-- Понимаете, они пытаются выжить. -- Ему, месье Соломону, это совсем ни к чему! Чего ради цепляться за жизнь, когда и под конец не можешь пожить в свое удовольствие? Мы могли бы путешествовать с ним вдвоем. Не понимаю, что он хочет доказать? Ты видел, что у него висит на стенке, над столом? -- Не обратил внимания. -- Портрет де Голля с журнальной обложки и его высказывание о евреях: "Избранный народ, полный достоинства и силы". Он это вырезал вместе с де Голлем и вставил в рамку. -- Вполне естественно для патриота держать портрет де Голля над столом. Тут я не выдержал и засмеялся. Во мне взыграл кинолюб -- в этом месте так и просился взрыв смеха. Мадемуазель Кора, несколько сбитая с толку, замолчала, но потом ободряюще погладила мою руку: ничего-ничего, хоть ты и дурачок, но мамочка тебя любит. -- Хватит, Жанно, не будем же мы целый вечер говорить о Соломоне. Это просто несчастный старый чудак. Он сам мне рассказывал, что часто встает ночью, чтобы подойти к телефону. По три-четыре часа каждую ночь выслушивает чужие несчастья. Всегда особенно плохо бывает по ночам. А в это время я, единственная, кто могла бы ему помочь, -- на другом конце Парижа. Зачем, спрашивается, это надо? -- Я думаю, он не хочет возвращать вас, потому что боится вас потерять. Однажды он точно по такой же причине решил не покупать собаку. Это все стоицизм. Загляните в словарь. Стоицизм -- это когда человек так боится все потерять, что теряет нарочно, чтобы уже не бояться. Это называется навязчивые страхи, или попросту мандраж. Мадемуазель Кора смотрела мне в лицо. -- У тебя странная манера выражаться, Жанно. Как будто ты хочешь сказать совсем не то, что говоришь. -- Не знаю. Я кинолюб, мадемуазель Кора. В кино ведь как: кругом потемки, а ты себе смеешься, глядишь -- и уже легче. Вот и месье Соломону, по-моему, очень трудно под конец привязаться к женщине, которая настолько моложе его. Это как в "Голубом ангеле" Джозефа Штернберга с Марлен Дитрих: там пожилой профессор безумно влюбился в молоденькую певицу. Вы видели "Голубого ангела", мадемуазель Кора? -- Конечно, видела! -- умилилась она. -- Ну вот. И месье Соломон, разумеется, тоже видел, и поэтому боится. -- Я не так молода, как Марлен в том фильме, Жанно. Со мной он был бы счастлив. -- Но он именно этого больше всего и боится! Я же вам только что объяснил! Когда человек счастлив, жизнь становится для него ценной, и тогда еще страшнее умирать. Мадемуазель Кора слюнявила палец, собирала им крошки и слизывала -- вместо хлеба, от которого толстеют. -- Если я тебя правильно поняла, Жанно, ты связался со мной, потому что я не прибавлю ценности твоей жизни и ты можешь не бояться, верно? Приехали. С женщинами всегда так: им дашь палец, а они норовят всю ногу откусить. -- Слишком долго объяснять, мадемуазель Кора. -- Сделай милость, объясни. Но как объяснить ей, что я люблю ее безотносительно к ней? Я предпочел бы отмолчаться, но она смотрела на меня с такой острой нуждой во взгляде и Б улыбке! Сказать ей: мадемуазель Кора, я люблю вас как исчезающий вид, -- вряд ли она это оценит. Если она почует, что тут пахнет чайками и морскими тюленями, -- наверняка обидится. Лучшее, что я мог придумать, это взбодрить ее воспоминаниями. И я прорычал: -- Ну, что пристала-то! Она мигом присмирела. Это она понимала: покорная дева -- это укладывалось в поэтические рамки. -- Если ты мне иногда подкидываешь деньжат, так можно, по-твоему, мне мозги полоскать! Она просветлела и накрыла мою руку своей: -- Прости меня, Жанно. -- Да ладно уж. -- Ты меня первый раз назвал на ты, -- усмехнулась она. Уф!.. Подошел хозяин угостить нас кальвадосом. Мадемуазель Кора все еще держала мою руку -- скорее ради хозяина. А для пущего эффекта безмолвно и проникновенно смотрела мне в глаза, так что, несмотря ни на что, просвечивала двадцатилетняя Кора с лукавой улыбкой и челкой до половины лба. Она привыкла быть молодой, красивой, любимой и известной, такая оказалась стойкая привычка. Наконец, оторвавшись от меня, она заглянула в сумку, где у нее лежало зеркальце, достала помаду и подкрасила губы. -- Хотите, я поговорю с месье Соломоном? -- Нет-нет, не надо! Не хватало еще! Ему же хуже. Все на ней было такое красивое: платье с длинными, до самых браслетов, рукавами, новая крокодиловая сумочка, оранжевый пояс в мелкий горошек. -- Позвольте, мадемуазель Кора, я все же с ним поговорю. Не надо на него сердиться за то, что он четыре года просидел в подвале и не навещал вас, -- ведь это было опасно. Если хотите знать, он сам как-то со мной о вас говорил. -- Правда? -- Ну да, говорил, что не может без вас жить. У него тоже есть гордость. Но он всегда о вас спрашивает. И когда произносит ваше имя, весь так и светится. Не бойтесь, я ничего ему не буду обещать. В таких случаях нет ничего хуже жалости. Я постараюсь, чтобы он не