в друга, такие одинаковые, растопырив локти так, что видны подернутые черной рябью подмышки, колыша грудью, которую заметно разделяет пополам нежная ложбинка, уходящая глубоко вниз, под рубашку. Глухие тяжелые удары терзают стол, когда Жюльена с силой опускает утюг. Мама принимается за брюки, губы ее шевелятся в такт влажным горячим волнам, поднимающимся от смоченной водою тряпки. А с комода, с пожелтевшей фотографии в рамке, лежащей на боку между двумя стопками глаженого белья, внимательно слушает их ослепительный двадцатидвухлетний красавец Бертран Колю в форме с иголочки, что естественно для военного, который должен-послать-фото-своей-невесте. Я слушаю их тоже. Все больше распаляясь, мама, подстегиваемая Трошихой, уже не сдерживается. Шептаться они перестали - плевать им на меня, плевать на то, что я слышу, вроде бы и я с ними заодно... - Ну, и что же ты теперь будешь делать? - спрашивает Жюльена. - А что я могу делать? Ничего же не изменилось. Уйти я так и так не могу. Бертран оставит Селину себе. Ох, если бы мне хоть какую вину за ним отыскать!.. Я бы ни дня тут не осталась гладить его портки! Да что же это за утюг такой! Утюг, взлетев, прикладывается к маминой щеке и возвращается на плиту. Следующий слишком еще горяч - пусть охладится на мокрой тряпке, которая заново спрыснута водой и дымится теперь вовсю. Брюки эти - всегонавсего папины брюки. Папины вещи гладят в последнюю очередь - если остается время и жар в печи. Но мадам Колю не отлынивает ни от какой работы, она держится за свою репутацию первоклассной хозяйки, а потому, чьи бы это ни были брюки, хоть самого дьявола или ее мужа, они имеют право на не слишком горячий и не слишком холодный утюг. И она отшлифовывает идеальную складку с холодной тщательностью сестры милосердия, заставляющей себя ухаживать за раненым врагом. - Ничего, понимаешь ты, ничего! - зло продолжает она и, могу поклясться, с удовольствием причиняя мне боль. - Самое в нем гнусное как раз и есть то, что мне не в чем его упрекнуть, что всем кажется, будто я ни с того ни с сего кидаюсь на самого замечательного на свете мужа. Для всех он - мученик, а я - нет. И терпеливый-то он какой, и добрый, и верный - ангел прямо, да и только! А посмотрела бы ты на него вечерком... И ведь никогда не ляжет спать первым, даже если делать уж совсем нечего, - стоит на пороге своей комнаты и ждет - ни дня не пропустит, - ждет, пока я уйду, провожает меня глазами, что та собака, которая хоть мяса нигде в округе нету, а все ждет свою косточку; и только я выключу свет, как он: "Доброй ночи, любимая!" Ну, скажи, говорит кто у нас такие глупости? И ведь я уж месяцы, да что там, годы ему не отвечаю. И вот, верь не верь, ни одного раза, ни единого, он не пропустил это свое "Доброй ночи, любимая". Слыхала бы ты только! Да притом и говорит-то сто раз по-разному... А я догадывайся, все ли у него в порядке, нет ли кручины какой на сердце или, может, я чего не так сделала... Доброй ночи, любимая! Серьезно, сухо или вежливо... Но только всегда "_доброй ночи_" и уж обязательно "_любимая_". "Любимая" - а я ему разрешила так говорить?! "Любимая" - хоть тресни! Мне удалось дослушать ее до конца. Чудо, конечно, но пусть оно продлится, это чудо. Никогда еще она так не распускалась в моем присутствии. Как же, верно, она страдает! Я вижу, как резким движением она переворачивает брюки. - Да я ему в пасть заткну его "_доброй ночи_", - повышая голос, говорит она. - В пасть заткну его "_любимую_". - Заткнем ему в пасть, - глухо подтверждает Жюльена, не замедляя механического движения руки с чуть поблескивающей, свежей, натянутой кожей. Лицо у нее спокойнее, чем у мамы, и не выражает ничего, кроме упорного, осознанного, бесповоротного отвращения. Отвращения камня к траве, масла к воде. Она стоит как раз напротив комода и вынуждена лицезреть фотографию моего юного отца всякий раз, как поднимает глаза, отчего взгляд ее становится жестким. "Любимая, любимая!" - повторяет мама, вне себя от злобы, точно размалывая зубами слово, при этом лицо у нее такое, будто она держит во рту одно из этих жутких драже, под оболочкой которых таится препарат, горчайший из всех, какие существуют в фармакологии. Внезапно мама улыбается одной из самых злых своих улыбок. По ноздрям Жюльены пробегает легкий трепет. "_Доброй ночи, любимая_!" Превосходная идея! Глаза подружек встречаются; утюги на мгновение застывают в воздухе. Доброй ночи, любимая, спи, спи сладко... Доброй ночи, любимая... Обретя уверенность, Жюльена приоткрывает губы, выпускает тоненькую дрожащую нотку, затем рот ее распахивается все шире, и она начинает петь в полный голос, до конца используя возможности приятного своего сопрано бывшей участницы детского церковного хора, настолько искусной, что она умело передает голосом злость, необходимую для этой исполненной тайного смысла песни. Вдруг песня