освободиться от пеленок, он кое-как высвободил ноги. Белье падает на стул, стоящий между его кроватью и кроватью Петушка Лусеро, который спит рядом. Очередь за башмаками. Один. Другой. Затем носки. Освобожденные пальцы растопырились веерами. Возникло ощущение, что это кончики магнитов. Он поджал их, но было уже поздно. Его парализовал какой-то толчок. Боби притих и лежал без движения. Он внезапно вспомнил запах той женщины - этим запахом пропиталось его тело. Оно передало запах постельному белью. Он вспомнил ночь, когда наслаждался ароматом ее тела, ласкал ее, познавал ее тайны... И тут же понял, что сейчас он - без нее и с ней - остался ее запах, глухо отдавалось эхо ее голоса, в памяти возникли и отблеск ее улыбки, и жест руки, поднятой к волосам, ее взгляд... В соседней спальне - слышно было - тихо беседовали братья Лусеро, время от времени они покашливали. - Забастовки не будет... - произнес один из них сонным голосом, как бы нехотя. И эти три слова "Забастовки не будет...", "Забастовки не будет...", "ЗАБАСТОВКИ НЕ БУДЕТ..." - захватили сознание Боби, оглушили его. "Повесят их?.. - спросил он себя. - Повесят забастовщиков на дымок пулеметов?.." Немного погодя, когда казалось, что братья уже уснули, до него донеслось: - Я не оптимист... (Кто же это говорит, не дон ли Хуанчо?), но я человеческое существо и как человек говорю, что единственно гарантированное из всего в этом мире и... в потустороннем... - это - сомнение... - И поэтому... - прозвучало в ответ, - уверяю тебя - забастовки не будет. Мы выиграем, ты же знаешь, что вожаки забастовки нарочно вовлекли людей в профсоюз, понимая, что это может захлопнуть двери перед каким-либо соглашением. Однако управляющий сообразил сразу - он принял делегатов пресловутого профсоюза трудящихся Тикисате и дал им понять, что пойдет навстречу всем их просьбам и требованиям, если они не поддержат подрывную забастовку в Бананере, которая должна начаться завтра в ноль часов. И люди из делегации - одни по собственной воле, а другие нехотя - приняли предложение управляющего как начало разрешения конфликта. Последнее слово предоставляется общему собранию рабочих, которое проводится завтра ночью и на котором, как я понимаю, будут присутствовать два полномочных представителя Компании. Эти гринго - практичные люди, знают, что крохоборством не выиграешь... Боби засовывал голову под подушку, чтобы не слышать говоривших, отделаться от голосов, доносившихся из соседней комнаты, чтобы ничего не мешало ему мечтать о той, аромат которой он ощущал. Ах, если бы она была здесь! Ему доставляло удовольствие гладить, сжимать, растирать, чуть не рвать накрахмаленную простыню, с силой тереть ею лоб, щеки, ноздри, подбородок, на котором выступал золотистый пушок. Странная вялость. В соседней комнате братья уже смолкли, но их последние слова - "Хорошо, опасность, к счастью, исчезла, самое главное - загорелись огни!" - продолжали отзываться в ушах Боби, и он повторял про себя: "Если опасность исчезла, если загорелись огни, так почему я здесь!.." Он повернулся - лежа на спине легче думать... "Почему я здесь?.. Старики уже уснули... А что, если добраться до домика на насыпи, просвистеть джазовую мелодию?.. Почему я здесь?.. А если я оденусь... Конечно, чего еще раздумывать... меня никто не услышит, как выйду... посвищу... она открывает дверь... какие ножки!.. А если разбудить Петушка Лусеро, чтобы проводил?.." Он уже потянулся к спящему приятелю - кровати стояли близко, однако, едва прикоснувшись к горячей потной руке... отказался от своего намерения... Лучше оставить записку на столе... открыть ему секрет... адрес... дом... намекнуть... Голышом он прошел на террасу и остановился, пораженный. Это была не та ночь, которую он только что видел. Это уже не была ночь на 29 июня. Совсем другая. От зданий Компании - его Компании (временами в нем пробуждался Мейкер Томпсон) - поднималось зарево огней, оно разлилось по всему горизонту, отблеск падал светящимся ливнем на банановые плантации. Опасность миновала. Явно. Даже собаки лаяли по-иному. Они лаяли, но в лае уже не ощущалось тоски и страха, как это было, когда господствовал мрак. Чувствовалась свежесть рассвета. В здешнем пылающем климате это как бы перевал: единственные часы, когда можно дышать. Он быстро оделся - так поспешно, будто его одевало множество рук. Хотел было разбудить Петушка, да некогда... Нужно скорее выйти из дому, скорее погрузиться в утренний туман, в горячую траву, в зелень, ощутить под ногами влажную землю, идти, идти, идти, освобождаясь от самого себя, покидая тюрьму, идти навстречу счастью... Клара Мария наконец-то забылась в счастливом сне. Она потрогала возлюбленного, лежавшего рядом, - так давно он не спал здесь, - и прильнула к нему, словно вода к прибрежной скале. Бессознательно она прислушивалась ко всем