почувствовал, что вы его жалеете. -- Ни в коем случае! -- воскликнула она. -- Он такой гордый! -- Пощадим его мужское достоинство. С вашего разрешения, я внушу ему, что все наоборот. Что это вы нуждаетесь в нем. -- Э, нет, Жанно, так я не согласна... -- Послушайте, мадемуазель Кора, он вам дорог или вам на него наплевать? Она прищурилась. -- Не понимаю, к чему ты клонишь, Жанно... Хочешь меня сплавить? -- Раз вы так, не будем больше об этом. -- Не обижайся... -- Я и не обижаюсь. -- Если я тебе надоела... Эта дуреха опять собиралась распустить нюни, а я-то изо всех сил пытался ее спасти. Вовсе я не собирался от нее избавляться, у меня сроду не получалось ни от кого избавиться. Я снова прошептал: -- Ах, мадемуазель Кора, мадемуазель Кора... -- и взял ее за руку -- это самое насущное средство первой помощи. Я спросил счет, но хозяин сказал, что все уже уплачено. Мадемуазель Кора пошла на кухню с кем-то попрощаться, и мы с ним снова поупражнялись в учтивости. -- Да-а. Кора Ламенэр -- это было имя... А вы давно... -- Нет, не так давно. Раньше я работал в "Ренжи". -- Вы слишком молоды, чтобы помнить... Кора Ламенэр -- это была такая знаменитость... Но слушала только свое сердце. Для этой женщины главным всегда были чувства... Я предпочел укрыться в туалете. А когда вернулся, мадемуазель Кора уже ждала меня. Она оперлась на мою руку, и мы вышли. -- Правда, славный парень этот хозяин? -- Классный. -- Я иногда к нему захожу. Ему это приятно. Когда-то он был безумно в меня влюблен, ты представить себе не можешь! -- Вот как? -- Да-да, ты не представляешь. Всюду за мной ездил. У меня тогда было много турне по стране, и в каждом городе -- он. -- Насколько я понял, он был велогонщик. -- Ты шутник. Нет, правда, он всюду за мной ездил. Хотел на мне жениться. А теперь я к нему захожу. Он делает мне двадцать процентов скидки. -- От старой любви всегда что-нибудь да остается. -- А ведь прошло уже почти сорок лет. -- Я же говорю, всегда что-нибудь остается. И месье Соломон тоже никак не может забыть вас. Она нахмурилась. -- Старый строптивый осел! В жизни не встречала такого упрямца! -- Чтобы прожить четыре года в подвале, надо быть упрямым. Евреи вообще упрямый народ, иначе их бы уже давно не было на свете. -- Евреи или не евреи, все мужчины одинаковые, Жанно. Любить умеют только женщины. Мужчина -- это сплошное самолюбие. Иногда подумаю о нем, и так его жалко. Забился в логово, как волк-одиночка, куда это годится? -- Действительно! -- В его возрасте нужна женщина, чтобы за ним ухаживать. Готовить ему вкус- ные вещи, наводить уют, избавлять его от хлопот. И не какая-нибудь посторонняя, которая его совсем не знает, пора уж ему понять, что в восемьдесят четыре года нет смысла начинать жить с женщиной, которую не знаешь. Уже нет времени узнать друг друга, притереться. Так и умрет бобылем в своем углу. Разве это жизнь? -- Конечно, нет, мадемуазель Кора. -- Ты не поверишь, но я иногда ночами не сплю, все думаю, как там месье Соломон, такой одинокий на старости лет. Прямо сердце болит -- оно у меня ужасно чувствительное. -- Ужасно. -- И учти, мне-то живется неплохо. Не на что жаловаться. У меня своя квартира, полный комфорт. Но я не эгоистка. Если бы он попросил, я бы согласилась расстаться с собственным покоем и заботиться о нем. Нельзя же жить только для себя. Если мне случается просидеть несколько дней одной и никого не видеть, я начинаю чувствовать себя бесполезной. Ведь это эгоизм! Бывает, сижу за столом и плачу -- так стыдно, что я здесь одна и занимаюсь только собой и больше никем. -- Вы могли бы пойти работать в SOS добровольно-доверенной. -- Что ты, он меня не возьмет. Это же у него дома, он подумает, что я закидываю удочки, хочу его заманить. Честно говоря, я сама много раз звонила в SOS, надеялась напасть на него, но все время отвечали вы, молодые... Один-единственный раз попала на него. И так разволновалась, что повесила трубку... Она засмеялась, и я вместе с ней. -- У него очень красивый голос по телефону. -- Голос -- это очень важно по телефону. -- Он, кажется, собирает открытки, марки и разные фотографии, даже незнакомых людей. Интересно, мою он сохранил? Когда-то у него их было полным-полно. Он даже вырезал их из газет и журналов и наклеивал в альбом. Однажды обо мне сделали целую страницу в "Для вас". Так он купил сто номеров. Теперь, наверно, все выбросил. Никогда не видела такого злопамятного человека. Хотя, конечно, он меня обожал и поэтому уничтожил все, что могло напомнить. Знаешь, когда мы с ним виделись последний раз, когда он собирался запереться и дал мне адрес этого подвала, он все держал мою руку и мог выговорить только: "Кора, Кора, Кора". Я сделала глупость, надо было пойти к нему, но так уж вышло -- я встретила Мориса и потеряла голову, такая была безумная страсть. Я не из тех, кто все делает по расчету