резко обрывается, рассыпается колючим смехом, острым, как осколки стекла. - Спи сладко, видали! - мяучит Жюльена, распоясавшись окончательно. - Главное, спи сладко... Будь я на твоем месте, Ева, я бы пела ему это по вечерам, когда твой Бертран особенно хорош. Да лучше даже... Я бы ему ее просвистела! - Я куплю пластинку, - отзывается мама. Голос ее леденеет, и утюг снова принимается за работу. Смотри-ка ты! Неужели ненависть вызывает не меньшую зависть, чем любовь? Мамаша, которая может часами напролет раздирать душу мужу, плохо переносит злобу Жюльены. Разумеется, корни ее тщательно замалчиваются, но всем в Сен-Ле. кроме простофили Люсьена, известно, что злоба эта скорее лестна для мамы, которая, сгорая от нетерпения избавиться поскорее от папы, остается все-таки женщиной и испытывает тайное удовлетворение от того, что когда-то ее предпочли Жюльене. - Он еще получит у меня свое "доброй ночи"! Не знаю когда, но получит, - добавляет она, чтобы скрыть это чувство. Я поднимаюсь, и мама умолкает, еще не вполне успокоившись, но уже испытывая некоторый стыд. Я поднимаюсь. Нарыв нужно вскрывать - так легче, поэтому я и позволила ей причинить мне боль. А теперь довольно. Теперь пусть мучает сама себя. Нет, я не уйду, хлопнув дверью, несгибаемая, как меч правосудия. Поднявшись, я приближаюсь к ней, медленно-медленно. Приближаюсь, вооружившись только взглядом - оружием, которым пользуется и отец, обучивший меня с ним обращаться. Пусть глаза мои отражают то, что творится в моей душе! Пусть они станут двумя буферами, торчащими спереди у двигающегося паровоза! Пусть они толкают ее, пусть толкают все ближе к гаражу... Конечно, мы любим друг друга! Мама, мама, до чего же это нечестно! Поцелуемся, но не будем долго рыдать. Жюльена облизывает губы... Мамин припадок прошел - до следующего раза. В тишине, прерываемой судорожными вздохами, которые старательно повторяет Трошиха, фыркая при этом словно кошка, мы теперь занимаемся только стопкой белоснежного свежего белья с кроваво-красными буквами К.-Т. - инициалами Колю-Торфу, - вышитыми крестом. Большая стрелка стенных электрических часов пробегает полкруга и, едва заметными толчками двигаясь вперед, приближается к перпендикулярной линии. * * * Звонит шесть часов - басовито на больших стенных часах, резко - на часах с маятником, что висят в моей комнате. Какофонию обрывает дверной звонок. Это не может быть папа - у него есть ключи. Мы накидываем блузки и, приняв более благопристойный вид, идем с мамой отпирать дверь, за которой обнаруживаем Раленга с его медалью и мосье Каливеля с его академическими лаврами. - Бертран дома? - спрашивают они разом. Мама не дает мне ответить. Поскольку я никогда не сообщаю ей ничего из того, что поверяет мне папа, - даже если речь идет о самых пустяках, - она не знает, что из-под колоннады мы вышли вместе. - Колю в мэрии, - отвечает она. - Уже больше часа, как он ушел оттуда, - говорит Раленг. - Я только что был там. Совет как раз в это время заседал и принял решение, которое мы должны ему срочно сообщить... - Так подождите его. Едва ли он задержится! - заключает матушка, указывая пальцем в нужном направлении. День клонится к вечеру. Мама зажигает свет и отступает, пропуская обоих мужчин, которым давно уже все тут известно. Без колебаний они идут по коридору, разделяющему дом - как и семью - на две равных половины: мамины владения, куда входит большая комната и наша спальня, и папины владения, куда тоже входит спальня и нечто вроде кабинета, расположенного в самой глубине дома. Раленг отворяет дверь, нажимает на выключатель, находящийся возле наличника, и затворяет ее за собой. После минутного колебания я, сочтя, что мама могла бы быть и полюбезнее, оставила ее и пошла развлекать гостей. Проведя гребенкой по волосам, я подхожу к неплотно прикрытой двери. - Приветливая, как всегда, - замечает Раленг. - Ее можно понять, - возражает ему Каливель. - Если бы с наших жен снять скальп, да обрезать им уши, да еще если бы у них была такая же отвратительная внешность, интересно, сколько времени мы бы возле них вытерпели. Так что у мадам Колю не слишком сладкая жизнь. - А вы думаете, Бертрану сладко? Один - ноль в пользу Раленга. Подождем минутку, чтобы они не заподозрили, что я их слышала: это бы их смутило. Вот теперь входим. Раленг, клюя носом, развалился на стуле. Каливель разглядывает комнату. Он был здесь уже раз пять или шесть, но она все еще удивляет его, и, надо признать, есть чем - "логовище", как я ее называю, не походит ни на какую другую комнату. Ни плинтусов, ни деревянных панелей, ни паркета, ни обоев, ни ковра, ни занавесок. Ничего, кроме плиточного пола да некрашеных стен. На одной из них - телефон, провода которого нигде не соприкасаются с первоклассной электрической проводкой, целиком спрятанной в стене. Письменный стол, шкаф для бумаг и четыре металлических стула. Единственное, что тут может загореться, - это книги, стоящие на полках, сделанных из сен-гобенских плит. Каливель, из профессионального интереса к любым печатным изданиям, подходит, разглядывает названия - все книги связаны с тем, чему посвятил себя их владелец. "Борьба с огнем", "Учебник по печному делу", "Учебник по пожарному делу", "Горючие материалы", "Краткое руководство по пиротехнике", "Зажигательные стрелы", "Теория Плутона", "Греческий огонь в фосфорной бомбе", "Испытание огнем", "Искусство огня", "Боги огня" (Вулкан, Сварог, Агни, Чжу Жун, Нина), "Огнеупорные тела", "Калории и охлаждение", "Безопасные лампы" и рядом - "Легенды о саламандре", "Il Fuoco" {Огонь (ит.).