звукам, доносившимся с улицы... Свежесть рассвета. Единственный час, когда на побережье можно спать. Если вообще можно говорить о сне. Хоть остаток ночи - поспать. Но... что это?.. Кто-то бродит возле дома. Нет, на этот раз ей не почудилось. Может, кто-нибудь шпионит - нет, не может быть. А впрочем, пусть шпионит - все равно темно. Она успокоилась, но тут же приподнялась, взяла край простыни, хотела натянуть ее... нет, нет, не натянуть, она сжала ее рукой. Села в ногах постели - скорее прислушивалась, чем вглядывалась. Вздрогнула. Совсем проснулась. Шаги мулата. Похоже, его движения, он опять сеет перед дверью кости мертвеца. К счастью, она босиком - не услышит он, как она подойдет. И дверь только прикрыта. Осторожно поднялась с постели. Потихоньку отошла. Рядом с дверью был мачете. На этот раз она выпустит из него кровь, смоет "тоно" мертвецов, которое мулат наслал на нее уже не для того, чтобы бросил ее капитан, а для того, чтобы она овдовела. Она остановилась. Стояла бесшумно. Что-то удерживало ее. На столике, на котором лежали спички и стоял светильник, ее рука нащупала какой-то предмет. Уже не медля подошла к двери. И стала стрелять, стрелять из пистолета в темную фигуру, пока не опустел магазин... Выстрелы заставили капитана Саломэ вскочить с постели. Комната была полна дыма. Капитан подбежал к Кларе Марии и заметил тень, которая метнулась вверх по насыпи, зашаталась. - Что ты наделала? - Это мулат! Мулат!.. - Какой мулат? - Тот, который подбрасывал к моей двери кости покойника! - Если ты его не убила, то, должно быть, тяжело ранила!.. Молчание сгущалось. Вглядываясь в темноту, капитан сказал: - Он там упал... Пошли! Она не могла двинуться с места. И Саломэ один побежал к тому месту, где упал человек. Кто это? Он щелкнул зажигалкой, всмотрелся и сразу же вернулся. - Убила?.. - едва разжав окаменевшие челюсти, спросила Клара Мария каким-то мертвым голосом, в душе надеясь, что капитан скажет - нет. - Да, но это не мулат... - Кто? - Внук президента Компании! - Не может быть... он уехал... - И, спотыкаясь о камни, о корни, она пошла, нет, побежала, помчалась. За нею следовал капитан. Огоньком зажигалки осветил лицо Боби. Руки и живот Боби были в крови, золотистые волосы пахли гарью. Меж полусомкнутых век отсвечивали бликами голубые глаза, полуоткрыты были губы... Очнувшись, Клара Мария - она уже лежала в постели - услышала, как капитан мыл руки, натягивал мундир. Затем он подошел к ней и сказал: - Я зажег свет, но ты этого даже не заметила... - Почему он говорит так, будто ничего не случилось, будто все это был сон, кошмар? - Мне пришлось тщательно осмотреть тебя, не осталось ли где-нибудь следов крови... на тебе, и у двери, и там, где он упал... Клара Мария зажмурила глаза, две большие слезы скатились по ее щекам - нет, это был не сон, не кошмар, это была правда. А действительность не смоешь, как кровь... - Сейчас, - продолжал капитан, застегивая последние пуговицы мундира, - я пойду в казарму, а ты не выходи из дому. Никто ничего не видел. Вина падет на забастовщиков или на бандитов, что бесчинствуют здесь. Если тебя спросят, если будут допрашивать, скажи - ты только слышала выстрелы, больше ничего. - Дай глоток... - Она с трудом разжала губы. Капитан подошел к шкафу, достал бутылку коньяку с двумя стаканами. - Я тоже выпью, - сказал он и наполнил стаканы до половины. Она поднялась, дрожащей рукой схватила бутылку, налила свой стакан до краев и залпом выпила. Еще налила, коньяк даже плеснулся через край, и опять проглотила залпом со слепой алчностью убийцы. Алкоголь сразил ее. Она повалилась ничком - бессильная, безвольная, ногти вонзились в ладони, зубы - в побелевшие губы, по телу пробегала конвульсивная дрожь. Временами слышалось всхлипывание... Капитан взял пистолет, запер дверь на ключ изнутри, а сам выскочил в окно. Рассвет еще не наступал. Никогда не кончится эта ночь! XL - Ушел в отставку! У-ше-е-е-ел! У-ше-е-е-л! Толпа кричала, повторяла хором. Металлические, бронзовые лица бедняков - вчера они были глиняными; черной пеной взлетают волосы - вчера они были безвольными нитями; львиными когтями стали ногти - вчера они казались вылепленными из хлебного мякиша; босые ноги бьют об асфальт, как конские копыта - вчера они скользили в неслышной походке раба. - У-ше-е-е-е-л! У-ше-е-е-е-л! У-ше-е-е-е-е-е-л!.. Заполняя улицы и площади городов, отвоевывая их у солнца, разливаясь бурными потоками, толпа кричала, повторяла хором: - У-ше-е-е-е-л! У-ше-е-е-е-л! У-ше-е-е-е-е-л!.. Одни плакали от радости, другие смеялись, третьи плакали и смеялись одновременно, четвертые, как Худасита, - ай, больше не увидит она своего расстрелянного сына! - молчали, утопив слова в рыданиях... - У-ше-е-е-е-л! У-ш-е-е-е-л! У-ше-е-е-е-е-е-л!.. Поверить в это. Поверить. Вначале поверить - привыкнуть к мысли, что уже