й, чего, кстати, сами они терпеть не могут. Но оттого, что Бруно был постоянно со мной и мне чуть ли не каждому встречному приходилось представлять его: "мой сын", - я привык к этому сочетанию слов. И если мне случалось выйти из дому без него, возвратясь, я непременно спрашивал: - Мой сын дома? Лора привыкла к этому. "Мой сын" значило для нее: "сын, который всегда дома". Она не видела здесь злого умысла. И иногда даже отвечала: - Нет, вашего сына дома нет, но неожиданно приехал Мишель. Она долго даже не замечала этого, впрочем, так же, как не замечал и я сам, ведь я произносил "мой сын" без особого ударения; по имени я называл его, только обращаясь к нему, никогда не употребляя никаких "лапочек" и " деточек" и даже уменьшительных форм от его имени: "Ну, поехали, Бруно?.. Слушай, Бруно, ты не забыл подлить воды в радиатор?.. Надень свитер, Бруно, сегодня холодно". Имя Бруно без конца звучало в вопросительных, повествовательных и восклицательных предложениях, и только интонация придавала ему различные оттенки; обычно я старался помягче произносить это имя, словно боялся обидеть мальчика, который его терпеть не мог (но ведь не я его так назвал) и который даже иногда ворчал: "Бруно - зерно, живот может разболеться от такого имени". Примечательный факт - Бруно платит мне той же монетой. Слово "папа" не исчезает из его лексикона, но чаще он предпочитает спрашивать: - Мой отец дома? Непринужденность Бруно. Это доказательство нашей близости мне дороже всех остальных. Тем более что непринужденность никогда не была отличительной чертой его характера. До сих пор, стоит ему выйти за калитку, он словно весь сжимается. Я завоевал право на эту непринужденность, я видел, как мучительно рождалась она из страшной скованности; я всячески поощрял ее и всеми силами старался развить в нем эту черту. Счастье еще, что, несмотря на все мое потворство, непринужденность не превратилась у него в развязность. Бруно не злоупотребляет ею, он, вероятно, даже не подозревает, какие в нем произошли перемены. Непринужденность проявляется теперь в каждом его жесте, в его вопросах и ответах. Его слова, хоть он и не думает обидеть вас, иногда могут задеть за живое. У него непогрешимый слух и беспощадный взгляд юности. Случается, он говорит мне в лицо такие вещи, которые никто бы не осмелился сказать. Вот, например, мы с ним у радиоприемника: - Ну, ты уж что-то совсем... Мы же это слушали. Надо ловить на коротких волнах. Или вот я выхожу из ванной: - Смотри-ка, папа, да ты живот отрастил. Такое я не разрешил бы сказать никому другому. Откровенность Бруно - еще одно доказательство нашей дружбы. Бруно научился быть откровенным. Вернее, он может теперь быть откровенным, если захочет. Но хочет он этого не слишком часто. Бруно мальчик неразговорчивый и зря языком болтать не будет. Он не станет шушукаться, изливать мне свою душу, доверять секреты, подобно многим девчонкам, которые доставляют этим огромную радость своим матерям. Он, видимо, наделен от природы даром хранить тайны. Некоторые из них запрятаны у него глубоко, словно костный мозг, и их невозможно извлечь, не распилив кость. Чаще всего его тайны открываются мне в коротеньких восклицаниях или несуразных вопросах. Для него не существует табу, он не знает, что такое ложный стыд. Он вдруг начинает выгрызать у себя блох. И уж если он за это принимается, значит, они ему действительно досаждают. Ну вот хотя бы такая сцена. Весь взъерошенный - нервничая, он взлохматил себе волосы, - Бруно выбегает из химического кабинета. Хватает учебник, судорожно листает его, наконец находит нужную страницу. - Нет, вы видели такого дурака! - восклицает он. Это, конечно, относится к нему самому, потому что о другом он, как и все, сказал бы что-нибудь посильнее. И он продолжает, не щадя себя, с той откровенностью, которой так не хватает мне, когда я занимаюсь самокритикой: - Не мог бы ты вложить в меня побольше памяти?.. Опять я засыпался с этими валентностями. Зато можешь не волноваться - в институте меня учить не придется. Все это говорится еще совсем по-детски. Но иногда откровенность Бруно заходит очень далеко. Мне нравится, с какой непосредственностью касается он вопросов, о которых я в его возрасте стыдливо молчал. (Хотя отцовское ухо может быть снисходительнее материнского.) Бруно такой же страстный пловец, как и его брат, иногда он уговаривает меня пойти с ним на общественный пляж. Он ныряет под канаты, отталкивается пятками от бакенов, не считаясь ни с какими правилами, легко справляясь с течением, добирается до железного моста, переброшенного через Марну, подплывает под него и потом возвращается. Он плывет то брассом, то кролем, то с самым безмятежным видом лежит на спине, поражая худеньких с втянутым, животами русалочек, боязливо сидящих на мостках причалов. Обычно он даже не смотрит в их сторону. Но вот на пляже появляется совсем иное создание - девушка с совершенными формами, которые едва сдерживает купальник. Ее лицевая сторона (то, что Бруно называет "фарами"), так же как и обратная (то, что Бруно называет "палубой"), могут соперничать только с великолепием статуй. Бруно, который в эту минуту с победоносным видом вылезает из воды, вдруг как будто весь съеживается. Он подходит ко мне, и мне кажется, что он стал меньше ростом, уже в плечах, сгорбился и словно полинял. Он не может оторвать взгляда от незнакомки, которая проверяет упругость трамплина, готовясь к прыжку. Он борется с собой, смотрит на нее, отводит глаза в сторону, наконец решительно отворачивается. Садится рядом со мной, поеживается и говорит: - Черт, до чего же она меня разожгла. И, стараясь сделать это незаметно, поправляет плавки. Мне становится неловко. Я завидую языческой простоте отца святого Августина, который, моясь с сыном в термах, с гордостью заметил, что тот уже становится мужчиной. Но Бруно не оставляет меня в покое. - И главное, от тебя здесь ничего не зависит! - продолжает он без тени иронии. И тут же добавляет: - А вот попробуй-ка справься с этим по вечерам! А у тебя так бывало? Вот чертенок! В голове у меня одна за другой вспыхивают мысли, как свечки, вставленные в церковную люстру и соединенные фитилем, от которого они зажигаются. Первая: с какой легкостью касается он таких нелегких вопросов! Свойственно ли это качество только ему или всему их поколению? Вторая: он мог бы сказать: "А у тебя так бывает?" Уж не думает ли этот наивный мальчик, что я не реагирую на соблазны? Третья: когда мне было восемь лет, я находил возмутительным, что в витринах лавок выставляются конфеты. Мир плохо устроен. И в желаниях, так же как в лакомствах, приходится постоянно сдерживать себя. Видит око, да зуб неймет. Четвертая: одна свеча не зажигается - я не могу сразу подыскать ответ, которого он ждет. Пятая: нет ничего порочного в том, что происходит с Бруно; все определяется тем, как это воспринимаешь. И тот, для кого это лишь успокаивающее средство, не теряет своего целомудрия. Почему мне не сказать Бруно того, в чем сам я так убежден, почему не вернуть этому ребенку чистоту и спокойствие? Шестая: вот как может обернуться эта жизненная банальная и вечно живая проблема, перед которой немеют отцы, так же как в свое время немели их отцы, не в силах выполнить свой долг. Ну что ж, постараемся выкрутиться, поскольку мужества у нас маловато. - Все мы одним миром мазаны. Эта фраза не оправдывает его, но и не осуждает. Меня бросает в жар. Но вот вспыхивает последняя, седьмая свеча, она горит так ярко, что перед ней меркнут все остальные: "Чертенок! Сынок мой! Разве не ясно, чем вызвано такое доверие? Я так об этом мечтал. Вот кем я стал для него..." На минуту пламя свечи колеблется и начинает коптить. Бруно что-то совсем тихо шепчет, но я догадываюсь. - Знаешь, мне с этим все труднее справляться. Бруно! Его признание переполняет мне душу. Я очень любил свою мать, но я никогда не осмелился бы сказать ей такое. И вместе с тем он тактичен. Он уверен в моей любви и никогда не требует доказательств. Он охотно избежал бы их вообще. Некоторые подарки его просто сердят. Они даже оскорбляют его. Где-то в глубине души (мне это тоже знакомо) он чувствует себя недостойным их, они задевают его самолюбие и не соответствуют тому представлению которое он составил о наших отношениях. Ко дню его рождения я присмотрел в одном из больших ювелирных магазинов на авеню Резистанс часы с несколькими стрелками - настоящий шедевр, рожденный все в той же Швейцарии и все тем же гением, который создал перочинные ножи с бесчисленными лезвиями, составляющие гордость любого мальчишки. Я привел Бруно в магазин и показал ему выбранную мною вещь. Но он тут же воскликнул: - Что ты, опомнись! Даже у Мишеля нет таких часов. И зачем они мне? Он выбрал хотя и не очень дешевые, но самые стандартные часы на широком браслете, которые тут же надел на руку, дважды повторив (он явно был очень доволен): "Ты силен" - обычная форма его благодарности. Его признательность не умеет себя высказать. Кроме упомянутого выражения, которым он тоже не очень-то часто пользуется, и общеизвестных словечек, вроде "пойдет", "здорово" и т. д., он придумал способ выражать свое одобрение, называя тот или иной размер обуви. Если ой: говорил: "Тридцать два!", пробуя какое-нибудь блюдо, этой оценки боялась даже Лора. Если он кричал: "Сорок!", возвращаясь от бабушки, это значило, что она чувствует себя хорошо. Я понял, насколько мы сблизились с ним, когда однажды Башлар передал мне, что слышал, как Бруно говорил своим товарищам в школьном дворе: - Мой отец? Да я в жизни не сменял бы его ни на кого другого. Это полный сорок четвертый. Влияние, каким он пользовался теперь в семье, тоже свидетельствовало о происшедших у нас переменах. Нередко старшие дети прибегают к посредничеству младших, пользующихся