нные в полумрак. По мере того, как темнело, прибывало все больше отрядов. Вместе с ними подъезжали автомобили. Скоро поднялся безостановочный грохот: лимузины среди гигантского прибоя маленьких, средних и больших грузовиков. Все это выстраивалось и втискивалось в установленные границы. Гул и шум поднимался над этим океаном существ и машин, который бился о ступени вокзала и местами уже проникал внутрь. - Это еще ничего, - сказал Кокон, человек-счетчик. - В одном только штабе армейского корпуса тридцать офицерских автомобилей, а знаешь, - прибавил он, - сколько понадобится поездов по пятидесяти вагонов, чтобы погрузить весь корпус - людей и товар, - конечно, кроме грузовиков, которые переберутся в новый сектор на собственных лапах? Все равно, брат, не угадаешь! Потребуется девяносто поездов! - Да ну? Вот так штука! А у нас ведь тридцать три корпуса! - Даже тридцать девять, эх ты, вшивый! Сутолока усиливается. Вокзал наполняется и переполняется толпами. Везде, где только можно различить человеческую фигуру или ее призрак, суматоха и лихорадочные приготовления, похожие на панику. Приходит в действие вся иерархия начальства: офицеры суетятся, носятся, словно метеоры, размахивают руками, сверкают золотыми галунами, отменяют приказы, рассылают вестовых и самокатчиков, которые движутся в толпе; одни - медленно, другие стремительно, как рыбы в воде. Вот и вечер. Солдат, сбившихся в кучу вокруг пирамид ружей, уже трудно различить: они сливаются с землей; потом эту толпу можно обнаружить только по вспыхивающим трубкам и цигаркам. Кое-где во мраке сверкает непрерывная цепь светлых точек, как иллюминация на праздничной улице. Над этой черной зыбкой толпой гудят раскаты морского прибоя; перекрывая рокот, раздаются приказы, крики, возгласы, шум какой-то разгрузки или переноски, пыхтение котлов и грохот паровых молотов, глухо ударяющих во мраке. На огромном темнеющем пространстве, полном людей и машин, вспыхивают огни. Эти электрические лампочки офицеров и начальников отрядов, ацетиленовые фонари самокатчиков, перемещающиеся зигзагами, как белая точка и белесое пятно. Ослепительно вспыхивает ацетиленовая фара, отбрасывая снопы света. Другие фары тоже буравят и разрывают темноту. И вот вокзал принимает сверхъестественный вид. В черно-синем небе возникают непонятные призраки. - Обозначаются какие-то груды, огромные, как развалины города. Различаешь начало каких-то непомерных рядов, исчезающих в ночи. Угадываешь громады, ближайшие очертания которых вырываются из неизвестных бездн. Слева отряды конницы и пехоты прибывают еще и еще сплошным потоком. Стелется гул голосов. При вспышке фосфоресцирующего света или красном отблеске вырисовываются отдельные ряды; слышатся протяжные гулы. Под кружащимся дымным пламенем факелов мелькают серые громады и черные пасти товарных вагонов; обозные солдаты по сходням ведут коней. Раздаются оклики, возгласы, неистовый топот, шум борьбы, ругань солдат и бешеные удары копыт запертой лошади. Рядом грузят автомобили на открытые платформы. Холм прессованного сена кишит людьми. Люди неистово хлопочут у огромных тюков. - Вот уже три часа, как мы стоим здесь на якоре, - вздыхает Паради. - А это кто? В проблесках света мелькает отряд гномов, окруженных светляками; они приносят странные инструменты и исчезают. - Это прожекторная команда, - говорит Кокон. - О чем ты задумался, брат? - Сейчас в армейском корпусе четыре дивизии, - отвечает Кокон. - А бывает и три, а то и пять. Сейчас четыре. И каждая наша дивизия, - продолжает человек-цифра, которым может гордиться наш взвод, - состоит из трех ПП - пехотных полков; двух БПС - батальонов пеших стрелков; одного ПТП - полка территориальной пехоты, не считая частей специального назначения, артиллерии, саперов, обозов и так далее, не считая еще штаба ПД - пехотной дивизии - и частей, не входящих в бригаду, а включенных непосредственно в ПД. Линейный полк состоит из трех батальонов; он занимает четыре поезда: один для ШП - штаба полка, для пулеметной роты и HP - нестроевой роты, и по одному поезду для каждого батальона. Здесь погружаются не все войска: погрузка будет производиться на линии дороги в зависимости от места стоянок и сроков смены. - Я устал, - говорит Тюлак. - Едим мы не очень-то сытно, вот что. Держишься только потому, что завели такую моду, но больше нет ни силы, ни бодрости. - Я справлялся, - продолжает Кокон. - Войска, настоящие войска погрузятся только после двенадцати. Они еще размещены по деревням, на десять километров в окружности. Прежде всего отправятся все управления армейского корпуса и ВЧ - внедивизионные части, - услужливо объясняет Кокон, - то есть входящие непосредственно в корпус. Среди ВЧ нет ни аэростатных частей, ни авиаотрядов; это слишком громоздкая штука; они