этажа по лестнице вместо того, чтобы сесть в лифт. * * * Однако внизу ей загораживает проход вооруженная спицами консьержка. - Вы кто будете, мадемуазель? И куда направляетесь с чемоданом? - А в чем, собственно, дело? - спрашивает в отdет Мария. - Я живу в двести восьмой квартире и иду по своим делам. Отпихнуть консьержку вряд ли удастся - та крупней ее. С чемоданом в руках быстро не побежишь и, когда за тобой, заслышав крики, начнут гнаться прохожие, далеко не уйдешь. Поэтому Мария заставляет себя говорить спокойно и даже улыбнуться. - В двести восьмой? Подождите-ка, - задумчиво тянет привратница. - Простите, но порядки нынче строгие, и я должна обо всем докладывать. Вы у меня на заметке. Вы ни разу не появлялись здесь после событий. И потом, вас ищет какая-то родственница... - Я была в провинции и сейчас еду туда еще на некоторое время, - говорит Мария. И, решая сыграть на доверии, роется в сумке. - Могу я оставить вам ключи и попросить снять показания счетчиков? Я еду в Сан-Винсенте, к моему дяде, капитану Пачеко: я занимаюсь племянниками, пока их мать больна. Ключи от квартиры, куда она никогда не вернется и где судебные исполнители так и не наберут барахла на нужную сумму, небольшая купюра, имя несуществующего дяди-военного - это даже больше, чем нужно. Возможно, за ее спиной и позвонят куда следует. Но будет поздно. Желтое такси увозит Марию и высаживает ее возле банка. Счета блокированы, и она может взять лишь ничтожную сумму. Правда, капитал Марии так невелик, что в данном случае это излишняя мера предосторожности! Она снова берет такси, на сей раз синее, и шофер, так же как и первый, скрупулезно записывает в специальный блокнот пункт посадки и пункт назначения. "Всегда давайте точный адрес, подождите, пока машина отъедет, а дальше добирайтесь пешком", - посоветовал ей Оливье. Наконец она идет по улице своего детства, в одной руке несет чемодан, а другой сморкается, прикрывая платком лицо. Время удачное: магазины закрыты, а жильцы старого четырехэтажного дома, дуайеном среди совладельцев которого был ее отец (он всегда занимал первый этаж, куда приходили к нему богатые тупицы, которые могли позволить себе нанять репетитора), сейчас как раз обедают. Марию никто не увидел, никто не узнал. Она входит в дом, и сердце у нее рвется на части. С той минуты как вся семья вместе с нею отправилась в церковь, ничья нога не ступала в эту квартиру, где праздник, так и не начавшись, истлел. В передней полно почерневших букетов, в корзинах засохшие цветы, гортензии с тремя-четырьмя сморщенными, похожими на пергамент шапками, между которыми еще блестят банты белых атласных лент. От всей этой свадебной флоры исходит запах гниющего подлеска. Задыхаясь, Мария медленно идет дальше. В столовой, где все покрыто тонкой серой пленкой, на столе громоздятся неразвернутые подарки. Высокий фикус, которым так гордилась госпожа Пачеко, обронил все свои листья, и они осенним ковром лежат на паркете. Две чудовищно раздувшиеся золотые рыбки плавают в аквариуме брюхом кверху; а возле окна шесть бенгальских воробьев, погибших от голода и жажды, лежат в клетке на собственном помете с торчащими вверх крохотными коготками. В кухне еще страшнее. Дневной банкет был намечен в ресторане Сильвио, но для ужина в узком кругу все было приготовлено здесь. В ветчине кишат черви, невольно напоминая, что та же участь постигла и всех гостей. Два заплесневелых торта таращатся, словно две белесые луны, а от распиленного пополам, разложенного на длинном блюде лангуста, окруженного маленькими слоеными пирожками, от яиц, нарезанных в форме звезды и точно покрытых ярью-медянкой, исходит такое зловоние, что Мария поспешно устремляется в кабинет отца. Когда-то это была святая святых, куда даже госпожа Пачеко не часто осмеливалась зайти, а дети допускались лишь в тех случаях, когда нужно было показать дневник или после очередной шалости предстать перед судом отца-учителя, величественного и добродушного человека, которому быстро надоедало вникать во всю эту ерунду, но он все равно напускал на себя важный вид, внушая детям почтение своим гулким голосом, окладистой бородой, огромным количеством чернильниц, ученических тетрадей, перьев, пресс-папье и бумаг на дубовом письменном столе, в который упирался круглый живот, обтянутый жилетом с расстегнутыми пуговицами. Мария прихрамывает. Все зависит теперь от того, что сумеет она отыскать в сейфе, скрытом за бабушкиным портретом. Мария - единственная законная наследница. Но как забыть, что единственной наследницей она стала лишь потому, что никто из ее родственников не вернулся со свадьбы? Мария надеется, что она знает комбинацию из шести букв: однажды ей довелось услышать, как госпожа Пачеко шепнула на ухо мужу: "По-прежнему КАРМЕН?" - а через пять минут вышла из кабинета с браслетом и колье в руках. Но комбинацию