ая ножнами от сабли, кричит: - А ну, проваливай! Говорят вам, проваливай! Чего вы тут околачиваетесь? Живо! Чтоб я вас больше не видел в проходе! Все нехотя отходят. Некоторые, в сторонке, медленно, постепенно погружаются в землю. Идет рота ополченцев, присланная сюда для земляных работ по укреплению окопов второй линии и тыловых ходов. Они вооружены кирками и ломами, одеты в жалкие лохмотья, еле волочат ноги. Мы их разглядываем. Они проходят один за другим, исчезают. Это скрюченные старички с пепельными щеками или толстяки, страдающие одышкой, затянутые в слишком тесные, выцветшие, замаранные шинели; пуговиц не хватает; изодранное сукно оттопыривается. Наши зубоскалы, Барк и Тирет, прижавшись к стене, рассматривают их сначала молча. Потом начинают улыбаться. - Парад метельщиков! - говорит Тирет. - Посмеемся! - возвещает Барк. Кое-кто из старичков забавен. Вот у этого, что плетется в шеренге, плечи покатые, как у бутылки; у него очень узкая грудь и тощие ноги, и все-таки он пузатый. Барк не выдерживает: - Эй ты, барон Дюбидон! - Ну и пальтецо! - замечает Тирет, завидев человека, у которого вся шинель в разноцветных заплатах. Он окликает ветерана: - Эй, дядя с образчиками!.. Эй ты, послушай! Тот оборачивается и глядит на Тирета, разинув рот. - Дяденька, послушай, будь любезен, дай мне адрес твоего лондонского портного! Человек с поношенным, морщинистым лицом хихикает. Услышав оклик Барка, он останавливается, но поток людей, идущих за ним, сейчас же уносит его дальше. Проходит несколько менее замечательных фигур, и вдруг появляется новая жертва для шутников. На красной жесткой шее растет что-то вроде грязной бараньей шерсти. Колени согнуты, тело подалось вперед, спина колесом; этот ополченец еле держится на ногах. - Глянь, - орет Тирет, указывая на него пальцем, - вот знаменитый человек-гармошка! На ярмарке вы бы платили, чтобы поглазеть на него. А здесь - задаром. Ополченец вполголоса ругается. Кругом хохочут. Этого достаточно, чтобы подзадорить остряков; желание вставить свое словцо и позабавить нетребовательную публику побуждает пх вышучивать старых товарищей по оружию, которые трудятся днем и ночью на окраинах великой войны, подготовляя и приводя в порядок поля битв. В издевке принимают участие и другие зрители. Сами жалкие, они глумятся над людьми, еще более жалкими. - Погляди-ка на этого! А вон тот! - Нет, полюбуйся на того низкозадого: у него зад по земле волочится! Эх ты, недоносок! Не достать тебе до неба! Эй! - А этот верзила! Конца-краю ему нет! Вот так небоскреб. Это человек стоящий! Да, ты человек стоящий, старина! "Стоящий человек" идет мелкими шажками; он держит кирку прямо перед собой, как свечу; у него искаженное лицо, весь он скрючился от "прострела". - Эй, дедушка, хочешь два су? - спрашивает Барк, хлопая его по плечу, когда тот проходит совсем близко. Оскорбленный ополченец ворчит: - Ах ты чертов шалопай! Тогда Барк пронзительным голосом кричит: - Ну, ты поаккуратней, старый слюнтяй, лохань с дерьмом! Ополченец резко поворачивается и в бешенстве что-то бормочет. - Э-э, - смеясь, кричит Барк, - да он и сердиться умеет, рухлядь. Он и драться готов, скажите пожалуйста! Его можно было бы испугаться, будь ему только на шестьдесят лет меньше! - И если бы он не нахлестался, - без всякого основания прибавляет Пепен, уже отыскивая взглядом другие жертвы. Показывается впалая грудь последнего старика, и вскоре исчезает его сутулая спина. Шествие ветеранов, изможденных, измаранных окопной грязью, заканчивается; зрители, эти мрачные троглодиты, наполовину вылезшие из своих зловонных пещер, провожают их насмешливыми, почти враждебными взглядами. А время идет; небо тускнеет, предметы чернеют; вечер примешивается к слепой судьбе и темной, невежественной душе толп, заживо погребенных в окопах. В сумерках раздается топот, гул и говор, - это прокладывает себе дорогу новый отряд. - Африканцы! Они проходят. Коричневые, желтые, бурые лица; редкие или густые курчавые бороды; зеленовато-желтые шинели; грязные каски с изображением полумесяца вместо нашего значка - гранаты. Лица, широкие или, наоборот, угловатые и заостренные, блестят, как новенькие медные монеты; глаза сверкают, как шарики из слоновой кости и оникса. Время от времени в шеренге выделяется черная, словно уголь, рожа рослого сенегальского стрелка. За ротой несут красный флажок с изображением зеленой руки. На них глядят молча. Их никто не задевает. Они внушают почтение и даже некоторый страх. Между тем эти африканцы кажутся веселыми и оживленными. Они, конечно, идут в окопы первой линии. Это их обычное место; их появление - признак предстоящей атаки. Они созданы для наступления. - Они да еще семидесятипятимиллиметровки! Можно сказать, им надо поставить свечку! В трудные