и думает о будущем. Будь я похитрей, я бы навестила его пару раз, на случай, если немцы проиграют войну. Но это не в моем духе. Я была на вершине славы: много пела, меня везде приглашали. Но дело не в этом -- для меня существовал только Морис. Как-то раз один официант из кафе сказал мне: "Будьте осторожны, мадемуазель Кора. Морис -- опасный человек. У вас еще будут потом из-за него неприятности". И все, а потом у него самого были неприятности -- его забрали в гестапо. Я кое-кого порасспросила и тут-то и узнала, что Морис работает на гестапо. Но было слишком поздно -- я уже его любила. Никто не понимает, как можно любить человека, который тебя недостоин. Я и сама теперь не понимаю, как могла любить его. Но в любви нечего понимать, любишь -- и все, и ничего нельзя поделать. Любовь не строится на расчете. Конечно, это самая большая глупость, которую я сделала в своей жизни, но я никогда не была расчетливой. Жила, как пела. И вообще в молодости никогда не думаешь, что когда-нибудь постареешь. Это еще так нескоро, не хватает воображения. Однажды я проходила по Елисейским полям мимо того дома, где скрывался месье Соломон, и мне стало стыдно. Как сейчас помню, я даже перешла на другую сторону. Если бы тогда мне сказали, что когда-нибудь мне будет шестьдесят пять лет, а месье Соломону восемьдесят четыре, я бы здорово посмеялась. Что и говорить, я должна была приходить к нему по ночам, приносить шампанское и гусиный паштет, спрашивать, как у него дела, и подбадривать. Я знаю. Но, понимаешь, я думаю, что только теперь люблю его по-настоящему. До войны он заваливал меня подарками, он был хорош собой, мне это льстило, было приятно показываться с ним на людях, но настоящего чувства не было. Вот почему, когда появился Морис и я влюбилась всерьез, безумно, до страсти, то о месье Соломоне забыла, как будто его и не было. У меня ведь были и другие любовники, кроме него. Молодая я была страшно взбалмошная. Помню, больше всего мне мешало, когда при немцах он сидел в подвале и я к нему не ходила, то, что он еврей. Разумеется, не потому что он еврей, ты же понимаешь! Это мне было совершенно безразлично. Так же, как с Морисом -- что он был фашист. Мужчина -- это мужчина, ты его любишь или ты его не любишь. Но я была слишком молода и не смогла оценить месье Соломона по достоинству. До этого надо было дозреть. Ну а теперь поздно. Зрелость вообще такая штука -- она всегда приходит, когда уже слишком поздно. И знаешь, что я тебе скажу? Месье Соломон еще до сих пор не созрел. Иначе он бы уже давно позвал меня к себе. А он, хоть и старый дальше некуда, а все туда же -- бури, страсти, взрывы. Он так и не помягчал. Ведь ясно же -- он меня все еще любит, а злится только от страстности. Если бы не любил с такой же страстью, как раньше, давно бы уже позвал и все бы устроилось. Вот это было бы зрелое, благоразумное решение. Но нет -- он кипит страстью, злобой, обидой. Ты же знаешь, какие у него глаза -- огонь! Горит огонь в очах у молодых людей, Но льется ровный свет из старческого ока, -- продекламировал я. -- Что это с тобой? -- удивилась мадемуазель Кора. -- Это месье Соломон вычитал у Виктора Гюго. -- Одним словом, это страстная натура. И он никогда не изменится. Я долго думала, что он рано или поздно не выдержит, смягчится и в один прекрасный день раздастся звонок, я открою дверь, а там месье Соломон с большим букетом лилий в руках, и он мне скажет: "Кора, все забыто, приходите ко мне жить. Я вас люблю, а остальное забыто"... Я покосился на мадемуазель Кору: она была далеко-далеко и улыбалась своей мечте. Личико у нее было совсем детское, с этой прямой челкой на лбу и наивной, полной веры в будущее улыбкой. Потом она вздохнула: -- Но нет. Он все такой же непростительный. Если бы он любил меня не так сильно, все бы уже давно уладилось. Если бы не эта страсть, он был бы не таким строптивым. Он не постарел сердцем, вот почему он такой непростительный. Как будто ему все еще двадцать лет, страсти кипят и скорее умрешь, чем простишь. Он не состарился. Он только затвердел снаружи, как старый зуб, а внутри, сердцем, все такой же юнец, все кипит, бурлит, мечет громы и молнии. И он по-прежнему хранит мои фотографии, только теперь в сейфе под ключом, а по ночам достает их и любуется. Будь я чуточку побесстыднее, я бы разыграла перед ним комедию, пришла бы и сказала: месье Соломон, я знаю, что вы никогда обо мне не думаете, но я все время думаю о вас, я без вас не могу, и разрыдалась бы, будь я побесстыднее -- бросилась бы ему в ноги, временами мне кажется, что он, негодяй, именно этого и дожидается, и, может, когда-нибудь я так и сделаю, ведь гордостью можно и пожертвовать ради спасения человека. Как ты думаешь, а? Мне надо было вдохнуть поглубже, прежде чем я смог ответить. -- Вы действительно слишком жестоки к нему, мадемуазель Кора. Надо