могли изменить, и тогда все пропало. В общем-то Мария и так уже почти богата: одна квартира стоит в десять раз больше той суммы, которая ей нужна. Но разве за неделю продашь квартиру, учитывая все юридические сложности с оформлением, которое потребует сначала составления акта о смерти, а там пойдут всякие проверки, крючкотворство нотариусов, хлопоты с полицией... Нет, все зависит от содержимого сейфа - оно, бесспорно, принадлежит ей, однако же она ни до чего не имеет права дотрагиваться, пока не будет произведена опись, пока она официально не вступит в права наследования и не уплатит налога. Превосходный пример того, как обстоятельства заставляют совесть молчать! Превосходный пример неизбежности нарушения закона! Мария отодвигает бабушкин портрет. Перед ней возникает пластина из голубоватой стали с шестью кнопками, и одновременно возникает вопрос: а где ключ? * * * Мария ищет. В четырех ящиках бюро - среди стопок почтовой и меловой бумаги, среди блокнотов, тетрадей, катушек, клейкой ленты, перочинных ножичков, ножниц, луп, резинок, фломастеров, среди стержней для вечного пера "Ватерман", среди кусочков мела, предохранителей, среди коробок с кнопками, крючками, скрепками для бумаг, среди тюбиков клея - лежит с десяток непонятных ключей, открывающих что-то или не открывающих уже ничего, но того никелированного ключа на медном кольце, похожем на серьгу цыганки, к которому прикреплен штырь, вводимый в отверстие с обратной стороны сейфа, если нужно менять комбинацию, - этого ключа среди них нет. Поглядим в шкафу для документов. Мария лихорадочно перебирает папки, связки писем, десятки номеров "Энсеньянцы", профессионального журнала отца. Тщетно. Она заглядывает под коврик. Обследует каждую рамку. Приподнимает все полые предметы. Удрученно обводит взглядом добрых две тысячи книг, заполняющих полки вдоль стен: если ключ спрятан в какой-нибудь из них, ей придется потратить долгие часы на то, чтобы обследовать их, одну за другой. Ничего не поделаешь - она идет за лестницей; как часто, стоя на ней, она мыла окна, пока госпожа Пачеко и Кармен смотрели телевизор. Обрезы книг покрыты слоем пыли, и по толщине его можно судить, как давно раскрывались иные из них. Мария все время чихает. Некоторые из книг обнаруживают заветную щелочку, но всякий раз это оказывается или картонной закладкой, вырезкой из газеты или забытой критической статьей. Большая и маленькая стрелки электрических стенных часов, которые последние три недели все так же бесстрастно совершают свои едва заметные рывки, отсчитывая секунды новой эпохи, соединяются на цифре 6, когда Мария, доведенная до исступления, ставит на место последнюю книгу - латинский словарь. В кабинете ключа нет. Остается еще спальня родителей. Тщательно, вещь за вещью, осматривает Мария матрасы, тюфяки, валики, подушки, бессознательно действуя как матерый, опытный вор. Постепенно на кровати образуется гора вещей - содержимое шкафа, комода, гардероба. Она выуживает на ходу несколько купюр, засунутых между простынями, но того, что она ищет, - нет. Положение становится угрожающим. Мария бросается в кухню и, несмотря на царящее там зловоние, перерывает все, вываливая на пол содержимое каждой стоящей в буфете коробки. Она мечется в кошмарном месиве из муки, тапиоки, соли, всяких пряностей, какой-то пасты, фасоли, риса. Ничего, по-прежнему ничего. В отчаянии она снова и снова обходит квартиру, заглядывая внутрь бра, люстр, в самые сокровенные утолки, взбирается даже на унитаз и шарит под крышкой сливного бачка. Ничего, по-прежнему ничего. Она совсем выдохлась. Ее шатает. В конце концов она падает на колени перед железной кроватью, на которой спала всего полтора года назад, в комнатке в дальнем конце коридора - некоем подобии кельи, где фотографии звезд и чемпионов соседствуют со старой олеографией, которая изображает длинноволосого Христа, указующего перстом на свое большое, в венчике лучей сердце. Губы Марии шевелятся. Конец. Все пропало. Мануэль обречен. Отец унес ключ с собой. Нет! Это просто нелепо. Кому же придет в голову класть ключ в карман жилета от парадного костюма, когда одеваешься, чтобы вести дочь к алтарю? В эту минуту голова занята другими мыслями. Ключ оставляют там, где он был. Ключ оставляют там, где он был. Мария рывком вскакивает и снова бежит в спальню. На спинке стула небрежно висит поношенный, помятый каждодневный костюм. Дрожащими руками Мария ощупывает брюки, ощупывает жилет - тщетно. И вдруг глухо вскрикивает. Под внутренним карманом пиджака есть тщательно закрытый на "молнию" кармашек, и сквозь ткань Мария чувствует металл, узнает кольцо, ключ, штифт. * * * Она возвращается в кабинет. Зажигает свет, ибо стало уже темно. Из осторожности тут же гасит его. Спать ей придется здесь. Если какая-то родственница и вправду разыскивала ее, как уверяла