Эрец полным ничтожеством. Но я не могу так умереть. Я не мог позволить себе закрыть глаза, пока я не создам чего-нибудь, достойного человека, чего-нибудь важного и значительного. Сэммлер не решился возражать. В конце концов, он не был таким уж бессердечным. Более того, он был воспитан в старинных принципах вежливости. Почти так же, как женщины некогда воспитывались в чистоте и благонравии. Приученный издавать одобрительные звуки при виде хлама, который Шула откапывала на свалках, он и тут пробормотал нечто неопределенное и сделал жест рукой, но все же добавил, что Элия очень-очень болен. Эти медальоны могут утомить его. - Я не согласен, - сказал Эйзен. - Напротив. Какой может быть вред от искусства? Он стал складывать звякающие штучки обратно в сумку. Уоллес сказал, обращаясь к кому-то за спиной Сэммлера: "Он здесь". В приемную вошла медсестра. - Кто - он? - Вы, дядя. Это мистер Сэммлер. - Что, Элия спрашивает обо мне? - Вас вызывают к телефону. Вы - дядя Сэммлер? - Простите? Я - Артур Сэммлер. - Некая миссис Эркин просит вас с ней связаться. - А, Марго! Она что, позвонила в палату к Элии? Я надеюсь, она не разбудила его? - Она позвонила не в палату, а дежурной сестре. - Благодарю вас. А где здесь телефон-автомат? - Вам нужны монеты, дядя? Сэммлер взял с ладони Уоллеса две теплые монетки. Вероятно, Уоллес все время стискивал деньги в кулаке. Марго изо всех сил старалась говорить спокойно. - Дядя? Послушайте. Где вы оставили рукопись доктора Лала? - У себя на письменном столе. - Вы уверены? - Конечно, уверен. Она у меня на столе. - Может, вы положили ее куда-то в другое место? Я знаю, что вы не рассеянный, но ведь вы очень разволновались. - А что, ее нет на столе? А где доктор Лал? - Он сидит у меня в гостиной. Вот это номер! Что должен чувствовать этот бедняга Лал! - Он знает, что рукопись пропала? - Я не сумела солгать правдоподобно. И мне в конце концов пришлось сознаться. Он хочет дождаться вас здесь. Мы мчались сюда из "Батлер-Холла" как угорелые. Ему не терпелось увидеть рукопись. - Марго, нельзя терять голову! - Он просто в отчаянии. Дядя, никто не имеет права так издеваться над человеком! - Извинись за меня перед доктором Лалом. Я сожалею, я не могу выразить, как я сожалею. Могу себе представить, как он огорчен. Но, Марго, только один человек в мире мог взять эту злосчастную рукопись. Ты можешь выяснить у лифтера, не приходила ли Шула? - Родригес впускает ее как члена семьи. Она ведь действительно член семьи. У Родригеса была огромная связка ключей от всех квартир. В случае необходимости он приносил ее из подвала, где она висела на гвозде, вбитом в кирпичную стену. - Шула действительно глупа сверх меры. Это уже чересчур. Я был к ней слишком снисходителен. Как неловко, как нехорошо! Быть отцом этой сумасшедшей идиотки, подстерегающей этого несчастного индуса! Ты говорила с Родригесом? - Да, Шула приходила. - О Господи! - Доктор Лал получил отчет от детектива, который посетил ее сегодня в полдень. Я думаю, этот человек угрожал ей. - То, чего я опасался. - Он заявил, что рукопись должна быть возвращена завтра, не позже десяти утра, в противном случае он придет с ордером на что-то. - На что? На обыск? На арест? - Понятия не имею. Доктор Лал тоже не знает. Но она ужасно испугалась. Она сказала, что посоветуется со своим исповедником. Что она пойдет к патеру Роблесу и подаст жалобу Церкви. - Марго, ты бы навела справки у этого патера Роблеса. Неужели ордер на обыск ее квартиры? Двенадцать лет она сносила туда всякий хлам. Если полицейские положат там свои шляпы, они больше никогда не смогут их разыскать. Ты не думаешь, что она сбежала в Нью-Рошель? - Вам кажется, это возможно? - Если ее нет у патера Роблеса, она скорее всего прячется в Нью-Рошели. - Сэммлер знал ее привычки; знал их так же хорошо, как эскимосы знают привычки тюленей. Знают их тайные лежбища. - Сейчас она спасает меня, поскольку я соучаствую в сокрытии краденого. Она, наверное, здорово струсила после угроз детектива, бедняжка, и дождалась, пока мы с тобой оба ушли из квартиры. (Шпионила под моей дверью, как тот чернокожий. Подавленная сознанием, что ее отец не включил ее в круг его важнейших забот. И полная решимости вернуть себе утраченную роль в его жизни.) Я слишком долго позволял ей тешить себя этой ерундой насчет Герберта Уэллса. А теперь кто-нибудь из-за этого пострадает. Этот бедняга, доктор Лал, которому, наверное, изрядно надоели земные невзгоды, если он возлагает такие надежды на Луну. А частично он, конечно, прав, ибо человечество продолжает повторять снова и снова одни и те же дурацкие трюки. Все ту же трагикомическую бессмыслицу. Все те же эмоциональные мотивы. Все те же невыполнимые желания. Все новые и новые попытки дать выход все тем же страстям, дать волю все тем же чувствам. Возможен ли хоть какой-то положительный результат? Или вся эта ожесточенная борьба