особыми милостями у родителей. - Сказал бы ты старику, что я сижу на мели... И потом, он обещал купить мне ракетку, не мог бы ты ему об этом напомнить? Луиза целует Бруно, оставляя на его лице следы губной помады, называет его нежными именами. Мишель вступает в переговоры с этой бывшей "козявкой", теперь для него Бруно нечто среднее между грумом и экономом. Бруно, как всегда, краток в ответах: - Денег маловато, вспоминаешь брата, - спокойно говорит он. Эта роль его совсем не вдохновляет. Мне неслыханно повезло, и я готов без конца твердить об этой своей удаче. Бруно не только не доставляет никакой радости играть роль любимчика, ему и в голову не приходит, что он мог бы им стать. Он, вероятно, считает, что все его могущество заключается в том, что он постоянно рядом со мной. Он убежден, что мои истинные любимцы, которые пользуются всеми привилегиями и полной свободой, - это Мишель и Луиза, то есть те, кого он так любит сам, Мишеля за его голову, Луизу за ее хорошенькую мордочку, тогда как он, Бруно, не может похвалиться ни тем, ни другим. И все-таки он старается им помочь, старается быть справедливым, хотя не забывает и о наших интересах. - Уж очень неподходящее время ты выбрал, отец только что заплатил дополнительный налог, - отвечает он осторожно. Но это не мешает ему начать на меня наступление: - Представляешь, каково Мишелю без гроша в кармане, он даже не может угостить своих приятелей, а ведь они его повсюду за собой таскают... На мою долю выпадают и такие сентенции: - Раз уж начал сдирать с себя шкуру, так сдирай до конца! Даже Лора прибегала к помощи Бруно. Ее присутствие в доме и раньше почти не ощущалось, теперь же, после моего разрыва с Мари, она стала совсем бесплотной. Она повсюду, но ее не замечаешь, как не замечаешь воздух, наполняющий дом. И Бруно служит посредником между видимым и невидимым. Хотя Лора где-то совсем рядом (это, вероятно, она из экономии только что погасила половину лампочек, а теперь роется в шкафу со щетками), не важно, ко мне обращается Бруно: - Ты ничего не имеешь против, если на завтра приготовить голубцы? Теперь о моем влиянии: не скажу, чтобы мне это было неприятно, но и большого удовольствия я не получал. Но как помешать действию законов притяжения? Сила притяжения тел прямо пропорциональна их массам - этот закон не для меня, ведь я почти невесом, - но обратно пропорциональна квадрату расстояния между ними: расстояние между мной и Бруно ничтожно, и единственное мое желание, чтобы оно еще сократилось. Сначала он служил мне чем-то вроде записной книжки: "Не забудь, я завтра должен зайти в бухгалтерию, заплатить за пансион Мишеля... Напомни, в шесть часов у меня урок у Бардена". Затем в эту записную книжку я начал вносить заметки: "Бардену, конечно, не вытянуть. Это классический тип ученика, которого следует исключать из лицея и направлять в профессиональное училище. Если бы родители не отодвигали частными уроками его неминуемый провал, если бы мы могли по-настоящему отбирать, если бы реформа образования, если бы правительство..." И вот, цепляясь друг за друга, текут мысли, болтаешь что надо и не надо. Говоришь, говоришь и очень доволен собой, говоришь с большей убежденностью о том, что непосредственно относится к твоей специальности, меньше разбираешься в других вопросах, и все-таки говоришь, говоришь для самого себя, чтобы лучше уяснить себе некоторые вещи, и совсем забываешь, что твои слова с жадностью ловит еще совсем неискушенное, но чуткое, как микрофон, ухо и все, что ты сказал, словно записано на пластинку. Первый результат: пластинка начинает крутиться: "Папа сказал..." Все дети - эхо своих родителей. Но часто ли родителей огорчают подобные ссылки? Чаще они льстят им и трогают их. Я знаю свои недостатки, я понимаю, как нелепы постоянные срыгивания материнскими афоризмами ("Как говорила моя мать!"). Но мне трудно отвыкнуть от этой привычки. И мне очень дорого всякое свидетельство того, что в жизни сына я играю ту же роль, что в моей собственной жизни играла моя мать. Результат второй: он подражает мне. Я замечаю у Бруно свои жесты (например, манера говорить "нет", подняв вверх указательный палец), свои обороты речи. У нас с ним общие вкусы (нам не нравится хром, нам не нравятся одни и те же картины на выставках), у нас с ним одинаковые странности (мы боимся толпы в метро), у него такой же нерешительный характер (скоропалительный вывод - вывод ошибочный), у него моя чрезмерная щепетильность и ворчливая собачья преданность; так же, как я, он склонен к отступлениям, к выжиданию, к недомолвкам, к немым разговорам улыбок. Мне даже совестно за ту радость, которую это мне доставляет. Я восхищаюсь всем тем, что, на мой взгляд, он унаследовал от меня. Это давняя страсть - помню, как я был счастлив, когда шесть лет назад обнаружил, что большие пальцы на ногах у него, так же как и у меня, значительно длиннее остальных: обычно такая аномалия передается по наследству. Что же в его характере благоприобретенное? И что врожденное? Я совсем не хочу, чтобы Бруно во всем повторял меня. Я только страстно желаю найти в нем сходство с собой. Если же его быть не может, пусть он простит меня за то, что я в нем воспитал! По крайней мере, хоть так я вложу в него что-то свое. Бруно, Бруно. Какими словами поведать мне о своем счастье? Что мне еще сказать о своей любви? Что в ней не было никакой слащавости. Мы никогда "не ставили друг другу банок", как говорил Бруно о поцелуях своей бабушки. Что я привык поворачивать голову направо ("одесную своего отца" - мы следуем заветам Библии; напоминаю: справа от меня его место в машине). У меня появилась привычка слегка поворачивать голову направо, просто так, время от времени, чтоб лишний раз взглянуть на эту славную головенку с шапкой густых волос. На эту родинку на щеке с торчащими волосками. На эти серые глаза, глубину которых особенно подчеркивают яркие белки, так же как невинность Бруно придает особую значимость всем его рассуждениям. На эти руки, еще часто перемазанные чернилами, хотя он семимильными шагами приближается к выпускным экзаменам. На всю эту мальчишескую фигурку: он уже почти перестал расти и теперь раздается вширь, и на нем так ладно сидит куртка. Бруно, Бруно... Но была у моей любви и оборотная сторона. Ложка дегтя попала и в мою бочку меда: заслужил ли я свое счастье? Был страх: сколько это может продлиться? Были угрызения совести, которые только усугубляли этот страх: почему не тревожат меня воспоминания о Мари? Моя любовь к ней, хотя она и длилась столько лет, оказалась всего лишь длительным переходным состоянием, и теперь она нашла свое завершение. Была необходимость постоянно делить его с кем-то. То с новым молодым преподавателем, от которого Бруно был в восторге, то с его немногочисленными товарищами, хотя бы с этим толстым "Ксавье из дома 65" (они подружились в лицее Карла Великого, и, хотя теперь учатся в разных лицеях, Ксавье то и дело заходит к нам), то с образом любимой матери - мы без конца подновляем позолоту воспоминаний о ней; то с Лорой - он был к ней горячо привязан; то с девчонками, к которым у него уже просыпался интерес - они посматривают на улицах на моего юнца, оглядываются разок-другой, крутя бедрами в пышных юбках; то с соседями, живущими по ту сторону забора, то с продавцами, стоящими за прилавком, - со всеми теми людьми, которые пытаются захватить его внимание, которые почему-то так интересуются вами, злословят о вас, поднимая целое море слюны вокруг вашего необитаемого острова. И еще возраст Бруно: ему шестнадцать лет, и он в последнем классе. Было и то кипение молодости, которое пока еще сдерживалось расписанием занятий, программами, привычками. Но, глядя, как он иногда резко отрывается от книги, я так и представлял себе молодого бычка, который жадно втягивает ноздрями воздух, видимо, почуяв запах далеких родных лугов. Было и различие в самой природе нашей любви. Различие вполне естественное. Бруно любит отца так, как обычно любят своих отцов. И даже, вероятно, так, как он любил бы свою мать. Только безумец мог бы пожелать большего. _Ибо в основе лежит любовь Отца, породившая любовь Сына_. И, наконец, удивление, царившее в доме тещи. О, к нему не примешивалось ни капли возмущения. Но обе эти дамы, так упорно желавшие видеть во мне благородного человека, который только выполняет взятые на себя обязательства, были несколько поражены. Им, конечно, казалось, что я перенес на Бруно всю свою привязанность, передал ему права на ренту, которой пользовалась Мари. Испытывая потребность кому-то покровительствовать, я, мол, набросился на самого податливого; или же: я подчинился своей роли отца, как подчиняются диете. Конечно, именно это имела в виду Мамуля, когда однажды, взглянув на блюдо со шпинатом, где желтели глазки крутых яиц, произнесла: - Раньше я терпеть не могла шпината, а теперь обожаю его. Вот так и получается: сперва чТо-то ненавидишь, потом заставляешь себя через силу есть, потом привыкаешь, и вот уже нет для тебя ничего лучше... Бруно, Бруно... Наша машина катится по направлению к Вильмомблю. На дороге пусто. И как всегда, когда нам случается выехать на свободный от машин перегон, он, конечно, скажет: - Жми на всю железку! Путь свободен. Для меня машина - средство передвижения. Для Бруно даже такая машина, как наша малолитражка, - радость движения. Я слегка нажимаю на педаль. Как мне сейчас хорошо! Я ничего не хочу от жизни, вот только бы ехать и ехать так. Мне хорошо, и мысль, что можно жить какой-то другой жизнью, кажется мне такой же нелепой, как попытка вести машину вспять. В жизни существует столько обратимых положений. Можно сменить рубашку, род занятий, убеждения. Можно переменить жену. Но нельзя переменить ребенка. Он родился, вы принадлежите ему, вы в его власти. Он