консьержка, - родственница, у которой, возможно, растут усы, - и если консьержка куда следует позвонила и они выяснили, что все, о чем наговорила Мария, сплошная липа, и полиция знает адрес ее родителей, застревать здесь не стоит. Но сутки в запасе у нее есть. Этого достаточно. Она вернется завтра утром, после комендантского часа. На мгновение она застывает перед стальной пластиной. Если комбинация осталась прежней, пусть забудутся все наши ссоры, сестренка! К-а-р-м-е-н - Мария щелчками набирает 12-1-18-14-6-15. Ключ входит в скважину, ключ поворачивается - сейф открыт. Дверца широко распахивается, и там рядом с драгоценностями госпожи Пачеко лежит небольшой пакет, на который и возлагались все надежды. - Спасибо! - выдыхает Мария, обращаясь неизвестно к кому. XVII  Один со вчерашнего вечера, лишенный всякой возможности выйти из убежища, Мануэль будто вдруг снова вернулся в приют, где однажды, когда ему было тринадцать лет, его посадили на три дня в карцер и заставили переписывать сочинение на возвышенную тему, которое им задавали каждый год: "Опишите чувства, вызываемые в вас добрыми делами, благодаря которым вы здесь воспитываетесь", поскольку эта тема заслужила в его глазах лишь одной короткой фразы: "Но я же имею на это право!" - написанной поперек двойного листа чистой бумаги. Но разница между Мануэлем тогдашним и теперешним состоит в том - и его это мучит, - что в данном случае он действительно испытывает чувство признательности, что он имеет право на убежище и в то же время не имеет его и что, приняв последнее свое решение, он злоупотребляет добрыми чувствами хозяев этого дома. Внизу хлопочет Сельма, оставшаяся в этот четверг дома, чтобы побыть с Виком и открыть дверь Марии. У нее есть в запасе еще несколько дней, но стук ее тонких каблуков, сопровождаемый беготней Вика, не оставляет никаких сомнений насчет того, чем она занята: она ходит из комнаты в комнату, укладывая первый сундук с помощью возбужденного предстоящим отъездом сынишки, который, проходя под трапом, только что изрек своим тоненьким голоском: - Все-таки странно! Эта Мария пробыла у нас один только вечер, а ты уже дала ей выходной. - Она поехала за своими вещами, - ответила Сельма. - Но на одну-то неделю разве нужно много вещей? Мануэль признает точность вопроса: в самом деле, это бег вперегонки со временем, а Марии все нет и нет. Положив руку на живот, ощупывая болезненную точку, он погружается в тягостное раздумье. Лучше уж сгнить здесь, в этой дыре. Вчера он до полуночи сидел с четой Легарно, обеспокоенными не меньше, чем он, и все пытавшимися объяснить задержку Марии, - каким, наверное, сломленным, раскаивающимся грешником казался он им! Каждый их взгляд был для него словно пуля в сердце, но он был даже благодарен за это, охваченный отвращением к самому себе и тем жгучим желанием вырваться из собственной шкуры, какое зачастую побуждает человека прыгнуть с моста в реку; никогда раньше он не считал себя способным на это, - он, человек таких стойких убеждений. Поднимаясь к себе, он был настолько подавлен, что реакция не заставила себя ждать. Его вдруг переполнила самая примитивная ярость, неожиданно вспыхнувшая из-за пустяка. Ссора воробьев, которые оспаривали друг у друга место под балкой, напомнила ему, что эти невинные птахи, живущие во всех пяти частях света, попали сюда из Европы вместе с колонистами. С колонистами, которые оказались далеко не такими мирными, как птицы, и принесли с собой на эту землю хлыст, огонь и железо; прошло четыреста лет, и хозяевами положения снова стали хлыст, огонь и железо. Алчность, насилие, спесь - нечего сказать, хорошенькое наследство! Какой же наивностью было считать, что менять порядки в этой стране можно постепенно и мягко; какой же наивностью было надеяться, что волки не собьются в стаю, заслышав блеющих о братстве баранов. Кто хочет достигнуть цели, должен думать и о путях к ее достижению. И если бы можно было начать все сначала, этот болтун, Мануэль Альковар, взял бы в руки другое оружие и научился бы бороться, держа в руках что-нибудь посерьезней микрофона... А вообще-то он просто пытался отвлечься. Большую часть ночи при малейшем шуме он поднимал голову с подушки, представляя себе самое страшное, но ведь Мария, в конце концов, не столь безумна, чтобы презреть комендантский час, и он пытался побороть себя, успокоиться, считая свои попытки обрести хладнокровие то заслуживающими похвалы, то оскорбительными для Марии. В комнате под ним, откуда время от времени, после долгих пауз, доносились приглушенные фразы, тоже не спали. И только часа в три наступила полная тишина. Проехал уличный патруль - четверо солдат на "джипе" лапали пьяную, заливисто хохотавшую девку. В чистом, безоблачном небе как раз над темной массой дерева, под Канопусом, тускло блестела _Эннис_. То ли пытаясь заглушить в себе страх, то