дуном. Внезапно он вскочил, всем телом перегнулся через стол и молниеносным движением, словно ныряльщик, выбросил вперед руки. Моксон откинулся назад, попытался увернуться, но было уже поздно: руки чудовища сомкнулись на его горле, Моксон вцепился в них, пытаясь оторвать от себя. В следующий миг стол перевернулся, свеча упала на пол и потухла, комната погрузилась во мрак. Но шум борьбы доносился до меня с ужасающей отчетливостью, и всего страшнее были хриплые, захлебывающиеся звуки, которые издавал бедняга, пытаясь глотнуть воздуха. Я бросился на помощь своему другу, туда, где раздавался адский грохот, но не успел сделать в темноте и нескольких шагов, как в комнате сверкнул слепяще белый свет, он навсегда выжег в моем мозгу, в сердце, в памяти картину схватки: на полу борющиеся, Моксон внизу, горло его по-прежнему в железных тисках, голова запрокинута, глаза вылезают из орбит, рот широко раскрыт, язык вывалился наружу и - жуткий контраст! - выражение спокойствия и глубокого раздумья на нарисованном лице его противника, словно погруженного в решение шахматной задачи! Я увидел все это, а потом надвинулись мрак и тишина. Три дня спустя я очнулся в больнице. Воспоминания о той трагической ночи медленно всплыли в моем затуманенном мозгу, и тут я узнал в том, кто ходил за мной, доверенного помощника Моксона Хейли. В ответ на мой взгляд он, улыбаясь, подошел ко мне. - Расскажите, - с трудом выговорил я слабым голосом, - расскажите все. - Охотно, - ответил он. - Вас в бессознательном состоянии вынесли из горящего дома Моксона. Никто не знает, как вы туда попали. Вам уж самому придется это объяснить. Причина пожара тоже не совсем ясна. Мое мнение таково, что в дом ударила молния. - А Моксон? - Вчера похоронили то, что от него осталось. Как видно, этот молчаливый человек при случае был способен разговориться. Сообщая больному эту страшную новость, он даже проявил какую-то мягкость. После долгих и мучительных колебании я отважился наконец задать еще один вопрос: - А кто меня спас? - Ну, если вам так интересно, - я. - Благодарю вас, мистер Хеили, благослови вас Бог за это. А спасли ли вы также несравненное произведение вашего искусства, автоматического шахматиста, убившего своего изобретателя? Собеседник мои долго молчал, глядя в сторону. Наконец он посмотрел мне в лицо и мрачно спросил: - Так вы знаете? - Да, - сказал я, - я видел, как он убивал. Все это было давным-давно. Если бы меня спросили сегодня, я бы не смог ответить с такой уверенностью. ЧЕЛОВЕК И ЗМЕЯ 1 Доподлинно известно и сие подтверждено также многими свидетельствами, противу коих не станут спорить ни мудрецы, ни мужи науки, что глазу змеиному присущ магнетизм и буде кто, влекомый противу воли своей, подпадет под действие оного магнетизма, тот погибнет жалкою смертью, будучи укушен сим гадом... Растянувшись на диване в халате и комнатных туфлях, Харкер Брайтон улыбался, читая вышеприведенное место в "Чудесах науки" старика Морристера. "Единственное чудо заключается здесь в том, - подумал он, - что во времена Морристера мудрецы и мужи науки могли верить в такую чепуху, которую в наши дни отвергают даже круглые невежды". Тут мысли его потекли друг за дружкой - Брайтон был человек мыслящий, - и он машинально опустил книгу, не меняя направления взгляда. Как только книга исчезла из поля зрения Брайтона, какая-то вещь, находившаяся в полутемном углу комнаты, пробудила его внимание к окружающей обстановке. В темноте, под кроватью, он увидел две светящиеся точки на расстоянии примерно дюйма одна от другой. Возможно, что газовый рожок у него над головой бросал отблеск на шляпки гвоздей; он не стал задумываться над этим и снова взялся за книгу. Через секунду, повинуясь какому-то импульсу, в рассмотрение которого Брайтон не стал вдаваться, он снова опустил книгу и поискал глазами то место. Светящиеся точки были все там же. Они как будто стали ярче и светились зеленоватым огнем, чего он сначала не заметил. Ему показалось также, будто они немного сдвинулись с места, словно приблизились к дивану. Однако тень все еще настолько скрывала их, что его невнимательный взгляд не мог определить ни происхождение, ни природу этих точек, и он снова стал читать. Но вот что-то в самом тексте навело Брайтона на мысль, которая заставила его вздрогнуть и в третий раз опустить книгу на диван, откуда, выскользнув у него из руки, она упала на пол обложкой кверху. Приподнявшись, Брайтон пристально вглядывался в темноту под кроватью, где блестящие точки горели, как ему теперь казалось, еще более ярким огнем. Его внимание окончательно пробудилось, взгляд стал напряженным, настойчивым. И взгляд этот обнаружил под кроватью, в ее изножье, свернувшуюся кольцами большую змею - светящиеся точки были ее глаза. Омерзительная плоская голова лежала от внутреннего кольца к внешнему и была обращена прямо к Брайтону. Очертание нижней челюсти - широкой и грубой - и дегенеративный, приплюснутый лоб позволяли определить направление злобного взгляда. Глаза змеи были уже не просто светящимися точками; они смотрели в его глаза взглядом осмысленным и полным ненависти. 