свершилось казавшееся невозможным. Убедиться, осознать, что это не улетучится вместе с произнесенным словом, не исчезнет при пробуждении, как сон. Люди вскочили сегодня рано утром с постели, испуганные, растерянные, накинув второпях что под руку попалось, спешили выбежать на улицу, выглянуть в двери или окна, желая услышать подтверждение новости. Беспорядочные шаги. Люди срываются с места, бегут, обгоняя всех и вся. Трудно поверить, а как уточнить, у кого спросить, верно ли то, что сообщило радио, - действительно ли президент подал в отставку, хотя в неумолчном гуле толпы волнами набегало: - У-шел! У-шел! У-шел! Услышать это. Мало услышать это. Сказать это. Мало сказать это. Нужно выкрикивать - кричать в это раннее утро, когда солнце уже выливало ведрами зной и повсюду разливался терпентинный запах. Зверь капитулировал. И это не был очередной маневр. Радио объявило о формировании военного кабинета. - У-шел! У-шел! У-шел! Все хотели слышать это, всем было нужно слушать это, сказать это, кричать это. И тому парнишке, который подъехал на рысистой лошади без седла, и старику, который очнулся от чуткой дремоты. И тому, кто вылезал из автомашины, и тому, кто поднимался в грузовик, и тому, кто работал, и тому, кто, бросив работу, присоединился к толпе: - У-шел! У-шел! У-шел! Братья и сестры, родители со своими детьми и дети со своими родителями, супруги, дяди и тети, племянники и кузены, зятья и тести, слуги жадно вглядывались друг в друга и, не говоря ни слова, онемев от радости, чуть не одурев от смеха и рыданий, бросались друг другу в объятия. Наконец-то они почувствовали себя воскресшими, живыми после многомесячномноголетней агонии под этой крышей, в этом доме. После молчаливого умирания каждый день, каждый час, каждую минуту, когда приходилось глотать свои слова и подавлять чувства, когда хотелось заглушить тоску домашней суетой или алкоголем, чтобы ни о чем не думать, ничего не ощущать... Но не только родственники и друзья заключали друг друга в объятия. Незнакомые, никогда доселе не видавшие друг друга, крепко обнимались, крепко пожимали руки, празднуя, - они живы, они свободны!.. - Живые, свободные, и у себя дома!.. Пропустим еще глоточек!.. Давай еще обнимемся!.. Дайте-ка мне те пять лилий!.. Все возбуждены, устоять на одном месте невозможно, от возбуждения никто не стоит на месте, прыгают, все пришло в движение. Спелыми томатами покраснели глаза на солнцепеке; будто от едкого перца льются слезы; от всех пахнет агуардьенте, запах паленой кожи; из ноздрей, как из орудийных стволов, вылетает табачный дым; пальмовые сомбреро надвинуты на уши; струйками стекают усы... - Без дураков, кто не с нами, тот сволочь! Хватит молчать - рабочему слово! - Смерть гринго! - Да здравствует Бананера! Да здравствует Тикисате! - Долой гринго! Долой гринго! - У-шел! У-шел! У-шел! У-шел! Часовой не выстрелил в дона Хуана Лусеро и не уложил его тут же лишь потому, что в последнюю минуту тот послушался и остановился. Лусеро совершенно ничего не соображал от возбуждения, он был настолько взбудоражен, что шел, совсем не отдавая себе отчета, куда и зачем он идет. Резкий щелчок винтовочного затвора - еще мгновение, и его свалил бы выстрел в упор - заставил дона Хуана замереть на месте. - В полицейском участке нет никого! - крикнул он часовому, губы его дрожали, он был вне себя от горя, скорби, испуга. - Ни полицейских, ни альгвасилов - никого! Единственная власть - комендант, мне нужно срочно его видеть! - А чего тебе нужно? - Солдат обратился на "ты" к дону Хуану; часовой был неприступен, полон сознания собственной силы, прищуренные миндалевидные глаза холодно смотрели на дона Хуана, застежка каски затянута под подбородком. Лусеро, уже не обращая внимания на то, что часовой продолжал держать винтовку на прицеле - солдат все еще считал, что незнакомец собирался ворваться в комендатуру, пояснил: сегодня на рассвете был убит внук президента Компании, а труп нельзя трогать без разрешения властей. - Сегодня коменданта не увидишь, - отрезал часовой, и каска качнулась у него на голове. - Сейчас же убирайся, мне приказано стрелять... У Лусеро мелькнула мысль о пуле, которая могла вылететь из винтовки, попасть в его сердце и отправить в вечность. Автоматически переставляя ноги, он отходил, не оборачиваясь, опасаясь, как бы часовому не взбрела в голову мысль выстрелить ему в спину. Труп Боби уже лежал в гробу, в помещении управления. Его положили на металлический конторский стол - между телефоном, пишущей машинкой, арифмометром и машинкой для чинки карандашей. - Компания все предусматривает, как предусматривает все и любое наше предприятие, действующее в тропиках, - заявил управляющий дону Хуану, который, опираясь рукой на плечо Петушка, никак не мог решиться взглянуть на деревянный ящик цвета слоновой кости. - Как видите, мистер