ли из благоразумия Мануэль принял, одну за другой, две таблетки снотворного, хотя на каждой по центру проходит бороздка, чтобы делить их пополам, и, вместо того чтобы проглотить, разгрыз их, отчего во рту образовалась едкая кашица, которую слюна не могла смыть с зубов. Не засыпая, не бодрствуя и не подозревая о том, что существует некая промежуточная фаза, он впадает в сумеречное состояние, погружаясь в подобие полусна: он ездит из города в город по строго установленному маршруту и повторяет с незначительными изменениями одну и ту же речь - снова проводит последнюю избирательную кампанию; единственная странность заключается в том, что у молчаливого шофера, который сидит в машине с ним рядом, лицо Марии. Лишь пытаясь понять, почему она отсчитывает километровые столбы по-шведски: en, tva, tre, fyra, да еще на два голоса: один низкий, другой высокий, - Мануэль догадывается, что это Легарно делают утреннюю гимнастику. Первый завтрак он пропускает. Второй, естественно, тоже. Но это пустяк в такой момент, когда при каждом ударе колокола, отбивающего на соседней колокольне четверть часа, тревога, вызванная отсутствием Марии, все возрастает, и комок в горле душит его все сильней, и, однако же, громыхание посуды внизу напоминает ему о пустом желудке. Он злится на себя за это. Как может человек в подобные минуты оставаться рабом своих потребностей? И как можно, если имеешь дело с такой девушкой, как Мария, быть до такой степени рабом своих сомнений? Глупо, конечно, но, устав от бесконечного повторения фразы: "А что, если она не смогла вернуться?" - он меняет глагол, и возникает другое предположение: "А что, если она не захотела вернуться?" В конце концов, если отбросить в сторону чувства, это было бы с ее стороны достаточно разумно. А принимая во внимание все то, что Мария теряет и чем рискует, ей куда выгоднее остаться с кузеном, которого ей прочили в мужья. Любой человек - любой, кроме, разумеется, того единственного, кто сидит под этой крышей, - спокойно оценив положение, сделал бы один только вывод: если Мария послана тебе на счастье, то ты ей - на беду. * * * Ты ей - на беду, это верно, и почти тут же Мануэль убеждается, что Мария все-таки послана ему на счастье. Шесть коротких звонков. Это недавно установленный код. Чтобы отличать своих от чужих, которые обычно дольше нажимают на кнопку: четыре коротких звонка закреплены за Оливье, пять - это Сельма, шесть - Мария. Мануэль кинулся к глазку: так и есть, это Мария с чемоданом в руке. Она идет через садик в сопровождении Вика, который козленком скачет вокруг нее, и исчезает в доме. Но события набирают темп. И намеренно громкий голос Сельмы возвещает, в каком направлении они будут развиваться: - Нет, не объясняйте мне ничего. Мы спешим. Я беру все необходимое и уезжаю в посольство. Вместе с Виком. - Специально для ушей мальчика она добавляет: - К вечеру приведите, пожалуйста, в полный порядок гостиную. Через минуту она уже выходит, идет через сад и, сев в машину, которая ждет ее у тротуара, уезжает. Мануэль тут же спускается вниз. Мануэль уже сжимает в объятиях Марию; лицо у нее заострилось от усталости, но она еще считает нужным оправдываться: - Ты, наверно, совсем извелся. Я очень долго не могла найти ключ... Раз Мария здесь, значит, все в порядке. Как ей это удалось? Это уже не важно. Важно, что она рядом, и это - праздник. Мануэль едва ее слушает. Он обнимает ее, целует, в нем вспыхивает желание, он берет ее на руки, как в первый вечер, несет на кровать, и они предаются любви, пока наконец, с трудом переводя дыхание, он не выпускает ее из объятий. - Нам повезло, - говорит она, - что мой отец любил делать красивые жесты. Он преспокойно мог бы дать Кармен чек в виде приданого. Но он предпочел подарить ей пачку облигаций на предъявителя, чтобы вечером, после десерта, бросить их на стол, и я об этом не знала. Но приди я на сутки позже, я бы уже ничего не нашла. Представь себе, выходя сегодня утром из дома, я нос к носу столкнулась... Как ты думаешь, с кем? Попробуй догадаться! С Лилой! * * * Лила - Мануэлю это имя ничего не говорит. Мария, еще не пришедшая в себя от неприятного осадка, оставленного этой последней встречей, приподнимается - ее трясет от возмущения и чуть ли не презрения к кузине. Лила - кузина Марии, внучка ее двоюродной бабушки Тересы и двоюродного дедушки Исмаэля, оружейного мастера, самого богатого человека в их клане. Лиле двадцать пять лет, она разведена, живет, говорят, с каким-то капитаном дальнего плавания; она выбежала из церкви раньше всех, потому что от страха намочила трусики. Таким образом, она одна осталась в живых; ее родители погибли под пулями вместе со всеми. Выйдя из дома около девяти, потому что по размышлении решила дождаться, пока соседи уйдут на работу, Мария сразу увидела Лилу - та была в трауре и беседовала с