совершенно напрасна? Все же существовал энергетический запас благородных побуждений. Наряду с лаем, шипением, обезьяньим лопотанием и плевками. И все же были времена, когда Любовь казалась величайшим архитектором человечества. Разве это не случалось? Даже тупость порой превращалась в золотой фонд для великих деяний. Разве это было невозможно? Но существуют ли целебные средства против этих приступов слабости, против этих цепких болезней? Временами сама идея исцеления казалась мистеру Сэммлеру порочной. Что, собственно, подлежало исцелению? Можно было изменить течение болезни, как-то иначе преобразовать общий беспорядок. Но исцелить Чушь. Переименовать Грех в Болезнь, переобозначить понятия (Фефер был прав), а потом просвещенные доктора просто вычеркнут болезнь из списка. О да! И в конце концов блестящие мыслители, люди науки, все яснее и яснее понимая это, будут вынуждены подать на развод со всеми возможными человеческими поступками. И тогда они устремятся прочь, к Луне, в своих металлических летающих гусеницах. - Придется поехать с Уоллесом в Нью-Рошель, - сказал Сэммлер. - Не сомневаюсь, что она там. На всякий случай все же надо позвонить патеру Роблесу. Если б только он знал, где она... Я позвоню еще раз. Он чувствовал некоторую солидарность с Марго, потому что она тоже не была коренной американкой. От нее не нужно было скрывать свою приниженность чужеземца. Тем более что она проявила деликатность, не позвонив прямо в палату Элии. - А что мне делать с доктором Лалом? - Извиниться, - сказал Сэммлер. - Успокоить. Как-то утешить его. Марго. Скажи ему, я уверен, что рукописи ничто не угрожает. Разъясни ему, что Шула преклоняется перед трудом писателя. И пожалуйста, попроси его избавиться от детектива. - Подождите минуточку. Я позову его. Может, он захочет сказать вам пару слов. В трубке переливчато зарокотал восточный голос: - Это мистер Сэммлер? - Да, это я. - Говорит доктор Лал. Это уже вторая кража. Это становится невыносимо. Поскольку миссис Эркин умоляет меня потерпеть немного, я согласен подождать еще некоторое время. Но очень, очень недолго. А затем я буду требовать, чтобы полиция задержала вашу дочь. - Вряд ли это вам поможет! Поверьте, я сожалею сильнее, чем могу выразить словами. Но я совершенно уверен, что рукопись в безопасности. Как я понимаю, это у вас единственный экземпляр? - Плод трехлетнего труда. - Это действительно печально. Я бы подумал, что у вас ушло на это не более полугода. Ну, конечно, потребовались годы для тщательной подготовки материалов. - Обычно Сэммлер терпеть не мог лести, но теперь у него не было другого выхода. Влага выступала на черном инструменте у его уха, на щеках появились красные пятна - кровяное давление! - Воистину блестящий труд. - Я рад, что вы так думаете. Представляете, как я убит? "Конечно, представляю. Любого можно подстеречь, захватить врасплох и вывернуть наизнанку. Ничтожество может заставить самого достойного плясать под его дудку. Мудрец может быть вынужден кружиться в хороводе дураков". - Постарайтесь не слишком беспокоиться. Я могу добыть вашу рукопись, и я получу ее сегодня вечером. Я не слишком часто использую свой авторитет. Поверьте, я могу заставить мою дочь слушаться, и я добьюсь этого. - Я мечтал опубликовать его в канун первой высадки на Луне, - сказал Лал. - Представляете, сколько чуши будет опубликовано в этот день? Чтобы сбить людей с толку. Скудоумие! - Конечно. Сэммлер чувствовал, что индус, несмотря на свой темперамент и на сильное внутреннее напряжение, в конце концов вел себя достойно, снисходя к его старческой слабости, понимая всю нелепость случившегося. Он подумал: "Все же этот парень - настоящий джентльмен". Склонив голову внутри звуконепроницаемого металлического каркаса, этого зарешеченного символа изоляции, Сэммлер взмолился в восточном духе: "Пусть солнце осветит твое лицо. Будь выделен среди множества (индусы представлялись ему только в виде толпы: как косяки макрели, идущие на нерест) на многие годы". Сэммлер решил, что на этот раз Шула нанесет вред только ему, Сэммлеру, и больше никому. Ему приходится мириться с ее причудами, но другие вовсе не обязаны. - Мне было бы очень интересно потолковать с вами о моем эссе. - Без сомнения, - сказал Сэммлер, - мы потолкуем об этом. А сейчас прошу вас подождать. Я позвоню вам немедленно, как только что-нибудь узнаю. Спасибо за вашу снисходительность. Оба повесили трубки. - Уоллес, - сказал Сэммлер, - похоже, мне придется поехать с тобой в Нью-Рошель. - Да ну? Неужели отец сказал вам что-нибудь насчет чердака? - При чем тут чердак? - А тогда зачем? Или это что-то связанное с Шулой? Ведь правда? - Да, честно говоря, все из-за Шулы. Скоро мы сможем уехать? - Там Эмиль с "роллс-ройсом". Можем воспользоваться его услугами. А что Шула опять натворила? Она мне звонила. - Давно? - Нет, недавно. Она хотела спрятать что-то в папин стенной