передвигаются собственными средствами, со своими людьми, своими канцеляриями, своими лазаретами. Во внедивизионные части входит и стрелковый полк. - Стрелкового полка нет, - наобум говорит Барк. - Есть батальоны. Потому и говорят: такой-то стрелковый батальон. Кокон пожимает плечами; его очки презрительно мечут молнии. - А ты это знаешь, молокосос? Какой умник! Знай, что есть пешие стрелки, а есть и конные; это не одно и то же. - Тьфу ты, черт! - восклицает Барк. - О конных я и забыл. - То-то! - говорит Кокон. - В ВЧ армейского корпуса входит корпусная артиллерия, то есть главная артиллерия, кроме дивизионной. В нее входит ТА - тяжелая артиллерия, ОА - окопная артиллерия, АП - артиллерийские парки, пушечные бронеавтомобили, зенитные батареи и все такое. Есть еще саперные батальоны, полевая жандармерия, то есть пешие и конные "фараоны", санитарная часть, ветеринарная часть, обозные части, территориальный полк для охраны и работ при ГК - Главной квартире, интендантство (с продовольственным обозом, который обозначают буквами ПРО, чтобы не путать с ПО - Почтовым отделом). Есть еще гурт скота, ремонтное депо и так далее. Автомобильный отдел, целый улей нестроевых, - о них я мог бы говорить целый час, если б хотел, - казначейство, которое заведует казной и почтой, военно-полевой суд, телеграфисты, весь электротехнический отряд. Везде есть заведующие, командиры, управления, отделы, подотделы - все это кишит писарями, вестовыми и ординарцами, словом, целый базар! Видишь, что делается вокруг корпусного генерала! В эту минуту нас окружают солдаты в полном снаряжении; они несут ящики, тюки, свертки, подвигаются с трудом, кладут ношу на землю и испускают тяжелые вздохи. - Это штабные писаря. Они составляют часть ГК - Главной квартиры, - это что-то вроде генеральской свиты. При переезде они перетаскивают ящики с архивами, столы, реестры и всю дрянь, необходимую для их канцелярщины. Вот, погляди, эти двое - старый дядя и молоденький фертик - несут пишущую машинку: продели ружье в ручку футляра и тащат. Писаря работают в трех отделах, а есть еще Почтовый отдел, канцелярия и ТОК - Топографический отдел корпуса; этот отдел распределяет карты по дивизиям и составляет карты и планы по снимкам с аэропланов, показаниям наблюдателей и пленных. Штаб АК - армейского корпуса - состоит из офицеров всех канцелярий, они находятся в ведении помощника начальника и главного начальника (оба полковники). ГК - Главная квартира, в узком смысле слова, состоит из ординарцев, поваров, кладовщиков, рабочих, электротехников, жандармов и конной охраны; ими командует майор. Вдруг всех нас кто-то сильно отталкивает. - Эй! Сторонись! - вместо извинений кричит человек, подталкивая вместе с другими солдатами повозку. Это трудная работа. В этом месте подъем, и, как только люди перестают цепляться за колеса и удерживать повозку, она катится назад. Во мраке люди скрипят зубами, ворчат, борются с ней, как с чудовищем. Барк потирает бока и окликает кого-то из неистовых людей: - И ты думаешь, у тебя что-нибудь выйдет, старый селезень? - Черт подери! - орет солдат, весь поглощенный своим делом. - Осторожней! Тут камень! Сломаете колымагу! Он делает резкое движение, опять толкает Барка и на этот раз набрасывается на него: - Ты чего стал на дороге, чурбан? - Да ты пьян, что ли? - отвечает Барк. - "Чего стал на дороге?" Ишь выдумал! Помолчи! Вшивый! - Сторонись! - кричит еще кто-то, ведя людей, согнувшихся под тяжелой ношей. Больше негде стоять. Мы везде мешаем. Нас отовсюду гонят. Мы идем вперед, расступаемся, пятимся. - А кроме того, - бесстрастно, как ученый, продолжает Кокон, - есть еще дивизии; каждая устроена приблизительно так же, как и корпус... - Да знаем, знаем. Хватит! - Вот разбушевалась кобыла в конюшне на колесах, - замечает Паради. - Это, наверно, теща жеребца. - Бьюсь об заклад, это кобыла лекаря; ветеринар сказал, что это телка, которая скоро станет коровой! - А ловко все это устроено, что и говорить! - с восхищением воскликнул Ламюз; но его оттерла толпа артиллеристов, которые несли ящики. - Правильно, - соглашается Мартро, - чтобы перевезти весь этот скарб, надо быть смышленым и не зевать... Эй ты, смотри, куда лапы ставишь, чертова требуха! - Ну и перевозка! Даже когда я с семьей переезжал в Маркуси, и то хлопот было меньше. Правда, я тоже не дурак. Все замолкают; в тишине опять раздается голос Кокона: - Чтобы видеть погрузку всей французской армии, находящейся на позициях, - я уже не говорю о тыле, где еще вдвое больше людей и учреждений, вроде лазаретов (они стоили девять миллионов и эвакуируют семь тысяч больных в день), - чтобы видеть такую погрузку в поезда по шестидесяти вагонов, отправляемых один за другим через каждые четверть часа, потребуется сорок дней и сорок