уметь прощать. -- Но он мучает меня своим молчанием целых тридцать пять лет! Каково? -- Вы сами отчасти виноваты. Он же не знает, что теперь вы полюбили его по-настоящему. Ведь вы ему не сказали. Я уверен, что если бы сегодня опять пришли немцы и он опять очутился бы в подвале... -- Я была бы с ним. -- Так надо ему сказать! -- Он только посмеется. Ты его знаешь. У него такой смех, сметает все, как смерч, перед которым чувствуешь себя жалкой соломинкой. Можно подумать, смех -- это все, что у него осталось. Ужасно, когда человек так несчастен, а ты не можешь ему помочь. -- Когда вы первый раз почувствовали, что любите его по-настоящему? -- Точно сказать не могу. Это чувство пришло постепенно, нарастало с каждым годом. Он ведь все-таки был так щедр ко мне: избавил меня от работы в писсуаре, окружил комфортом, дал жилье и ренту. Я уже не могла держать на него зла. И постепенно это пришло. Не бешеная страсть, как с Морисом, я сама изменилась, поумнела. Стала чаще думать о нем. Дальше -- больше, ну и вот... Мы расстались перед дверью мадемуазель Коры. Она не попросила меня войти. Но мы долго стояли на площадке. Мне пришлось трижды зажигать свет. На второй раз я увидел, что она плачет. Никогда в жизни я не видел столько женской нежности в глазах женщины, которая годилась мне в бабушки. Она погладила меня по щеке, а сама тихо, беззвучно плакала. Хорошо, что свет опять погас. Я повторил в последний раз: -- Мадемуазель Кора, мадемуазель Кора... -- и сбежал вниз по лестнице. Мне самому хотелось разреветься. И не от жалости. Это была не жалость, а любовь. И не только к мадемуазель Коре. Это было что-то такое большое... Да тьфу, не знаю я, не знаю, что это такое было. 31 Бежать прямо к Алине я не хотел -- это было уже совсем неприлично. Возвращаться на улицу Нев -- тоже, я сказал ребятам, что переехал к Алине, и они поднимут меня на смех, если я явлюсь среди ночи, решат, что она меня выставила... не объяснять же им всю эту канитель! Достаточно уже я проработал альтруистом--любителем ближних, и если теперь, когда у меня есть свой собственный близкий, не прекращу эту спасательную деятельность, то так и останусь навсегда с чужими и кончу где-нибудь в джунглях среди исчезающих обезьян или в океане среди китов, а не то еще подальше, где уже и спасать-то некого. Алина сказала мне все это в шутку, но иногда, шутя, попадаешь в самую точку. Мадемуазель Кора, месье Соломон и куча старичков, которые ко мне так и липнут, -- все это экологического порядка, защита исчезающих. Правильно Чак говорит: у меня гиперчувствительность с уклоном в манию величия. Вроде как в давнишнем фильме про Робин Гуда, где его играет Эррол Флин: он грабил молодых и отдавал старикам, то есть грабил богатых и отдавал бедным -- это одно и то же. Мне мерещится, что не одна старая нищенка, а весь мир толкает перед собой пустой тандем. Я шел, сжав кулаки в карманах, и чувствовал себя Мезрином, убегающим из камеры усиленной охраны. Меня терзали страхи, которые, как утверждает Чак, лежат в основе всей морали и религии. Что меня больше всего бесит в Чаке, так это его манера, будто ему все про вас известно заранее: пожмет плечами, небрежно махнет рукой, дескать, "это классика". Так и хочется послать его куда подальше с его обширными знаниями. Что называется "ходячая энциклопедия". Ходячая энциклопедия -- человек, обладающий обширными знаниями по самым разным вопросам. Я специально смотрел в словаре, потому что сам себя часто чувствую обладающим обширными знаниями по самым разным вопросам. Это нетрудно, получается само собой. Чтобы стать ходячей энциклопедией, надо просто быть специалистом-самоучкой по человеческим страхам и бедам, ведь это и есть свод всех знаний. Вот и сейчас меня подмывало пойти разбудить его и задать хорошую трепку, чтоб хоть разок поставить его в тупик. Представляю, как я открываю дверь, включаю свет, а он себе блаженно храпит; я подхожу, вытаскиваю его из постели и вмазываю пару раз, он ничего не понимает, вопит: ты что, с ума сошел? что я тебе сделал? А я ему ехидно: пошевели мозгами -- может, поймешь... и, насвистывая, руки в карманах, уйду восвояси. Чак получил по морде неизвестно за что, сидит ошалевший, ломает себе голову, пытается понять, в чем дело, -- вот тебе и "ходячая энциклопедия", врт тебе и "всеобъемлющий свод знаний". От одной этой мысли мне полегчало. Наконец я добрел до ресторанчика "Many" на Монмартре, открытом всю ночь, заказал пиво и расположился за столиком, где уже сидели три шлюхи, одна из них -- негритянка с Мартиники. Я пристроился рядышком, как маленький мальчик, которому спокойнее под боком у мамочки. Я не хочу сказать ничего обидного о моей маме: она была совсем не шлюха, а наоборот -- очень разборчивая, просто в шлю- хах, по-моему, есть что-то материнское, они всегда готовы принять вас и утешить. Мы