} Габриэля д'Аннунцио, "Огонь" Барбюса, "Харчевня королевы Педок", формуляры, расчетные таблицы, журналы страховых компаний, ежегодники, каталоги фирм, специализирующихся на продаже огнеупорных и огнестойких материалов. На полу, возле этажерки, валяются два проспекта "Сикли", сумка для инструментов, соединительные трубки, наконечники к шлангам разного сечения, образцы стекловаты, горного льна, огнеупорного холста, стопка складных проспектов, выпущенных "Крестовым походом за осторожность". В борьбе с огнем папа совмещает разные должности: он и сержант пожарной команды, и местный агент "Секанез"; кроме того, он представляет фирму, в чьих интересах старается распространить маленький, простой в употреблении красный огнетушитель, который должен стоять в каждом гумне; кроме того, он работает на общество по продаже химикалиев, выпускающее чудодейственную жидкость, которой нужно пропитать деревянные балки, чтобы они не загорались. И наконец, папа - секретарь Лиги осторожных (в Сен-Ле насчитывается три ее члена - Раленг, Трош и Бессон), в обязанности которого входит бороться с палаточниками, целлулоидными игрушками, самодельной проводкой электричества, запрещенной Французской электрической компанией. - Вас это интересует, мосье Каливель? Вот это неожиданность! Для них, как и для меня. Папа выходит из своей спальни, бесшумно ступая в клетчатых войлочных домашних туфлях. - Могу поспорить, что жена и дочь сказали, будто меня нет дома, - говорит он (так громко, что его слова могут быть обращены и к тем, кто находится на кухне). - Они не услышали, когда я вернулся. А я так устал, что только взглянул на пчел, да тут же и лег. Садитесь, прошу вас. - Любопытная у вас библиотека, - замечает учитель, присев на стул одной половинкой, как всегда делают классные наставники, чтобы иметь возможность быстро повернуться и настигнуть того, кто больше всех шумит. - Я стараюсь изучить как следует то, чем занимаюсь. Мне интересно все, что связано с огнем. - Огонь, огонь! - продолжает Каливель, никогда не упускающий случая показать свою - не слишком глубокую - культуру. - Да ведь огонь - это только слово, видимость, химическая реакция, обыкновенное ускорение броуновского движения!.. Огонь подобен богу. Оба они всюду и нигде. Без них не обойтись, но их не существует. Папа так и подскакивает. - Хм! Что вы тут мне заливаете? Огня не существует! Шутите, что ли?! Сразу видно, что вы никогда не имели с ним дела. А будь вы как я... Он уже тянется к войлочному шлему. - Ладно, поговорим о вещах серьезных, - вмешивается Раленг. - Ты знаешь, Бертран, что у нас делается. Жандармерия на ушах стоит. Люди дерут глотку на всех углах; все в жуткой панике. Через пять минут после твоего ухода собрался совет, и все согласились, что надо, мол, покупать сирену и мотопомпу, но такую мощную, чтобы струя могла достать до верхушки колокольни. Сержант Колю берет себя в руки. - Я свое мнение уже высказал, - говорит он с видом профессионала. - Что до сирены - спору нет! Но уж помпа без воды - или почти без воды - это все равно, что улей без пчел. А я бы вначале купил пчел. - Вот и я того же мнения, - соглашается Каливель. - Община делает, что может, - продолжает Раленг. - А если департамент нам подсобит, у нас будет водонапорная башня. Во всяком случае, голосованием мы в общем-то вопрос решили, и совет назначил комиссию - мосье Каливеля и меня, - чтобы разузнать, какого типа насос лучше брать, какой марки, за какую цену. Правду сказать, мы только... - Ясно, ясно!.. - прерывает его папа. - Мобилизуйся, Бертран! Ну что ж, значит, условились. Вам придется только отчет подписать. А я уже подумал, нам бы "бюртон - пятьдесят два". Он встает, обрывая разговор, - ведет он себя не многим любезнее матушки. - Я потом тоже кое-что вам подскажу - для большей безопасности. Нужно все сделать, чтобы положить конец "Черной серии" {Так называется серия, в которой выходят романы ужасов.