2 Появление змеи в спальной комнате современного комфортабельного городского дома, к счастью, не такой уж заурядный случай, чтобы всякие разъяснения показались здесь излишними. Харкер Брайтон - тридцатипятилетний холостяк, большой эрудит, человек завидного здоровья, праздный, богатый, спортсмен-любитель и личность весьма популярная в обществе - вернулся в Сан-Франциско из путешествия по странам отдаленным и малоизвестным. Лишения последних лет сделали вкусы Брайтона - всегда несколько привередливые - еще более изысканными, и так как даже отель "Замок" был не в состоянии удовлетворить их полностью, он охотно воспользовался гостеприимством своего приятеля, известного ученого, доктора Друринга. Особняк доктора Друринга - большой, старомодный, построенный в той части города, которая считается теперь нефешенебельной, - хранил в своем внешнем облике выражение горделивой отчужденности. Он словно не желал иметь ничего общего с соседями, изменившими его окружение, и обзавелся причудами - следствие обособленного образа жизни. Одной из этих причуд было "крыло", бросающееся в глаза своей несообразностью с точки зрения архитектуры и весьма оригинальное в смысле использования его, так как "крыло" служило одновременно лабораторией, зверинцем и музеем. Здесь-то доктор и давал простор своим научным стремлениям, изучая те формы животного царства, которые вызывали у него интерес и соответствовали его вкусам, склоняющимся, надо признать, скорее к низшим организмам. Для того чтобы завоевать его взыскательную душу, представители высших типов должны были сохранить хотя бы некоторые рудиментарные особенности, роднящие их с такими "чудищами первобытных дебрей", как жабы и змеи. Врожденные склонности явно влекли его к рептилиям; он любил вульгарных детищ природы и называл себя "Золя от зоологии". Жена и дочери доктора Друринга, не разделяющие его просвещенной любознательности к жизни и повадкам наших злосчастных собратьев, с ненужной суровостью изгонялись из помещения, которые доктор называл "змеевником", и были вынуждены довольствоваться обществом себе подобных; впрочем, смягчая их тяжкую участь, Друринг уделял им из своего немалого состояния достаточно, чтобы они могли превзойти пресмыкающихся пышностью жилища и блистать недосягаемым для тех великолепием. В отношении архитектуры и обстановки змеевник отличался суровой простотой, соответствующей подневольному образу жизни его обитателей, многим из которых нельзя было предоставить свободу, необходимую для полного наслаждения роскошью, так как обитатели эти имели одну весьма неудобную особенность, а именно - были живыми существами. Впрочем, в своем лице они чувствовали стеснение в свободе лишь настолько, насколько это было неизбежно, чтобы защитить их же самих от пагубной привычки пожирать друг друга; и, как предусмотрительно сообщили Брайтону, в доме уже привыкли к тому, что некоторых обитателей змеевника не раз обнаруживали в таких местах усадьбы, где они сами затруднились бы объяснить свое появление. Несмотря на соседство змеевника и связанные с ним мрачные ассоциации, в сущности говоря, мало трогавшие Брайтона, жизнь в особняке Друринга была ему вполне по душе. 3 Если не считать крайнего удивления и дрожи, вызванной чувством гадливости, мистер Брайтон не так уж взволновался. Его первой мыслью было позвонить и вызвать прислугу, но хотя сонетка висела совсем близко, он не протянул к ней руки; ему. пришло в голову, что такой поступок отдавал бы малодушием, а он ведь, разумеется, никакого страха не испытывал. Нелепость создавшегося положения казалась ему куда хуже, чем опасность, которой оно грозило; положение было пренеприятное, но при этом абсурдное. Пресмыкающееся принадлежало к какому-то неизвестному Брайтону виду. О длине его он мог только догадываться; туловище, в той части, которая виднелась из-под кровати, было толщиной с его руку. Чем эта змея опасна, если она вообще опасна? Может быть, она ядовита? Может быть, это констриктор? Запас знаний Брайтона о предупредительных сигналах, имеющихся в распоряжении природы, не давал ему ответа; он никогда еще не занимался расшифровкой ее кода... Пусть эта тварь безвредна, вид ее во всяком случае отвратителен. Она была de trop - чем-то несуразным, наглым. Этому сокровищу здесь не место. Даже варварский вкус нашего времени и нашей страны, загромоздивший стены комнаты картинами, пол - мебелью, а мебель - всякого рода безделушками, не предусматривал появления здесь выходцев из джунглей. Кроме того - невыносимая мысль! - дыхание этой твари распространялось в воздухе, которым дышал он сам. Мысли эти с большей или меньшей четкостью возникали в мозгу Брайтона