дни марокканскую дивизию всегда посылали вперед! - Они не могут шагать в ногу с нами. Они идут слишком быстро. Их уж не остановишь... Это черные, коричневые, бронзовые черти; некоторые из них суровы; они молчаливы, страшны, словно капканы. Другие смеются; их смех звенит, как странная музыка экзотических инструментов; сверкает оскал зубов. Зрители пускаются в рассказы о свойствах этих "арапов": об их неистовстве в атаках, их страсти к штыковым боям, их беспощадности. Повторяют истории, которые африканцы охотно рассказывают сами, и все почти в тех же выражениях и с одинаковыми жестами: "Немец поднимает руки: "Камрад! камрад!" - "Нет, не камрад!" И мимически изображают штыковой удар: как штык всаживают в живот сверху и вытаскивают снизу, подпирая ногой. Один сенегальский стрелок, проходя мимо нас, слышит, о чем мы говорим. Он смотрит на нас, улыбается во весь рот и повторяет, отрицательно качая головой: "Нет, не камрад, никогда не камрад, никогда! Рубить башка!" - Они и впрямь другой породы; и кожа у них точно просмоленная парусина, - говорит Барк, хотя он и сам далеко не робкого десятка. - На отдыхе им скучно. Они только и ждут, чтоб начальник положил часы в карман и скомандовал: "Вперед!" - Что и говорить, это и есть настоящие солдаты! - А мы не солдаты, мы - люди, - говорит толстяк Ламюз. Темнеет, и все-таки эти верные, ясные слова озаряют лица тех, кто ждет здесь по целым дням, кто ждет здесь месяцами. Это - люди, заурядные, ничем не примечательные люди, внезапно вырванные из привычной для них жизни. В массе своей они невежественны, равнодушны, близоруки, полны здравого смысла, который иногда им изменяет; они склонны идти, куда велят, делать, что прикажут, выносливы в работе и способны долго терпеть. Это простые люди, которых еще больше упростили; здесь поневоле усиливаются их главные инстинкты: инстинкт самосохранения, себялюбие, стойкая надежда выжить, удовольствие поесть, попить и поспать. Но иногда из мрака и тишины их великих человеческих душ вырываются глубокие вздохи, крики страдания... Стемнело; почти ничего не видно; сначала глухо, где-то вдали, потом все звучней раздается команда: - Второй полувзвод! Стройсь! Мы строимся. Начинается перекличка. - Пошли! - говорит капрал. Цепь приходит в движение. Перед складом инструментов остановка, топтание на месте. Каждого нагружают лопатой или киркой. В темноте их раздает какой-то унтер. - Тебе - лопата. Проходи! Тебе - тоже лопата, тебе - кирка! Ну, живо! Валяй! Все идут через проход, перпендикулярный траншее, прямо вперед, к подвижной границе, к новой, живой, страшной границе. Слышится прерывистое мощное дыхание: в небе невидимый самолет описывает большие дуги, кружится все ниже и заполняет пространство. Впереди, справа, слева - везде раздаются раскаты грома и в темноте сверкают крупные беглые зарницы. III СМЕНА Сероватая заря с трудом отделяется от еще бесформенной черноты. Между отлогой дорогой, которая справа ведет вниз из мрака, и темной тучей леса Алле, где слышишь, но не видишь, как приготовляются к отправке и отходят боевые обозы, - простирается поле. Мы, солдаты 6-го батальона, пришли сюда к концу ночи. Мы составили ружья в козлы и теперь, в кругу, озаренные тусклым светом, увязая в грязи, окутанные туманом, мы стоим синеватыми кучками или одинокими призраками; стоим и ждем; все смотрят на дорогу, которая ведет туда, вниз. Мы ждем остальную часть полка: 5-й батальон, который занимал первую линию окопов и вышел после нас... Вдруг глухой гул... - Вот они! На западе показывается какая-то большая черная толпа; она надвигается, словно ночь, на сумерки дороги. Наконец-то! Кончилась проклятая смена, которая началась вчера в шесть часов вечера и продолжалась всю ночь. Последний солдат вышел из последней траншеи. На этот раз пребывание в окопах было ужасно. Впереди была восемнадцатая рота. Она сильно пострадала: восемнадцать убитых и около пятидесяти раненых; за четыре дня из каждых трех солдат выбыло по одному, а ведь атаки не было - только бомбардировка. Мы это знаем, и по мере того как приближается истерзанный батальон, мы шлепаем по грязи и, узнавая друг друга, наклоняемся и говорим: - Восемнадцатая рота!.. Каково, а? При этом каждый думает: "Если так будет продолжаться, что станется с нами со всеми? Что будет со мной?" Семнадцатая, девятнадцатая и двадцатая роты подходят одна за другой и составляют ружья. - Вот и восемнадцатая! Она приходит позже всех: она была в первой линии, и ее сменили последней. День чуть прояснился; показался белесый свет. Впереди - капитан, ротный командир. Он с трудом идет по дороге, опираясь на палку: он был когда-то ранен на Марне; боль усиливается от ревматизма и еще от другого страдания. Он надел капюшон, опустил голову и как будто идет