существует, и ничто, даже его смерть, не сможет вырвать его из вашей жизни. Он будет существовать, и ничто, даже смерть родителей, не помешает ему стать их продолжением. Ребенок необратим. И после него, и после меня все будет нестись вперед с быстротой времени... - Что это у тебя вдруг мотор заглох? - спрашивает Бруно. Да, мотор заглох, я слишком резко затормозил перед самым носом двух школьников, которые переходили улицу. И я вспомнил, что у меня тоже есть еще двое детей, а я в своих мыслях всегда только с этим. ГЛАВА XII  Воскресенье. На этот раз вся семья в сборе. Широколобый, широкоплечий Мишель сидит очень прямо, со стороны можно подумать, что он заглянул к людям, занимающим куда более скромное, чем он, положение. С презрительной гримасой, которая у него появляется всякий раз, когда он имеет дело с чем-то, с его точки зрения, несерьезным (а в его глазах литература уж никак не заслуживает внимания), он листает роман Камю, забытый на столе Лорой: она читает мало из-за недостатка времени, но в отличие от большинства домохозяек предпочитает серьезную литературу. Не успев переступить порог, он сообщил: - Буйвол был против того, чтобы я сдавал вступительные экзамены в этом году. Но в конце концов согласился, я могу попытать счастья. Представляешь себе, я выиграю целый год! Он не сказал мне ничего нового. "Буйвол" был студентом математического факультета, когда я учился на филологическом; иногда он снисходит до того, что вспоминает об этом и звонит мне по телефону. Вчера он промычал мне в трубку: "На мой взгляд, твоему сыну следовало подождать. На будущий год он прошел бы с блеском". Мишель добавил: - У меня нет никаких планов на сегодня. Хочу весь день провести с вами. Смиренно выслушав его полное смирения решение, чувствуя, что я навсегда останусь для него лишь отцом, который платит за пансион, дает в случае необходимости свою подпись и принимает из его рук похвальные листы, я пробормотал, как и полагается в таких случаях: - Чудесно. Луиза, по крайней мере, старается сохранить видимость. Она ласкова от природы и расточает нам свои ласки, как и многим другим, а потому, когда она дома, создается полная иллюзия взаимной любви. Правда, ее ремесло уже дает себя знать, у Луизы слишком профессиональная осанка, удивительно гладкая кожа на лице, она боится лишний раз улыбнуться, чтобы, не дай бог, не наметилась где-нибудь морщинка, а блестящие глаза ее напоминают драгоценные камни в искусной оправе. И все-таки, когда она проходит мимо, отрабатывая каждое свое движение, следя за безукоризненностью своих певучих жестов, я, право, не жалею, что она моя дочь. Бруно откровенно восхищается и братом и сестрой. - Ты запросто пройдешь, нечего и думать, - говорит он Мишелю. Поворачивается к Луизе, дотрагивается до ее платья и не может сдержать восторга. - Ну и платье ты себе оторвала! Затем, вспомнив, что он правая рука отца, объявляет: - Сегодня мы не обедаем у бабушки. У нее давление двести сорок. Лора дала ей слабительное и теперь сидит под домашним арестом, таскает горшки. - Довольно, Бруно, - обрывает его Мишель. - Бедняжка Лора, - бормочет Луиза и морщит нос (на минуту позабыв о строжайших указаниях своих наставников), однако ей и в голову не приходит помочь своей тетке в этом малоприятном занятии, а ведь Лора должна одна поднимать тяжелую, полупарализованную старуху. - Она приготовила нам холодную закуску, - как всегда, без всякой последовательности продолжает Бруно. - Где мы ее срубаем? Папа предлагает устроить пикник на песках, неподалеку от Эрменонвиля. - А, это те самые пески, те самые дюны, откуда торчат скалы и где производили натурные съемки Сахары? Тогда нет, с меня хватит фильма, - заявляет Луиза, которая только и может похвастаться что своей кинематографической эрудицией. Завязывается спор. Бруно не прочь поехать в Орли. "Посмотреть на большие-большие самолеты", - издевается Мишель. Бруно с удовольствием расположился бы поблизости от трассы велогонки Париж - Бордо. "Что ж, мчись туда, Бобе", - бросает Мишель, а Луиза, которую не слишком прельщает завтрак на траве, предлагает оставить еду на вечер и пообедать просто в "Летающей рыбе", на том берегу. А после, пусть кто хочет потанцует, а кому это не слишком улыбается, пусть возьмет напрокат речной велосипед или лодку. "Это, пожалуй, подойдет", - одобряет Мишель. Выражение лица Бруно, который уже заранее уверен, что он останется в стороне. Выражение лица мосье Астена, по мнению которого остаться в стороне, когда с тобой рядом отец, не такая уж катастрофа и который быстро подсчитывает в уме свои ресурсы. Конец месяца был нелегким. Мосье Астен никогда никому не говорит об этом, но он делает буквально невозможное, чтобы дети ни в чем не нуждались, чтобы вовремя заплатить за учебу Мишеля и платья Луизы. Ради этого он уже давно расправился с ценными бумагами, которые полагается иметь главе семьи и которые теряют свою ценность еще быстрее, чем свою притягательную силу. До тридцатого он без денег. Не говоря ни слова, он красноречиво потирает большим пальцем указательный, показывая, что сидит на мели, и, как хороший преподаватель, чтобы скрыть свое смущение, произносит: - Non licet omnibus adire Corinthum {Не всем дано побывать в Коринфе (лат.).