и побуждали его к действию. Этот процесс именуется у нас размышлением и принятием того или иного решения. В результате мы оказываемся разумны или неразумны. Так и увядший лист, подхваченный осенним ветром, проявляет по сравнению со своими собратьями большую или меньшую сообразительность, падая на землю или же в озеро. Секрет человеческих действий - секрет открытый: что-то заставляет наши мускулы сокращаться. И так ли уж важен тот факт, что подготовительные молекулярные изменения в них мы называем волей? Брайтон встал с намерением незаметно податься назад, не потревожив змею, и, если удастся, выйти в дверь. Так люди отступают перед величием, ибо всякое величие властно, а во всякой власти таится нечто грозное. Брайтон знал, что он и пятясь найдет дверь. Пусть чудовище последует за ним - хозяева, в угоду своему вкусу увешавшие стены картинами, позаботились и о полке со смертоносным восточным оружием, откуда можно будет схватить то, что окажется подходящим. Тем временем беспощадная злоба все больше и больше разгоралась в глазах змеи. Брайтон поднял правую ногу, чтобы шагнуть назад. В ту же минуту он почувствовал, что не в состоянии сделать это. "Меня считают человеком отважным, - подумал он, - значит, отвага не что иное, как гордость? Неужели я способен отступить только потому, что никто не увидит моего позора?" Он опирался правой рукой о спинку стула, так и не опустив ногу на пол. - Глупости! - сказал он вслух, - не такой уж я трус, чтобы не признаться самому себе, что мне страшно. Он поднял ногу чуть выше, слегка согнув колено, и резким движением поставил на пол - на вершок впереди левой! Он не мог понять, как это случилось. Такой же результат дала попытка сделать шаг левой ногой; она очутилась впереди правой. Пальцы, лежавшие на спинке, сжались; рука вытянулась назад, не выпуская стула. Можно было подумать, что Брайтон ни за что не хочет расстаться со своей опорой. Свирепая змеиная голова попрежнему лежала от внутреннего кольца к внешнему. Змея не двинулась, но глаза ее были теперь словно электрические искры, дробившиеся на множество светящихся игл. Лицо человека посерело. Он снова сделал шаг вперед, затем второй, волоча за собой стул, и наконец со стуком повалил его на пол. Человек застонал; змея не издала ни звука, не шевельнулась, но глаза ее были словно два ослепительных солнца. И из-за этих солнц самого пресмыкающегося не было видно. Радужные круги расходились от них и, достигнув предела, один за другим лопались, словно мыльные пузыри; казалось, круги эти касаются его лица и тотчас же уплывают в неизмеримую даль. Где-то глухо бил большой барабан, и сквозь барабанную дробь изредка пробивалась музыка, неизъяснимо нежная, словно звуки эоловой арфы. Он узнал мелодию, которая раздается на рассвете у статуи Мемнона, и ему почудилось, что он стоит в тростниках на берегу Нила и слушает сквозь безмолвие столетий этот бессмертный гимн. Музыка смолкла; вернее, она мало-помалу, незаметно для слуха, перешла в отдаленный гул уходящей грозы. Перед ним расстилалась равнина, сверкающая в солнечных лучах и дождевых каплях, равнина в полукружье ослепительной радуги, которая замыкала в своей гигантской арке множество городов. В самом центре этой равнины громадная змея, увенчанная короной, поднимала голову из клубка колец и смотрела на Брайтона глазами его покойной матери. И вдруг эта волшебная картина взвилась кверху, как театральная декорация, и исчезла в мгновение ока. Что-то с силой ударило его в лицо и грудь. Это он повалился на пол; из переломанного носа и рассеченных губ хлестала кровь. Несколько минут он лежал оглушенный, с закрытыми глазами, уткнувшись лицом в пол. Потом очнулся и понял, что падение, переместив его взгляд, нарушило силу змеиных чар. Вот теперь, отводя глаза в сторону, он сумеет выбраться из комнаты. Но мысль о змее, лежащей в нескольких футах от его головы и, может быть, готовой к прыжку, готовой обвить его шею своими кольцами, - мысль эта была невыносима! Он поднял голову, снова взглянул в эти страшные глаза и снова попал в рабство. Змея не двигалась; теперь она, казалось, теряла власть над его воображением; величественное зрелище, возникшее перед ним несколько мгновений назад, больше не появлялось. Черные пуговицы глаз, как и прежде, с невыразимой злобой поблескивали изпод идиотически низкого лба. Словно тварь, уверенная в собственном торжестве, решила оставить свои гибельные чары. И тут произошло нечто страшное. Человек, распростертый на полу всего лишь в двух шагах от своего врага, приподнялся на локтях, запрокинул голову, вытянул ноги. Лицо его в пятнах крови было мертвенно-бледно; широко открытые глаза выступали из орбит. На губах появилась пена; она клочьями спадала на пол. По телу его пробегала судорога, оно извивалось позмеиному. Он. прогнул поясницу, передвигая ноги из сторону в сторону. Каждое движение все больше и больше приближало его к змее. Он вытянул руки, стараясь оттолкнуться назад, и все-таки не переставал подтягиваться на локтях все вперед и вперед. 