сейф. Спрашивала, знаю ли я комбинацию. Естественно, я не мог сознаться, что знаю. Ведь считается, что я не должен знать. - Откуда она звонила? - Я не спросил. Вы, конечно, видели, как Шула шепчется с цветами в саду? - сказал Уоллес. Уоллес был не очень наблюдателен и мало интересовался поведением других людей. Именно по этой причине он очень высоко ценил те немногие вещи, которые замечал. Он нежно любил все, что замечал. Он всегда был добр и мягок с Шулой. - Интересно, на каком языке она разговаривает с ними, по-польски? Скорее всего на языке шизофрении. - Когда-то я читал ей "Алису в стране чудес". Ты помнишь этот сад говорящих цветов? Сад живых цветов? Сэммлер приоткрыл матово застекленную дверь и увидел, что доктор Гранер сидит в одиночестве. Надев большие черные очки, он изучал, или делал вид, что изучает, какой-то контракт или другой юридический документ. Иногда он говорил, что ему бы следовало быть адвокатом, а не врачом. Медицинское образование он получил не по собственному выбору, то была воля его матери. Он сделал очень немного в жизни по собственному выбору. Учитывая характер его жены. - Войдите, дядя, и закройте за собой дверь. Пусть это будет только совет отцов. Сегодня мне не хочется видеть детей. - Мне это понятно. Я часто тоже не хочу. - Бедняжка Шула, я всегда жалею ее. Но она ведь только чокнутая, и все. А моя дочь - грязная шлюха. - Другое поколение, другое поколение. - А мой сын просто кретин с высоким ай-кью. - Он еще может исправиться, Элия. - Вы ни на секунду не верите в это, дядя. Что, совсем ничего не остается, действительно? Я часто спрашиваю себя, на что я растратил свою жизнь. Я, должно быть, верил в то, что рассказывала мне Америка. Я платил за все лучшее. Я никогда не подозревал, что я не получаю лучшего за свои деньги. Если бы Элия говорил это в волнении, Сэммлер постарался бы его успокоить. Однако он просто констатировал факт, и голос его звучал ровно. В своих огромных очках он выглядел особенно рассудительным. Словно председатель сенатской комиссии, разбирающий скандальные показания, но сохраняющий самообладание. - Где Анджела? - Спряталась в уборной, чтобы поплакать, я полагаю. А может, занимается французской любовью с санитаром или валяется где-нибудь сразу с тремя подонками. Стоит ей завернуть за угол, и ты уже не знаешь, что она там делает. - Да, это ужасно. Но все же не стоило с ней ссориться. - Мы и не ссорились. Просто кое-что выясняли, поставили точки над "i". Я-то воображал, что она выйдет замуж за Хоррикера, а он теперь ни за что на ней не женится. - Что, это точно? - Она рассказала вам, что случилось в Мексике? - Вкратце. - Что ж, это лучше, вам ни к чему знать подробности. Вы помните вашу шуточку насчет бильярда в аду - речь шла о чем-то зеленом и горячем? Вы попали прямо в точку. - Я не имел в виду Анджелу. - Конечно, я не сомневался, что моя дочь не скучает, имея в год двадцать пять тысяч, не облагаемых налогом. Я предполагал это, но пока она вела себя как взрослый разумный человек, я не возражал. Стоит употребить слова "взрослый и разумный", и ты уже удовлетворен. А потом, когда присмотришься повнимательнее, ты видишь еще кое-что. Ты видишь женщину, которая делает это слишком разнообразно и со слишком большим количеством мужчин. Порой она даже не знает, как зовут мужчину у нее промеж ног. А ее взгляд... Ее глаза - глаза проститутки... - Мне так жаль... Что-то странное появилось в лице Элии. Где-то совсем близко закипали слезы, но достоинство не разрешало ему заплакать. А может, это было не достоинство, а строгость к себе. Но слезы так и не пролились. Они были подавлены где-то внутри, подменены рыдающей ноткой. Они проявились в звуке голоса, в румянце, в полыхании глаз. - Мне пора идти, Элия. Я возьму с собой Уоллеса. Я приду опять завтра утром. 5 Похоже было, что Эмиль вел в этом "роллс-ройсе" завидную жизнь. Серебристый лимузин был для него, как водопроводный кран: один поворот - и он вводил в действие всю эту огромную мощь. А кроме того, он всегда был вне жалкого соперничества, мелкой злобы, ненависти и вражды ординарного мира водителей менее могучих машин. Если он парковался параллельно ряду машин, стоящих вдоль обочины, полицейские к нему не приставали. Когда он стоял рядом со своим великолепным автомобилем, его зад, выглядевший совершенно квадратным благодаря форменным брюкам, был основательнее и ближе к земле, чем у большинства других людей. Выглядел он человеком спокойным и серьезным: лицо в тяжелых грубых складках, губы всегда слегка втянуты внутрь, так что зубов никогда не видно, волосы, разделенные прямым пробором, капюшоном спускаются на уши, тяжелый нос Савонароллы. На номерных табличках "роллс-ройса" все еще был знак Д.