Лусеро, на наших складах в любой момент есть гробы made in... - Единственное, чего нам тут пока не хватает, так это электрического стула... - пробормотал, не то изливая гнев, не то пытаясь сострить, старший интендант, перемалывавший золотыми зубами табак. - Тогда забастовщики узнали бы, можно ли убивать безнаказанно... - А по-моему, если позволите мне сказать... - произнес один из старых чиновников управления, не прекращая жевать чикле (чакла... чакла... чикле... чакла... чакла... чикле...), - а по-моему, это не забастовщики... какой им смысл?.. (Чакла, чакла... чикле...) - Да-а-а!.. - Не расставаясь с табаком, старший интендант пожал плечами и развел руками, будто развернула крылья птица, собирающаяся взлететь. - Вина... - вмешался молодой служащий, уроженец Иллинойса, который грыз арахис, складывая скорлупки аккуратной кучкой на гроб. - Вся вина ложится на власти. Нет власти нигде... - Чакла... чакла... чакла... чикле... - снова зачавкал чиновник, и непонятно было, то ли он просто жевал чикле, то ли произнес что-то, однако всем стало ясно, что он сказал: "Мистер Лусеро - вот кто виноват... - чикле... чакла... чикле... чакла... - знал мистер Лусеро, что для Боби опасно, что... - ча-кла... чикле - ча-кла - ча-чи-ча..." - Опасность заключалась в том, что его похитят, и отлично... - проговорил молодой уроженец Иллинойса, зеленые глаза выделялись на лице такого же цвета, как гроб слоновой кости; говорил он и выплевывал хрупкие скорлупки арахиса, выплевывал в кулак и, похоже, насвистывал: "Развеяться хочешь, мой светик? Купи арахиса пакетик..." - А что... - продолжал тот, что жевал чикле. - А что не забастовщики виноваты в его гибели, так вполне понятно. Они могли его похитить и потребовать выкуп, но убивать... нет. - Я думаю, что дед не переживет подобного известия! Какое варварство! Варварство!.. - Дон Хуан Лусеро повернулся к ним, хотя на самом деле никого не видел и никого не слышал и, казалось, разговаривал с призраками, да и сам он стал каким-то другим Хуаном Лусеро, фигуркой из мутного стекла. - Сообщение было передано по телеграфу со всеми подробностями, - сказал старший интендант, и в уголках его рта зажелтели подтеки от разжеванного табака. - Адресованное... ко... - поспешно спросил Лусеро, и оборвавшееся "о" осталось в открытом рту солоноватым следом высохшей слезинки. - Ко... му? Матери! Матери! - успокоил его старший интендант, понимая, что Лусеро взволновали вовсе не какие-то сантименты: вдруг старик, узнав о случившемся, запросто аннулирует то, что он обещал Хуану Лусеро оставить по завещанию, если тот будет хранить Боби как зеницу ока? Дон Хуан Лусеро глубоко вздохнул, вытащив платок из кармана, вытер пот. Он поджидал Петушка, которого послал в "Семирамиду" разузнать, нет ли новостей из столицы. Чикле... чакла... чикле... чакла... - ритмично раздавалось у гроба чавканье чиновника, невозмутимо - как жвачное животное - жевавшего чикле, и столь же ритмично чавканью вторило легкое пощелкивание скорлупок арахиса: уроженец Иллинойса, будто прожорливый грызун, уничтожал орех за орехом. - Телеграмма адресована матери, а уж она постарается сохранить ее в тайне, примет меры, чтобы Мейкер Томпсон ничего не узнал. - Вы полагаете?.. - Услышанное дон Хуанчо воспринял как лекарство - всегда эти гринго придавали ему сил - они хоть и плохо говорили по-испански, но неизменно с таким апломбом, с такой самоуверенностью, что так и чудилось, будто не слова они произносили, а выкладывали деловые бумаги, одну за другой. - Я не полагаю, мистер Лусеро, я в этом уверен. - Сквозь очки в золотой оправе на него глядели живые глазки старшего интенданта, который не переставал двигать челюстями и, перекатывая во рту кусок табака, собирался продолжить разговор. - Вы же знаете, что старик возражал против отъезда мальчика из Чикаго. Дон Хуанчо утвердительно кивнул. - Мать отправила Боби сюда. Опасалась, что сына убьют в Чикаго, если японцы или немцы начнут бомбить город... - Вот видите, видите, как получилось... - вырвалось у Лусеро. - приехал, чтобы здесь погибнуть... Руки его бессильно повисли. Он совсем пал духом. Чикле... чакла... чикле... чакла... - раздавались ритмичные звуки. - Будем надеяться, что дед умрет, так и не узнав ничего, - добавил Лусеро, и на этот раз его слова прозвучали на редкость искренне. - Зачем ему передавать? Пусть умрет с уверенностью, что здесь он оставил наследника, внука, который так на него походил! Боже мой, какой рок судьбы! Что ждет всех нас после этих забастовок!.. Чикле... чакла... чикле... чакла... - Рядом с гробом цвета слоновой кости, в котором покоилось тело Боби, непрестанно раздавалось чавканье, а молодой грызун из Иллинойса с зелеными глазами продолжал грызть арахис, по-прежнему аккуратненько складывая скорлупки на гроб, и тихо-тихо, почти одним дыханием своим насвистывал: "Развеяться хочешь, мой светик? Купи арахиса пакетик..." Аурелия Мейкер Томпсон - накладные ресницы, каждая из которых, как тоненькое перышко, торчала отдельно, волосы, отливающие лазурью, гибкая шея и стройное тело - результат массажей, гимнастики, диеты и парафиновых ванн - погасила сигарету, ткнув в пепельницу среди других окурков свой, чуть тронутый губной помадой. Она подошла к дверям залы - еще в окно заметила, как курьер прошел в сад и вручил телеграмму слуге. Она ждала этой телеграммы со страстным нетерпением. Наконец-то будет сообщено точное время прибытия Боби в Чикаго. Она перехватит сына в аэропорту и доставит его - со всей скоростью, какую только можно выжать из автомобиля, - чтобы дед успел увидеть внука. Сегодня утром, вырываясь из забытья, вызванного наркотиками, удушьем и агонией, он звал Боби, издавая какие-то завывания, похожие на попискивание мыши и скрип старой мебели. Ничего не понимая, она стояла с телеграммой в руке. Буквы то подскакивали, то западали - как клавиши механического пианино. Она окаменела, словно покачиваясь в пустоте, пытаясь уловить значение слов, но буквы скакали перед глазами и куда-то убегали, буквы телеграммы, машинописные огромные буквы, за которыми ей виделся образ шумного существа, которое уже не было больше внуком Мейкера Томпсона... уже не... уже не... уже не... бессознательно повторяла и, наконец, потеряла отрицание "не", и в голове отдавалось нервным тиком только одно уже... уже... уже... Она зажмурила глаза, сжала веки крепко-крепко-крепко, а открыв, осознала, что идет к спальне отца, идет и механически твердит: - Убили Боби! Убили Боби! Убили Боби!.. Старик приподнялся на постели - глаза из стекла и тумана, мертвые волосы прилипли к черепу, а сам похож на скелет меж шелковых простыней - и не дал ей говорить. Во рту его клокотала и пузырилась слюна, жиденький смех слетал с губ, жестами и гримасами больной выражал свою радость, в потоке всхлипывающих завываний из открытой ямы рта (разжались леповиновавшиеся челюсти) вырвалось: - Боби... Боби... Боби... с-сейчас... был... здесь!.. Здесь... здесь, со мной!.. Аурелия скомкала бесчувственной рукой телеграмму; еле сдерживаемые слезы жгли ей глаза. Она подошла к умирающему, который все еще пытался жестикулировать, счастливый, безмерно счастливый, что Боби сидел только что на краю его постели, рядом с ним... Сраженная горем, Аурелия стиснула в кулаке скомканную телеграмму. Не могла она сообщить ему эту ужасную, страшную весть. Надо было задушить ее в себе. А если бы она и сказала, он все равно не поверил бы, что Боби убит. На краю постели он даже видел место, где только что сидел мальчик, ощущал вес его невесомого тела, созерцал его образ... И она невольно протянула свою дрожащую руку... хотела ощупать это место... ощутить кончиками пальцев... притронуться к щеке... губам... закрытым глазам... к голове... Но голос Мейкера Томпсона оборвал все... Выкатив глаза, ищуще вглядываясь в пространство, он хрипло закричал: - Най-дите его!.. Най-дите!.. Най... Аурелия инстинктивно оглянулась - в комнате никого. Она была одна, совсем одна, между отсутствующим трупом ее сына и коченевшим телом ее отца, его Зеленого Святейшества, отошедшего в иной мир. - У-у-у-ш-е-е-л! У-у-ш-е-е-е-л! У-у-ш-е-е-е-л!.. Пылающее солнце. Пальмовые сомбреро. Глиняные лица пересечены ручейками пота, будто плачут жидким стеклом. Люди словно выточены из мангровых корней, приземистые, кряжистые, - больше нервов, чем сухожилий, больше сухожилий, чем мяса. - У-у-ш-е-е-е-л! У-у-ш-е-е-е-л! У-у-ш-е-е-е-л!.. То и дело взлетало это слово, заставляя жителей покидать свои дома, заставляя их как безумных прыгать и обниматься на улицах и площадях. Импровизированные бродячие оркестры соперничали меж собой, наигрывая маршевые мелодии. Отовсюду слышался перезвон маримб. Взрывались шутихи и ракеты - смельчаки, пешие и конные, стреляли в воздух из ракетниц; они протягивали руку, нацеливались в небо и стреляли, чтобы небесная голубизна стала свидетельницей их радости. Пьяные обнимались, свиваясь в живые клубки, - они видели в лице друг друга облик Свободы... - Свободы, но либеральной, свободы - либералов! - ораторствовал какой-то человек; он никак не мог разогнуться от того, что перегрузился спиртным, а падавшие на глаза спутанные волосы мешали ему смотреть. - Эх, дурачина ты... - отвечал ему приятель. - Эта свобода - свободомыслящих! - Нет, сеньоры, - подошел к ним деревенский аптекарь, пытавшийся сохранить равновесие на непослушных ногах; вылезавшая из брюк рубашка его торчала сзади хвостом, шляпа надвинута набекрень, в руке он держал бутылку. - Сво-о-о-бо-о-д-да... - язык у него, казалось, прилипал к гортани, - ...