за гробом; видно, что он задумался и действительно идет за гробом. Вот и рота. Ее ряды расстроены. У нас сжимается сердце. В этом шествии батальона восемнадцатая рота явно короче трех остальных. Я выхожу на дорогу и иду навстречу солдатам восемнадцатой. Уцелевшие люди пожелтели от глины и пыли; они как будто окрашены в цвет хаки. Сукно затвердело от присохшей рыжей грязи; полы шинели, словно концы досок, хлопают по желтой коре, которая покрывает колени. Лица исхудалые, землистые; глаза расширились и лихорадочно блестят. От пыли и грязи стало еще больше морщин. Среди этих солдат, возвращающихся "оттуда", поднявшихся с ужасного дна, стоит оглушительный шум. Они говорят все сразу, наперебой, очень громко, размахивают руками, смеются и поют. Можно подумать, что на дорогу высыпала праздничная толпа. Вот второй взвод; во главе идет долговязый лейтенант, затянутый в шинель, похожую на свернутый зонтик. Я следую за солдатами, пускаю в ход локти и проталкиваюсь к отделению Маршаля; эта часть пострадала больше всех; из одиннадцати товарищей, не разлучавшихся целых полтора года, уцелело только три человека, включая капрала Маршаля. Капрал меня увидел. Он радостно вскрикивает и улыбается во весь рот; он ослабляет свой ружейный ремень и протягивает мне обе руки. - Эй, друг, как живешь? Как дела? Я отвожу взгляд и почти шепотом спрашиваю: - Бедняга, значит, круто пришлось? Он сразу мрачнеет. - Да, старина, на этот раз было страшное дело. Барбье убит. - Да, мне говорили... Барбье!.. - В субботу, в одиннадцать часов вечера. Верхнюю часть спины у него отхватило снарядом, словно бритвой отрезало, - говорит Маршаль. - Бессу осколком пробило живот и желудок. Бартелеми и Бобез ранены в голову и шею. Всю ночь пришлось бегать по траншее, чтоб укрыться от ураганного огня. Малыш Годфруа - ты его знаешь? - ему выдрало внутренности, вся кровь вытекла сразу, как из опрокинутой лохани; он был такой маленький, а сколько крови в нем было, прямо диву даешься: в траншее хлынул целый ручей, по крайней мере, в пятьдесят метров! Куньяру осколками искрошило ноги. Когда его подняли, он еще дышал. Это было на сторожевом посту. Я был вместе с ними. Но когда упал этот снаряд, меня там не было: я пошел в окопы спросить, который час. Я оставил на посту ружье, а когда вернулся, смотрю: его согнуло пополам, ствол скрутило, как штопор, а часть приклада превратилась в опилки. Так пахло свежей кровью, что меня затошнило. - А Монден тоже, да? - Его на следующее утро, значит, вчера, в землянке; ее разрушил "чемодан". Монден лежал - ему раздробило грудь. А говорили тебе о Франко? Он был рядом с Монденом. Обвалом ему перешибло позвоночник. Когда его отрыли и усадили на землю, он заговорил; он наклонил голову набок, сказал: "Помираю", - и помер. С ним был еще Вижиль; на теле ничего не было, но голову расплющило в лепешку; большая, широченная, - вот такая! Он лежал плашмя на земле, черный, его нельзя было узнать; словно это была его тень, тень, какую иногда видишь, когда ходишь с фонарем ночью. - Вижиль! Да ведь он был призыва тринадцатого года, совсем мальчуган! А Монден и Франко, такие славные ребята, хоть и с нашивками!.. Вот и нет еще двух хороших товарищей! - Да, - говорит Маршаль. Но его уже окружает целая орава товарищей; его окликают и дергают со всех сторон. Он отбивается, отвечает на их шутки, и все толкаются и смеются. Я перевожу взгляд с одного на другого; лица веселые и, хотя искажены усталостью и покрыты корой грязи, выражают торжество. Да чего там! Если бы на передовых позициях солдатам давали вино, я бы сказал: "Они все пьяны!" Я приглядываюсь к одному из уцелевших солдат; он что-то лихо напевает и шагает в такт, как гусары в песенке; это барабанщик Вандерборн. - Эй, Вандерборн! Да ты, кажется, доволен? Вандерборн, обычно спокойный, сдержанный, кричит: - Мой черед еще не пришел! Видишь: вот он - я! И с сумасшедшим видом он размахнулся и хлопнул меня по плечу. Понимаю... Если эти люди, несмотря ни на что, счастливы, выйдя из ада, то именно потому, что они оттуда вышли. Они вернулись, они спасены! Еще раз смерть их пощадила. По установленному порядку каждая рота идет на передовые позиции раз в шесть недель! Шесть недель! На войне у солдат, и в важных и в незначительных делах, детская психология: они никогда не заглядывают далеко вперед. Они думают только о завтрашнем дне, живут изо дня в день. Сегодня каждый из этих людей уверен, что хоть еще немножко, а поживет! Вот почему, несмотря на чудовищную усталость и на свежую кровь, которой они забрызганы, и на гибель братьев, вырванных из их рядов, несмотря на все, вопреки себе самим, они ликуют, что уцелели, они гордо наслаждаются тем, что еще стоят на ногах. IV ВОЛЬПАТ И ФУЙЯД Мы пришли на стоянку, кто-то крикнул: - А где же Вольпат? - А Фуйяд? Где они? Их забрал и увел в первую линию окопов 5-й батальон. Мы должны были встретиться с ними на стоянке. Их нет. Два человека из нашего взвода потеряны! - Эх, распроклятая жизнь! Вот что значит давать людей! - зарычал сержант. Доложили капитану; он разразился бранью и сказал: - Мне эти люди нужны! Найти их немедленно! Ступайте! Капрал Бертран вызвал Фарфаде и меня из амбара, где мы уже растянулись и засыпали: - Надо пойти искать Вольпата и Фуйяда! Мы вскочили и отправились, охваченные тревогой. Два товарища, взятые 5-м батальоном, попали в эту адскую смену. Кто знает, где они и что с ними стало! ...