госпожой Галло, старушкой-соседкой, знающей все сплетни в округе. Обойти их было невозможно. Поэтому Мария с улыбкой направилась прямо к ним, а они глядели на нее выпученными глазами, точно перед ними появилось привидение. - Мария! Ты жива? - дружно вскричали они. Но насколько разный был у них при этом тон, насколько разное выражение лица! Язык у восьмидесятилетней старухи и вправду был длинноват, но зато как часто она, бывало, уводила к себе и утешала маленькую девочку, потом школьницу, которую то и дело распекала по пустякам госпожа Пачеко, и сейчас старая женщина искренне возблагодарила небо за чудо. Что же до Лилы, изобразившей приличествующую случаю печаль, она тщетно пыталась скрыть недоверие и разочарование. - Да где же ты была? - спросила старая дама. - Представляешь, завтра должны были вскрывать квартиру. Я как раз и говорила сейчас об этом с твоей кузиной: она просила меня быть понятой... Прямо невероятно! Страшно говорить об этом, но я ведь знаю: жертв так много, их подбирали всех подряд, и никто не знает, где они похоронены... Кузина заплакала. Родителей своих она оплакивала, конечно, искренне. Но сквозь слезы она все время остро поглядывала на Марию. "Вас ищет какая-то родственница", - сказала тогда консьержка. Значит, это правда, и нетрудно догадаться, зачем разыскивала ее Лила. Единственная оставшаяся в живых, единственная наследница! По радио упомянули о "страшной ошибке, примере фатальной неосторожности, что должно служить предупреждением для всех, кто пренебрегает инструкциями", но имя Мануэля в этой связи не фигурировало, хотя его и разыскивали повсюду. Лила была не такая уж близкая родственница и едва ли слышала о нем, да и госпожу Галло, естественно, в дела семьи не посвящали. Однако из осторожности лучше солгать. - Я находилась в больнице, - сказала Мария. - Но думаю, больше раненых не было. На глаза навернулись слезы, голос задрожал - увы! - ей не пришлось притворяться. И, стремясь избежать новых вопросов, а главное, нового взрыва соболезнований, так как из дома как раз вышли хозяйки, направлявшиеся за покупками, Мария поспешно расцеловала обеих женщин. - Я вернусь завтра, а сейчас вы уж меня извините, - пробормотала она. - Мне сегодня предстоит еще несколько невеселых дел. * * * "Таких же, как и Лиле", - должно быть, подумали все эти дамы, а именно это и требовалось. Хотя Мария и бросала все свое состояние, она не была настолько к нему безразлична, чтобы уступить алчности кузины. Она не без удовольствия думала о том, что оставляет позади себя крайне запутанную в юридическом отношении ситуацию. Госпожа Галло подтвердит, что Мария жива. И квартира еще долгие месяцы будет отдана тлению. В конце концов решат, что поведение девицы, которая сначала исчезла, потом появилась и наконец скрылась совсем, явно подозрительно. Делом займутся судейские, и оно пойдет кочевать по инстанциям. Голос Марии снова начинает дрожать, и Мануэль обнаруживает в ней новую для себя черту, улавливает злобу собственницы - это одновременно и удивляет, и радует его. Разве она не пожертвовала всем ради него? - Вслед за убийцами всегда являются стервятники - это в порядке вещей, - небрежно замечает он. - Сейчас по стране шныряют тысячи жуликов в поисках мерзкой поживы. Прошу тебя, поговорим о чем-нибудь другом. Он улыбается. Она улыбается. Перед ним та же Мария, которая позавчера схватила его за рукав, потащила обратно, захлопнула калитку и, положив ключ в карман, сказала: "Ты выбираешь смерть, чтобы я осталась жить. Это великодушно, Мануэль, но не такого великодушия я от тебя жду. Откровенно говоря, мне бьпо бы трудно умирать, зная, что этой ценой ты остаешься жить. Ведь если от двоих отнять одного, в любви это равно нулю". И на другой день та же Мария пошла ради него на риск. Мануэль вскакивает на ноги. - Дело не только в этом, просто я со вчерашнего вечера ничего не ел, - объявляет он. - И с удовольствием перекусил бы. Гримаса боли вдруг искажает его лицо, и на мгновение он замирает, схватившись за живот. - Что с тобой? - спрашивает Мария. - Да нет, ничего, - отвечает Мануэль. - Это мой колит. Как понервничаю, так он о себе и напомнит. Мария чуть хмурится, но и только. Сейчас не время распускать нюни, думать о ничтожных болячках, не время искушать провидение. Ведь погибли же ни за что ни про что их друзья, Аттилио, Фиделия, тысячи других людей, захваченных вихрем событий. А они живы. Три недели назад Мария недорого бы дала за две их жизни, а вот им удалось избежать всего. Через три-четыре дня они перейдут границу. Через неделю будут в Мексике. И всю жизнь будут хранить эти страшные воспоминания. Но они устроятся, найдут работу, поженятся, у них родятся девочка и мальчик... Мануэль взял Марию за руку и повел в кухню. Она садится рядом с ним. Торжественно, со сдерживаемой радостью она режет хлеб, потом два куска