М. - Эмиль возил Костелло и Лаки Лучано, - улыбаясь, сказал Уоллес. В сероватом мягком полумраке лимузина борода Уоллеса казалась выгравированной на его лице. Большие темные глаза светились желанием приятно развлечь собеседника. Если принять во внимание, насколько Уоллес был увлечен и поглощен собственными делами, проблемами своего круга, вопросами жизни и смерти, следовало признать, какой щедрости и каких усилий это требовало, - какого труда, какой траты душевных сил, какой богатой гаммы эмоций, какого усердия, - подарить нежную улыбку старику дяде. - Лучано? Друга Элии? Да, знаменитого мафиозо. Анджела мне рассказывала. - Давние, старинные отношения. Они уже выехали на Западное шоссе и мчались вдоль Гудзона. Внизу сверкала вода, великолепная, грязная, в радужных переливах! А вдоль воды - кусты и деревья, прикрытие для сексуальных преступлений, для грабежей с применением оружия, для перестрелок и убийств. Отсвет луны и блики фонарей над мостами зеркально стелились по воде, весело переливаясь. Что же будет, если оторваться от всего этого и отправить человека куда-то в космос? Мистер Сэммлер склонен был считать, что это подействует отрезвляюще на человеческую природу в момент немыслимых невзгод. Это должно приглушить насилие, возродить благородные идеалы. Поскольку мы наконец освободимся от гнета земных условий. Внутри "роллс-ройса" был элегантный бар, он слабо светился в глубине своего зеркального нутра. Уоллес предложил старику ликер или виски, но Сэммлер отказался. Пристроив зонтик поудобнее между острых коленок, он пытался освежить в сознании некоторые факты. Путешествия в космос стали возможны благодаря сотрудничеству со специалистами. Почему же на земле чувствительные невежды все еще мечтают сохранить свою целостность и независимость? Целостность? Что это такое - целостность? Ребяческая чушь! Именно она и ведет ко всему этому безумию, к сумасшедшим религиям, к наркотикам, к самоубийствам и преступлениям. Он закрыл глаза. Хорошо бы выдохнуть из глубин души всякую дрянь и вдохнуть что-то свежее, чистое. "Нет, нет, спасибо, Уоллес, не надо виски". Уоллес налил немного себе. Откуда невежественному непрофессионалу взять достаточно сил, чтобы противостоять на равных всем этим техническим чудесам, которые низводят его до уровня дикаря из Конго? Из наития, из старинной докнижной чистоты, из естественной силы и благородной целостности? Дети поджигают библиотеки и надевают персидские шаровары и отращивают бакенбарды. Таковы символы их целостности. Грядет плеяда технократов, инженеров, людей, управляющих грандиозными машинами, бесконечно более изощренными, чем этот автомобиль, она будет править обширными трущобами, набитыми богемой - подростками, которые отравляются наркотиками, украшаются цветами и гордятся своей целостностью. Сам он лишь осколок жизни, это он сознавал прекрасно. И был счастлив этим. Универсальность была ему не под силу, все равно как сделать "роллс-ройс", деталь за деталью, собственными руками. Что вполне возможно, колонизация луны пригасит лихорадку и надрыв здесь, и тогда тоска по целостности и безграничности найдет более материальное удовлетворение. О, человечество, пьяное от ужаса, протрезвись, приди в себя, успокойся! Пьяное от ужаса? Да, именно так, и осколки (такие, как мистер Сэммлер) поняли давно: земля - это могила, наша жизнь дана была ей в долг по частицам и должна быть возвращена в положенный срок; пришло уже время, когда каждая частица столь страстно жаждет освободиться от сложных форм жизни, когда каждая клетка вопит: "Хватит с меня!" Эта планета была нашей матерью и нашим погребальным покровом. Неудивительно, что человеческий дух жаждет вырваться отсюда. Покинуть это плодовитое чрево. И заодно этот грандиозный склеп. Стремление к бесконечности, вызванное страхом смерти, timor mortis, нуждается в материальном удовлетворении. Timor mortis conturbat me. Dies irae. Quid sum miser tune dicturus [Страх смерти приводит меня в смущение. День гнева. Как меня, несчастного, тогда назовут (лат.)]. Луна в этот вечер была такая огромная, что даже Уоллес, потягивая виски на заднем сиденье среди роскошных ковров и гобеленов, обратил на нее внимание. Скрестив ноги, откинувшись на сиденье, он указал рукой, пересекающей спину Эмиля, на луну, повисшую над укатанным шоссе, убегающим на север к мосту Джорджа Вашингтона. - Ну и луна сегодня! Чудо! Они жужжат вокруг нее, как мухи, - сказал он. - Кто? - Космические устройства. - А, да, я читал в газетах. Ты бы полетел? - Еще бы! В любой момент! - сказал Уоллес. - Прочь отсюда? Что за вопрос. Немедленно полетел бы! Я уже и так записался в "Пан-Америкэн". - Куда записался? - Ну, в этой авиакомпании. Кажется, я был пятьсот двенадцатый. Из тех, кто позвонил, чтобы забронировать место. - А они уже записывают на экскурсии на Луну? - Конечно, записывают. Сотни тысяч людей хотят полететь. И на Марс, и на Венеру, куда можно, будет взлететь с Луны. - Невероятно! - Что тут невероятного? Что хотят лететь? Вполне естественно. Я вам говорю, авиакомпании уже составляют