4 Доктор Друринг и его жена сидели в библиотеке. Ученый был на редкость хорошо настроен. - Я только что выменял у одного коллекционера великолепный экземпляр ophiophagus'a, - сказал он. - А что это такое? - довольно вяло осведомилась его супруга. - Боже милостивый, какое глубочайшее невежество! Дорогая моя, человек, обнаруживший после женитьбы, что его жена не знает греческого языка, имеет право требовать развода. Ophiophagus - это змея, пожирающая других змей. - Будем надеяться, что она пожрет всех твоих, - сказала жена, рассеянно переставляя лампу. - Но как ей это удается? Она очаровывает их? - Как это на тебя похоже, дорогая, - сказал доктор с притворным возмущением. - Ты же прекрасно знаешь, что меня раздражает малейший намек на эти нелепые бредни о гипнотической силе змей. Разговор их был прерван душераздирающим воплем, раздавшимся в тишине дома, словно голос демона, возопившего в могиле. Он повторился еще и еще раз с ужасающей ясностью. Доктор и его жена вскочили на ноги, он - озадаченный, она - бледная, онемевшая от ужаса. Отголосок последнего вопля еще не успел затихнуть, как доктор выбежал из комнаты и кинулся вверх по лестнице, перескакивая сразу через две ступеньки. В коридоре перед комнатой Брайтона он столкнулся со слугами, прибежавшими с верхнего этажа. Все вместе, не постучавшись, они ворвались в комнату. Дверь была не заперта и сразу же распахнулась. Брайтон лежал ничком на полу, мертвый. Его голова и руки прятались под изножьем кровати. Они оттащили тело назад и перевернули его на спину. Лицо мертвеца было перепачкано кровью и пеной, широко раскрытые глаза почти вышли из орбит. Ужасное зрелище! - Разрыв сердца, - сказал ученый, опускаясь на колени и кладя ладонь мертвецу на грудь. При этом он случайно взглянул под кровать. - Бог мой! Каким образом это сюда попало? Он протянул руку, вытащил из-под кровати змею и отшвырнул ее, все еще свернувшуюся кольцами, на середину комнаты, откуда она с резким шуршащим звуком пролетела по паркету до стены и так и осталась лежать там. Это было змеиное чучело; вместо глаз в голове у него сидели две башмачные пуговицы. ; ПРОСИТЕЛЬ Отважно прокладывая себе путь в нападавшем за ночь глубоком снегу и радуясь веселому смеху младшей сестренки, которая двигалась за ним по протоптанному следу, крепенький мальчуган лет восьми - сын именитейшего из жителей Грейвилля - вдруг споткнулся о какой-то предмет, хотя ничто на ровной снежной поверхности не указывало, что он под ней лежит. Откуда он там взялся, будет объяснено в этом рассказе. Если вам доводилось проезжать Грейвилль днем, вы непременно должны были заметить большое каменное здание, что стоит на пригорке к северу от вокзала и справа по ходу поезда, если ехать в сторону Грейт-Мобри. Здание весьма унылое, построено в стиле раннего упадка, причем архитектор, судя по всему, чурался славы, и хотя ему не удалось вовсе скрыть свое творение от людских глаз, - более того, он был вынужден поставить его на виду, так что все взоры невольно обращаются к дому, однако он не пожалел трудов и добился-таки своего: поглядев раз на этот шедевр, вы никогда уже больше не повернете головы в его сторону. Итак, внешний вид приюта для престарелых в Грейвилле чрезвычайно непривлекателен и неприветлив. Но размеры его велики, основавший приют благотворитель вложил в его строительство немалую толику доходов от продажи чая, шелков и пряностей, грузы которых доставляли из-за океана его корабли, когда он держал торговлю в Бостоне. Вдобавок он назначил денежный фонд на содержание приюта. Обрушив на сограждан столь необузданную щедрость, легкомысленный благодетель ограбил своих законных наследников ни много ни мало на полмиллиона долларов. Вероятно, не желая, чтобы сей огромный немой свидетель его расточительности вечно мозолил ему глаза, он в скором времени продал всю оставшуюся у него в Грейвилле собственность, сел на один из своих кораблей и уплыл за море. Впрочем, кумушки, которым всегда все известно лучше, чем самому Господу Богу, объявили, что он отправился на поиски жены, чему, однако, противоречит версия городского остроумца, утверждавшего, что все до единой местные девицы на выданье буквально не давали проходу холостяку-филантропу, потому-то он и оставил сию юдоль, то бишь Грейвилль. Кто из них прав - мы не знаем, однако в город он больше не вернулся, и хотя порой до жителей долетали обрывочные слухи, что он путешествует по неведомым странам, ничего достоверного никто не знал, и для следующего поколения этот человек стал всего лишь именем. Но имя кричало каменными буквами с фронтона дома для престарелых. Несмотря на негостеприимный вид, дом этот являет собой достаточно надежное убежище от невзгод, какие выпадают на долю престарелых, когда