э-т-т-а... гли-це-рино-фос-фат-ная!.. Весело смеясь, он спускался по улице и повторял: "Ушел!.. Ушел!.." Пустую бутылку он засунул под мышку, а другой рукой энергично рубил в такт: "Ушел!.. Ушел!.." И кузнец вторил глухим голосом ветра, проносившегося по переулкам: "Ушел!.. Ушел!.. - удар следует за ударом, кулаки его как бы выкованы на наковальне, взмахивает он молотом и верит, что подковывает подковой счастья эту великую весть, потрясающую весть... - Ушел... Ушел!.." А сапожник подбивает почти невидимыми гвоздиками желтой бронзы башмаки новой жизни, которая уже появилась, звонко идет на смену тупой, дикой и вонючей эпохе подавшего в отставку... - Свобода!.. Ушел!.. Ушел!.. Под визг рубанка, под смех стружек и чихание опилок, под скрежет зубов пилы-ножовки бросает в воздух плотник магическое слово: "Свобода! Свобода! Свобода!.." - и каменщик подхватывает: "Свобода! Свобода! Свобода!" - и пригоршнями бросает это слово, как крепкий раствор на воздушные стены. "Свобода! Свобода!" - набирает литеры этого слова наборщик из кассы своего сердца. "Свобода! Свобода!" - ткач утком выводит слово на радужно-цветастой основе. "Свобода! Свобода!" - гончар обжигает горшок на огне, и стенки его пылают багрянцем... Свобода! Ушел! Ушел! Ушел! Свобода!.. Свобода!.. Звонок... еще... еще... Тикисате беспрерывно вызывает Бананеру... Бананера... Бананера... вызывает Тикисате... Тикисате вызывает по радио Бананеру... Алло... алло... Бананера? Алло! Алло! Бананера? Бананера? Тикисате вызывает по телефону... Те... те... те... те... тебя, Бананера... тебя, Бананера, те... те... те... тебя, Бананера, Тикисате вызывает по телеграфу... Все средства сообщения в руках народа, но никто не отвечает. На месте все: верньеры, рукоятки, телеграфные ключи, микрофоны - и повсюду пустота. Пусто в конторах, пусто у аппаратов, покинутых телеграфистами и радистами, которые присоединились к народному торжеству. Прошел первый взрыв радости - безграничной, беспредельной радости, отзвучали здравицы и крики, похожие на укусы жаждущих свободы и срывающих с неба кусочки ее голубизны, - и мало-помалу все слилось в какую-то печальную какофонию, время от времени разрывавшуюся после глотка агуардьенте праздничными выстрелами. Бананера наконец ответила. Тикисате предложил перенести начало забастовки с ноль часов на девятнадцать часов того же дня. Если основная масса трудящихся, занятых на банановых плантациях, не выступит немедля, то нынешний политический кризис выльется лишь в простую перемену декораций, в простую перестановку тех же действующих лиц, пожирающих народ и отрыгивающих тиранией, а само слово Свобода окажется дивным цветком, растерявшим лепестки. Бананера согласилась. Таким образом бастующие выигрывали пять часов, и можно было воспользоваться начавшимися повсюду волнениями и помешать "Тропикаль платанере" подорвать единство трудящихся, которые теперь требовали уже не только прибавки к заработку и улучшения условий жизни и труда, но и землю. - Землю!.. Землю!.. Ве-е-е-р...ните нам землю! Ве-е-р-рните нам землю!.. У-у-ш-е-е-л! У-у-ш-е-ел!.. - Свобода! Свобода!.. Хлеба и свободы!.. Землю и свободу!.. Флориндо Кей подумал о Парижской коммуне, в ушах его звучала органная музыка, вспоминалась фраза из какой-то песенки: "Mais il est bien court le temps de cerises..." {"Но ведь быстро пролетает пора вишен..." (фр.). Песня Жана Батиста Клемана, члена Парижской коммуны 1871 года.} Волосы его были взлохмачены, глаза защищены от солнца темными очками, рукава рубашки засучены - поджаривался он в своем фордике, в поселок он приехал не ради празднеств - праздниками были заняты организаторы профсоюза и руководители забастовки, которых обвиняли в убийстве Боби Мейкера Томпсона, - он приехал сюда, чтобы узнать, нельзя ли установить контакт с капитаном Педро Доминго Саломэ через Самуэлона, учившего того играть на гитаре, и с капитаном Леоном Каркамо, пользуясь содействием Андреса Медины, его друга детских лет. Оба капитана, Саломэ и Каркамо, обещали свести счеты с Зевуном, захватить комендатуру и в нужный момент встать на сторону народа, а этот момент как будто настал... К автомобилю Кея почти одновременно подошли Медина и Самуэлон. Невозможно проникнуть в комендатуру. Невозможно. Нельзя даже приблизиться. Часовые не подпускают никого. В комендатуре что-то происходит, но никто ничего не знает, а телефонные провода перерезаны или отключены. На шпиле башенки развевается флаг. С террас глядят установленные на треножниках пулеметы в боевой готовности. Ниже - слепые, зашторенные окна, закрытые двери. Ходят взад и вперед часовые, отрывающие шаги свои от молчания. И всюду царит знойная дремота. Однако зной не может сдержать сверкающие солнечными бликами человечьи реки, потоки тысяч пальмовых сомбреро, то большекрылых, то похожих на плетеные корзинки. Люди, люди разливаются по улицам. Они кричат. Но теперь раздаются уже не здравицы, а угрозы - люди размахивают сомбреро, обнажают мачете. Как было бы