}. Слишком дорого обходятся моей компании все эти истории. - Ба! - простодушно восклицает Раленг. - А с другой-то стороны, люди стараются застраховаться подороже. - Какие у вас красивые старинные подсвечники, - говорит Каливель, который совсем вышел из разговора и внимательно разглядывает два медных канделябра эпохи Людовика XV, стоящие по обе стороны камина. Раленг, не особо, видимо, увлекающийся антиквариатом, кидает на них рассеянный взгляд, но затем, чем-то заинтересовавшись, подходит ближе. Интересует его не то, что внизу, а то, что над розетками. Внимание его привлекли наши свечи теплого бежевого цвета с тонкими прожилками, которые мы делаем сами, по старинке, из неочищенного ульевого воска. - Странные свечи! - замечает он. - Сроду таких не видывал. VIII  Бывало, что мы ужинали в молчании, только вилки позвякивали, - таких ужинов я опасалась больше всего. Бывало, что воздух дрожал от крика, что легче переносить, ибо любой спор длится меньше молчания, в нем бывают передышки, хотя бы для того, чтобы перевести дыхание, подыскать новые доводы. Бывало, что мы ужинали с невидимкой. Папа не замечал мамы, мама не замечала папы, и каждый из них удостаивал вниманием только меня. Бывало, наконец, - и надо признать, чаще всего, - когда наши ужины проходили под знаком перемирия, когда матушка, щадя мои нервы, а заодно и свои, снисходила до того, чтобы произнести несколько банальных фраз, несколько дежурных фраз, вроде: "Хлеба бери, пожалуйста... Телятины еще хочешь?.. Передай мне соль", или даже: "Ты заходил к такому-то?" - некий зародыш беседы, который развивался иногда до обмена десятком реплик и вносил в атмосферу известную разрядку, без которой обитатели дома Колю давно уже были бы кандидатами на отправку в приют святой Жеммы. Но на сей раз за этим самым страшным ужином собрались: окаменевшая матушка, которая нервно крошила хлеб и не передавала еду даже дочери; погруженный в себя отец, настолько отсутствовавший, что он машинально посолил яблочный компот и проглотил его, даже не поморщившись, и Селина с глазами, полными слез, сидевшая боком на краю стула и, опершись на локоть, механически, не глядя, ковырявшая вилкой в тарелке. Даже чижи и те не имели права нарушать эту всеобщую самоуглубленность: как только они заволновались, мама накинула на клетку платок и не дала им запеть. Что же до кота, у которого, как и у всех котов, чутье очень развито, то, не чувствуя себя в безопасности под буфетом, он ходил вдоль стен, выжидая, пока в двери образуется хоть малейшая щель. Я тоже, как только с десертом было покончено, выскочила из-за стола, не испытывая ни малейшего желания задерживаться даже в большой комнате. Это мрачное молчание слишком часто грозой взрывалось после ужина, и я предпочитала, чтобы между ними и мной была хотя бы перегородка. Я потянулась всем телом - от кончиков рук до кончиков ног - и дважды или трижды разодрала в зевоте челюсть. - Устала!.. - наконец сочла я возможным объявить. - Пойду спать. - А посуда? Мама тоже устала, - заметил папа для проформы. - Ты что, не видишь - она же на ногах не стоит, - живо отозвалась добрейшая мадам Колю, которая заставила бы меня остаться, если бы папа был (хотя бы для вида) противоположного мнения. * * * "Доброй ночи" - одному, "доброй ночи" - другой; каждому - поцелуй, на ходу, где-то возле подбородка (признак спешки - обычно целуешь или, вернее, чмокаешь в щеку, в середину щеки, и притом не раз). Затем, сделав пируэт, который на мгновение превращает в балетную пачку мою плиссированную юбку, приоткрывая две тощих ляжки, обтянутых розовыми штанами, я в два прыжка забираюсь в постель. Что, в качестве пункта для тайного наблюдения, может быть лучше постели? Зеркальный шкаф стоит как раз напротив двери, которая распахнута настежь, дожидаясь, пока матушка придет занять свое место подле меня. И как только я гашу свет, то оказываюсь в темноте, а они - на свету, и от меня не может ускользнуть и малейшая деталь. Разумеется, лучше было бы закрыть дверь или хотя бы глаза. Но как могу я защитить себя, а главное, защитить их друг от друга, если не буду за ними следить? Мы все больше меняемся ролями - в этом доме ребенок следит за родителями. Сколько себя помню, они всегда терзали друг друга, но сохраняли хотя бы видимость отношений. А последние три месяца перестали вообще что-либо уважать. Вы только посмотрите на них! Послушайте их! Вопреки обыкновению, мама, которая считает вопросом чести никогда не оставлять грязную посуду до следующего дня, не хватается за губку, а только складывает тарелки в раковину, а папа, прихватив газету и решительно повернувшись к жене спиной, направляется в коридор. - Не закрывай на задвижку, - кричит она ему вслед. - Я ухожу. - А, уходишь!.. - безразлично звучит в ответ. - Ну, да, конечно, ухожу! - взрывается мама, как бы отвечая на возражения, которые она ожидала услышать. - Ухожу, и мне все равно, Колю, обрадовала я тебя или нет. Подчеркивая конец фразы, на плиточный пол с грохотом падает тарелка (правда, несервизная). Жест немыслимый для такой хозяйки! Папа на мгновение