они бедны. Во времена, к которым относится наша короткая повесть, здесь проживало около двенадцати стариков, до того сварливых, вздорных и неблагодарных, что неприятностей от них было не меньше, чем от сотни; так во всяком случае считал директор приюта мистер Сайлас Тилбоди. Мистер Тилбоди был непоколебимо убежден, что всякий раз, когда кто-то из обитателей дома переселялся в иной, Лучший Дом, и совет попечителей принимает на освободившееся место нового жильца, это делается с исключительной целью испытать его, директорское, терпение и нарушить душевный покой. Если говорить правду, то чем дольше мистер Тилбоди стоял во главе богоугодного заведения, тем тверже укреплялся в мысли, что вообще наличие убогих стариков в его стенах нарушает первоначальный замысел благотворителя. Воображение у директора было куцее, но по мере сил и возможностей оно рисовало ему вместо богадельни некий сказочный замок, где сам он, в роли смотрителя, радушно принимает и развлекает богатых лощеных джентльменов средних лет, которые умеют вести изысканно остроумные беседы и готовы щедро платить за пансион и стол. В этом преображенном варианте филантропической идеи попечительский совет, которому мистер Тилбоди был обязан своим местом и, естественно, подотчетен, не фигурировал вовсе. Ибо попечители, как утверждал все тот же городской остроумец, получив в свое распоряжение такой богатый кусок ничьей собственности, были незаинтересованы его разбазаривать и являли чудеса бережливости. На что тут намек - не нашего ума дело; старики же, обитатели приюта, которых это могло бы касаться непосредственно, помалкивали. Аккуратно вписанные в книги богадельни, они доживали в ней остаток отпущенных им дней, исправно сходили один за другим в могилу, и на их место поступали другие старики, на радость врага рода человеческого ничем не отличавшиеся от предшественников. Если жизнь в приюте была расплатой за грех расточительства, то упорство, с каким рвались туда старые грешники, свидетельствовало о глубине их раскаяния. Одного из таких кающихся мы и хотим представить вниманию читателя. У тех, кто руководствуется правилом встречать по одежде, нашего героя вряд ли ждал сердечный прием. Будь сейчас не разгар зимы, а любое другое время года, равнодушный прохожий при виде его вспомнил бы о хитроумных уловках фермеров, не желающих делиться плодами трудов своих с птицами небесными, которые не сеют и не пашут, - и вспомнил бы совсем не к месту, но заблуждение мог рассеять лишь пристальный, внимательный взгляд, какого наш герой вроде бы и не заслуживал: он и вправду ковылял в сумерках зимнего вечера к приюту для престарелых с быстротой молодого, здорового и неугомонного огородного пугала. Платье его совершенно истрепалось, однако в этих лохмотьях была своя уместность и соответствие цели, ибо несомненно перед нами был проситель, жаждущий приюта в доме для престарелых, где непременным условием приема почитается нищета. В армии нищих форма - старое рванье, по нему отличают рядовых от вербовщиков. Старик вошел в ворота богадельни и поплелся по широкой аллее, белой от густо падающего снега; время от времени он слабым движением стряхивал его с себя, когда скапливалось слишком много; вот он вступил в свет большого круглого фонаря, который всегда горел ночью в высоком центральном портале. Словно сторонясь его беспощадных лучей, старик свернул влево и, пройдя довольно большое расстояние вдоль фасада, позвонил у двери пониже с веерообразным окном наверху, через которое сочился изнутри тусклый безразличный свет. Дверь открыл сам всемогущий мистер Тилбоди. Увидев посетителя, который тотчас обнажил голову и еще ниже согнул свою и без того сгорбленную спину, властительная особа не выразила ни малейших признаков удивления или досады. Дело в том, что мистер Тилбоди находился в не свойственном ему превосходном расположении духа, что, несомненно, объяснялось приближением светлого праздника, ибо был канун Рождества, когда добрые христиане совершают подвиги бескорыстного милосердия и веселятся. Соответственно душа мистера Тилбоди была преисполнена благостью, его толстое лицо и крошечные блекло-голубые глазки, благодаря которым только и можно было догадаться, что это лицо, а не перезрелая тыква, сияли наивным довольством - так, кажется, и лег бы и нежился в лучах упоения собственной особой. На нем были шляпа, сапоги, зимнее пальто, в руках зонт, как и приличествует человеку, который приготовился окунуться в ночной мрак и метель ради свершения деяний человеколюбия: мистер Тилбоди только что попрощался с женой и детьми и собрался идти в "центр", дабы купить там все необходимое для поддержания вранья о пузатом святом, который якобы прилетает ежегодно с подарками через трубу к послушным, а главное - никогда не врущим детям. Поэтому он не пригласил старика войти, а жизнерадостно поздоровался с ним у порога: - Добрый