поболтали, но что я мог им рассказать? Чак прав, когда говорит, что в фашизме есть хорошие стороны: у тебя есть на что ополчаться. Потому что, когда нет стоящих врагов, в конце концов занимаешь круговую оборону в собственном доме и стреляешь в кого попало. Я читал много книг о Сопротивлении и каждый раз думал: что же им, бойцам, оставалось делать после войны, чему противостоять? Хуже не придумаешь -- когда уже нет смысла быть антифашистом. Кто как может находит замену, но это все не то. Вон в Италии искали-искали и убили Альдо Моро. Однажды Чак выдал мне, что все мои бредни -- лирические штучки, что от моих бездарных причитаний нормальных людей тошнит, что сокрушаться о том, что все стареют и умирают, -- это прошлый век, так же допотопно, как Гюго и Ламартин, что я по невежеству отстал от жизни и пора кончать всю эту элегическую муть. Я дождался, пока он уйдет, чтобы не ронять марку, и заглянул в словарь: вдруг это и есть объяснение страхов царя Соломона, которыми я заразился через общение. И нашел сначала "элегию": лирическое стихотворение, описание печального, скорбного настроения, а потом "элегический" -- грустный, мечтательный; свойственный элегии. И вот теперь, отхлебывая пиво, я вспомнил об этом и сразу приободрился -- люблю точные определения. А тут еще негритянка рассказала, как она ездила отдыхать домой, на Мартинику -- я навострил уши: экая даль! Она сама сказала: дальше некуда. На эту тему есть подходящие выражения: "у черта на рогах", "на кудыкины горы", "скатертью дорога". Я спросил у девицы -- ее звали Морисетта: -- И как там, можно пожить спокойно? -- Кое-где, надо только знать места. -- В Париже спокойных мест уже не осталось, -- сказала ее подруга. -- Одно слово -- мегаполис. -- А там прямо рай земной, -- вздохнула Морисетта. -- Не жалко на дорогу потратиться. Я сразу понял: вот оно, решение. Сейчас же бужу Алину, и мы едем. Можно занять денег у месье Соломона и открыть там книжную лавку. Принять решение -- великое дело, я окончательно воспрянул духом и подозвал официанта: -- Плачу за всех. Девицы поблагодарили -- приятно было побеседовать. Я вышел на улицу. Времени было часа четыре утра, но книжная лавка под антильским солнцем стоила того, чтобы разбудить кого угодно, -- это не то что какие-нибудь ночные страхи. Как говорит Морисетта: места еще есть, надо только знать. На берегу Карибского залива, где стопроцентно чистая вода. Есть, правда, акулы, но им не грозит исчезновение. А весь мир так далеко, что дальше некуда. Может быть даже, у нас с Алиной народятся негритята... Я сел на тротуар и заржал. А что негры не такие нервозные, как белые, потому что не так затронуты цивилизацией, это все знают. А вот я сильно тронутый. И я опять заржал. Так я развлекался и швырялся сам в себя кремовыми тортами добрых полчаса, чтобы сбросить груз всеобъемлющих знаний, и когда позвонил в дверь Алины, то от знаний не осталось и намека: получился такой молодчик -- впору в тюрьму без суда и следствия. 32 Едва Алина, сонная, открыла дверь, я проскользнул мимо нее и нырнул в кровать, как у себя дома. Она тихонько вошла за мной, скрестила руки на груди и посмотрела на меня так, что я сразу понял: с ней притворяться бесполезно, и моя молодецкая ухмылка завяла. Алина видела меня насквозь. Она присела рядом со мной на край кровати -- странно для молоденькой девушки, у которой еще нет детей. Это я не потому, что потерял мать в раннем детстве, просто это тоже такое готовое платье по модели, которой уже несколько миллионов лет, или, может, во всех нас говорит тоска по утраченному обезьяньему предку. Алина молодая и красивая, и мне было так приятно быть рядом с кем-то, кто во мне не нуждается. Без всякого SOS-альтруизма -- именно в этом я сам нуждался. Не знаю, как там в укромных уголках на Мартинике, и не поеду проверять -- лучше буду верить, что такое бывает на свете. Что делают люди, когда им становится невмочь человеческий облик? Они от него отделываются. Идут, например, в террористы и становятся бесчувственными. Это, как говорит Чак, отключка. Вроде как у Чарли Чаплина,, когда он в фильме "Малыш" нашел ребенка и открывает водосточный люк и раздумывает, не избавиться ли от него окончательно. -- Алина... -- Постарайся заснуть. -- Ты просто бессердечная дрянь. -- Надо же жить. -- Я подумал, что, если нам уехать вдвоем на Антилы? Там периферия. Что в точности это значит -- "периферия"? -- Места, удаленные от центра. -- Точно. Там и есть периферия. -- Везде есть телевизор. -- Но необязательно его смотреть. Можно занять денег и смотаться туда жить. И разом со всем развязаться. -- По-моему, это довольно трудно осуществить. -- Нет ничего трудного, когда есть стимул. Бежал же Мезрин из камеры усиленной охраны. -- У него были сообщники. -- Мы с тобой -- вот уже два сообщника. Тебе бы надо отпустить подлиннее волосы, чтобы