списки желающих. А вы, дядя, вы бы отправились в такое путешествие? - Нет. - Из-за возраста, да? - Возможно, из-за возраста. Мои странствия уже закончены. - Но на Луну, дядя! Конечно, физически вам будет это трудно, но такой человек, как вы! Я не могу поверить, что такой человек не умирает от желания полететь. - На Луну? Да мне даже в Европу съездить не хочется! - сказал мистер Сэммлер. - Кроме того, если уж выбирать, я бы предпочел океанское дно. В батисфере доктора Пикара. Я скорее человек глубин, чем человек высот. Лично мне совсем ни к чему беспредельность. Океан, как он ни глубок, всегда имеет верх и низ, тогда как у неба нет потолка. Я думаю, я - человек Востока, Уоллес, ибо евреи, если вдуматься, все же дети Востока. Я согласен сидеть здесь, в западном Нью-Йорке, и с восхищением наблюдать эти великолепные фаустианские отбытия к другим мирам. Лично мне нужен потолок, правда, предпочтительно высокий. Да, я предпочитаю потолок над собой, и притом лучше высокий, чем низкий. В литературе есть немало шедевров с низкими потолками - "Преступление и наказание", например, и шедевров с высокими потолками - как "В поисках утраченного времени". Клаустрофобия? Ведь смерть и есть заточение. Хоть Уоллес, продолжая улыбаться, мягко, но решительно не согласился, однако слушал рассуждения дяди Сэммлера с некоторым интересом. - Конечно, - сказал он, - мир для вас выглядит несколько необычно. В прямом смысле слова. Из-за ваших глаз. Насколько хорошо вы видите? - Ты прав, я вижу только частично. - И все же вы умудрились подробно описать этого черного с его членом. - Ага, Фефер успел уже тебе рассказать. Твой компаньон. Мне бы следовало знать, что ему не терпится разболтать всем. Я надеюсь, это несерьезно насчет фотографий скрытой камерой в автобусе? - Я думаю, он собирается сделать - у него замечательная камера. Он ведь немножко чокнутый. Я заметил, что пока человек молод и полон энтузиазма, что бы он ни откалывал, о нем говорят: "Это - молодость". А когда он становится постарше, о тех же самых вещах говорят: "Он чокнутый". Ваше приключение ужасно его взволновало. Что, собственно, этот негр сделал, дядя? Он что - спустил штаны и показал вам эту штуку? - Нет. - А что, просто расстегнул молнию? И вытащил оттуда свой член? И как это выглядело? Интересно знать... Он хоть заметил, что у вас не самое лучшее зрение? - Понятия не имею, что он заметил. Он мне не рассказывал. - Ну, так расскажите мне про его член. Он ведь не был совершенно черный или был? Я думаю, он должен быть шоколадный с малиновым оттенком или, может, цвета его ладоней? О, эта научная объективность Уоллеса! - Послушай, мне не хочется об этом говорить. - Ну, дядя, представьте, что я зоолог, который никогда не видел живого левиафана, а вы встречали самого Моби Дика во время плавания на китобойном судне. Он был длинный - дюймов шестнадцать, восемнадцать? - Не могу сказать. - А как вы думаете, сколько он весил: два фунта, три фунта, четыре? - Как я мог это оценить? Да ведь и ты не зоолог. Ты стал им только две минуты назад. - Он был обрезанный? - Мне показалось, что нет. - Интересно, это правда, что женщины предпочитают негров? - Я предполагаю, кроме этого, у них есть еще и другие интересы. - Так они говорят во всяком случае. Но знаете, я не стал бы им верить. Они ведь животные, правда? - Временами у всех проступают черты животных. - Я не из тех, кого можно обмануть их изящно-изысканным дамским видом. Женщины ужасно похотливы. По-моему, они гораздо развращеннее мужчин. В этой области я не очень-то склонен полагаться на ваше мнение, несмотря на все мое уважение к вашим знаниям и к вашему жизненному опыту. Анджела любит говорить, что главное, чтоб у мужика был толстый хер... простите за выражение, дядя. - Возможно, Анджела - особый случай. - Ну да, вам приятнее думать, что она исключение из правила. А если это не так? - Может, сменим тему, Уоллес? - Ни за что, это так интересно. Это ведь не грязное любопытство - мы будем исключительно объективны, ладно? Послушайте, Анджела забавно описывает Уортона Хоррикера. Ведь он на вид такой высокий, стройный малый. Она, однако, утверждает, что он слишком много занимается спортом, что он слишком мускулист. И что не так-то просто добиться нежных эмоций от мужика со стальными канатами вместо рук и с грудными мышцами штангиста. Он железный человек. Она говорит, это здорово мешает потоку нежных чувств. - Никогда не думал об этом. - Что она может знать о нежности? Она понимает просто - чтоб промеж ног сунуть мужика. Любой может стать ее любовником... нет, каждый. Говорят, что парень, который накачивает свои мышцы до такой степени, знаете: "Я раньше был хилый, весил девяносто фунтов!" - что такой парень нарцисс и гомик. Я никого ни за что не осуждаю. Ну и что, если человек гомосексуалист? Что в этом предосудительного? Я не думаю, что гомосексуальность - это другой способ проявления человеческих желаний, нет, я думаю - это действительно болезнь. Я не понимаю, зачем гомосексуалисты поднимают такой шум и объявляют себя вполне нормальными. Прямо-таки джентльменами. Они указывают на нас, а мы и сами не слишком хороши. Я думаю, главная причина этого бума педерастов заключается в постоянной угрозе войны. Одно из последствий 1914-го, этой бойни в окопах. Мужчин разносило на куски. Быть женщиной оказалось гораздо безопаснее. А еще лучше навсегда оставаться ребенком. А лучше всего стать художником - этакой комбинацией женщины, ребенка и дервиша. Я сказал дервиша? Может, лучше - шамана? Нет, я имел в виду чародея, волшебника. Плюс к тому миллионера. Многие миллионеры хотят быть художниками, то есть ребенком, или женщиной и волшебником одновременно. А о чем, собственно, я говорил? Да, да, о Хоррикере. Я говорил, что, несмотря на всю эту физическую культуру и поднятие тяжестей, он не стал педерастом. Но он действительно выглядит замечательным образчиком мужской силы. Личностью, способной на заранее заданную самодисциплину. Похоже, Анджела старалась спустить его с высот. Сегодня она его оплакивает, но это ведь настоящая свинья, завтра она его забудет. По-моему, моя сестра - свинья. Если у него слишком много мускулов, у нее слишком много жира. А этот ее пышный бюст, он не мешает проявлениям нежности? Вы что-то сказали? - Ни слова. - Иногда по ночам, перед тем как заснуть, я просматриваю полный список своих знакомых и выясняю, что все они свиньи. Оказывается, это замечательная терапия. Таким образом я очищаю свой мозг перед сном. Если б вы были в этот момент в комнате, вы бы только и слышали, как я повторяю: "Свинья, свинья, свинья". Я не называю имен. В каждом имени что-то есть. А вам не кажется, что она забудет Хоррикера завтра же? - Вполне возможно. Но все же я не думаю что она совсем пропащая. - Она - женщина-вампир, роковая женщина. У каждого мифа есть естественные противники. Противником мифа о настоящем мужчине выступает роковая женщина. Мужское представление о себе попросту подвергается уничтожению между ее ляжками. Если он воображает, что в нем есть что-то особенное, она ставит его на место. Ни в ком нет ничего особенного. Анджела просто представляет реализм, по которому мудрость, красота, доблесть и слава мужчины - чепуха, суета, тщеславие; ее задача - свести на нет мужскую легенду о себе самом. Вот почему все кончено между ней и Хоррикером, вот почему она позволила этому хаму в Мексике трахать ее сзади и спереди на глазах у Хоррикера и еще какой-то твари, которую она сама ему подсунула. В атмосфере соучастия. - Я не знал, что Хоррикер создал такую сногсшибательную легенду о себе. - Но давайте вернемся к нашей теме. Что еще он вам сделал, спустил на вас? - Ничего подобного. Но мне неприятно говорить об этом. Он пригрозил мне, чтоб я не вступался в автобусе за старика, которого он ограбил. Чтобы я не сообщал о нем в полицию. Но я к тому времени уже пытался сообщить в полицию. - Естественно, вы пожалели людей, которых он грабил. - Дело совсем не в том, что у меня такое необыкновенно отзывчивое сердце. Просто это отвратительно. - Наверное, дело в том, что вы слишком много пережили. Вас, кажется, вызывали свидетелем на процесс Эйхмана? - Ко мне обращались. Но я не захотел. - Вы ведь написали статью об этом сумасшедшем из Лодзи - как его, царь Румковский? - Да. - Мне всегда казалось, что мужские половые члены выглядят очень впечатляюще. Впрочем, и женские тоже. Вроде, они хотят нам что-то важное сообщить через заросли своих бакенбардов. На это Сэммлер ничего не ответил. Уоллес прихлебывал виски, как мальчишка прихлебывает кока-колу. - Конечно, - продолжал Уоллес, - черные говорят на каком-то другом языке. Этот паренек умолял сохранить ему жизнь... - Какой паренек? - А в газетах. Паренек, которого окружила чернокожая банда четырнадцатилетних. Он умолял их не стрелять, но они просто не понимали его. Это в прямом смысле слова другой язык. Выражает совсем другие чувства. Никакого взаимопонимания. Никаких общих взглядов. Вне пределов досягаемости. "Меня тоже умоляли". Однако этого Сэммлер не сказал вслух. - Паренек погиб? - Паренек? Через несколько дней он умер от раны. Но мальчишки даже не знали, что он им говорил. - Есть такая сцена в "Войне и мире", которую я часто вспоминаю, - сказал Сэммлер. - Французский генерал Даву, человек исключительной жестокости, о котором известно, что он с мясом вырвал чьи-то бакенбарды, посылает группу людей в Москве на расстрел, но когда Пьер Безухов подошел к нему, они посмотрели друг другу в глаза. Они просто обменялись человеческим взглядом, и это спасло Пьеру жизнь. Толстой говорит, что вы не можете убить другое человеческое существо, с которым вы обменялись таким взглядом. - О, это потрясающе! А что вы думаете? - Я отношусь с симпатией к желанию в это верить. - Всего лишь относитесь с