вечер, добрый вечер! Как раз вовремя - еще минута, и вы бы меня не застали. Я очень спешу, пройдемтесь немного вместе. - Спасибо, - ответил старик; в свете, падающем из отворенной двери, было видно, что на его бледном, худом, но довольно благородном лице выразилось некоторое разочарование. - Скажите, а что попечительский совет... что моя просьба? - Попечительский совет, - произнес мистер Тилбоди, закрывая двери в дом и в свою душу, так что сразу померк свет рождественского благоволения, - попечительский совет склонился к мнению, что вашу просьбу надлежит отклонить. Есть чувства, для рождественских дней никак не приличествующие, но ирония, подобно смерти, не разбирает приличий. - Боже милосердный! - воззвал старик слабым, надтреснутым и совсем невыразительным голосом, так что из двоих, слышавших его, по крайней мере один счел этот возглас просто неуместным, ну, а Другой - но тут не нам, простым смертным, судить. - Да, - продолжал мистер Тилбоди, приноравливая свой шаг к походке спутника, который машинально старался идти по собственному следу, но то и дело оступался, - совет решил, что при сложившихся обстоятельствах - весьма и весьма необычных, вы сами это понимаете, - принять вас было бы нецелесообразно. Мой долг как директора приюта для престарелых и секретаря ex officio(1) высокочтимого совета (от перечисления столь внушительных титулов большое здание за пеленой крутящегося снега словно бы уменьшилось в размерах), так вот, мой долг указать вам, что, как выразился председатель совета дьякон Байрам, ваше присутствие в доме для престарелых в данных обстоятельствах привело бы к большой неловкости. Я счел своим долгом сообщить высокочтимому совету все, что вы рассказали мне накануне о ваших затруднительных обстоятельствах, о пошатнувшемся здоровье, о трудностях, которые вам, по воле Провидения, пришлось преодолеть, чтобы изложить вашу просьбу лично, что, разумеется, можно только одобрить, но после тщательнейшего, я бы даже сказал благоговейнотрепетного ее рассмотрения в духе милосердия, к коему побуждает нас наступающий великий праздник Рождества, совет пришел к выводу, что было бы неправильно нанести урон богоугодному заведению, вверенному волей Провидения нашему попечительству. ------------------------------ (1) По должности, по положению (лат.). Они вышли из ворот; фонарь слабо светил сквозь завесу снежных хлопьев. Следы старика замело, и он замедлил шаг, словно не зная, куда идти. Мистер Тилбоди уже значительно его обогнал, однако остановился и обернулся, явно желая исчерпать предмет разговора. - Так что в данных обстоятельствах, - продолжал он свою тираду, - решение совета... Но старик был уже недоступен его велеречивому пустословию; он перешел через улицу и, петляя, побрел по пустырю куда глаза глядят, а поскольку идти ему было решительно некуда, в таком его поведении даже была своя логика. Вот как случилось, что утром следующего дня, когда грейвилльские колокола заливались особенно весело и звонко в честь великого праздника Рождества, крепенький мальчуган лет восьми, сын дьякона Байрама, прокладывая себе в глубоком снегу путь к церкви, споткнулся об окоченевший труп Амазы Аберсаша, благотворителя. ЧАСЫ ДЖОНА БАРТАЙНА История, рассказанная врачом - Точное время? Господи, да на что оно вам сдалось? Сейчас примерно... Да бросьте, экая важность. Ясно, что время позднее - чего вам еще? Впрочем, если вам надо поставить часы, возьмите и посмотрите сами. С этими словами он снял свои тяжеленные старинные часы с цепочки и подал мне, после чего повернулся, прошел через всю комнату к книжным полкам и вперил взгляд в корешки. Его мрачная нервозность удивила меня - я не находил для нее причины. Поставив по его часам свои, я подошел к нему и поблагодарил. Когда он брал у меня часы и вновь прикреплял к цепочке, руки у него ходуном ходили. Гордясь своим тактом и находчивостью, я небрежной походкой направился к буфету, плеснул себе бренди и разбавил водой; затем, извинившись за невнимание к гостю, я предложил ему последовать моему примеру и вернулся в свое кресло у камина, предоставив ему обслуживать себя самостоятельно, как было у нас с ним принято. Наполнив свой стакан, он уселся рядом со мной у огня - спокойный, как ни в чем не бывало. Этот странный случай произошел у меня дома, где мы с Джоном Бартайном коротали вечер. Мы поужинали вместе в клубе, после чего наняли экипаж и поехали ко мне - словом, все шло своим чередом; поэтому я никак не мог взять в толк, чего ради Джон нарушил обычный заведенный порядок вещей и устроил представление, демонстрируя какие-то непонятные переживания. Чем дольше я раздумывал об этом, вполуха слушая его блестящие рассуждения, тем сильнее разбирало меня любопытство; и, разумеется, мне не стоило особого труда убедить себя в том, что любопытство мое есть не что иное, как дружеская забота. Любопытство очень часто надевает эту