приостанавливается. Но не оборачивается и, сделав над собой усилие, продолжает передвигать ставшие вдруг ватными ноги. - Уходишь... - произносит он совершенно спокойным, а потому страшным тоном. - Вот и хорошо. Не для чего было, право же, бить тарелку. Следующая тарелка - на сей раз кухонная - летит ему вслед, задевает войлочный шлем и, достигнув двери одновременно с ним, разбивается обо что-то, что, судя по звуку, должно быть нижним стеклом ведущей из коридора двери. - Двойное попадание! - замечает жуткий в своем спокойствии голос. Рука матушки так и повисает в воздухе. До сих пор сцены разворачивались всегда односторонне. И вот Колю осмеливается отвечать! И, более того, осмеливается над ней подтрунивать. Жаркий румянец заливает ей щеки, и, попадая в ритм шагов мужа, уходящего в свой кабинет, песня, песня, которую она поет, желая, должно быть, спровоцировать его, заполняет коридор. Доброй ночи, любимая. Спи, спи спокойно... - Ох! - хрипло кричит она во всю мощь своих легких. - Теперь он стоит под дверью и слушает! Ей и в голову не приходит, что Жюльена в любом случае орала так громко, застряв, как заигранная пластинка, на одной фразе, что вся улица могла получать от этого удовольствие. Мотая растрепавшейся копной волос, сжав кулаки, она жаждет сотворить что-нибудь поэффектнее. Мне знаком у нее этот оскал. Он означает: "Что бы мне еще такое сделать, как побольнее его уязвить?" Взгляд ее падает на старинное блюдо, висящее на стене, блюдо бабушки Колю, блюдо-ребус, очень любимое папой из-за идиотского текста, который я в восемь лет благодаря картинкам точно расшифровала, включая две русские буквы. Су - Теленок - Закалка - Копер - Водяная крыса - Скребок - Погребение - Пах 2 - Колодец - 1 - Слепень - Хвост - Гора - Сердце - Грабли - Яйца - Наказание 2 - Мачта - Сера - Ручка корзины - Изгородь - Ие - Кель - Хвост - Пифия - E Сойка - Рысь - Дама - Медведь - Богатырь - Нос - Год - Бритва - Вата - Ие Боже мой! Она же знает, что сказал однажды мосье Ом, поглядев на это блюдо: "Превосходная вещь! Моя жена довела бы цену на него до пяти тысяч франков на аукционе под колоннадой". И она знает, что я еще больше, чем папа, люблю это блюдо. - Нет! - кричу я. Слишком поздно. Блюдо сорвано вместе с треугольным крепителем и гвоздем. Оно летит к потолку, минует лампочку, но вдрызг разбивает абажур из белого фарфора и раскалывается само, ударившись об оштукатуренную стену. И все осыпается на плиточный пол кухни, крошась на мелкие, мельчайшие куски. - Все в вашей чудесной власти! - доносится из глубины дома голос папы. Напрасно он бросил ей перчатку! Посуда летит теперь во все стороны; кухонный буфет, стол - все, что внутри, все, что снаружи, со страшным грохотом рушится на плиточный пол. Растаптывая осколки, прикончив ударом каблука чудом уцелевшую, с обломанной ручкой супницу, мама, остервенясь, изо всей силы всаживает кулак в зеркало. Тут истерика кончается. Кусок стекла врезается ей в ладонь, хлещет кровь, она смешно вскрикивает: "Ай!", трясет рукой и вдруг кидается в коридор, а оттуда на улицу. Звякает металлом калитка - мама ищет спасения у Жюльены. Тишина. Долгая тишина. Я застыла. Я пожалела даже, что позволила себе вскрикнуть. Я ведь ничего не видела и не слышала. Спящие не выбирают. А официально я сплю. Вот почему в большой комнате - точно грохот посуды мог меня не разбудить - слышится осторожное шарканье домашних туфель. Что с тобой сегодня случилось, папочка, милый? Боюсь я этих автоматических движений, этого спокойствия, которое страшнее любой вспышки ярости. Ага! Стукает калитка. Мама возвращается. Умоляю, молчи. Стол поднят, буфет - на месте, черепки - в мусорном ведре. Ты медленно кладешь на место ложки, ножи, кастрюли и другие небьющиеся вещи, уцелевшие после катастрофы. Правильно, но будь еще умнее. Мама входит. Не замечай ее. Увы! Папа оборачивается, изображает улыбку, которую невозможно вынести. - Ты уходишь, любимая? - спрашивает он. И мама, смертельно побледнев, сдирает с вешалки пальто и снова выбегает во двор, где ветер скручивает ночь и хлопает развешанными простынями. * * * Проходит полчаса. Папа привел все в порядок. Он приближается, переступает порог спальни, куда вход ему заказан навсегда, зажигает ночник. Я сплю. На широкой кровати, где когда-то спал он, сплю на спине, с полуоткрытым ртом, запрокинув голову, разметав руки и ноги. Мой черный бюстгальтер висит на оконной ручке, комбинация брошена поперек стула. Он наклоняется. Да сплю я, говорю же я вам, - волосы разметались по подушке, веки опущены, ворот рубашки расстегнут, приоткрывая шею, где слабо пульсирует артерия. В уголке глаза поблескивает непослушная капелька, которая никак не хочет сохнуть. - Ты же не спишь, Селина, ты только делаешь вид, - тихо говорит папа. Не двигаться. Расслабиться. Дыхание ровное, без изменения, и пусть на выдохе легонько вздымается