симпатией! - Нет, отношусь с глубокой симпатией. С глубокой печалью. Когда гениальные мыслители думают о человечестве, они почти что вынуждены верить в такого рода психологическое единение. Хотел бы я, чтобы это было так. - Потому что они отказываются считать себя абсолютными исключениями. Я понимаю это. Но вам не кажется, что такой обмен взглядами действительно может сработать? Ведь иногда это случается? - О, наверное, время от времени что-то подобное случается. Пьеру Безухову здорово повезло. Конечно, он всего лишь герой из книги. И конечно, жизнь для каждой личности - это уже удача. Как в книге. Но Пьер был особенно удачлив, раз его взгляд остановил на себе взгляд палача. Мне никогда не выпадала такая удача. Нет, я никогда не видел, чтобы такое случалось. О таком стоит молиться. И конечно, на чем-то это основано. Это не просто отвлеченная идея. Это основано на вере в то, что в сердце каждого человека живет та же правда, тот же отблеск истинно Божественного духа и что это и есть величайшее богатство, которым человечество располагает сообща. И я готов согласиться с этим до известной степени. Но хоть это и не отвлеченная идея, я бы не стал на нее особенно рассчитывать. - Говорят, вы уже однажды побывали в могиле. - Кто говорит? - Как это было? - Как это было. Давай поговорим о чем-нибудь другом. Мы уже на загородном шоссе. Эмиль гонит быстро. - В это время ночи движение маленькое. Знаете, я тоже однажды спасся чудом. Это было до Нью-Рошели. Я удрал из школы и слонялся по парку. Озеро замерзло, но я умудрился провалиться под лед. Там был японский мостик, и я пытался карабкаться по сваям, снизу, и сорвался. Это было в декабре, лед был серый. А снег - белый. А вода - черная. Я цеплялся за лед, от страха я напустил полные штаны, а моя душа, как мраморный шарик, катилась, катилась прочь. Пришел мальчик постарше и спас меня. Он тоже был прогульщик, он подполз ко мне по льду с веткой в руке. Я схватился за ветку, и он вытащил меня. Потом мы пошли в мужскую уборную, и там я разделся. Он растирал меня своей замшевой курткой. Я положил свои одежки на батарею, но они никак не высыхали. Он сказал: "Слушай, парень, тебе здорово влетит!" И мне-таки влетело от матери. Она надрала мне уши за то, что я пришел в мокрой одежде. - Отлично. Ей бы следовало делать это почаще. - Сказать вам что-то? Я согласен. Вы правы. Это воспоминание бесценно. Оно куда живее в памяти, чем шоколадные пирожные, и куда богаче красками. Но знаете, дядя Сэммлер, когда на следующий день в школе я встретил того парня, я решил отдать ему свои карманные деньги, что составляло десять центов. - Он взял их? - Конечно, взял. - Обожаю такие истории. Что он сказал? - Ни слова. Он просто кивнул головой и взял монету. Он сунул ее в карман и вернулся в своим взрослым друзьям. Он, как я понял, чувствовал, что заработал эти деньги там, на льду. Это было заслуженное вознаграждение. - Я вижу, тебе тоже есть что вспомнить. - И это очень важно. Каждому нужны воспоминания. Они не впускают в дверь серого волка незначительности. И все это будет продолжаться. Просто продолжаться, как раньше. Еще шесть миллиардов лет, пока солнце не взорвется. Еще шесть миллиардов лет жизни человечества. Дух захватывает при мысли об этой фантастической цифре. Шесть миллиардов лет! Что станет с нами? И с другими существами тоже, но главное - с нами? Как мы справимся со своей задачей? И когда придет время покинуть эту землю и сменить нашу солнечную систему на какую-нибудь другую, какой это будет знаменательный день. Но человечество к этому времени станет совсем другим. Эволюция продолжается. Олаф Стэплдон утверждает, что в будущем каждый человек будет жить не менее тысячи лет. Человек будущего, грандиозная личность красивого зеленого цвета, с рукой, развившейся в набор универсальных инструментов, приборов точных и тонких, с указательным и большим пальцами, способными передать тысячи фунтов давления. Каждый разум превратится в часть замечательного аналитического организма, для которого решение проблем физики и математики и будет лишь частью великолепного целого. Раса полубессмертных гигантов, наших зеленых потомков, нашего роду и племени, неизбежно несущих в себе обрывки и остатки наших огорчительных странностей, так же, как и силу нашего духа. Сейчас научной революции всего триста лет. Представьте, что ей миллион, что ей миллиард лет. А Бог? По-прежнему непознанный, даже этим мощным братством мыслителей, по-прежнему недосягаемый? "Роллс-ройс" уже ехал по проселочным дорогам. Можно было слышать шелест и шорох свежей весенней листвы над проносящейся под деревьями машиной. После стольких лет Сэммлер все еще не помнил дороги к дому Элии, петляющей проселками среди пригородных лесов. И вот наконец этот дом, наполовину деревянный, в стиле Тюдор, где почтенный хирург со своей хозяйственной женой растил двух детей и играл в бадминтон на