ночей. - А-а! - восклицают все. Но это слишком величественно для их воображения; эти цифры им уже надоели. Солдаты зевают, и среди этого столпотворения, среди беготни, криков, молний, отсветов и дымов они смотрят слезящимися глазами, как вдали, на вспыхивающем горизонте, проходит чудовищный бронепоезд. VIII ОТПУСК Прежде чем двинуться вперед по дороге, ведущей через поля к окопам, Эдор присел у колодца. Он был бледен; вместо усов у него торчали только жалкие пучки волос. Обхватив руками колено, он поднял голову, посвистел и во весь рот зевнул. От опушки леса, где стояли телеги и кони, как в цыганском таборе, шел к колодцу обозный солдат с двумя брезентовыми ведрами, которые плясали при каждом его движении. Он остановился перед этим сонным безоружным пехотинцем и взглянул на его туго набитый мешок. - В отпуск ходил? - Да, возвращаюсь из отпуска, - ответил Эдор. - Ну, старина, тебе можно позавидовать: шесть дней погулял! - сказал обозный солдат и пошел дальше. Но вот еще четыре человека идут вниз по дороге тяжелым, неторопливым шагом; от грязи их сапоги превратились в карикатуры на сапоги. Заметив Эдора, они останавливаются, как один человек. - А-а, вот и Эдор! Эй, Эдор! Эй, старина, значит, вернулся! - восклицают они, бросаются к нему и протягивают руки, такие большие и грубые, словно на них бурые шерстяные перчатки. - Здорово, ребята! - отвечает Эдор. - Ну, что? Как? Хорошо провел отпуск? - Да, - отвечает Эдор. - Неплохо. - Мы ходили в наряд за вином и малость нагрузились; пойдем с нами, а? Они гуськом спускаются по откосу и, взявшись под руки, идут по полю, усыпанному мокрой известкой, которая под их ногами хлюпает, как тесто, замешиваемое в квашне. - Значит, повидал женку? Ты ведь только ради этого и жил, только о ней и говорил; стоило тебе рот открыть, и пошло: "Мариетта, Мариетта". Бледный Эдор нахмурился. - Видеть-то я ее видел, но только один разок. Никак нельзя было по-другому. Не повезло: что ни говори, а это так. - Как же это случилось? - Как? Знаешь, мы живем в Вилле-л'Аббе; в этом поселке всего четыре домика, ни больше, ни меньше; он стоит по обе стороны дороги. Один из домов и есть наш кабачок; Мариетта его содержит, или, верней, опять содержит, с тех пор как его больше не осыпают снаряды и "чемоданы". И вот перед моим отпуском она попросила разрешение на въезд в Мон-Сент-Элуа, где живут мои старики; я ведь получил отпуск в Мон-Септ-Элуа. Понимаешь? Мариетта - бабенка с головой, знаешь, она попросила разрешение задолго до моего отпуска. Но, как на грех, мой срок пришел раньше, чем она получила разрешение. И все-таки я поехал. Знаешь, у нас в роте нельзя зевать: пропустишь очередь, пропадет отпуск. Я и остался ждать Мариетту у моих стариков. Я их очень люблю, а все-таки ходил с кислой рожей. А они были рады видеть меня и огорчались, что я с ними скучаю. Но что поделаешь? К концу шестого дня - к концу моего отпуска, накануне отъезда - парень на велосипеде, сын Флоранс, привозит мне письмо от Мариетты: она пишет, что еще не получила пропуска... - Вот беда! - восклицают собеседники. - ...но, - продолжает Эдор, - что мне остается только одно: пойти к мэру Мон-Сент-Элуа (он выхлопочет мне разрешение у военных властей) и приехать самому в два счета к ней в Вилье. - Это надо было сделать в первый день, а не на шестой! - Ясно! Но я боялся с ней разминуться и прозевать ее; с первого же дня я все ждал ее, все надеялся, что вот-вот увижу ее в открытой двери... Ну, я и сделал, как она мне написала. - А в конце концов ты ее видел? - Всего один день, или, вернее, одну ночь. - Этого достаточно! - весело восклицает Ламюз. - Еще бы! - подзадоривает Паради. - За одну ночь такой молодец, как ты, натворит делов! Из-за него и жене придется потом поработать! - То-то у него такой усталый вид! Погляди! Вот уж погулял! Босяк! А-а, скотина! Под градом сальных шуток бледный Эдор мрачно качает головой. - Ну, ребята, заткните глотки на пять минут! - Расскажи-ка! - Это не басня! - сказал Эдор. - Так ты, говоришь, скучал со своими стариками? - Ну да! Как они ни старались заменить мне Мариетту, как ни угощали вкусной домашней ветчиной и водкой, настоянной на сливе, как ни чинили мое белье, как ни баловали... (Я даже заметил, что при мне они старались не ругаться между собой.) Но, понимаешь, все это не то: я только поглядывал на дверь и ждал: вдруг она откроется и войдет Мариетта. Так вот, я пошел к мэру и отправился в путь вчера в два часа дня, вернее, в четырнадцать часов: ведь я считал часы с полночи! Значит, мне оставалась от отпуска всего-навсего одна ночь! Подъезжал я в сумерках в поезде узкоколейки, смотрел в окно и почти не узнавал родных мест. Иногда я чувствовал, что они появляются и как будто говорят со мной. Потом замолкают. Наконец приехал, и