}. - Не расстраивайся, папа, - утешает Луиза. - Конечно, не стоит из-за этого, - говорит Мишель. В их молчании мой приговор. Бедный папа, он делает все, что может; правда, может-то он немного. Тсс!.. Не будем огорчать его. Но мы - я, Мишель, из породы сильных, и я, Луиза, из породы прекрасных, - мы добьемся большего. Сильный встает, Прекрасная вертится на своих каблучках. Они уходят в вестибюль, совещаются, снимают телефонную трубку. Я уже давно заметил, что, хотя между ними нет почти ничего общего, если не считать беспредельной веры в будущее и сознания собственной силы, которая у одного сосредоточена в упрямом бычьем лбу, а у другой - в стройных ножках газели, они прекрасно понимают друг друга. Когда Мишель обращается к Луизе: "Эй, сестренка", - тем особым тоном, каким он разговаривает только с ней, приятно сознавать, что и ему ведомы нежные чувства, что и он не такой уж сухарь. Правда, куда менее приятно сознавать, что они сейчас сговариваются за твоей спиной. Вот они уже набирают номер телефона, кричат, передают друг другу трубку, перебивают друг друга, я слышу то низкий, то высокий голос. - Мари?.. Это близнецы... Близнецы Астены, конечно! Как будто есть еще другие в этих краях... Мы тоже как раз не знали, что делать, и подумали... Ну что же, это очень здорово, мы согласны... Пластинки? У нас тут целый винегрет: Беше, Берклей, Лафитт, Остервальд, Джилеспи, Доджет, Холидей - всего штук тридцать, но из них десять, имей в виду, совсем заиграны... Мы что-нибудь прихватим с собой перекусить... Ну, порядок, заезжайте за нами. И наши близнецы, немного смущенные, появляются в гостиной. - Лебле сейчас заедут за нами, - сообщает Луиза. - У них вся компания в сборе. Ты дашь нам половину курицы? - Я захвачу пластинки с джазом! - заявляет Мишель. Выражение лица Бруно снова меняется. Теперь сомнений нет - он остался за бортом. Выражение лица мосье Астена выдает его неприкрытое разочарование, но он тут же берет себя в руки и говорит: - Идите, идите! Они целуют меня. Бросаются к холодильнику, к шкафу с пластинками. Не надо расстраиваться, Бруно со мной. Да и, по правде говоря, среди моря песков я был бы похож на усталого верблюда. Ничего не поделаешь, два разных поколения; даже братья и сестры, если между ними разница в несколько лет, не могут развлекаться вместе - это старая, неопровержимая истина. Вот почему многие добропорядочные семьи, вместо того чтобы развлекаться, раз в неделю мужественно скучают вместе и в утешение себе называют этот день воскресеньем. Пусть уж лучше мои птенцы веселятся так, как им нравится. Растерзав курицу, близнецы возвращаются с промасленным пакетом. Кажется, они прихватили и бутылку вина. И вот звонок. - Уже, - мрачно говорит Бруно. Две, три, четыре, шесть голов выглядывают из-за прутьев решетки (из-за прутьев клетки, думаю я совсем не так спокойно, как мне бы хотелось). - А что это за девочка в голубом платье? - спрашивает Бруно, ему безумно хочется увязаться за старшими, и он потому петушится, стараясь показать, что уже не маленький, хотя в обществе девушек он немеет. - Это Одилия, кузина Мари, ей шестнадцать лет, она живет в Старом Шелле, - торопливо объясняет Луиза. - Стозан! "Стозан", что сокращенно значит: "стоило бы заняться", - словечко, распространенное среди местной молодежи, выражающее откровенное восхищение. Отметим еще: употребляя его, Бруно как бы дает понять, что он далеко не младенец. Но Луиза даже не расслышала, что он сказал, она уже открывает дверь, машет друзьям рукой. Мишель идет им навстречу, но он гораздо более сдержан. Бруно с отчаянием смотрит на меня. Ему, как и Одилии, шестнадцать лет, и я мог бы сказать: "Почему бы вам не взять с собой Бруно?" Но я молчу. И они не берут с собой Бруно. Близнецы присоединяются к этой шумной компании, и до нас доносятся радостные крики и смех. Луиза пожимает руку Руи (это с ним я тогда видел ее на набережной Марны) с той дружеской небрежностью, которая меня сразу же успокаивает. Она уже переросла его и знает себе цену. Мишеля тут же окружают со всех сторон. Он на целую голову выше девушек, несмотря на их высокие прически; он плывет среди них, словно пловец среди водорослей. Он тоже себя не продешевит. Шаги, шум голосов удаляются куда-то направо. Вот мы и одни. Бруно, который не может даже и вообразить себе, что, промолчав, я согрешил сознательно, этот невинный ягненок, который думает, что я согрешил по неведению, грустно блеет: - Что же мы теперь будем делать? Все, что он пожелает. Меня уже мучают угрызения совести. Но не ослышался ли