тебя было больше. -- Думаешь, это измеряется в сантиметрах? -- Нет, но чем больше, тем лучше. Ты знаешь, что значит "элегический"? -- Знаю. -- Значит "грустный и мечтательный". Один мой друг говорит, что студенты из Красных бригад убили Моро, чтобы десенсибилизироваться. Понимаешь? -- Не очень. -- Ну, чтобы потерять чувствительность. Добиться, чтобы ничего не чувствовать. Как в стоицизме. -- Ну и что? -- Лично я на такое не способен. Алина засмеялась. -- Это потому, что ты недостаточно подкован. Не силен в теории. Или, если выражаться твоим языком, для такого уровня тебе не хватает теоретичности. Тут требуются умственные выкладки. Нужна система. Ты где застрял? -- В ресторане на площади Пигаль. -- Да нет, на чем остановился, где застрял в учебе? -- Я самоучка. Это верное средство стать ходячей энциклопедией. А вообще я только что от мадемуазель Коры. Она такая одинокая, такая несчастная и подавленная, что мне хотелось ее удавить совсем. Понимаешь? -- Более или менее. -- А потом я понял, что это не она такая, а я. Она не сознает, что она старая, несчастная и подавленная. Сила привычки. К жизни привыкаешь, как к наркотику. Она говорит, у нее дом и все удобства. Вот я и думаю: что это за штука такая -- жизнь? Как она ухитряется заставлять нас все глотать да еще просить добавки? Вдох-выдох, вдох-выдох -- только и всего? -- Спи, Пьеро. -- Меня, черт возьми, зовут Жан. Хватит делать из меня шута горохового. -- Раздевайся и спи. Пьеро-лунатик. Давай баиньки. Баю-бай, мой малыш, на ручках у мамочки. -- Ты бессердечная тварь, Алина. Поэтому ты мне сразу и понравилась. Это же просто чудо -- встретить человека, который ни в ком не испытывает нужды. Алина выключила свет. Темнота темноте рознь. Одна успокоительная и тихая, как одноименный океан, а другая тревожная. Тишина тоже имеет свои разновидное- ти. Бывает, мурлычет, а бывает, набрасывается, как собака на кость, и гложет, гложет. Одна тишина вопит в сотню глоток, другую совсем не слышно. Бывает тишина-SOS! И тишина-невесть-что-невесть-отчего, когда нужно вмешательство специалистов. Конечно, всегда можно заткнуть уши, но больше ведь ничего не заткнешь. Я прижал Алину к себе, я не сказал ей: Алина, я всегда с другими, и для женщины оскорбительно, когда ее любят от недостаточности. Я бережно держал ее в тепле, и это был самый подходящий момент, чтобы поговорить обо всем, что не касается нас двоих. Чтобы оно звучало лучше, я молчал. Грош цена была бы нашему взаимопониманию, если бы нам для этого были нужны слова, как посторонним, которым не к чему больше прибегнуть. Только один раз за все время, пока я слушал то, чего не слышал, я вслух сказал Алине про словари: что я ни разу не нашел в них слово, которое бы объяснило смысл. Если бы ты работал в шахте по восемь часов в день... В конце концов я заснул с Алиной на Антилах, в спокойном уголке, который надо знать, иначе не найдешь. 33 Проснулся я от поцелуя в нос и увидел солнышко, аппетитный кофе и маслянистые круассаны. Действительно счастливыми бывают только краткие моменты. -- Я читал в газете про одного кота, который потерялся и нашел дорогу домой за тысячу километров. Поразительный инстинкт ориентации. А в прошлом году писали про собаку, которая сама села на поезд и приехала к хозяйке. У животных это в крови. Я съел второй круассан. Алина ела бутерброды. Правильно говорят, что Франция расколота надвое: одни предпочитают круассаны, другие -- бутерброды. -- Ты скажешь, когда мне надо.... -- Мне на работу к половине десятого. Но ты можешь остаться. Это было сказано так легко! -- Можешь переселяться ко мне насовсем. Я онемел. -- Ты меня еще не знаешь, -- выговорил я наконец. -- Я никогда не бываю у себя, всегда у других. Что называется, закоренелый бродяга. -- Что ж, вот и будешь теперь у меня. Она говорила спокойно, уверенно, откусывая бутерброд. Я подумал было: должно быть, она ужасно одинока, но это, наверное, опять были мои штучки. -- А чем ты еще занимаешься, на что живешь? -- У меня есть треть такси, и еще я могу чинить что угодно. Ну, не все, но электричество, трубы, кое-какие механические приборы. Так, мелкий ремонт. Но спрос большой. Сейчас я от этого дела отошел, меня заменяет приятель. Я слишком занят у месье Соломона. В сущности, тут тоже мелкий ремонт и починка... Алина слушала. Где-то через час я заметил, что говорю уже целый час не закрывая рта. Про голоса в любое время суток, про людей, которых мы пытаемся наладить, и т.