вот надо еще идти пешком до последней станции. Никогда еще не было такой погоды: уже шесть дней лил дождь, шесть дней небо мыло и перемывало землю. Земля размякла и расползлась; везде ямы и рытвины. - Да и здесь тоже. Дождь перестал только сегодня утром. - Нечего сказать, мне повезло. Везде бежали все новые ручьи; они смывали межи, как строки на бумаге; целые холмы текли сверху донизу. Ветер вдруг поднимал целые тучи дождя; они неслись галопом, хлестали по ногам, по шее, по морде. Все равно! Когда я пешедралом добрался до станции, ничто в мире не заставило б меня вернуться назад, даже если сам черт стал бы корчить мне рожи! Приехал я не один: были и другие отпускные, они ехали не в Вилье, а дальше, но им приходилось идти через наш поселок. Так вот, мы пошли в деревню целой компанией... Нас было пятеро, пять товарищей, но мы друг друга не знали. Я ничего не узнавал: наши места еще больше разворочены бомбардировкой, чем эти, да еще дождь, да еще темень. Я уже сказал вам, что в нашем поселке всего четыре домика. Они далеко друг от друга. Подходим мы к пригорку. Я не очень разбирался, где мы, да и другие ребята тоже, хотя они немного знали наш поселок: они ведь были из наших краев. Да и дождь лил как из ведра. Надо было идти быстрей. Мы пустились бежать. Мы прошли мимо фермы Алле - это первый дом в нашем поселке; смотрим: вместо него какой-то каменный призрак! Из воды торчат обломки стен: дом потонул. Другая ферма, немного подальше, - то же самое. Наш дом - третий. Он стоит у дороги, на самой верхушке ската. Мы принялись карабкаться вверх под дождем; он хлестал нас, слепил (в глазах чувствуешь какой-то мокрый холод), и приходилось удирать врассыпную, совсем как от пулемета. Вот наконец и наш дом! Я бегу как помешанный, как солдат-африканец на приступ. Там Мариетта! Она стоит у двери, поднимает руки за сеткой дождя, такого дождя, что она не может выйти и стоит, согнувшись, между косяками двери, как пресвятая дева в нише. Я бросаюсь к ней галопом и все-таки не забываю подать знак товарищам идти за мной. Мы вваливаемся в дом. Мариетта смеется, а на глазах у нее слезы от радости; она ждет, когда мы останемся одни, чтобы посмеяться и поплакать как следует. Я предложил ребятам отдохнуть. Они уселись, кто на стулья, кто на стол. "Куда вы идете?" - спрашивает Мариетта. "В Вовель". - "Господи Иисусе! - говорит она. - Да вы туда не дойдете! Вы не сможете пройти эту милю ночью, по размытым дорогам; да еще везде болота. И не пробуйте!" - "Ладно, значит, пойдем завтра. Только поищем, где бы переночевать". - "Я пойду с вами, - говорю я, - до фермы "Повешенного". Там места достаточно. Чего-чего, а уж места хватит. Вы там поспите, а на рассвете пойдете дальше". - "Ладно! Махнем туда!" Эта ферма - последний дом в Вилье; она стоит наверху; значит, можно было надеяться, что ее не затопило. Вот мы выходим. Ну и дорога! Мы промокли до нитки; вода проникает даже в сапоги через подметки и через суконные штаны; они промокли насквозь. Не доходя до этого "Повешенного", мы видим тень в длинном черном плаще; она держит фонарь. Поднимает его; видим: на рукаве золотой галун; морда лютая. "Чего вы здесь шляетесь?" - спрашивает; подбоченился, а дождь барабанит, словно град, по капюшону. "Это отпускные. Идут в Вовель. Сегодня вечером они не могут двинуться дальше. Они хотят переночевать на ферме "Повешенного". "Что-о? Переночевать здесь? Да вы что, обалдели? Здесь полицейский пост. Я караульный унтер-офицер; на ферме содержатся пленные боши. Убирайтесь-ка отсюда в два счета! Спокойной ночи!" Ну, мы поворачиваем оглобли и начинаем спускаться, спотыкаемся, как пьяные, скользим, пыхтим, хлюпаем, увязаем в грязи. Кто-то из наших ребят под дождем и ветром кричит мне: "Мы проводим тебя до дому; крова у нас нет, зато есть время". "А где вы переночуете?" - "Найдем, уж не беспокойся; ведь остается только несколько часов". - "Найдем, найдем! Легко сказать, - говорю. - Ну, пока зайдите на минутку ко мне". - "Что ж, на минутку можно". И мы гуськом возвращаемся к Мариетте, все пятеро; промокли до костей. И вот вертимся, топчемся в нашей комнатушке; это все, что есть в нашем доме, ведь у нас не дворец. "Виноват, мадам, - спрашивает один парень у Мариетты, - нет ли у вас подвала?" "Там полно воды, - отвечает Мариетта, - не видно нижней ступеньки, а всего-то их две". "Тьфу ты, черт! - говорит парень. - Ведь чердака тоже нет..." Через минутку он встает и говорит мне: "Спокойной ночи, старина! Мы пошли". "Как? Вы уходите в такую погоду, ребята?" "А ты что думал? Не станем же мы мешать тебе и твоей жене!" "Но как же, брат?.." "Никаких "но". Сейчас девять часов вечера, а ты должен убраться до зари. Значит, прощай, друг! Эй, ребята, пошли!" "Пошли, - отвечают ребята. - Спокойной ночи!" И вот