личину, чтобы не возбуждать раздражения. Наконец, я бесцеремонно прервал один из самых великолепных пассажей его пропадавшего втуне монолога. - Джон Бартайн, - сказал я, - простите меня, если я несправедлив, но я не знаю ничего, что давало бы вам право безумствовать, услышав невинный вопрос о точном времени. Я не могу одобрить поведение человека, который выказывает необъяснимое нежелание взглянуть на циферблат собственных часов и предается в моем присутствии тяжким переживаниям, смысл которых от меня скрыт и до которых мне нет никакого дела. Бартайн не сразу ответил на это шутливое замечание - какое-то время он сидел, мрачно глядя в камин. Я испугался, что обидел его, и уже готов был извиниться и взять свои слова обратно, как вдруг он взглянул мне прямо в глаза и произнес: - Друг мой, непринужденность вашего тона отнюдь не скрашивает вопиющей наглости этого выпада; но, к счастью, я все равно уже решил рассказать вам то, что вы жаждете узнать, и, хоть вы и показали, что недостойны моей откровенности, намерения моего это не изменит. Соблаговолите выслушать меня, и все ваши недоумения рассеются. Эти часы до меня принадлежали трем поколениям нашей семьи. Первым их хозяином, для которого их изготовили, был мой прадед Бромвелл Олкотт Бартайн - богатый виргинский плантатор времен революции и убежденнейший сторонник старого режима из всех, что пролеживали ночи без сна, размышляя, как бы еще насолить мистеру Вашингтону и споспешествовать доброму королю Георгу. Как-то раз этот достойный джентльмен имел неосторожность оказать британской короне неоценимую услугу, которую те, кто ощутил ее неблагоприятные последствия, сочли нарушением закона. В чем она состояла - не так уж важно, но одним из ее побочных следствий стал в одну прекрасную ночь арест моего достославного предка в его собственном доме отрядом мятежников Вашингтона. Позволив ему попрощаться с рыдающим семейством, его увели во тьму, которая поглотила его навеки. Ни малейшего следа его с тех пор не было обнаружено. После войны ни долгие розыски, ни обещания крупной награды не помогли найти хоть когонибудь из арестовавшего его отряда или пролить хоть какой-нибудь свет на его судьбу. Пропал - и концы в воду. Что-то в рассказе Бартайна - не в словах, а в тоне - побудило меня спросить: - А как вы сами считаете - справедливо с ним поступили или нет? - Я считаю, - стукнул он кулаком по столу, словно давая отпор трактирному отребью, с которым он сел играть в кости, - я считаю, что это было обыкновенное мерзкое убийство, каких много на счету изменника Вашингтона и подлого сброда, который он поставил под ружье! С минуту мы помолчали. Подождав, пока гнев Бартайна уляжется, я спросил: - Этим все кончилось? - Почти. Через несколько недель после ареста прадеда на крыльце дома Бартайнов нашли его часы. Они были вложены в конверт, на котором стояло имя Руперта Бартайна - это был его единственный сын и мой дед. Теперь часы ношу я. Бартайн умолк. Его обычно беспокойные черные глаза сейчас неподвижно смотрели в камин и отливали красным, отражая тлеющие угли. Казалось, он забыл о моем существовании. Внезапный шорох древесных ветвей за окном и почти сразу застучавший по стеклу дождь вернули его к действительности. Порыв ветра возвестил начало нешуточного ненастья; через несколько секунд стало слышно, как по тротуару хлещут струи воды. Сам не знаю, почему я счел это обстоятельство достойным упоминания; и все же тут есть некий смысл и некая значительность, не поддающиеся для меня определению. Во всяком случае, буря сделала наш разговор еще более серьезным, почти торжественным. Бартайн продолжал: - К этим часам я питаю особое чувство, род привязанности. Мне приятно иметь их рядом, хотя я редко ношу их с собой - отчасти из-за тяжести, отчасти по другой причине, о которой я сейчас расскажу. Причина такова: каждый вечер, когда часы находятся при мне, я испытываю безотчетное желание открыть их и посмотреть на циферблат, даже если мне вовсе не нужно справляться о времени. Но если я этому желанию поддаюсь, то в тот самый миг, когда мой взгляд падает на стрелки, меня наполняет необъяснимый ужас - предчувствие неминуемой беды. И ощущение это делается тем более невыносимым, чем ближе одиннадцать часов - одиннадцать по этим часам, независимо от того, сколько времени на самом деле. Когда стрелки минуют одиннадцать, навязчивая тяга взглянуть на часы пропадает полностью - я становлюсь к ним совершенно равнодушен. И я могу теперь смотреть на них, сколько мне вздумается, испытывая не больше волнений, чем испытываете вы, глядя на свои собственные часы. Вполне естественно, что я приучил себя ни в коем случае не смотреть на циферблат вечером до одиннадцати - ничто не может заставить меня это сделать. Ваша сегодняшняя настойчивость причинила мне боль. Представьте себе курильщика опиума, которого подталкивают еще раз войти в свой личный, особый