д. И про месье Соломона, который иногда, если никого нет, сам отвечает на ночные звонки. А в экстренных случаях высылает меня прямо на дом -- как с мадемуазель Корой. -- Опять-таки настройка и наладка. Про то, как наш царь Соломон тридцать пять лет живет бобылем в отместку мадемуазель Коре за то, что она не приходила к нему, когда он во время войны сидел в подвале. -- Говорят же, что у евреев очень суровый Бог. Про стариков, которых надо проведывать каждый день и проверять, живы ли они еще. Еще чуть-чуть -- и дошел бы до старой нищенки с пустым тандемом. -- У меня есть один приятель, Чак, так вот он говорит, и, сдается мне, он прав, -- что я потому все время вожусь с другими, что мне не хватает самодостаточности. Я плохо знаю, кто я такой, чего хочу и что могу сделать для себя, вот и не занимаюсь собой. Понимаешь? -- Я понимаю, что уж у этого твоего приятеля самодостаточности больше, чем надо. Ему себя вполне хватает. Чего не могу сказать о себе. Свинство, конечно, но знаешь, что я почувствовала, когда увидела тебя в первый раз? -- Что? -- Что у тебя можно много взять. Говоря это, она встала и отвернулась -- чтобы одеться, но больше от стыда за себя. -- Теперь это все твое, Алина. Все, что у меня есть. Бери! -- Да ладно... Только ты переезжай ко мне. Правда, ты и так уже здесь отчасти поселился, без спроса. А теперь я сама тебя прошу. Иногда люди обманываются друг в друге, и лучшее средство поскорее разойтись -- это пожить какое-то время вместе. Я уже сколько раз вот так ошибалась. Может, я и хищница, но готова удовольствоваться крохами. Она повернулась ко мне лицом, так и не успев надеть свою обычную форму -- зелено-оливковые брюки с блузкой. В другом я ее никогда не видел. -- Если и на этот раз все кончится тем, что мне плюнут в рожу, то уж лучше поскорее. Полюбила ли я тебя -- не знаю и вообще не уверена, что могу кого-нибудь полюбить. Но будем надеяться. Так что переезжай. -- Алина... -- Что? -- Чего мы все боимся? -- Что все скоро кончится. Я смотрел на нее, пока все не кончилось. -- Алина... -- Что? -- Теперь у меня одна ты. С другими покончено, И тут же подумал о Жофруа де Сент-Ардалузье из мансарды. -- Кстати, у меня есть один знакомый, ему семьдесят два года, и он только что выпустил книжку из своего кармана. -- На средства автора? -- Угу. Он на нее положил всю жизнь. Нельзя ли его пригласить к тебе в лавку и устроить, знаешь, такую встречу по этому случаю, как делается, когда писатель знаменитый? Алина посмотрела на меня с таким выражением... не то весело, не то ласково... поди разбери, когда у нее и так в глазах всегда улыбка. -- Ты хочешь ему помочь? -- Что в этом смешного? -- Я думала, ты решил больше не заниматься другими. -- Ну вот как раз напоследок. -- Чтобы подвести черту? -- Вот-вот. А то у меня неприятный осадок от этой его мансарды и своекарманной книжки. Родных у него никого нет, одни социальные работники, и он похож на Вольтера. Я как-то видел Вольтера -- по телевизору показывали, так вот он на него похож. Вольтер -- это же имя, а? Алина закурила и все разглядывала меня. -- Не пойму, Жанно, то ли ты нарочно, с горя, паясничаешь, то ли таким уродился, что называется, комик милостью божьей... Я задумался. -- Может, и так. А может, заразился от царя Соломона. Или это у меня от киномании. Больше всего на свете люблю, когда кругом потемки, а ты себе смеешься, глядишь -- и уже легче. Но, -- я взял ее за руку, -- это не мешает мне все чувствовать. Она вдруг как будто чего-то испугалась. Даже вздрогнула. -- Что с тобой? -- Какой-то ветер. Повеяло как из могилы -- холодом и прахом. И тут я ее удивил. Уж так удивил! Я хорошо запомнил бессмертные стихи, кото- рые месье Соломон читал мне примерно в таком же контексте, и, услышав про ветер, продекламировал: Поднялся ветер!.. Жизнь зовет упорно! Уже листает книгу вихрь задорный! Алина застыла, не донеся чашку кофе до рта и уставившись на меня. А я продолжал на едином дыхании: Не презирай любовь! Живи, лови мгновенья, И розы бытия спеши срывать весной. -- Твою мать! -- выпалила она, и я страшно обрадовался, что в кои-то веки это сказал не я. Я поднял палец и назидательно произнес: -- Ага! -- Где это ты набрался? -- У царя Соломона. Он иногда, от нечего делать, занимается моим образованием. На всякий случай. Говорят, есть такая школа клоунов, только я не знаю где. Может, везде. Лучше кривляться, чем кусаться. Я ему однажды сказал, что я самоучка, он сначала засмеялся, а потом смиренно заметил: все мы, все мы, в сущности, самоучки. Так самоучками и помрем, все, дорогой мой Жанно, все, хоть трижды дипломированные и приобщенные. Знаешь, Алина, "приобщенные" -- это такое забавное словечко. А противоположное -- "разобщенный". Я смотрел в словаре. Тот старый господин с мансарды, автор труда всей жизни, о котором я тебе говорил, некий Жофруа де Сент-Ардалузье, -- вот он совсем разобщенный, живет один, у него артрит и сердце, жизнь перед ним в долгу как в шелку, а ждать компенсации неоткуда, разве что от социального обеспечения. Так что он действительно совсем разобщен. "Приобщить" значит "присоединить, причастить, сделать участником", а "разобщить" :-- "лишить связи, разъединить, прекратить общение". Выходит, мадемуазель Кора живет