они уже подходят к двери, открывают ее. Тут мы с Мариеттой переглянулись. И не двинулись с места. Потом опять переглянулись и бросились за ними. Я схватил одного за полу шинели, она - другого за хлястик. Все на них вымокло, хоть выжимай! "Ни за что! Мы вас не отпустим! Этому не бывать! Нельзя..." "Но..." "Никаких "но", - отвечаю, а Мариетта запирает дверь. - Ну и как? - спрашивает Ламюз. - Ну, и ничего не было, - отвечает Эдор. - Все забились по углам, зевали, просидели смирно всю ночь, словно в доме лежал покойник. Сначала немного болтали. Время от времени кто-нибудь спрашивал: "Ну как? Дождь еще льет?" - и выходил взглянуть, и возвращался: "Льет". Да и слышно было, что льет. Один толстяк, усатый, как болгарин, боролся со сном изо всех сил. Иногда один или двое засыпали; но кто-нибудь всегда зевал и из вежливости приоткрывал один глаз и потягивался или усаживался поудобней. Мы с Мариеттой не спали. Мы глядели друг на друга, но мы глядели и на других, а они глядели на нас. Вот и все. Утро встало; за окном посветлело. Я вышел взглянуть, какая погода. Дождь не переставал. В комнате бурые люди ворочались и тяжело дышали. У Мариетты глаза были красные: ведь она всю ночь глядела на меня. Между нами сидел солдат; он дрожал от холода и набивал трубку. Вдруг кто-то стучит в окно. Я приоткрываю. Вижу: человек в каске; с нее так и течет вода; его словно принес и втолкнул страшный ветер. "Эй, хозяйка, можно получить кофе?" "Сейчас, мосье, сейчас!" - кричит Мариетта. Она встает со стула, разминает ноги. Она ничего не говорит, глядится в наш осколок зеркала, слегка оправляет волосы и попросту (вот баба!) говорит: "Я приготовлю кофе для всех". Выпили; теперь пора уходить нам всем. Да и посетители то и дело стучат. "Эй, мамаша! - кричат они и тычутся в приоткрытое окно. - Найдется у вас кофеек? Скажем, три стакана! Четыре!" "И еще два!" - говорит другой. Все отпускные подходят к Мариетте, чтобы попрощаться. Они хорошо понимают, что здорово помешали нам в эту ночь; но я вижу, что они не знают, прилично ли заговорить об этом или лучше ничего не говорить. Тогда решается толстый "болгарин": "Мы вам, сударынька, здорово подгадили, а?" Он это сказал, чтобы показать, что хорошо воспитан. Мариетта протягивает ему руку. "Ну, что вы! Желаю вам приятно провести отпуск". А я ее обнял и принялся целовать. Старался целовать как можно дольше. Целых полминуты! Мне было горько, - еще бы!.. Но я радовался, что Мариетта не захотела выгнать товарищей на улицу, как собак. Я чувствовал, что она тоже считала меня молодцом за то, что я этого не сделал. "Но это еще не все, - говорит один отпускной, приподнимая полу шинели, и шарит в кармане, - это еще ее все: сколько мы вам должны за кофе?" "Ничего: ведь вы провели эту ночь у нас, вы наши гости". "Что вы, мадам, совсем нет!.." И вот мы спорим, рассыпаемся друг перед другом в любезностях. Говори что хочешь, мы только бедняки, но все эти церемонии... это было, брат, чертовски хорошо! "Что ж, двинем?" - говорят ребята. Они уходят один за другим. Я остаюсь последним. Вдруг еще один прохожий стучит в окно: еще одному приспичило выпить кофе. Мариетта высовывается в открытую дверь и кричит: "Одну минутку!" Она сует мне в руку сверток и говорит: "Я купила маленький окорок. Думала: поужинаем с тобой. И литр хорошего вина. Но когда я увидела, что нас пятеро, я не захотела делить, а теперь - тем более. Вот ветчина, хлеб, вино. Возьми, поешь один, милый. А им мы и так достаточно дали". - Бедная Мариетта! - вздыхает Эдор. - Ведь я не видел ее пятнадцать месяцев! И когда еще увижу!.. Да и увижу ли когда-нибудь? Ей пришла в голову хорошая мысль, - она положила все это в мой мешок. Он приоткрывает коричневый мешок. - Вот здесь ветчина, и хлеб, и винцо! Так вот, раз это уж здесь, знаете, что мы сделаем? Мы это поделим, а, ребятки? IX ВЕЛИКИЙ ГНЕВ Вольпат вернулся из отпуска после поправки; он отсутствовал два месяца; его окружили. Но он хмурился, молчал и сторонился всех. - В чем дело, Вольпат? Почему ты молчишь? Что ж ты ничего не расскажешь? - Расскажи, что ты видел в госпитале и потом, когда выздоравливал, старый колпак! Помнишь, как ты уехал весь в бинтах и морда у тебя была будто в скобках. Говорят, ты был в канцеляриях. Да рассказывай, черт подери! - Я больше ничего не хочу рассказывать о моей собачьей жизни! - ответил наконец Вольпат. - Как ты сказал? Как он сказал? - Мне все осточертело! Вот что! Люди! Мерзотина! Блюю я на них. Можешь им это передать. - А что они тебе сделали? - Они сволочи! - ответил Вольпат. Уши у него были пришиты, но лицом он не изменился: те же татарские скулы. С упрямым видом он стоял в кругу любопытных. Чувствовалось, что он озлоблен, что внутри у него все кипит, что за этим молчанием таится гнев. Наконец он не