Мы опять поднимаемся по откосу. Мы идем по той же дороге, но в обратном направлении, по той же длинной дороге, по которой шли с самой зари. Хотя мы взяли с собой только винтовки, мы чувствуем себя усталыми, сонными, скованными среди печальной равнины, под затуманенным небом. Вскоре Фарфаде начинает тяжело дышать. Сначала он немного говорил, но от усталости замолчал. Он храбр, но хрупок и за всю свою прежнюю жизнь не научился пользоваться ногами; со времен своей первой исповеди он сидел в канцелярии мэрии, между печью и старыми пыльными папками, и только писал бумаги. В ту минуту, когда мы выходим из лесу и, скользя, увязая в грязи, вступаем в зону ходов сообщения, впереди показываются две тени. Подходят два солдата: видны округлые очертания вещевых мешков и стволы ружей. Двойной колыхающийся призрак обозначается явственней. - Это они! У одной тени большая белая перевязанная голова. - Раненый! Да это Вольпат! Мы бежим к товарищам. Наши сапоги, хлюпая, увязают в грязи; в подсумках от тряски позвякивают патроны. Тени останавливаются и ждут нас. - Наконец-то! - кричит Вольпат. - Ты ранен, друг? - Что? - спрашивает он. Сквозь плотную повязку он ничего не слышит. Приходится кричать. Мы подходим, кричим. Тогда он отвечает: - Это ничего!.. Мы возвращаемся из той дыры, куда пятый батальон посадил нас в четверг. - Вы с тех пор и оставались там? - орет Фарфаде. Его визгливый, почти женский голос хорошо доходит даже до перевязанных ушей Вольпата. - Ну да, - отвечает Фуйяд. - Черт бы их побрал! Ты думаешь, мы улетели на крылышках или - еще чище - ушли на своих на двоих без приказания? Оба садятся на землю. Лицо Вольпата выделяется желтовато-черным пятном; голова, обмотанная холщовыми тряпками, завязанными на макушке в большой узел, кажется кучей грязного белья. - Бедняги! Про вас забыли! - Да! - восклицает Фуйяд. - Забыли. Четыре дня и четыре ночи в яме, под градом пуль! И, кроме того, воняло дерьмом. - Еще бы! - говорит Вольпат. - Это тебе не обычный пост: пошел в смену и вернулся. Этот пост - попросту воронка, похожая на всякую другую воронку от снаряда. В четверг нам сказали: "Стойте здесь и стреляйте безостановочно!" Вот что нам сказали. На следующий день к нам сунул нос парень-связист из пятого батальона. "Что вы здесь делаете?" - спрашивает. "Да вот стреляем; нам приказало стрелять, мы и стреляем. Раз приказано, значит, так и нужно; мы ждем, чтобы нам приказали делать что-нибудь другое". Парень смылся; у него был не очень-то храбрый вид, он никак не мог привыкнуть к пальбе. Он говорил: "Это двести двадцать!" - У нас на двоих, - говорит Фуйяд, - был один ржаной хлеб, ведро вина (его нам дали в восемнадцатой роте) и целый ящик патронов. Мы палили и попивали винцо. Из осторожности мы приберегли несколько патронов и краюху хлеба; но вина не оставили ни капли. - И плохо сделали, - говорит Вольпат, - пить хочется. Ребята, есть у вас чем промочить глотку? - У меня осталось с четвертинку, - отвечает Фарфаде. - Дай ему! - говорит Фуйяд, указывая на Вольпата. - Ведь он потерял много крови. А мне только пить хочется. Вольпата трясет, и среди тряпок, намотанных на голову, его раскосые глаза лихорадочно блестят. - Э-эх, хорошо! - выпив, говорит он. - А ведь мы словили двух бошей, - прибавляет он, выливая (как этого требует вежливость) последние капли вина из фляги Фарфаде. - Они ползли по равнине и сослепу попали в нашу дыру, как кроты в ловушку. Дурачье! Мы их сцапали. Ну, вот. Мы стреляли тридцать шесть часов подряд, так что у нас больше не оставалось запаса. Тогда мы зарядили наши "хлопушки" последними патронами и стали ждать, не отходя от этих увальней-бошей. Парень-связист, верно, забыл сказать в своей части, что мы сидим в этой яме. А вы у себя в шестом батальоне забыли вытребовать нас обратно; восемнадцатая рота про нас тоже забыла. Мы ведь были не на обычном посту, где смена происходит в определенное время, как в карауле; я уж думал, что нам придется торчать там до самого возвращения полка. В конце концов нас открыли санитаришки из двести четвертого полка: они рыскали по равнине, подбирали раненых. Они о нас