разобщенно, а месье Соломон завел телефонную службу, чтобы иметь возможность приобщиться, и даже читает брачные объявления: "обаятельная парикмахерша, 23 года". Никогда не видел, чтобы старый болван вроде него так хорохорился и так упорно желал "оставаться участником". Он, видите ли, шьет себе роскошный костюм из добротной ткани, которой сносу не будет, и нагло ходит к гадалке, чтоб она ему предсказывала будущее, как будто оно у него есть! Одно слово -- воитель! Только обычные воители ведут наступление, а этот воюет отступая. Уверен, если бы ему дали сорок лет, он бы их взял. Всем бы не вредно овладеть военным искусством, как он, чтобы уметь держать оборону. Так-то, Алина! -- Так-то, -- отозвалась Алина. Она натягивала колготки. -- Раньше такие вещи назывались "укрепляющими средствами", -- заметил я. -- Их прописывали для поднятия духа. У меня он тоже здорово поднимается, когда я вижу, как ты надеваешь чулки. Я поцеловал ее в ляжку. I -- Толстой ушел из дома чуть ли не в девяносто лет, -- сказала она, -- но дойти никуда не успел -- умер по дороге на полустанке... -- Астапово, -- подсказал я. Зря я это сделал. Сразил Алину наповал. А зря. -- Где это ты, сукин сын, нахватался? -- еле выговорила она. -- Не только же в школе учатся. Есть еще обязательная программа общего кругозора. Так сказать, дело жизни самоучек. Алина надела туфли и встала, ни разу на меня не взглянув. Чтобы сменить тему, я спросил: -- Так как насчет месье Жофруа де Сент-Ардалузье? -- Можно устроить ему встречу с читателями и раздачу автографов. -- Только поскорее -- ему недолго осталось. Алина взяла сумку и ключ, чуть поколебалась -- из соображений женской независимости -- и сказала: -- Я оставлю тебе ключ под половиком. -- Спокойное местечко на Антилах -- если кто знает места. Алина обернулась и посмотрела на меня. Без всякого выражения. Просто хорошенькое личико. Или красивое -- в зависимости от настроения смотрящего. -- Послушай, Жанно, сколько можно морочить голову. Всему есть предел. -- Не стоит снова обсуждать все сначала. Мы же не на торгах. Да и поздно уже. Двадцать минут десятого. Спорить лучше всего на рассвете. Потом начинается рабочий день. -- Жанно, -- повторила она. -- Жанно, мой Зайчик -- так меня зовут в определенных кругах. А ты знаешь, что в Америке был один заяц, который прославился тем, что всех кусал, -- его звали Харви. Не читала? -- Читала. -- Вот видишь, значит, и зайцы бывают террористами. -- Ключ будет под дверью. -- А что ты мне посоветуешь делать с мадемуазель Корой? -- Я не собираюсь тебе ничего советовать. Не имею права. -- Лучше продолжать и потихоньку опустить все на тормозах или порвать разом? -- Это ничего не изменит. Ну пока, надеюсь, до вечера. Но если ты больше никогда не придешь, я пойму. Нас ведь на Земле что-то около четырех миллиардов -- у меня много конкурентов. Но мне бы хотелось, чтобы ты пришел. До свиданья. -- Чао. "Чао" -- милое словечко. Интересно, террористы из Красных бригад сказали "чао" Альдо Моро? Ведь их чувство к нему тоже носило не личный, а обобщенный характер. А слово "любовь", похоже, выходит за словарные рамки и скоро пополнит медицинскую лексику. 34 Я попросил Тонга подменить меня на такси, а сам отправился в муниципальную библиотеку почитать "Саламбо" -- страшно люблю, когда старик Флобер принимается играть словами и уходит в эту игру с головой. Потом я пошел к Жофруа де Сент-Ардалузье сообщить приятную новость. Он сидел в кресле с укрытыми одеялом коленями. Пришлось у него убраться -- больше было некому. Домашняя прислуга скоро совсем переведется. Я сказал ему, что ему устроят встречу с раздачей автографов в настоящей книжной лавке. И он так обрадовался -- я даже испугался, не умрет ли он от избытка эмоций. На голове у него была ермолка, как у Анатоля Франса, длинные усы были чистые и ухоженные. Он еще мог вставать и следить за собой. А потом переберется в дом престарелых, и там ему тоже будет не так плохо. -- А это хорошая лавка? -- спросил он своим блеющим голоском. -- Самая лучшая. Там работает молодая женщина, которой ужасно понравилась ваша книга. -- Вам бы тоже стоило прочесть ее, Жан. -- О, я, знаете ли, не любитель чтения. Еще в школе опротивело. -- Понимаю, понимаю... Да, наша система образования просто ужасна. -- Вы абсолютно правы. Того и гляди все станут ходячими энциклопедиями. Я сходил купить ему продуктов. Он любит сладости, поэтому я купил фиников -- это так экзотично, наводит на мысль об оазисах и вообще расширяет горизонт. Он был доволен. -- Обожаю финики. Что ж, отлично -- на том я и ушел. Об остальном пусть позаботится социальная работница -- она навещает его дважды в неделю. У стариков самое слабое место -- кости. Чуть что -- сразу ломаются, и больше уж беднягам не встать. Их бы надо посещать дважды в день. Потом я зашел в нашу хату, там Чак и Йоко сцеп