я? Снова звонят? Кто этот толстощекий гномик, который просовывает в дверь свой круглый нос? - Мосье Астен? Видимо, пришли ко мне. Я узнаю "Ксавье из дома 65". - Мосье Астен, папа спрашивает, не отпустите ли вы с нами Бруно. Мы едем на экскурсию, ее устраивают для молодежи нашего департамента, а моего брата наказали, он сегодня целый день в школе, так что у нас оказался лишний билет. Что мне ответить на это? Мне остается только повернуться в сторону Бруно и неуверенно спросить: - Это тебе улыбается? - Еще бы! Никаких колебаний, ни ложного стыда. Он принимает это предложение, принимает каждую его букву от "а" до "я". Глаза его блестят сквозь дрожащие ресницы, он умоляет: - Послушай, папа, я ведь всегда с тобой, я никогда нигде не бываю. Искуситель торопит нас. Он кричит: - Ну, решай же скорей. Через четверть часа мы уезжаем. Захвати с собой что-нибудь из еды и давай топай. - Мне, конечно, немного жалко, что ты остаешься один, - шепчет Бруно. Вы слышите, ему, конечно, немного жалко. Только немного, как это мило с его стороны! Ну, раз ему так хочется поехать, пусть он, как сказал этот гномик, топает, пока еще не заметил, что у меня горят уши. Скажу ему то же, что и старшим: - Иди, иди. Бруно целует меня, как Мишель и Луиза. Правда, горячей. Он тоже бросается к холодильнику и тоже возвращается с промасленным пакетом. Быстро пробегает через покрытый гравием двор, хлопает калиткой. Поворачивает налево и исчезает. Черт возьми, теперь можно взорваться, выругаться последними словами ore non rotundo {Не выбирая выражений (лат.).}, не слишком заботясь о приличиях, оскорбить эти стены и самого господа бога, который, не сделав меня всемогущим, дал мне в удел одиночество. Черт возьми, ведь родился же на свет такой человек, которого не причислишь ни к породе сильных, ни к породе прекрасных, который принадлежит просто к породе дураков. Доброта никогда не ценилась на этом свете. Чего же ты ждешь, безвольный кретин? Перейди улицу и отправляйся благоговейно выносить горшки за своей тещей! Но подкрепи свои слабые силы, прежде чем заняться этим благородным делом, пойди обглодай оставшиеся тебе куриные кости, перемазанные в желе, которое одно только и может задрожать от твоего гнева. ГЛАВА XIII  Все трое вернулись поздно, Бруно последним. К приходу детей белый кухонный шкаф был заново выкрашен. Я им сказал: - Просто стыдно смотреть было на него. Все это время я действительно не мог отделаться от чувства жгучего стыда. Я очень отходчив; мой гнев неминуемо обращается против меня самого, и это, пожалуй, одна из редких черт моего характера, которую я в себе все-таки немножечко ценю. Я размышлял с кистью в руках. Я размышлял, а на каменный пол капала, расплываясь звездочками, эмалевая краска, которую мне потом пришлось отскребать, встав на колени. Поза, достойная кающегося грешника. Сомнений не было: сегодняшний случай, так же как в свое время постоянные побеги Бруно из дома (и фраза, которая открыла мне их причину: "Ты меня любишь меньше"), так же как и наше вынужденное купание в Анетце (и замечание Мамули: "Вы бросаетесь к Бруно, хотя он умеет плавать"), - все это было для меня неким предостережением. Я долгое время не понимал, что люблю его больше старших детей. Я не понимал еще сегодня утром, что начинаю злоупотреблять отцовскими правами, становлюсь похожим на кормилицу, захлебнувшуюся своим молоком, праматерь, сжимающую драгоценную добычу в своих паучьих лапах. Во мне всегда будет жить сын моей матери. Всему свое время. Брать - это право детей. Отдавать - это долг отцов (я не говорю "давать", поскольку все мы свое уже получили). Отцы, которые ждут от своих детей только радости, которые даже в своем отцовстве остаются стороной получающей, - не отцы, это сыновья, которые играют в отцов, которые любят своих детей, как любят любовниц, как любят свой очаг за то наслаждение, за ту радость, что они им дают. Таких отцов немало, но это не может служить оправданием. Мальчик так умолял меня: "Послушай, папа, я всегда с тобой..." Он даже не жаловался. Он лишь просил немного свободы. Свободы, которую я, вероятно, слишком рано и без всяких ограничений дал Луизе и Мишелю, не оставив для них в своем сердце такого же места, как для Бруно. Не бойся я громких фраз, я сказал бы: старшим я дал весь мир, Бруно - очаг. Но не лучше было бы одарить его более щедро, дав ему и то и другое? Неужели я собираюсь сделать из него человека замкнутого, оторванного от жизни, до такой степени подчиненного моей эгоистической любви, что он никогда не сможет почувствовать себя полностью самостоятельным? Я сначала принял Бруно, потом открыл его для себя, потом страстно полюбил в нем сына. И как я не понял раньше, что только тогда он станет моим настоящим сыном, когда я не буду преградой на его пути? Надо, чтобы из анормального родилось нормальное, надо, чтобы он стал моим _обыкновенным_ сыном. Это уже третье предостережение: мне, в сущности, очень везет. Все эти предостережения могли быть сделаны слишком поздно, но каждый раз они успевали вовремя. Я был совсем одинок, мне не с кем было посоветоваться, у меня не было ни жены, ни подруги, я был неловок, как девушка-мать, страстно привязанная к своему ребенку, только еще несчастнее - она, по крайней мере, уверена, что в жилах ребенка течет ее кровь; и хотя мне удалось сделать из Бруно то, чем он стал для меня, я знаю, что впереди еще много трудностей. Конечно, сам я никогда в жизни не отстраню его от себя, но, возможно, настанет такой день, когда мне придется устраниться с его пути. Вот так. Я пытаюсь шутить: "Я, кажется, снова начинаю чесаться!" Но теперь-то я расчесываюсь в кровь. Где то время, когда, недовольный, что не могу завоевать Бруно, я пытался найти рецепт, как стать хорошим отцом, серьезным отцом, отцом, не знающим душевного разлада? Когда ищешь - всегда находишь, но иногда совсем не то, что ищешь. Вот и я нашел то, что на всю жизнь лишило меня покоя. Все трое вернулись поздно, Бруно последним. Я спросил у старших: - Ну, хорошо повеселились? Мой вопрос, казалось, удивил их и в то же время обрадовал. (Неужели я никогда не спрашивал об этом своих детей?) Раздираемый угрызениями совести, я вынужден был признать, что я всего лишь на одну треть отец и что ради создания равновесия, ради воспитания моего младшего сына мне следует отвоевать себе немного места в жизни близнецов, пусть даже против их желания. Боюсь, это обещание пьяницы. Когда Бруно вернулся, я усилием воли сдержал себя, чтобы не броситься ему навстречу, а подождал, пока он сам подойдет и поцелует меня. Это был все тот же Бруно, в том же, уже тесноватом ему костюме. Но мне показалось, что в мальчике появилось что-то новое; впрочем, наверное, только показалось, так же как старому игривому дядюшке и молодым кузенам видится что-то новое в лице новобрачной после первой супружеской ночи. Я чуть было не спросил его так же, как старших: "Хорошо повеселился?" Но вовремя сдержался. Никогда не следует спрашивать шестнадцатилетнего мальчика, хорошо ли он повеселился. Он может обидеться - подростки так подозрительны, - подумать, что вы все еще считаете его ребенком. - Ну как, интересно было? - Да нет, не очень, - признался он. - Меня, знаешь, все эти памятники да церкви... Правда, мчаться в машине было здорово. Кто знает, был ли он искренен или лицемерил, стараясь приуменьшить полученное удовольствие, чтобы приуменьшить мою досаду. - Да к тому же из-за этой поездки я не успел сделать английский, - простодушно сообщает он. - Сейчас же садись за него. Наши взгляды встречаются. - Сейчас же, - твердо повторяю я. - Поужинаешь после того, как приготовишь уроки. За месяц до экзаменов нельзя так небрежно относиться к занятиям. Тем более английский - наше уязвимое место... Он беспрекословно повинуется, и я снова чувствую свою власть над ним. Нам, педагогам, известно, что ребенок всегда подчиняется отцу, если он уверен, что отец прав в своих требованиях и не отступится от них. Он ждет, он с уважением относится к вашим замечаниям, к вашим приказаниям, даже если надеется уклониться от их выполнения; для него они - доказательства вашего внимания к нему и доказательства гораздо более убедительные, чем потакание его капризам; в глубине души ему нравится ваша бдительность, и он, вероятно, не слишком был бы доволен, если бы вдруг снизилась ваша требовательность... Не так ли, мосье Астен? Каждый действует, как умеет. Случай подвернулся пре- красный, но, сам не знаю почему, спустя полчаса, под тем предлогом, что Бруно может не успеть к телевизионной хронике, где должны были показывать этапы гонок Бордо - Париж, я быстро перевел ему последнюю часть заданного текста. ГЛАВА XIV  Кончилась моя золотая пора. Теперь надвигалась другая, от которой мне так хотелось бы укрыться. Она была для меня словно морской отлив. Мы все таковы, все, кто привязан к берегу, кому счастье кажется спасительной гаванью, кто с еще большей настороженностью следит за его отливами и приливами, чем моряки за уровнем воды у ватерлинии. Еще долгое время мне предстоит с болью в сердце открывать, закрывать и снова открывать шлюзы. Больше, чем когда-либо, меня раздирали противоречия, я без конца прислушивался к двум своим внутренним голосам: "Не удерживай его. Нет, не теряй его. Он захватил тебя целиком, не оставив ничего другим, несправедливость должна быть уничтожена. Он нуждается в тебе, - что совсем не нужно твоим старшим детям, - справедливость соблюдена. Борись против тех, кто пытается отнять его у тебя. Борись против самого себя". К счастью, исход этого спора был почти предрешен. Мне не всегда удается победить самого себя, но, во всяком случае, я привык признавать себя в жизни побежденным. Ведь стоит только пожелать своего поражения, как обстоятельства сами довершат за нас остальное. Тем времен