сообщили. Тогда нам было приказано убираться немедленно. Мы снарядились и посмеивались: хорошее "немедленно", нечего сказать! Мы развязали бошам ноги, повели их, сдали в двести четвертый полк и вот пришли сюда. По дороге мы даже подобрали сержанта: он укрылся в яме и боялся выйти. Мы его выругали; это его подбодрило; он нас поблагодарил; его зовут Сасердот. - А твоя рана, браток? - Да я ранен в уши. Недалеко взорвался "чемодан". Как бахнет! Моя голова, можно сказать, проскочила между осколками, но чуть-чуть, а вот ушам досталось. - Если бы ты видел, - говорит Фуйяд, - оба уха висят, как лохмотья, прямо глядеть противно. У нас было с собой два бинта, а "помощники смерти" дали нам еще один. Он и обмотал башку тремя. - Ну, давайте ваши пожитки! Идем! Мы с Фарфаде делим между собой ношу Вольпата. Фуйяд, мрачный от жажды, ворчит и упрямо не хочет отдавать винтовку и снаряжение. Мы медленно трогаемся в путь. Всегда забавно идти не в строю; это случается так редко, что удивляешься, и приятно. Нас всех бодрит дыхание свободы. Мы идем по полю, словно ради удовольствия. - Прогуливаемся! - гордо заявляет Вольпат. Мы подходим к повороту на гребне откоса. Вольпат предается радужным надеждам. - Да, старина, в конце концов у меня хорошая рана. Меня эвакуируют. Непременно! Он моргает глазами; они поблескивают среди накрученных белых бинтов, красноватых с обеих сторон. Внизу, в деревне, часы бьют десять. - Плевать мне на время! - говорит Вольпат. - Больше мне до него дела нет. Он начинает болтать. Его слегка лихорадит; он говорит оживленней и быстрей, с удовольствием ступая замедленным шагом. - Мне, как пить дать, привяжут к шинели красный ярлык и пошлют в тыл. Меня поведет вежливый господин и скажет: "Пожалуйте сюда, теперь поверните сюда... Так... Бедняга!.." Потом полевой лазарет, санитарный поезд; дамочки из Красного Креста всю дорогу будут за мной ухаживать, как за Жюлем Крапле; потом лазарет в глубоком тылу. Койки с белыми простынями; посреди палаты гудит печь; люди, обязанные заниматься нами; казенные шлепанцы и ночной столик: мебель! А в больших госпиталях! Вот где хорошо кормят! Там мне будут подавать вкусные обеды; там я буду принимать ванны, брать все, что дают. И сласти! Не придется из-за них драться до крови. Ни черта не придется делать: положу руки поверх одеяла, и они будут лежать, как дорогие вещи, как игрушки! А ногам под одеялом будет тепло-тепло; они будут греться сверху донизу, накаляться добела, а пальцы расцветут, как букеты фиалок... Вольпат останавливается, роется в карманах, вынимает свои знаменитые суассонские ножницы и что-то еще. - Погляди! Видел? Это фотография его жены и двух сыновей; он мне ее уже не раз показывал. Я смотрю и одобряю. - Меня отправят подлечиться, - говорит Вольпат, - и пока мои уши будут прирастать, жена и малыши будут глядеть на меня, а я - на них. И пока уши будут расти, как салат, - война подойдет к концу... Ну, русские поднажмут... Мало ли что может быть... Он убаюкивает себя этим мурлыканьем, тешит счастливыми предсказаниями, думает вслух, уже как бы отделившись от нас и празднуя свое особое счастье. - Разбойник! - кричит Фуйяд. - Ну и повезло ж тебе, чертов разбойник. Да и как ему не завидовать? Он уедет на целый месяц, а то и на два, а то и на три месяца, и на это время, вместо того чтобы бедствовать и подвергаться опасности, превратится в рантье! - Сначала, - говорит Фарфаде, - мне было чудно, когда кто-нибудь хотел получить "выгодную рану". А теперь, что бы там ни говорили, теперь я понимаю, что только на это и может надеяться бедный солдат, если он еще не рехнулся. x x x Мы подходим к деревне. Идем вдоль леса. Вдруг на опушке, в полутени, появляется женская фигура. Игра лучей обвела ее светом. Деревья составляют фон из лиловых штрихов. Стройная женщина! Ее голова сияет светом белокурых волос; на бледном лице выделяются огромные ночные глаза. Это ослепительное существо смотрит на нас, дрожа; вдруг оно исчезает. Словно факел погас. Это появление и исчезновение так взволновало Вольпата, что он теряет нить разговора. - Прямо лань, а не женщина! - Нет, - не расслышав, говорит Фуйяд. - Ее зовут Эдокси. Я ее знаю: я ее уже видел. Беженка. Не знаю, откуда она. Живет в какой-то семье, в Гамблене. - Она худенькая, но красивая, - замечает Вольпат. - Хорошо бы ее приголубить!.. Лакомый кусочек, настоящий цыпленочек!.. Ну и глазищи у нее!.. - Затейница! - сказал Фуйяд. - На месте не устоит! Узнаешь ее по всклокоченным белокурым волосам. Видишь ее здесь. И вдруг - хлоп! - нет ее. И, знаешь, не боится ничего. Иногда она добирается почти до первой линии. Ее даже видали в поле, впереди окопов. Занятная! - Гляди, вот она опять! Она не теряет нас из виду. Неужто мы ее интересуем? В эту минуту силуэт, очерченный