выдержал. Обернулся в сторону тыла и показал кулак бесконечному пространству. - Их слишком много, - сказал он сквозь зубы, - слишком много! Казалось, он мысленно угрожает кому-то, отталкивает целую толпу идущих на штурм призраков. Скоро мы опять приступили к расспросам. Товарищи знали, что его раздражение прорвется и при первом удобном случае - тишина разразится громами. Это было утром в глубоком проходе, где после земляных работ мы собрались завтракать. Шел проливной дождь; нас сбило в кучу и затопило; мы ели стоя, лишенные крова, прямо под открытым текучим небом. Приходилось изощряться, чтобы предохранить "обезьяну" - консервную говядину - и хлеб от воды, хлеставшей отовсюду; мы ели, пряча по мере возможности лицо и руки под капюшоном. Вода барабанила, подскакивала и текла ручьями по мягкой холщовой или суконной броне и мочила то дерзко, то исподтишка нашу пищу и нас самих. Ноги все больше увязали в глубине глинистого рва, размытого потоками. Несколько человек смеялось, вытирая мокрые усы; другие гримасничали, откусывая разбухший хлеб и липкое мясо; холодные капли кололи кожу везде, где только не покрывала ее плотная грязная броня. Прижимая к сердцу котелок, Барк заорал: - Эй, Вольпат! Так ты, говоришь, видел там только сволочей? - А каких? - крикнул Блер, и новый порыв ветра подхватил и унес его слова. - Каких же ты видал сволочей? - Всяких, - буркнул Вольпат. - Да и... Их слишком много, черт их дери! Он пробовал объяснить, в чем дело. Но мог только повторять: "Их слишком много!" Он был подавлен, задыхался и отдувался; он проглотил размокший кусок хлеба и вместе с ним комок тяжелых воспоминаний. - Ты, верно, говоришь про окопавшихся? - А то про кого же! Он швырнул через насыпь остатки говядины, и этот крик бешено вырвался из его груди. - Плюнь ты на окопавшихся, старый дурак! - посоветовал Барк шутливо, но не без горечи. - Не стоит портить себе из-за них кровь! Вольпат весь скрючился и спрятался под тонким клеенчатым капюшоном, по которому блестящим потоком лилась вода; он подставил под дождь котелок, чтоб его вымыть, и проворчал: - Я еще не спятил и понимаю, что тыловики нужны. Требуются бездельники, белоручки? Ладно... Но их там слишком много, и все одни и те же, и все дрянь, вот что! Излив в этих словах свой гнев, Вольпат почувствовал облегчение и отрывисто заговорил: - В первом же поселке, куда меня послали малой скоростью, я видел их целые кучи, целые кучи, и сразу они мне не понравились. Всякие там отделы, подотделы, управления, центры, канцелярии. Как попадаешь туда, видишь: сколько людей, сколько разных учреждений, и у всех разные названия. Прямо с ума сойти! Да, хитрец, кто придумал названия всем этим отделам! Как же мне не портить себе кровь! Насмотрелся я на них! И волей-неволей, даже когда что-нибудь делаю, все думаю о них! Эх, все эти молодчики! Болтаются там и разводят канцелярщину, вылощенные, в кепи и офицерских шинелях, в ботиночках; едят тонкие блюда; когда угодно, пропускают стаканчик винца в глотку, моются, да не один раз, а два раза в день, ходят в церковь, бездельничают, не вынимают папиросы изо рта, а вечером ложатся на перины и почитывают газеты. А потом вся эта мразь будет говорить: "Я был на войне!" Больше всего поразила Вольпата одна подробность. - Все эти "солдаты" не таскают с собой котелка и фляги и не едят стоя. Им нужны удобства. Им больше нравится пойти к какой-нибудь шлюхе, сесть за отдельный, приготовленный для них стол, лопать, корчить важных господ, а бабенка убирает в буфет их посуду, банки консервов, весь их бордель для жратвы, словом, все, что бывает только у богачей, да и то в мирное время, в этом проклятом тылу! С неба низвергались водопады. Сосед Вольпата покачал головой и сказал: - Тем лучше для них! - Я не сумасшедший... - опять начал Вольпат. - Может быть, но ты непоследователен. На это Вольпат обиделся; он привскочил, поднял голову; дождь как будто только и ждал этого и обдал ему лицо. - Что? Это что такое? "Непоследовательный"! Эх ты, шваль! - Да, да, сударь! - повторил сосед. - Ты лаешься, а самому небось хочется быть на месте этих бездельников и сволочей! - Конечно, но что это доказывает, дубина ты этакая? Ведь мы были в опасных местах, а теперь наша очередь отдохнуть. А в тылу все одни и те же, говорят тебе; там есть и молодые, здоровенные, как быки, мускулистые, как борцы, и слишком их много. Слышишь, я повторяю: "слишком много", потому что это так и есть. - Слишком много? А ты почем знаешь, голова садовая? Ты знаешь, что это за учреждения? - Не знаю, - ответил Вольпат, - но я говорю... - А ты думаешь, это такая простая штука - управлять всеми делами? - Плевать мне на них, но... - А ты что, хочешь сам туда пролезть? - поддразнил Вольпата невидимый сосед в капюшоне, на который