упавшая на нос прядь волос! - Мы с мамой немного повздорили. Но это пустяки. Спи, моя крошка. Папа накрывает мне плечи одеялом. Тушит ночник и выходит на цыпочках, окинув быстрым взглядом комнату, но не увидев ничего, кроме того, что ему уже известно. Из этой комнаты изгнан самый след его; все, что только могло напоминать определенный период жизни, убрано из нее навсегда, - спальня его жены превратилась в спальню дочери-матери. - Спи, моя крошка! - повторяет он с душераздирающей нежностью, затворяя за собой дверь, и из зеркала исчезает его осунувшееся лицо. * * * На ноги - быстро! Выскакиваем в окно. Он вышел через заднюю дверь, и ветер раскачивает в его руке фонарь. Самое дорогое после дочери - пчелы, но сегодня задувает так, что может сорвать шляпу. По узкой, залитой цементом дорожке он идет в глубь сада, где в углу, густо обсаженном медоносными растениями, стоят двенадцать ульев Колю - шесть современных, со съемными рамами, шесть островерхих, старого образца, из плетеной соломы, похожие в темноте на громадные капюшоны. Он склоняется над ними, как только что склонялся надо мной, чутко прислушивается к жужжанию, к непрерывной вибрации, доносящейся из спящего улья, когда пчелы плотно облепляют матку или подкармливают сахарозой личинки. Папа выпрямляется. Все в порядке. Для очистки совести круг света от его фонаря задерживается на летках. Ночная бабочка - кажется, сфинкс, - замешкавшаяся на прилетной дощечке, схвачена и, по всей видимости, уничтожена. Живо под одеяло - он возвращается! И тотчас выходит с другой стороны; скрипит гравий во дворике; звякает калитка. Я снова вскакиваю, выбегаю в большую комнату, прилипаю к окну. Ветер простреливает улицу с особой яростью, раскачивает ставни, тащит клочья грязной бумаги из одной канавы в другую. Дрожащий свет далекого фонаря почти не доходит сюда. Эта темная фигура, да, конечно, это папа, который топчется под окнами Трошей, затворивших ставни во всех комнатах, кроме кухни. Время от времени на фоне занавески мелькает тень Жюльены. А иногда и Люсьена. Но маминой тени нет. Сквозь стекло доносится голос Жюльены, приглушенный, но хорошо узнаваемый. Голос Люсьена - тоже. Но маминого голоса не слышно. Ну, чего же выжидать? Это рыжий затылок Люсьена; тот другой, темный - Жюльены. Третьего человека там нет. Папа тоже понимает это, но, как раз в ту минуту, когда он уже собрался уходить, Жюльена оборачивается и успевает заметить взволнованное лицо, проскользнувшее за оконными стеклами. - Ой, кто это? - испуганно вскрикивает она. Но тут же узнает папу и отворяет окно. - Ты Еву не видела? - смущенно спрашивает он. - Ох уж вы с вашими серенадами! - взрывается Жюльена. - Нет ее тут. Чего ей здесь делать? Ну а даже если б она была здесь, тебе что же, надо устраивать засаду под моими окнами? - Она, может, у тетки, - подает голос Люсьен. - А, да! У тетки... - бормочет папа. Больше я ничего не слышу. Он неверной походкой идет вдоль стены, в то время как Жюльена притворяет ставни. Он идет по улице дальше, застывая возле иных домов и прислушиваясь. Затем сворачивает за угол, и больше я его не вижу. Но догадываюсь о маршруте: дойдя до площади и осмотрев все ее закоулки, он повернет на главную улицу, медленно пойдет по ней до того места, где она переходит в шоссе, и углубится дальше в поля. Затем, повернув на девяносто градусов, переулочками выйдет к нижнему кварталу. Он будет внимательно осматривать пространство под каждым фонарем, переминаясь с ноги на ногу и нервно потирая руки. А время от времени, обманутый стуком женских каблучков по мостовой, он ускорит шаг и, точно на крыльях ветра, бросится домой, чтобы удостовериться, - даже калитку не закроет. Однако пальто на крючке нет, нет пальто. На мгновение включив ночник, папа убеждается, что я сплю, и снова выходит! Идет, делает круг, возвращается. Снова выходит. Только и слышится звяканье калитки. А в полночь, когда на улицах погаснет свет, она звякнет в последний раз. IX  Ну и ветер! Совсем рядом со мной он трясет железный экран камина, сдирает жесть с крыши крольчатников и, ворвавшись через окошки на чердак, стучит там стручками фасоли, которые сушатся, нанизанные на длинные нити. Я сплю, просыпаюсь, снова засыпаю, все время настороже от волнения, в том полудремотном состоянии, когда сознание борется со сном. Ну и ветер! Чуть подальше он истязает ясени и красные дубы, вздыбливает шерсть бродящих в темноте собак... Меня там нет, и вас там нет, и никого там нет, кроме тьмы и того, что живет во тьме. Но мы все узнаем, мы все знаем, совсем как Лука и Марк, которые там тоже не были, но все увидели потом, не открывая глаз, по наитию свыше - а значит, вернее, чем если бы сами были там. "В те дни", - говорят они... И этот рефрен сродни тому, что и по сей день звучит у меня в ушах: "Послушай, Селина..." Ну и ветер! Там, далеко в лесу, он гонит сов, подхватывая их в широком бесшумном полете. Плотный, как густо связанный шарф, он обволакивает и душит большеголовые деревья, которые похожи, - а может быть, это и в самом деле они, - вон то на браконьера, ждущего своего часа; вот это - на человека в засаде. Ну и ветер! Ну и ветер! Он несется от самого побережья, растекается, приминая траву, от забора к забору, налетает на крепостные стены в виде зарослей терновника и утесника, раскачивает кусты дрока, опустошает сливы, просвистывает дыру в гнезде синицы на стволе яблони. Затихает было и снова летит, что-то приносит, что-то уносит, хрустя, точно смятыми купюрами, последними лепестками, первыми опавшими листьями. А какие запахи! Неисчислимые осенние запахи - они куда насыщенней едва уловимых ароматов апреля, месяца еще не оперившегося, не оформившегося. Ах, какие запахи! Бродячие собаки - в наших краях собак не держат на цепи и почти все они бегают где хотят, - бродячие собаки прямо-таки пьянеют от них. Посмотрите на того, а вернее, на ту, посмотрите, как она бежит, вглядываясь и вслушиваясь во все кругом, то и дело приостанавливается, унюхав что-то там, учуяв что-то здесь, застыв, пофыркивая, над чем-то невидимым. Она будто идет по следу. Но на самом деле Ксантиппа не охотится, она просто играет, забавляется. Достаточно ласково ее окликнуть, и она тут как тут, стрелой примчится из темноты, уткнув все же нос в землю и визгливо потявкивая. Вот кролик кинулся в кустарник, но собака, тотчас его учуяв, не хочет продираться сквозь сухостой. Лучше обогнуть его. А там - снова блужданья по лесу. Эта кучка прутьев так вкусно пахнет - наверняка тут кто-то живет. А чуть подальше, у корней рябины, возник аромат, который ползет вверх по коре, - это, должно быть, молоденькая белочка прилепилась к основанию ветки и дразнит из безопасного места собак, а вот сову дразнить не стоит. Собака заливисто тявкает и трусит дальше, вдоль дороги на Нуазьер, обсаженной утесником, который глубоко прочесывает ей шерсть. Обычный путь. В конце темнеет ельник, испещренный отверстиями нор, расширенных лихорадочными скребками. Вот и он! Несмотря на частые дожди, ветер все высушил. Иголки, сучья, низкий приземистый кустарник стоят сухие, точно в разгар лета. Все трещит, все обламывается. Будь то человек или зверь - малейшее движение тотчас выдает его присутствие... Стой! Там кто-то шевелится. Шевелится. Все ближе. Уж не егерь ли это треклятый, который так ненавидит собак и так ловко умеет подсекать все живое, шаря длинной палкой по орешнику? Нет. Застыв с поднятой лапой, Ксантиппа пытается определить поточнее. На запах Бессона это не похоже - от того всегда несет затхлым запахом одежды из грубого сукна, сырой кожей, порохом и красным вином, не говоря уже об его отвратительном свистке. А этот - совсем другое. От этого веет дружелюбием! Встреча, которая повторяется по меньшей мере раз в неделю, совершенно безобидна, а с некоторых пор даже и выгодна. Можно, радостно перебирая всеми четырьмя лапами, заскулить, завилять хвостом. Запах усиливается, слышится легкое посвистывание - добрый знак: ведь обычно свистят просто так, по привычке, а сегодня ее как будто зовут. Истово виляя хвостом, собака наступает в темноте на трюфель, таращит глаза и тихонько тявкает. Появляется круглая шляпа, накидка, сапоги. Свист умолкает, протягивается рука... Ксантиппа наугад, клацнув челюстями, хватает кусочек сахару. За ним другой, третий. Если этот лунатик не болтун, сегодняшняя ночь - просто чудо. Собака трепещет от ласковых прикосновений, льнет головой к рукам, безошибочно отыскивающим самые чувствительные места, гладящим ее большие уши, к краям которых прилепились, точно жемчужины, клещи. Но что это? Что за предательство? Намертво зажатая между коленями собака тщетно пытается освободиться. Нет, защищаться невозможно. Нечем - она не в силах даже, извернувшись, укусить своего благодетеля. Ведь для начала он набросил ей на морду нечто вроде намордника. А теперь тащит. Хоть поступь у него и тяжелая, он точно выбирает мягкие кочки, скопления иголок и углубляется все дальше в лес, но звук шагов мгновенно замирает, угасает, сменяясь - на две минуты опоздал, не везет тебе, Ксантиппа! - легким, спокойным, уверенным шагом, кто-то идет по Нуазьерской дороге, сопутствуемый песенкой чуть в нос: "Эгей, солеварница, ля-ля, ля-ля, ля-ля..." * * * Впрочем, чистая случайность: Бессон ведь никогда не выходит по ночам. Он принадлежит к тем сторожам, которые считают, что браконьеры любят поспать не меньше, чем они сами, и что их медные бляхи и инициалы владельцев, проставленные белой краской на каждой ограде, служат достаточной гарантией неприкосновенности. Родившись в этой деревне, Бессон ничего не боится так, как протоколов: у его жены всегда потом случаются ссоры с женами преступников, которые состоят с нею в том или ином родстве. Совершая дневные обходы, он всегда старается произвести побольше шума, и, если кто-то из самых бедовых осмелится застрелить кролика совсем уж у него под носом, он кричит во все горло: "Стой, погоди, вот ужо я тебя!" - и бежит вдогонку лишь после того, как браконьер успел перемахнуть через три изгороди. Однажды, оправдывая свое звание, он арестовал все же одного браконьера, которого застал за расстановкой силков, да и то потому, что за неимением ружья парень был не опасен и вообще был чужак - рабочий из Сегре. Но мосье Ом не дал делу хода: мосье Ом сам избегал громких историй - ведь он мэр Сен-Ле и кандидат в Генеральный совет. К тому же мадам Ом - член ОЗЖ {ОЗЖ - Общество защиты животных.