здорово вытоптать на площади газоны, уничтожить английский парк, разбитый алькальдом, а его самого вздернуть на фонарь, сбросить на землю статую диктатора, не оставить ни камня от заведения Пьедрасанты, где за досками и каменной мельничкой для размола какао нашли образ Гуадалупской Девы - тот самый, который парикмахер подарил для приходской церквушки мексиканскому священнику Феррусихфридо Феху, высланному потом из страны по обвинению в агитации. Ну и история произошла: "Тропикаль платанера" воспротивилась тому, чтобы Гуадалупская дева красовалась во владениях Компании, изгнала священника-мексиканца, а образ индейской богоматери был обнаружен среди хлама Пьедрасанты, верного лакея Компании. Радость охватила тех, кто атаковал заведение Пьедрасанты. Богатство лавочника разошлось по рукам: продукты, спиртные напитки, мельнички - для размола какао и маиса, машинка для поджаривания кофе. Все были безмерно счастливы своими приобретениями, к тому же здесь было вдоволь вина, пива, коньяка, виски - и все это даром. Изображение богородицы вручили женщинам, которые, сияя, терпеливо ожидали, когда и им что-нибудь перепадет. Женщины подняли священный образ, правда, не из роз, а из пыли и паутины и, в один миг обтерев его своими шалями - ребосо, понесли в церковь. Слова песнопений смешивались с криками толпы: - Ве-е-ер-ните нам землю!.. Землю!.. Землю!.. - Хлеба и свободы! - Земля и свобода! - Землю! Землю! Землю! Пречистая наша зачала беспорочно... - Свобода!.. Свобода!.. Аве, Мария, благодати исполненная... - Уш-е-е-л! У-ше-е-л! У-уш-е-е-л!.. Превыше тебя лишь господь, лишь господь... - Землю!.. Землю!.. - Ве-е-ерните нам землю! Землю!.. Землю!.. Темные, липкие, возбужденные, как бы порожденные дремотой деревьев, толпы двигались от плантаций к поселку, оставляя позади обработанные поля, сверкавшие в лучах заката вечерней росой; от земли подымались испарения, как от огромных кастрюль, из которых соком банановых плодов, обсыпанных звездочками или золотистыми искорками, разливался зеленый, влажный вечер... Медленный марш человеческих муравейников иногда задерживался ненадолго - близ площадей, у станции, в ожидании поездов с новостями. Повсюду шумели толпы, пусто было только возле комендатуры, где часовые и пулеметы охраняли расчищенную площадку. Вскоре в этом потоке пальмовых сомбреро, таком слитном до подхода к площади, стали возникать какие-то водовороты, и от потока отделились человеческие реки и ручейки. Люди устремлялись в одном направлении - на перекресток, где какой-то мужчина обращался к собравшимся... Голос был его... Кей выскочил из автомашины и прислушался. У Медины и Самуэлона сомнений не было. Голос был его... Они молниеносно обменялись взглядами и, не говоря ни слова, врезались в толпу. Самуэлон шел во главе, он был самый большой (он шел, посмеиваясь и приговаривая: "Дайте дорогу быку!.."), за ним следовал Флориндо, замыкал шествие Андрес Медина, маленький, нервный. - Какое безрассудство! - ворчал Кей. - Какое безрассудство! Его охватило отчаяние: их продвижение в толпе становилось все медленнее и медленнее, проталкиваться было все труднее и труднее - они приближались к площади, тут толпа была более плотной, и, наконец, двигаться стало совершенно невозможно, им уже казалось, что они не только не продвигаются, но, наоборот, их относит назад. Человеческая масса - море шляп, голов и людей - перемещалась вместе с ними. - Безрассудство! Безрассудство!.. - Послушай, Кей, дорогой, не стоит говорить об этом! - обернулся к нему Самуэлон; он действовал в толпе как боксер: отодвигал в сторону слабых, про- талкивался между сильных - его силе и весу никто не мог противостоять. Трудно было представить его с гитарой в руках... Он немного передохнул и сказал: - А мне нравятся люди, которые все ставят на карту, вот как Сан! Он человек бури и идет наперекор бурям! - Земля и свобода! Земля и свобода! - Ве-е-ер-ните нам землю!.. Ве-ер-ните нам землю!.. Землю!.. Громкие крики стихали по мере того, как люди приближались к оратору, около которого было тихо... - ЗЕМЛЮ!.. ЗЕМЛЮ!.. Землю... лю... лю... ю... ю... ю!.. - Долой гринго! Долой гринго!.. - Долой! Долой! - Вон их! Вон... их! Вон... их!.. - Долой!.. Долой!.. Долой гринго!.. Голоса звучали сурово и жестоко. Что-то, по-видимому, произошло, пока они - Кей, Медина и Самуэлон - пытались, хотя и безуспешно, установить контакты с капитанами Каркамо и Саломэ. События развернулись столь стремительно, что Табио Сан покинул свое убежище и пошел во главе наэлектризованной толпы, направлявшейся к площади, чтобы объявить забастовку. "Время терять нельзя - нужно потребовать возвращения земель и изгнания гринго..." - Вон их! Вон их! Вон! Мистер Перкинс только что заявил, что Компания не намерена повышать заработки и улучшать условия рабочих, даже если и будет объявлена