низвергались целые водопады; в этом вопросе таилось или полное равнодушие, или безжалостное желание рассердить Вольпата. - Я не умею, - просто ответил Вольпат. - Зато другие умеют, - пронзительным голосом сказал Барк, - я знаю одного... - Я тоже видел одного такого, - отчаянно заорал сквозь бурю Вольпат. - Да, я встретил этого пройдоху недалеко от фронта, где-то там, где есть эвакуационный пункт и отделение интендантства. В это время налетел ветер, и донесся вопрос: - А что это за парень? На мгновение ветер утих, и Вольпат кое-как смог ответить: - Он был на распределительном пункте, показывал мне всю их неразбериху: ведь он сам был редкостью на этой ярмарке. Он водил меня по коридорам, залам или баракам; он приоткрыл дверь с надписями или показывал ее и говорил: "Гляди-ка сюда и вот сюда!" Я побывал с ним везде; но он потом не пошел в окопы, не беспокойся. Да он там и раньше не бывал, тоже не беспокойся. Этот пройдоха, когда я увидел его в первый раз, прохаживался по двору. "Это текущая работа", - говорит. Мы разговорились. На следующий день он устроился денщиком, чтобы "укрыться" и не идти на фронт: с самого начала войны в первый раз подошла его очередь. Всю ночь он нежился в пуховой постельке; утром на пороге он чистил своей "мартышке" сапоги: шикарные желтые сапожки. Не жалел он на них мази, прямо золотил. Я остановился поглядеть. Парень рассказал мне свою историю. Не помню хорошенько всей его арапской брехни, так же как не помню французской истории и хронологии, которой мне забивали голову в школе. Его ни разу не отправляли на фронт, хотя он был призыва третьего года и здоровяк. Опасности, трудности, пакость войны - все это было не для него, а для других; да, он небось зная, что если только поставит ногу на линию огня, линия захватит его всего; вот он и отбивался руками и ногами, чтоб не двигаться с места. Его и так и сяк пробовали забрать, но, шалишь, он ускользал из рук всех капитанов, всех полковников, всех военных лекарей, хоть они и здорово бесились и злились на него. Он мне это рассказывал сам. Как он устраивался? Он притворялся, что падает сидя. Принимал идиотский вид. Корчил дурачка. Становился похож на сверток грязного белья. "У меня какое-то общее переутомление", - хныкал он. Люди не знали, как его взять, и в конце концов оставляли в покое, каждый его выблевывал к черту. Вот как. Когда нужно было, он проделывал разные другие штуки, понимаешь? Иногда вдруг у него заболевала нога; он ловко умел хромать. А потом уж он устраивался; он был в курсе всех делишек, знал все ходы. Вот уж знал парень расписание поездов! Он проскальзывал в учреждения, где были теплые местечки, и тихонько оставался там, и даже лез из кожи вон, чтобы люди в нем нуждались. Он вставал часа в три ночи, чтобы сварить кофе, ходил по воду, пока другие лопали; словом, везде, куда только он ни пролезал, он умудрялся прослыть за своего, скотина этакая! Он трудился, чтобы не трудиться. Он напоминал мне одного парня, который мог бы честно заработать сотню монет - столько труда он ухлопывает на изготовление фальшивой бумажки в пятьдесят франков. Но вот в чем дело: этот пройдоха спасет свою шкуру. На фронте его понесло бы течением, но он не дурак. Плевать ему на тех, кто мается на земле, и еще больше плевать на них, когда они очутятся под землей. Когда все кончат воевать, он вернется домой и скажет друзьям и знакомым: "Вот я здоров и невредим", - а его приятели будут радоваться: ведь он славный парень, хоть и настоящий мерзавец, и - глупей всего! - этому сукину сыну верят, а людям он нравится. Так вот, не думай, что парней такого сорта мало; их тьма-тьмущая в каждом учреждении; они изворачиваются и всячески цепляются за свои местечки и говорят: "Не пойду", - и не идут, и никогда не удается послать их на фронт. - Все это не ново, - говорит Барк. - Знаем, знаем! - А канцелярии! - воскликнул Вольпат, увлекшись рассказом о своем путешествии. - Их целые дома, улицы, кварталы. Ведь я видел только один уголок в тылу, один пункт, а чего только не нагляделся там. Никогда бы не поверил, что во время войны столько народу просиживает стулья в концеляриях... В эту минуту кто-то высунул руку и подставил ее под дождь. - Соус больше не течет!.. - Ну, тогда нас погонят в прикрытие, увидишь... Действительно, послышалась команда: "Марш!" Ливень перестал. Мы зашагали по длинной, узкой луже, по дну траншеи, где за минуту до этого вздрагивали и расплывались дождевые капли. Ноги хлюпали по грязи. Вольпат снова принялся ворчать. Я слушал его, глядя, как передо мной покачиваются плечи, прикрытые убогой шинелью. Теперь Вольпат сердился на жандармов. - Чем дальше от фронта, тем их больше. - У них другое поле сражения. У Тюлака давно был зуб против жандармов. - Надо видеть, - сказал он, - как на стоянках эти молодцы стараются сначала найти, где можно хорошо устроиться и поесть. А потом, когда обделают эти делишки, стараются пронюхать, где идет тайная торговля вином. Они стоят начеку и следят в оба за дверьми хибарок: не выйдут ли оттуда солдаты навеселе, поглядывая направо-налево и облизывая усы. - Среди них есть и хорошие: я знаю одного у нас, в Кот-д'ор. - Молчи! - решительно прервал его Тюлак. - Все они хороши: один лучше другого. - Да, им лафа, - сказал Вольпат. - А ты думаешь, они довольны? Ничуть не бывало... Они ворчат... - Я встретил одного. Он ворчал. Ему здорово надоела "словесность". Он жаловался: "Не стоит ее учить, она все время меняется. Да вот, например, устав полевой жандармерии: только выучишь главную суть, и вдруг оказывается, это уже не то. Эх, когда же кончится эта проклятая война?" - Они делают, что им велят, - робко сказал Эдор. - Конечно, ведь это не их вина. А все-таки они кадровые солдаты, получают жалованье, пенсию, медали, а вот мы только штатские. Нечего сказать, они странно воюют. - Это напоминает мне лесника, которого я встретил в тылу, - сказал Вольпат. - Он тоже ворчал, что его назначают на работы. "Черт знает что с нами делают, - говорит. - Мы старые унтера; за нами по меньшей мере четыре года службы. Правда, нам платят хорошее жалованье; ну и что ж? Мы ведь на государственной службе! А нас унижают! В штабах нас заставляют чистить уборные и выносить помои. Штатские видят, как с нами обращаются, и презирают нас. А попробуй поворчать, грозят отправить в окопы, как простого солдата! А во что превращается наше звание? Когда мы вернемся после войны в наши коммуны и опять станем лесниками (если только вернемся), люди в коммунах и лесах скажут: "А-а, это вы подметали улицы в X.?" Чтобы восстановить нашу честь, запятнанную человеческой несправедливостью и неблагодарностью, придется составлять протокол за протоколом даже против богачей, даже против важных шишек!" - А я видел справедливого жандарма, - возразил Ламюз. - Он говорил: "Жандарм вообще человек не пьющий. Но везде бывают прохвосты, правда? Жандарма население действительно боится, это верно; так вот, сознаюсь, некоторые этим злоупотребляют; это отбросы жандармерии, они заставляют подносить им рюмочки. Был бы я начальником или бригадиром, я б их упрятал в тюрьму, и как следует, потому что публика обвиняет всю жандармерию в целом за проделки одного жандарма - взяточника и любителя составлять протоколы". - Самый поганый день в моей жизни, - сказал Паради, - это день, когда я козырнул жандарму: я принял его за младшего лейтенанта, по белым галунам. К счастью (говорю это себе в утешение, но, может быть, это так и есть), к счастью, он, кажется, меня не видел. Молчание. - Да, конечно, - пробормотали остальные. - По что делать? Не стоит горевать. x x x Немного позже, когда мы уже сидели у стены, поставив ноги в грязь, Вольпат все еще продолжал выкладывать свои впечатления: - Вхожу это я в зал, в канцелярию пункта; это была, кажется, расчетная часть. Куда ни глянь - столы. Народу - как на рынке. Все галдят. По бокам, вдоль стен, и посреди комнаты сидят люди перед своими папками, как торговцы старой бумагой. Я попросил зачислить меня опять в наш полк, а мне сказали: "Хлопочи, выкручивайся сам!" Я нарвался на сержанта: ломака, франтик, свеженький, как огурчик; у него даже очки с золотыми галунами. Он молодой, но остался на сверхсрочной службе и потому имел право не идти на фронт. Я говорю: "Сержант!" А он меня не слушает, он слишком занят, он распекает писаря: "Беда с вами, милый мой: двадцать раз я вам говорил, что один экземпляр, на предмет исполнения, надо послать командиру эскадрона, начальнику полевой жандармерии при корпусе, а другой, для сведения, без подписи, но с указанием, что таковая имеется в подлиннике, - начальнику охраны Амьена и других городов области согласно имеющемуся у вас списку, конечно, от имени военного губернатора... Ведь это очень просто". Я отошел и жду, когда он кончит ругаться. Минут через пять опять подхожу к нему. Он говорит: "Милый мой, некогда мне возиться с вами, у меня другие дела в голове". И действительно, он бесился перед пишущей машинкой, чертов слюнтяй: он, мол, нечаянно нажал на верхний регистр и, вместо того чтоб подчеркнуть заголовок, наставил целую строчку восьмерок. И вот он слышать ни о чем не хотел и орал и бранил американцев: машинка была американская. Потом он принялся крыть другого бездельника за то, что в ведомости распределения карт пропустили: Продовольственный отдел. Управление транспортом скота и продовольственный обоз Триста двадцать восьмой пехотной дивизии. Рядом какой-то чурбан во что бы то на стало хотел отпечатать на гектографе больше циркуляров, чем можно было, и потел и пыхтел, а получились листки,