ад. Такова моя история, которую я рассказал вам ради вашей дурацкой науки; и если еще раз вечером вы увидите, что эти чертовы часы у меня с собой, и у вас хватит ума спросить время, я буду вынужден подвергнуть вас всем невыгодам, которые испытывает человек с расквашенным носом. Шутка его меня не очень-то позабавила. Я видел, что, рассказывая о своих страхах, он вновь разбередил себе душу. Улыбка, с которой он закончил рассказ, вышла прямо страдальческой, и глаза его были куда беспокойнее обычного - он шарил ими по всей комнате, и порой в них мелькало дикое, безумное выражение. Что бы там ни было на самом деле, я пришел к мысли, что мой друг страдает весьма интересной и редкой формой мономании. Сохраняя заботливое сочувствие, которое я по-дружески к нему питал, я решил взглянуть на него еще и как на пациента, дающего богатый материал для изучения. А почему бы и нет? Разве он сам не сказал, что описывает свою манию в интересах науки? Бедняга помогал науке даже больше, чем думал: не только его рассказ, но и он сам мог послужить источником ценных сведений. Разумеется, я собирался сделать все, чтобы вылечить его, но для начала мне хотелось поставить маленький психологический опыт; да и сам этот опыт обещал стать первым шагом к его исцелению. - Я весьма тронут вашей дружеской откровенностью, Бартайн, - сказал я сердечно, - и горд вашим доверием. Конечно, все это чрезвычайно странна. Нельзя ли еще раз взглянуть на часы? Он достал их вместе с цепочкой из жилетного кармана и, не говоря ни слова, протянул мне. Массивный крепкий корпус с необычной гравировкой был из чистого золота. Внимательно осмотрев циферблат и убедившись, что уже почти двенадцать, я открыл заднюю дверцу и с интересом обнаружил портрет-миниатюру на слоновой кости, написанный в тонкой и изысканной манере, свойственной скорее восемнадцатому столетию. - Ну и ну! - воскликнул я, восторгаясь прекрасной работой. - Как это вы ухитрились найти такого мастера? Я думал, что искусство миниатюры на слоновой кости давно утрачено. - Это не я, - сказал он с мрачной улыбкой. - Это мой достославный прадед - покойный Бромвелл Олкотт Бартайн, - эсквайр, родом из Виргинии. Тогда он был еще молод - пожалуй, примерно моего возраста. Говорят, я на него похож. Как вы полагаете? - Похож? Мягко сказано! Если не считать костюма, который, как я думал, художник изобразил ради верности жанру - так сказать, ради стиля, - и отсутствия усов, это всецело ваш портрет, как по общему выражению лица, так и по каждой отдельной черточке. Разговор выдохся. Бартайн взял со стола книгу и принялся читать. С улицы доносился неумолчный шум дождя. Время от времени раздавались торопливые шаги прохожих; один раз мне послышалась более тяжелая, размеренная поступь - кто-то остановился у моей двери, - видимо, полицейский решил переждать дождь под навесом. Ветви деревьев стучали по оконным стеклам, словно умоляли впустить их в дом. Хотя с тех пор прошли годы и годы более серьезной и благоразумной жизни, я помню этот вечер очень отчетливо. Незаметным движением я взял старинный ключик, висевший на цепочке, и быстро перевел стрелки ровно на час назад; затем, закрыв заднюю дверцу, я протянул часы Бартайну, который положил их в карман. - Помнится, вы утверждали, - сказал я с напускной беспечностью, - что после одиннадцати спокойно можете смотреть на циферблат. Так как теперь уже почти двенадцать, - тут я сверился со своими часами, - может быть, вы не откажетесь мне это продемонстрировать. Он добродушно улыбнулся, вновь вынул часы, открыл их - и вскочил на ноги с воплем, который, несмотря на все мои мольбы, Господь до сих пор не дал мне забыть. Его глаза, чернота которых делала еще более разительной бледность его лица, были прикованы к циферблату часов, которые он судорожно сжимал обеими руками. Некоторое время он оставался в таком положении, не издавая ни звука, затем вскричал голосом, искаженным до неузнаваемости: - Проклятье! Без двух минут одиннадцать! Я был отчасти подготовлен к подобному всплеску чувств и, не вставая с места, спокойно сказал: - Тысяча извинений. Должно быть, я обознался, когда ставил по вашим часам свои. Он с резким щелчком захлопнул крышку и положил часы в карман. Взглянув на меня, он попытался улыбнуться, но нижняя губа у него задрожала, и он не в силах был закрыть рот. Руки у него тоже тряслись, и, стиснув кулаки, он засунул их в карманы пиджака. У меня на глазах отважный дух пытался усмирить трусливую плоть. Но усилие оказалось непомерным; он зашатался, словно у него закружилась голова, и прежде, чем я успел встать и прийти ему на помощь, колени у него подогнулись, и он упал, неуклюже уткнувшись лицом в пол. Я подскочил, чтобы помочь ему подняться, - но Джон Бартайн поднимется не раньше, чем поднимемся из могил мы все. Вскрытие не обнаружило ровно ничего; все органы тела были в полном порядке. Но когда труп гот