мои проделки и принялась их искоренять. В умении подражания, в гримировке, в актерской игре не уступал мне только один товарищ, который к тому же прекрасно пел. Это был сын нашего раввина Меер, или иначе Меерл Медведев, впоследствии знаменитый певец Медведев. Великое искусство игры открылось ему еще тогда, когда он бегал босиком и самую расчудесную песню исполнял за грош или за пол-яблока8. Вдвоем с Медведевым мы представляли "Разбойников"--пьесу собственного сочинения. Медведев играл разбойника, а я--бедняка еврея. Остальные товарищи в качестве статистов изображали деревья в лесу. Я, бедняк, становился на колени и умолял, разбойника: "Чего ты хочешь от меня? Я несчастный бедный еврей. Сжалься над моей женой и детьми!" А он, разбойник, с кухонным ножом в руке распевал забавную песенку о том, что он должен во что бы то ни стало вырезать всех евреев. Как бы мы ни были испорчены и дурно воспитаны, чувство милосердия ко всему живому было во мне так велико, что вид заезженной лошади причинял мне боль (см. "Мафусаил"), собака с перешибленной ногой вызывала у меня слезы (см. "Рябчик") и даже кошка, нечистая тварь, была мне мила и дорога. О больных, убогих детях и говорить не приходится (см. "Убогая"). Страсть к писанию, как это ни странно, началась у меня с красивого почерка, который я перенял у учителя, реб Зораха. За красиво написанное задание отец давал нам по грошу (первый "гонорар"). Я сшил себе тетрадь и красивыми буквами вывел в ней ("сочинил") целый трактат по библии и древнееврейской грамматике. Отец пришел в восторг от моего "произведения" и долго носил его у себя в кармане, показывая каждому встречному и поперечному, как прекрасно пишет его сын (было мне тогда лет десять), как он сведущ в библии и искушен в грамматике. Но наш сосед, реб Айзик, хасид с козлиной бородкой, который молился писклявым, как у котенка, голосом, сказал: "Грамматика--шматика. Чепуха и ерунда!.. Главное для меня почерк. У него ведь золотая рука!" ("Первая "критика"). Тянуло меня всегда в мир мечтаний и грез, в мир песен (см. "Иоселе-соловей"), в мир музыки (см. "Стемпеню"). После своего религиозного совершеннолетия я пристрастился к скрипке и получил за это порядочную взбучку от отца ("Скрипка"). Обеднев, мои родители переехали из Воронки обратно в Переяслав. Там нам впервые сшили модные сюртучки с распором позади. Когда умерла мать (от холеры), отец отдал нас в Уездную школу, и я выделялся среди других детей, отличался своим усердием. В пятнадцать лет я впервые прочитал книгу на русском языке. Это был "Робинзон Крузо". Недолго думая я написал собственного "Робинзона" под названием "Еврейский Робинзон Крузо". Свое произведение я показал отцу, отец показал его постояльцам (у нас был заезжий дом),--и все пришли в восторг. С той поры отец стал оберегать меня как сокровище какое, освободил из-под опеки мачехи, не позволял ей колотить меня, не давал мне нянчиться с маленькими детьми, не заставлял, как раньше, крошить изюм (у нас был винный погреб под названием "Южный берег"), запретил мне также чистить сапоги постояльцам, ставить самовар, быть у них на побегушках и выполнять всякие другие поручения, как случалось прежде. В возрасте от семнадцати до двадцати одного года, пока я не принялся всерьез за учение, намереваясь сделаться казенным раввином, я запоем читал, но еще больше писал. А писал я все в том же роде, что читал: стихи, поэмы, романы, драмы в огромном количестве и просто что в голову взбредет. Свои "произведения" я посылал во все существующие еврейские и русские редакции (я писал на древнееврейском и русском языках), и редакциям, благодарение богу, было чем топить печи... Только "Гамейлиц" напечатал два-три моих "произведения" с примечанием редакции мелким шрифтом: "Слог твой хорош. Услаждай нас дальше своей речью". И я принялся писать статейки на древнееврейском языке пудами, целыми вагонами, но никого моя речь не "услаждала", уж не знаю почему! В то время (1883) появилась еврейская газета, первая газета на разговорном еврейском языке ("Фолксблат"--Александра Цедербаума), и так как русские издания отказывались печатать мои "романы" и "драмы", а статьи на древнееврейском языке тоже никого не услаждали, то я попытался забавы ради написать что-нибудь на разговорном языке, на языке Менделе Мойхер-Сфорима*, книга которого попалась мне тогда на глаза. И, представьте себе, "Фолксблат" ухватилась за меня, и редактор Цедербаум собственноручно написал мне письмо, в котором просил (понимаете--просил!), чтобы я писал еще. С того времени я стал помещать фельетоны в "Фолксблат", и чем больше я писал, тем чаще меня просили присылать свои фельетоны. К тому же сотрудником "Фолксблата" в это время оказался Мордхе Спектор*. Он неустанно подогревал меня, чтобы я не переставал писать, что и делает по сегодняшний день. Мои писания, однако, в те времена были не более, чем забава, пока не случилась история с "Ножиком", которая изменила характер моего творчества, как и мою жизнь. В те дни меня занимала коммерция--деньги, биржа, ценные бумаги и тому подобные вещи, не имеющие никакого отношения к литературе. Я достиг тогда вершины своего благосостояния, обладал большиши деньгами и, возможно, пошел бы по иному пути, по тому пути, который некоторые считают настоящим. Но случилось иначе. Приехав однажды в Киев по разным важным делам и устав за день, я лег спать, но уснуть не мог. Поднявшись, я присел к столу и написал, верней, излил душу в произведении о своих детских годах, которому дал название "Ножик". Написанное я отправил в редакцию и забыл о нем. И вот однажды читаю "Восход"* и вижу литературный обзор за подписью "Критикус" (Дубнов)*, который среди всякой чепухи упоминает и о моем "Ножике". Со страшным сердцебиением прочитал я несколько теплых строк "Критикуса". Он хвалил мой "Ножик" и утверждал, что молодой автор обнаруживает талант и со временем подарит нашей бедной литературе на разговорном языке "идиш" хорошие произведеиия. Исполненный благодарности, со слезами радости на глазах, я еще раз перечитал эти слова милого "Критикуса" и дал себе слово писать в этом роде еще и еще. И с той поры пo сегодняшний день стоят перед моим взором эти теплые доброжелательные слова, и каждый раз, когда я пишу новую вещь, я себя спрашиваю: а что скажет на это "Критикус". Я давно потерял свои деньги, но бодрость осталась при мне, и я крепко держу в руках перо. Должен ли я быть благодарен "Критикусу", или наоборот,--решать не мне. Моя болезнь (сочинительство) так далеко зашла, что я принадлежу уже не самому себе, не своим домочадцам, а нашей литературе и той огромной семье, которая называется "народ". ********** К О Н Е Ц Ф А Й Л А ************ НАБРАНО: 03:12:97 22:00 КОРРЕКЦИЯ: 12.04.98 12:25 --------------------------------------------------------------- 1 Живое серебро--старинное название ртути. 2 Непереводимая игра слов: "фетер"--по-еврейски означает и "жирный" и "дядя". 3 Хорошо (польск.). 4 Род верхней одежды. 5 Веселый свадебный танец. 6 Молодой барии (укр.). 7 Книгу эту я впоследствии и начал писать в Италии под названием "Биография Шолом-Алейхема, написанная им самим" (Примечание Шолом-Алейхема, 1913.) 8 Я помню такую его песенку: Выхожу я на Виленскую улицу, Слышу крик и шум. Ох, ох, Плач и вздох!..