холодного мяса. Глаза ее сияют, полуприкрытые трепещущими ресницами. А ведь совсем недавно Мануэль говорил: "В аду не устроишь себе рая". XVIII  Когда Оливье вошел, господин Мерсье пил шоколад - шоколад, "вскипевший семь раз", который потом должен был еще томиться под личным присмотром посла на электрической плитке; прищелкивая языком, он протягивал другую чашку своему приятелю, австралийцу, имевшему какое-то отношение к журналистике, а может быть, даже наблюдателю, негласно направленному сюда Стеклянным домом, официально же он назывался экспертом Всемирного почтового союза, командированным с бернской Вельтпостштрассе для решения некоторых координационных проблем. Анализируя - между двумя глотками шоколада - причины эпидемии убийств, захлестнувшей эту страну и знакомой многим другим странам, патрон и его приятель перебрасывались репликами. - Запугать и тем самым парализовать - это ясно! - говорил австралиец. - Ликвидировать проблему, ликвидировав того, кто ее выдвинул, - говорил господин Мерсье. - До предела озлобить фанатиков, - продолжал австралиец, - превратить их в палачей и тем отрезать им путь к отступлению. Но я все время думаю, а если... - Вы, как и я, задумываетесь над тем, не являются ли столь частые случаи массовой резни в современном мире чем-то иным, не знаменуют ли они собою что-то новое, что-то вроде массовых самоубийств... Не так ли? Победитель считает, что он отправляет побежденного в ад, и не учитывает того, что Мальтус может пробудить Молоха. - Если ваша очаровательная гипотеза подтвердится, - вмешался Оливье, привнося струю холода в эту милую атмосферу, - нам предстоят веселые деньки. Австралиец почти сразу откланялся, и патрон задал свой обычный вопрос: - Так что вы от меня хотите, Оливье? Впрочем, он настолько знал все наизусть, что тут же демонстративно заткнул уши. - Опять о сенаторе, да? - сказал он. - Так вот, я ничего не знаю и знать не хочу... Как же у вас движется дело? Он наклонился, чтобы лучше слышать, и, пока Оливье докладывал, удовлетворенно кивал: "Так! Так!" И было чему радоваться. За сутки Сельма - она все-таки была меньше на виду и свободнее в передвижениях - со своим другом, чье имя так и не было названо, уладила дело наилучшим образом. Облигации покойного профессора Пачеко были тут же реализованы, и Мария получила не только требуемую сумму, но и коечто сверх того - в общем, достаточно, чтобы доехать до Мексики и перевести дух. Драгоценности останутся у Сельмы, и, вернувшись во Францию, она перешлет их Марии. Женщина, которая будет переправлять Мануэля и Марию через границу, внушает доверие: двое из ее клиентов наконец дали о себе знать. "Друг" не хочет распространяться насчет проводников - говорит лишь, что это ловкие контрабандисты, недостижимые ни для кого, и дает понять, что у них все отработано, начиная с весьма хитроумной автоцистерны и кончая грузовиками с двойным дном, где легко умещается человек. Остается одна трудность: доставка сенатора к месту встречи, в двух километрах от дома. - Подгримируйте его, - подал мысль господин Мерсье. - Сбрейте ему усы, зачешите назад волосы, наденьте темные очки, грязную рабочую спецовку. - Я так и собирался, - сказал Оливье. - А что касается... стыковки, так, честное слово, я сам отвезу сенатора! Впрочем, я сейчас же отправлюсь туда, чтобы, не привлекая внимания, изучить те места. Последнее "так!" скрепило это благородно принятое решение. Иронически усмехнувшись, господин Мерсье тяжело поднялся и проводил своего советника до самой двери. - Вы вполне заслуживаете приписки, которую я сделал в вашем досье. На нашем поприще у вас совершенно особая роль - роль козла отпущения. Но не советую слишком увлекаться: бывают негодяи, которые вместо того, чтоб прогнать козла, приканчивают его. * * * Прогуливаться лучше вдвоем: всегда можно сойти за влюбленную парочку. Оливье отыскал на работе Сельму; выезжая из посольства, им в который уже раз пришлось предъявить паспорта стоявшему у ворот охраннику и подождать, пока один из людей Прелато - на сей раз Рамон - обыщет багажник их машины, а потом швырнет туда как попало канистры с маслом, домкрат, рабочий инструмент, вынутый из сумки, и они весело звякнут, ударяясь о жесть. Что тут скажешь? Вне стен посольства Оливье всего лишь иностранец, для которого установлен срок выезда из страны, и потому он старается не сделать ничего такого, за что его могли бы выслать раньше. - Это уже шестой на мыло! - буркнул Рамон, когда Оливье тронулся с места. - Это уже второй, кто работает на сенатора! - огрызнулся Оливье, отъехав подальше. Он с наслаждением изливал свою ярость, рассвирепев от слов Рамона, и искренне радовался тому, что сумел провести за нос местных сыщиков. Стараясь уйти от возможного хвоста, он углубился в сеть боковых улочек, поворачивал, возвращался, снова устремлялся туда, откуда