забастовка. Наоборот, Компания решила провести массовые увольнения, поскольку предполагает отказаться от этой банановой зоны и не будет больше обрабатывать ни одного дюйма проклятой земли. Вырывать банановые растения! Так приказали из Чикаго. Но плантации вырывать не стали, оставили гнить на корню; пусть плантации придут в полную негодность, если только не будет другого распоряжения Компании. Однако других распоряжений, судя по всему, ожидать не приходилось. Гневом, бешенством и яростью звучал голос Аурелии Мейкер Томпсон, отдававшей приказ управляющему Тихоокеанской зоны, которого она сместила с поста, прокричав по телефону: "Платанера" - это я!" Аурелия Мейкер Томпсон не обманывала. Не считая собственных акций, она унаследовала акции своего отца и своего сына, которого Зеленое Святейшество назначило наследником всех владений. Чикагские газеты, да и пресса всего мира сообщили о смерти Green Pope {Зеленый Папа (англ.).} и о прибытии самолета с останками Боби Мейкера Томпсона. Могила в небе - пришла Аурелии в голову бредовая мысль, - могила в небе, могила сына, поддерживаемая в воздушном пространстве двумя крестами вращающихся пропеллеров. Ее пожелание было исполнено. Целый месяц в воздухе парил самолет с телом ее сына, самолет-могила. Да, так она могла быть уверена, что ее сын уже на небе. С другого самолета доставлялось горючее, чтобы самолет-могила не приземлялся. В один прекрасный день он упал в море. Но это была сентиментальная ложь. Труп Боби упал на руки акционеров, которые тайно погребли его рядом с дедом. - Пиратом, как чаще называли старика, потому что лучше подходила ему эта кличка. Они опасались, что даже самая могущественная Компания Карибского бассейна может обанкротиться, если каждый из ее основных акционеров вздумает устраивать летающие могилы своим умершим близким. Опасения возрастали из-за приказа сократить район плантаций в Тикисате. Это был смертный приговор тем землям, с которых они ничего не смогли получить, - акции Аурелии перевешивали. А Аурелию Мейкер Томпсон уже захватила новая идея - выстроить готический собор, который своей формой походил бы на стволы бананов, - по ее мысли, он должен стать выражением американской готики: колонны, тонкие внизу и утолщавшиеся кверху, почти невесомые, арка из приникших друг к другу банановых листьев, цветы из настоящего изумруда. Она совсем сходила с ума: как-то вызвала к себе друга из государственного департамента и попросила его - он был влиятельным человеком - выслать войска в Тикисате ("Идиоты, они перебрасывают войска в Европу, - говорила она, - тогда как нужно было бросить их в Тикисате!.."). И обо всем этом она говорила с такой же легкостью, с какой заказывала яхту, чтобы искать тело сына в морской пучине... Голова раскалывалась от зноя, оглушали непрекращающиеся крики толпы. Наконец-то увлекаемые толпой Кей, Медина и Самуэлон смогли добраться до угла, где Табио Сан, окруженный Старателями, полуголыми либо одетыми в лохмотья, обращался с речью к собравшимся. - ...такого рода решение, - говорил Сан в тот момент, когда три друга очутились рядом с ним - одежда на них была изорвана, а тела, казалось, были высосаны огромной змеей - человеческим морем - и выброшены наружу, - такого рода решение вопроса не отвечает нашим интересам... - Н-е-е-е-т!.. - поднялась буря голосов. - Н-е-ее-т!.. Н-е-е-е-т!.. - Если мы будем ждать, как здесь некоторые считают, что появится какой-нибудь другой Эрменехильдо Пуак и отдаст в заклад свою голову колдуну, чтобы разразился новый ураган и смел с лица земли наших врагов, это значит возложить на сверхъестественные силы разрешение тех проблем, которые надлежит разрешить нам самим, и путь у нас один - забастовка! Аплодисменты заглушили его голос. - Нечего ожидать от неба того, что небо не дает! Нечего ожидать дождя - мы же не лягушки! Раздался взрыв хохота, а потом - новые аплодисменты. - И, кроме того, товарищи, спрашивается, какая выгода нам от того, что будут уничтожены богатства нашей земли, которые являются не только собственностью их капитала, но и продуктом нашего труда? Отвечаю: эти богатства - наши... Слушайте хорошенько: НАШИ!... И повторяйте со мной: НАШИ! НАШИ!.. Именно так, они - НАШИ!.. НАШИ!.. НАШИ!.. - НАШИ!.. НАШИ!.. НАШИ!.. - кричали люди до хрипоты в горле. - Это наши богатства, нельзя забывать! И нужно позаботиться о том, товарищи, чтобы никто не начал бы уничтожать их и не позволил уничтожать другим - ведь это значит уничтожать свое добро! Тот ураган, что сейчас возникает здесь, на площади - и пусть это слышат все, кто должен слышать, - не плантации будет разорять, а вершить справедливость!.. - Очень хорошо, товарищ! Правильно! - Конечно, никоим образом это не означает - мы были бы неблагодарными, а этого нельзя, товарищи, допустить, - что мы не одобряем самопожертвования Эрменехильдо Пуака, г