тщательно стриженной траве. В 1947 году беженец Сэммлер был удивлен их любовью к играм - взрослые люди с ракетками и воланами. Сейчас лужайка была освещена луной, которая показалась Сэммлеру свежевыбритой; гравий на дороге, белый и мелкий, приветливо шуршал под колесами. Вокруг стояли густолистые вязы - старые, старше, чем все Гранеры, вместе взятые. В свете фар замелькали глаза животных, словно лучи прожекторов, наклонно расположенных вдоль обочины дороги: мышь, крот, сурок, кошка или просто осколки стекла, сверкающие сквозь заросли травы и кустов. Ни в одном окне не было света. Эмиль направил свет фар на входную дверь. Уоллес поспешно рванул дверцу, расплескивая виски на ковер. Сэммлер подхватил на лету стакан и протянул его шоферу, объясняя: "Это упало". Потом он поспешил вслед за Уоллесом по шуршащему гравию. Как только за Сэммлером закрылась дверца, Эмиль задним ходом направил машину в гараж. Комнаты были освещены только лунным светом. Это был дом, который неправильно понял свою задачу, так, во всяком случае, казалось Сэммлеру; здесь, по сути, хорошо работали только бытовые приборы. Хотя Элия всегда заботился о нем, особенно после смерти жены, как бы выполняя ее волю. Так же как Марго выполняла волю Ашера Эркина. На подъездной дорожке всегда был разглажен свежий гравий. Как только кончалась зима, Гранер заказывал свежий гравий. Лунный свет сочился сквозь шторы и пенился, как пергидроль, на шелковистой поверхности белых ковров. - Уоллес? - Сэммлеру показалось, что он слышит его шаги внизу, в подвале. Если он не включил в доме свет, значит, он не хотел, чтобы Сэммлер мог проследить за его перемещениями по дому. Бедный парень слегка рехнулся. Мистер Сэммлер, вынужденный жизнью, или судьбой - как хочешь, так и называй, - не соваться в чужие дела и воспринимать увиденное по мере сил в абстрактных категориях, и не собирался подглядывать за Уоллесом в доме его отца, чтобы помешать ему шарить в поисках денег - этих вымышленных, а может, и настоящих, преступных долларов, вырученных за аборты. Обследование кухни не давало повода думать, что кто-нибудь недавно здесь побывал. Буфетные дверцы были закрыты, раковина из нержавеющей стали и поверхность кухонного стола были сухими. Как на выставке кухонной утвари. Все чашки на своих крючках, все на месте. Но на дне мусорного ведра, внутри пакета из коричневой оберточной бумаги валялась пустая консервная банка - тунец в собственном соку, сорт Гейша, хранящая свежий запах рыбы. Сэммлер поднес банку к носу. Ага! Похоже, кто-то здесь обедал. Кто бы это мог быть - не шофер ли, Эмиль? А может, сам Уоллес глотал прямо из банки, без уксуса или заправки? Нет, Уоллес оставил бы крошки на кухонном столе, или грязную вилку, или какие-нибудь другие следы поспешного обеда. Сэммлер положил обратно вспоротую консервную жестянку, опустил педаль ведра и направился в гостиную. Там он пощупал кольчугу электрокамина, так как знал, что Шула любит тепло. Камин был холодный. Но вечер был необычайно теплым, так что это ничего не доказывало. После этого он поднялся на второй этаж, вспоминая по пути, как он, бывало, играл с Шулой в прятки - в Лондоне, тридцать пять лет назад. Он был очень хорош тогда, повторяя громко вслух: "А где Шула? Уж не в кладовке ли? Сейчас мы посмотрим. Нет, ее нет в кладовке. Где же она может быть? Совершенно непонятно. Может, она под кроватью? Нет, и там нет. Какая умная девочка! Как она замечательно спряталась! Ее просто невозможно найти!" А в это время девочка, тогда пятилетняя, вся дрожа от возбуждения и азарта, бледная от напряжения, скорчившись сидела за медным ведерком для угля, прямо попой на полу, а он притворялся, что не замечает ее - ее крупной лобастой головы с маленькой красногубой улыбкой, - Господи, это было в другой жизни! Как печально. Даже если бы не было войны. А вот теперь - кража! Это уже серьезно. Притом кража интеллектуальной собственности, что еще хуже. И в темноте он ссылался на свое старческое бессилие. Он слишком стар для этого. Карабкаться вверх, цепляясь за перила, путаясь в утомительно роскошном ворсе ковра. Ему место в больнице. В качестве старого родственника, ожидающего в приемной. Это для него более подходящее место. На втором этаже были спальни. Он осторожно пробрался в темноте. В такой домашней атмосфере, наполненной застоявшимися запахами мыла и туалетной воды. Этот дом давно никто не проветривал. До него вдруг донесся всплеск воды, легкое движение воды в полной ванне. Шлепок по поверхности воды. Он протянул руку, растопырив пальцы, и заскользил ладонью по кафелю в поисках выключателя. Во вспыхнувшем свете он увидел Шулу, она пыталась прикрыть нагую грудь полотенцем. Огромная ванна была лишь наполовину заполнена ее небольшим телом. Он увидел подошвы ее белых ног, черный женский треугольник и два тяжелых белых шара с крупными пурпурно-коричневыми пятнами вокруг сосков. Да, да