линиями света, украсил уже другой конец опушки. - Ну, мне на женщин наплевать! - объявляет Вольпат, опять предаваясь мечтаниям о своей эвакуации. - Во всяком случае, в нашем взводе один парень здорово в нее втюрился. Да вот и он; легок на помине!.. Справа из зарослей высунулась голова Ламюза, похожая на морду рыжего кабана. Он шел по следам этой женщины. Заметил ее, остановился как вкопанный, уже готов был броситься к ней. Но наткнулся на нас. Узнав Вольпата и Фуйяда, толстяк Ламюз радостно вскрикнул. В эту минуту он забыл все и думал только о том, как бы поскорей взять у нас и понести мешки, ружья и сумки. - Давайте все это мне! Я отдохнул. Ну, давайте! Он хотел нести все. Мы с Фарфаде охотно избавились от багажа Вольпата, а Фуйяд, выбившись из сил, согласился отдать ему свои сумки и ружье. Ламюз превратился в ходячий склад. Под огромной ношей он почти исчез и, согнувшись, подвигался мелкими шажками. Но чувствовалось, что им владеет одна мысль: он поглядывал в сторону, он искал женщину, к которой чуть не бросился. Останавливаясь, чтобы поправить багаж, передохнуть и отереть пот, он каждый раз украдкой озирался и посматривал на опушку леса. Но больше он не видел этой женщины. А я увидел ее опять! И на этот раз мне показалось, что ее интересовал кто-то из нас. Она мелькала там, налево, в зеленой чаще. Держась за ветку, она нагибалась; ее ночные глаза сверкали; бледное лицо, ярко освещенное с одной стороны, сияло, как полумесяц. Она улыбалась. Проследив направление ее взгляда, я обернулся и увидел Фарфаде; он тоже улыбался. Потом она исчезла в листве, унося с собой эту ответную улыбку... Так мне открылась тайна близости этой гибкой, хрупкой, ни на кого не похожей цыганки и выделявшегося среди нас тонкого, стройного Фарфаде. Ясно... Ламюз не видел ничего: он был ослеплен и перегружен ношей, которую взял у Фарфаде и у меня; он старался сохранить равновесие, ничего не уронить, внимательно глядел себе под ноги и с трудом переступал. У него был несчастный вид. Вот он стонет, задыхается, его гнетет печальная забота. В его хриплом прерывистом дыхании чудится биение и ропот сердца. Глядя на перевязанного Вольпата и на сильного, полнокровного толстяка Ламюза, таящего вечно не удовлетворенный порыв, я вижу, что из них опасней ранен не тот, кого считают раненым. Наконец мы спускаемся к деревне. - Сейчас попьем, - говорит Фуйяд. - Меня скоро эвакуируют, - говорит Вольпат. Ламюз кряхтит. Товарищи вскрикивают, подбегают и собираются на маленькой площади, где высится церковь с двумя башенками, настолько поврежденная снарядом, что ее трудно узнать. V СТОЯНКА Белесая дорога в ночном лесу странно перерезана и загромождена тенями. Словно по волшебству, лес вышел из своих пределов и катится в глубины мрака. Это полк идет на новую стоянку. Впотьмах тяжелые ряды теней, нагруженных с головы до ног, теснятся и сталкиваются; каждая волна, на которую напирают сзади, натыкается на ту, что катится впереди. По бокам отдельно движутся более стройные призраки - начальники. Над этой плотной толпой, сдавленной откосами, поднимается глухой гул - восклицания, обрывки беседы, слова команды, кашель и песни. Этот шум сопровождается топотом ног, лязгом штыков, манерок и металлических бидонов, рокотом и грохотом шестидесяти фургонов обоза первого разряда и обоза второго разряда, которые следуют за обоими батальонами. Вся эта толпа шагает, вытягивается вверх по дороге, и под высоким куполом ночи задыхаешься от запаха, похожего на запах львов в клетке. Шагая в строю, не видишь ничего, но когда в давке натыкаешься на соседа, - различаешь жестяную миску, голубоватую стальную каску, черный ствол ружья. Иногда, при свете ослепительных искр, выбитых огнивом, или при свете красного пламени, вспыхивающего на крошечной головке спички, замечаешь за близкими четкими очертаниями рук и лиц неровные ряды плеч и касок; колыхаясь, как волны, они идут на приступ непроницаемого мрака. Потом все гаснет, и, пока шагают ноги, глаза каждого пешехода не отрываются от того предполагаемого места, где должна торчать спина идущего впереди солдата. После нескольких остановок тяжело опускаешься на мешок у пирамиды ружей, которые составляешь по свистку с лихорадочной поспешностью и удручающей медлительностью, не видя ничего в чернильных потемках; но вот брезжит заря, ширится, овладевает пространством. Стены мрака рушатся. Опять мы присутствуем при величественном зрелище: над нашей вечно бродячей ордой поднимается день. Из этой походной ночи выходишь, словно по концентрическим кругам: сначала менее густая тень, потом - полутень, потом - тусклый свет. Ноги одеревенели, спины ноют, плечи болят. Лица остаются серо-черными, словно с трудом вырываешься из ночи; теперь никогда уже не удается