только что выехал. Все это забавляло его куда больше, чем Сельму, которую мутило при каждом повороте. Покрутившись так минут пятнадцать, они выехали наконец на авенида Леонардо, Оливье притормозил у баптистского храма и, чтобы лучше разглядеть местность, поехал так медленно, что наиболее нетерпеливые стали сигналить ему сзади. - Остановись возле дома восемьдесят восемь, - сказала Сельма. - Мы подвезем сюда Мануэля в воскресенье, в одиннадцать утра. В воскресенье меньше патрулей. А площадь, если верить плану, находится в пятидесяти метрах отсюда, по другую сторону торгового пассажа. Места встреч менялись бессчетное число раз, но теперешнее было установлено окончательно. Оливье и Сельма вышли из машины, прошли рука об руку по пассажу и очутились на площади. Удобство этого места им сразу стало очевидно: крытый рынок, переполненный покупателями, потоки которых свободно вливаются на площадь с трех сторон, а грузовики с овощами забивают пять прилегающих к рынку улочек. Мануэль затеряется здесь в толпе; ему и нужно-то сделать всего двадцать шагов и дойти до выхода Б, держа под мышкой половину разрезанной вдоль буханки хлеба. Мелких торговцев интересует лишь свой товар, весы да руки покупателей. Проституток тут тоже было достаточно; они зазывно подмигивали карабинерам, уже раскисшим от изрядного количества стаканчиков, пропущенных за счет хозяев стоек, немало заинтересованных в том, чтобы прикрыть кое-какую контрабанду. Оливье насчитал троих здорово навеселе. - У выхода Б, - прошептала Сельма, - они увидят человека в серой блузе, у которого будет вторая половина буханки. Они пойдут за ним, и на лестнице, что ведет вниз к холодильнику, этот человек даст им две, такие же как у него, блузы... Дальнейшее проводники держали в тайне. Оливье и Сельма пошли назад, купив по дороге в подарок Вику великолепный самолет с целлофановыми крыльями и с винтом, приводимым в движение резиномотором. Затем, как всегда, они заехали за мальчиком в школу и вернулись домой. * * * Едва звякнула калитка, к ним выбежала Мария в таком странно-возбужденном состоянии, что Сельма, несмотря на присутствие сына, сочла нужным поскорее рассказать ей о результатах поездки. - Все в порядке, - успокоительно начала она, - мы договорились на воскресенье на утро. Но эта добрая весть, казалось, привела Марию в еще большее смятение; наморщив лоб, она переводила взгляд с Вика на его отца, ясно давая понять, что не может говорить при мальчике. - Ты бы пошел в сад, поиграл с новым самолетом, - сказала Сельма, стремясь отослать сына подальше. Все дети обладают чувствительнейшими антеннами, и Вик, почуяв в воздухе трагедию, вцепился в материнскую юбку. Когда же наконец он нехотя согласился запустить свой аппарат, тот полетел прямо в изгородь. Однако это позволило Марии выпалить одним духом: - Это слишком!.. Слишком несправедливо!.. Мы не можем ехать. У Мануэля температура сорок, и его все время рвет... - Нет! - вырвалось у Сельмы. Они сделали несколько шагов и, отойдя подальше, потрясенные, остановились. Вялое, предзакатное солнце растягивало их тени - они лежали, переломившись пополам, частью на газоне, частью на стене фасада. Вик, найдя свой самолетик, обнаружил, что одно из целлофановых крыльев порвано, и, разразившись слезами, принялся звать мать. Голубой персидский кот, равнодушный и неподвижный, как сфинкс, наблюдал эту сцену, лежа на подоконнике соседней виллы. - Да, - подтвердила Мария прерывающимся голосом, - вот так! Лицо ее стало жестким. Судьба не щадила ее, и она не пощадит никого, даже себя. И она выложила все начистоту. - Вы знаете, что означает острая, точно от удара кинжалом, боль справа, между пахом и пупком? Хотелось бы думать, что я ошибаюсь, но я несколько раз видела в бидонвилле, как мучались от этого люди. Болевая точка в боку, которую Мануэль чувствовал все последнее время, объяснялась, вероятно, аппендицитом, который теперь принял острую форму. Если это так, то выход один - его надо оперировать, иначе он погиб; а если он попадет в больницу, то выйдет оттуда только на расстрел. XIX  Комната, окружающая кровать, словно бы утратила в сумерках свой настоящий объем: она то сужается так, что вмещает в себя лишь скупые движения Марии, ухаживающей за Мануэлем, то распахивается, расползается в глубины ночи, когда Мануэль на мгновение приподнимает веки и смотрит каким-то потусторонним взглядом - не на что-либо конкретное, а словно бы погружаясь в себя. Понял ли он? Мария не говорила ему о встрече с проводником; он не знает, что эта встреча назначена на воскресенье, и, возможно, считает, что у него есть еще шесть дней на выздоровление. На протяжении всей этой страшной ночи у него достало мужества ничем не выдать себя, ни разу не разжать зубы, но перед рассветом он не выдержал. Попытавшись спуститься, он вдруг разразился ругательствами, как извозчик, и, услышав это, Мария бросилась к нему. Он слетел с лестницы. Она обнаружила его уже внизу - он лежал скрючившись, держась за живот, голова у него горела, и он тщетно пытался придать лицу нормальное выражение. - Черт бы подрал эту гадость! - ругался он. - Теперь уж и тело предало меня. Но он тут же умолк, а потом, склонившись над тазом, извинился за не слишком приятное зрелище. Мария, естественно, отдала ему свою постель. Поднять его наверх, чтобы он лежал там на надувном матрасе, - об этом и речи быть не могло; Мария спустила матрас вниз, чтобы самой спать на нем. Тогда, если она и приляжет, сломленная усталостью, малейший стон Мануэля поднимет ее на ноги. Впрочем, Мануэль не стонал. Человек может хныкать, точно изнеженная барышня, когда ему вынимают занозу, и при этом стойко переносить подлинные страдания, особенно если видит, что они отдаются в душе его близких, что они нестерпимы для них. Мария слишком хорошо помнит, как умирал ее дед, который многие годы портил всем жизнь жалобами на ревматические боли, а в последние месяцы без единого стона переносил мучительный рак горла, платя молчанием за молчание тех, кто мог успокаивать его лишь улыбкой, Мария долго колебалась. Ибо намеревалась взять всю ответственность на себя. Мануэль настоящий борец - или она совсем ошибается в нем, - он не должен поддаваться самообману, свойственному безнадежно больным и поддерживаемому из трусости их близкими. Но, может быть, Мануэль решил молчать, чтобы не усложнять еще больше обстановку, молчать из жалости к Марии, лишенной возможности обратиться к кому бы то ни было и вынужденной ждать весь день - шестьсот минут - возвращения Легарно. А если он прав? Если единственное замечание, которое он себе позволил: "Ну вот, моя родная! Чертовски сильный "приступ печени", не было просто пробным шаром? Можно, конечно, допустить, что Мануэль пытался обмануть ее, но он произнес это таким естественным тоном, что Мария была совсем сбита с толку. Да, что говорить, только врач может решить этот вопрос. Мария внутренне вся подбирается. Надо смотреть правде в глаза, нельзя рассчитывать на чудо - как и на судьбу. Главное для нее сейчас - суметь обуздать, презреть эмоции, отогнать непрошеные слезы, застилающие глаза при виде этого сильного человека, который совсем недавно так безудержно любил ее, а теперь его большое тело стало настолько чувствительным, что даже груз простыни ему в тягость. Чтобы выстоять, нужны сильные чувства, но сейчас и их надо сдерживать. Так или иначе, они ей помогают. Кто осудит Марию за вспыхнувшую в ней ярость собственницы, схожую с яростью крестьянина, которого сгоняют с поля; с яростью осажденного, сдающего город врагу? В ней растет ненависть, странным образом сопровождаемая воспоминанием о недавней передаче, призывавшей принять меры по охране окружающей среды и, в частности, таких редких животных, как вигони. Вот именно - вигони, и с требованием беречь их - вот ведь юмор! - выступал некий полковник: преследователь активистов прежнего режима испрашивал пощады для вигоней, тогда как человеческая порода не представляет для него ценности, хотя именно ей грозит вымирание в этой стране. Но вот лицо Мануэля искажается, его снова начинает рвать. Зеленая рвота, сопровождаемая долгими приступами икоты, - это уже какой-то новый симптом. А для Мануэля, черты которого сразу заострились, - новые мучительные унижения. Мария вытирает ему рот, идет выплеснуть содержимое таза и неслышно возвращается. Разве ему не известно, что Марты гордятся ролью, которая у всякого другого вызывает отвращение? Разве ему не известно, что в ней сочетаются Марта и Мария и что она сама избрала это двуединство? И виноватой она считает только себя. - Господи! - шепчет она. - Подумать только, мне нечего тебе дать! - Мое лекарство - это ты! - в изнеможении шепчет он, и голова его тяжело вдавливается в подушку. Где-то в дальних комнатах застучали каблуки Сельмы. За стенкой звонит по телефону Оливье. Вик спрашивает, где Мария, почему она не занимается им. Все они тут, рядом, а скоро будут далеко и заживут своей привычной жизнью, Мария же лишь мечтала о том, чтобы познать такую жизнь. Неужели такова ее участь? А главное, участь Мануэля? Недаром ведь он говорил: "Это общество утратило всякий смысл". И лишенный возможности строить другое общество, о котором он так мечтал, лишенный веры в бога, который один способен освятить появление этого нового общества, сможет ли он удовлетвориться одной лишь любовью? Этот молчаливый, пронзительный вопль, вырвавшись из глубины души, возносится ввысь - туда, где воздух разрежен и молитва сливается с проклятием; Но Мария уже вернулась на землю и, испуганная своим бунтом, смотрит, как бьется голубая жилка на шее Мануэля. Хватит! Она здесь, и она готова на все. Что бы ни случилось, она останется с ним. XX  Оливье брос