}, она запрещает ему охотиться, с чем он легко соглашается, ибо страсть к охоте - наследственная страсть дворянства - отнюдь не кипит в его крови. Так что мосье Ом держит егеря, как держит лишние комнаты или ненужное серебро. Шик так шик! К тому же у Бессона есть свои достоинства: он служит за шофера, может подремонтировать то тут, то там и умеет проигрывать в шары, любимую игру мосье Ома. Наконец он превосходно знает эти края, он - ходячий кадастр и незаменимый агент во время предвыборной кампании. * * * Случайность!.. Чистая случайность, что к вечеру у сторожа разболелись зубы и ему пришлось отправиться в аптеку за двумя таблетками обезболивающего, а получасом позже пойти еще за двумя! Случайность, что он схватил не тот тюбик и вместо аспирина проглотил четыре таблетки коридрана! Зубная боль прошла, и Бессон почувствовал такую бодрость и такой прилив жизненных сил, что о сне и речи не могло быть, тогда, потеряв терпение, он после полуночи решил воспользоваться тем, что не спится, и совершить обход. По субботам и воскресеньям многие берутся за медную проволоку, так что ночь с воскресенья на понедельник для кроликов часто становится роковой. А у Бессона глаз безошибочный, и он не гнушается - снимает силки. Такая у него метода охраны лесов, и в известной мере она мешает их опустошению, отбивая желание у браконьеров, которые говорят: "К чему ставить силки у мосье де ля Эй - все равно Бессон нас опередит". Пройдя, как обычно, через парк, сторож направляется прямиком к ельнику; ружье - старый "дамаск" - перекинуто через правое плечо на ремешке, сплетенном из соломы. Ветер, забравшись к нему под куртку с карманами, надувает ее на спине, словно шар. Башмаки его подбиты полусотней добротных гвоздей, которые глубоко вонзаются в землю, и, чтобы уж наверняка привлечь внимание возможных клиентов, прочные непромокаемые штаны его из грубой ткани, спускающиеся на штиблеты, шуршат, точно кто-то трет брюкву. Ну и что? Бессон ведь никого не ищет. Дойдя до Женестьеры, он сворачивает с дороги, делает крюк, трижды наклоняется над тремя проволочными сооружениями, видимыми в темноте только ему. А когда возвращается на дорогу, куртка его выглядит совсем иначе, вздувшись на пояснице, как бывает спереди под корсажем у матрон. Он прибавляет шаг и за каких-нибудь десять минут доходит до леса. Он уже прошел метров триста в глубь ельника по одной из просек, что кое-где прорезают его, и вдруг замирает как вкопанный - совсем рядом раздается пронзительный вой и огненная полоса прорезает ночь. * * Бессон с минуту недоумевает. Собака на охоте, даже в наморднике, лает отчетливее, а не воет, как эта. Фонарь в руке браконьера медленно передвигается, характерно подрагивая, а то и вовсе исчезая. Но вот что непонятно - как связана собака с фонарем. Внезапно в голове сторожа мелькает подозрение, и он бросается вперед. Вой не стихает, то удаляясь, то приближаясь, и за ним (или впереди него - этот странный свет, необъяснимое огненное пятно, которое появляется, исчезает, вдруг кидается в сторону или описывает дикие круги... Бессон отстегивает ружье и вскидывает его к плечу. Как раз вовремя: животное выскакивает, мчась со всех ног, волоча за собой какой-то зажженный предмет, и пробегает мимо Бессона на расстоянии двадцати пяти метров. Бессон нажимает на курок, потом на второй - от левого ствола, заряженного доброй четверкой, годной для зайцев, - и раздается выстрел, который днем остался бы незамеченным, но ночью подобно молнии прорезает темноту и будит такое оглушительное эхо, что оно, удаляясь, звучит еще по меньшей мере полдюжину раз. Затем тьма и тишина смыкаются снова. Животное больше не воет и даже не скулит. Оно рухнуло под молодым саженцем, потянув за собой пламенеющий предмет, который успевает описать три круга, словно бенгальский огонь, и продолжает гореть подле трупа, достаточно освещая его, так что можно различить - это и в самом деле собака. Бессон, дрожа всем телом, перебегая от дерева к дереву, подбирается ближе. Эта штука-то вот-вот взорвется - ведь по мере его приближения шипение и яркость огня усиливаются. Преступник застигнут с поличным и сейчас, наверное, выслеживает Бессона, прит