отделаться от нее окончательно. На этот раз большое стадо идет на отдых. Где нам придется прожить эту неделю? Думают (но никто не знает точно), что в Гошен-л'Аббе. Об этой деревне рассказывают чудеса. - Говорят, там не житье, а рай! При бледном свете в рядах товарищей начинаешь различать фигуры и лица; люди опустили голову, зевают во весь рот. Раздаются возгласы: - Никогда еще не было такой стоянки! Там штаб бригады! Там полевой суд! Там у торговцев можно найти все. - Раз есть штаб бригады, значит, дело пойдет! - А как ты думаешь, найдется там для нас обеденный стол? - Все что хочешь, говорят тебе! Какой-то пророк зловеще покачивает головой. - Какая это будет стоянка, я не знаю: я там никогда не бывал, - говорит он. - Знаю только, что она будет не лучше других. Но ему не верят: мы выходим из шумной лихорадочной ночи; леденея от холода, мы подвигаемся на восток, к неизвестной деревне, которая явит нам дневной свет, и всем кажется, что мы приближаемся к какой-то обетованной земле. x x x На рассвете мы подходим к домам, которые еще дремлют у подножия откоса, за плотной завесой серых туманов. - Пришли! У-у-ух! Мы отмахали за ночь двадцать восемь километров... Но что это?.. Мы не останавливаемся. Проходим мимо домов, и постепенно их опять окутывает мгла и саван тайны. - Значит, придется шагать еще долго. Это - там, там! Мы шагаем, как автоматы; мы охвачены каким-то оцепенением, ноги каменеют, суставы скрипят, хрустят, мы готовы кричать от боли. День запаздывает. Вся земля покрыта пеленой туманов. Холод такой, что на остановках измученные люди не решаются присесть и ходят взад и вперед, словно призраки, в сырой темноте. Колючий зимний ветер хлещет нас по лицу, подхватывает, уносит слова и вздохи. Наконец солнце пробивает пар, нависший над нами и пронизывающий нас сыростью. Среди низких туч открывается волшебная поляна. Солдаты потягиваются, на этот раз действительно просыпаются и приподнимают голову к серебряному свету первых лучей. Очень скоро солнце начинает припекать, и становится слишком жарко. Солдаты в строю уже задыхаются, потеют и ворчат еще сильней, чем недавно, когда они лязгали зубами от холода и когда туман проводил словно мокрой губкой по лицам и рукам. Местность, по которой мы проходим в это раскаленное утро, - меловая страна. - Сволочи! Они вымостили дорогу известняком! Дорога ослепляет нас белизной; теперь над нашим шествием нависает большая туча сухой извести и пыли. Лица багровеют и лоснятся; у некоторых они налиты кровью я словно вымазаны вазелином; щеки и лбы покрываются корой, которая прилипает и крошится. Ноги теряют даже приблизительную форму ног, будто их окунули в кадку штукатура. Сумки и ружья обсыпаны пылью, и вся наша орда оставляет справа и слева на протяжении всего пути молочно-белый след на придорожных травах. И вдруг, в довершение всего, окрик: - Правей! Обоз! Мы бросаемся вправо; дело не обходится без толкотни. По дороге с адским грохотом мчится целый обоз грузовиков - длинная вереница квадратных болидов. Проклятие! Они мерно поднимают столбы белой пыли, словно ватой окутывают всю землю и осыпают нас. И вот мы одеты в светло-серый покров; на лицах белесые маски со сгустками на бровях, усах, бороде и в морщинах. Мы похожи на странных стариков. - Вот состаримся, будем такими уродами, как сейчас, - говорит Тирет. - У тебя даже плевки белые, - замечает Бике. Когда мы каменеем на остановке, нас можно принять за ряды статуй; сквозь гипс чуть пробиваются грязные остатки человеческого облика. Мы трогаемся в путь. Молчим. Мучаемся. Каждый шаг становится пыткой. Лица искажаются гримасами, которые застывают под белой коростой. От бесконечных усилий мы скрючились; мы изнемогаем от мрачной усталости и отвращения. Наконец мы замечаем желанный оазис: за холмом, на другом холме, повыше, черепичные кровли среди листвы, светло-зеленой, как салат. Там - деревня; она уже видна, но мы еще не пришли. Наш полк медленно взбирается к ней, а она как будто отступает. В конце концов, к двенадцати часам дня, мы приходим на стоянку, уже казавшуюся невероятной и сказочной. Держа ружье на плечо, мерным шагом полк вступает в Гошен-л'Аббе и до краев заполняет улицу. Ведь большинство деревень в Па-де-Кале состоит только из одной улицы. Но какой улицы! Часто она тянется на несколько километров. Здесь единственная большая улица разветвляется перед мэрией и образует две другие: деревня расположена в виде буквы Y, неровно обведенной низкими домами. Самокатчики, офицеры, ординарцы отделяются от длинного движущегося хвоста. По мере того как мы продвигаемся, люди кучками ныряют в ворота сараев: ведь свободные жилые дома предназначены для господ офицеров и канцелярий. Наш взвод сначала ведут на один конец деревни, потом на другой, - туда, откуда мы явились (между квартирмейстерами произошло недоразумение). Это хождение взад и вперед отнимает время; взвод, который гоняют с севера на юг и с юга на север, страшно устал и раздражен бесполезным шаганием; он проявляет лихорадочное нетерпение. Главное - как можно скорее освободиться и устроиться на стоянке, если мы хотим осуществить давно лелеемый замысел: снять у какого-нибудь местного жителя помещение со столом, за которым можно было бы есть и пить! Об этом деле, об его чудесных выгодах уже много толковали. Собрали деньги и решили на этот раз рискнуть и позволить себе такую роскошь. Но можно ли будет это устроить? Многие помещения уже заняты. Не мы одни пришли сюда с мечтой об удобствах; придется побегать взапуски в поисках стола. За нашей ротой идут еще три другие, а четыре уже пришли до нас, да еще будут полуказенные столовки для санитаров, писарей, ездовых, ординарцев и других; казенные столовки для унтер-офицеров и что там еще?.. Все эти люди сильней простых рядовых; у них больше свободы действий и возможностей; они могут заблаговременно осуществить свои замыслы. И пока мы еще шагаем по четверо в ряд к сараю, отведенному для нашего взвода, на завоеванных порогах уже стоят эти волшебники и хлопочут по хозяйству. Тирет блеет и мычит: - Вот и хлев! Довольно большой сарай. Рубленая солома; наши шаги поднимают облако пыли; пахнет нужником. Но это - более или менее закрытое помещение. Мы садимся и снимаем с себя ношу. Те, кто лишний раз мечтал о каком-то рае, лишний раз остаются с носом. - Послушай, да ведь здесь так же паршиво, как везде. - Один черт. - Ну да! - Ясное дело... Но нельзя терять время на разговоры. Предстоит изловчиться и опередить других; это называется "система И" (извернуться и изловчиться). Изо всех сил и как можно скорей! Мы спешим. Хотя поясницу ломит и ноги разбиты, мы делаем последнее неистовое усилие, от которого будет зависеть наше благополучие в течение целой недели. Наш отряд разделяется на два патруля: они выходят рысцой, один направо, другой налево, на улицу, уже запруженную озабоченными, ищущими солдатами; все эти кучки следят одна за другой и... торопятся. Кое-где даже сталкиваются и переругиваются. - Начнем с того конца! Сейчас же! Иначе мы прозеваем!.. Все это представляется мне каким-то отчаянным сражением между всеми солдатами на улицах только что занятой деревни. - Нам, - говорит Мартро, - все приходится брать с бою, все! x x x Мы обходим дома, стучим в каждую дверь, робко здороваемся, предлагаем себя, как ненужный товар. Раздается чей-то голос: - Мадам, нет ли у вас уголка для солдатиков? Мы заплатим. - Нет, у меня стоят офицеры! - или: - Унтер-офицеры; - или: - Здесь столовка для музыкантов... для писарей... для почтарей... для господ санитаров из лазарета и т.д. Сколько хлопот! Перед нами закрываются все приоткрывшиеся двери, а мы по ту сторону порога переглядываемся, и в наших глазах все меньше надежды. - Господи! Вот увидишь, мы не найдем ничего, - ворчит Барк. - Слишком много разной швали успело устроиться до нас! Вот дерьмо! Толпа повсюду растет. Все три улицы начинают чернеть и наполняться по закону сообщающихся сосудов. По дороге нам попадаются жители: старики, или уродливые скрюченные мужчины, или заморыши с перекошенной рожей, или молодые люди, от которых веет тайной скрытых болезней и политических связей. Много старух в нижних юбках и девушек, тучных, пухлощеких, покачивающихся, как белые гусыни. Вдруг, между двумя домами, на какой-то улочке, мне является видение: в темноте мелькает женщина... Это Эдокси! Эдокси, женщина-лань; это ее на равнине преследовал, как фавн, Ламюз в то утро, когда мы вели раненого Вольпата и Фуйяда и она появилась перед нами на опушке леса, как бы соединенная с Фарфаде улыбкой. Она-то и озарила, словно неожиданное сияние, эту улочку. Но вдруг исчезла за выступом стены, и все опять погрузилось во мрак... Она здесь? Уже? Значит, она следовала за нами в нашем долгом, мучительном странствовании?.. Ее тянет к нам... Да, это бросается в глаза: я видел ее только минуту, в светлом уборе ее волос, но заметил, что она задумчива и озабоченна. Ламюз идет вслед за мной и ее не замечает. Я ему о ней не говорю. Он еще успеет заметить это прекрасное пламя, он рвется всем существом к этой женщине, но она убегает от него, как блуждающий огонек. Впрочем, пока мы слишком заняты делами. Надо во что бы то ни стало завоевать желанный угол. С настойчивостью отчаявшихся людей мы опять идем на поиски. Нас увлекает за собой Барк. Он принял это дело близко к сердцу. Он весь трепещет, его обсыпанный пылью хохолок тоже дрожит. Он нас ведет, принюхиваясь к воздуху. Он предлагает нам попытаться проникнуть в эту желтую дверь. Вперед! У желтой двери показывается согбенная фигура: