тянуло домой, не в гостиницу, стоящую в одном из парижских переулков, где консьержка снова предъявит мне мой неоплаченный счет, нет, меня властно потянуло домой, туда, за океан, к людям и жизни, которые были мне знакомы и понятны, к той жизни, к местам моего детства, к людям, которых я любил безнадежно, с какой-то неизбывной горечью, но любил больше всего на свете. Я никогда так отчетливо не понимал, что ностальгия во мне не умерла, и мне стало страшно. Я посмотрел на себя со стороны и увидел бездомного бродягу, который словно корабль носится по волнам жизни и не знает, где бросить якорь. Я вглядывался в лицо Джованни, но и он был бессилен мне помочь. Джованни был принадлежностью этого чужого города, который никогда не принадлежал мне. Я начинал понимать, что случившееся со мной вовсе не было так страшно, как бы мне в глубине души этого хотелось, и тем не менее это было странным и непостижимым. Нет, утешал я себя, ничего в этом нет страшного и необычного, но какой-то голос во мне неотвязно шептал: "Стыдись, стыдись, спутался с парнем, противно, чудовищно". Но странным было другое: то, что это было вариантом извечного человеческого тяготения друг к другу, которое существует повсеместно и пребывает вовеки. - Viens, - сказал Джованни. Мы поднялись и пошли в бар, и Джованни заплатил по счету. Жак и Гийом распивали вторую бутылку шампанского и уже начали пьянеть. Зрелище становилось отвратительным. "Неужели этих несчастных, терпеливых мальчиков они так и не накормят", - подумал я. Джованни отозвал в сторону Гийома и договорился, что сам откроет бар. Жак слишком увлекся своим бледным, высоким мальчиком, и ему было не до меня. Мы распрощались и ушли. - Мне надо домой, - сказал я, когда мы с Джованни очутились на улице, - надо заплатить за гостиницу. Джованни с изумлением уставился на меня: - Mais tu es fou1, - укоризненно сказал он, - какой смысл идти сейчас домой, встречаться с этой отвратительной консьержкой и спать одному в своем номере, а потом встать, во рту горчит, живот подводит, так что хочется полезть в петлю. Пойдем ко мне, проснемся, как в лучших домах, пропустим где-нибудь по аперитивчику, а потом перекусим. Так будет гораздо лучше, - с улыбкой протянул он, - вот увидишь. - Но мне надо забрать свои вещи, - сказал я. Он взял меня за руку. - Bien sur, но сейчас они же тебе не к спеху. Я упорствовал. Джованни остановился. - Пойдем. Честное слово, на меня смотреть приятней, чем на консьержку или на обои в номере. А когда ты проснешься, я тебе улыбнусь, они же этого не сделают. - Ah, tu es vache, - только и сказал я. - Кто vache, так это ты, - сказал он, - если готов бросить меня здесь одного, хотя знаешь, что я напился, и мне без тебя не добраться до дому. Мы оба расхохотались и, подтрунивая и поддразнивая друг друга, дошли до Boulevard de Sebastopol. - Больше даже говорить не будем о том, как ты хотел бросить Джованни в такой опасный час посреди чужого города. Я начал понимать, что он тоже нервничал. Откуда-то с противоположного конца бульвара вынырнуло такси, и Джованни проголосовал. - Я тебе покажу свою комнату, - сказал он, - все равно на днях тебе надо было бы заглянуть ко мне. Такси остановилось, и Джованни, словно вдруг испугавшись, что я все-таки сбегу, втолкнул меня в машину и сам пристроился рядом, бросив шоферу: "Nation". Он жил на широкой, вполне приличной, хоть и некрасивой улице, где стояли большие неказистые, недавно построенные дома. Улица упиралась в небольшой сквер. Комната Джованни была на первом этаже последнего дома. Мы прошли мимо лифта, потом по небольшому темному коридору, который вел к его комнате. Она была маленькой. Я сразу заметил, что в комнате был страшный беспорядок и сильно пахло спиртом, которым Джованни топил печь. Он запер дверь. Некоторое время мы стояли в полумраке и смотрели друг на друга с нежностью и тревогой. Я дрожал. "Если сейчас не откроешь дверь и не выскочишь отсюда, ты пропал!" - пронеслось в голове. Но я знал, что не сделаю этого, знал, что уже поздно. Оставалось только стонать и плакать от отчаяния. Он бросился ко мне в объятия, резко привлек меня к себе и как бы говоря мне: "Я твой", постепенно подталкивал меня к кровати. Наконец, мы оба оказались в постели. В моем мозгу отчаянно билось: "Нет! нет!", но тело мое сокрушенно твердило: "Да! да! да!". Здесь, на юге Франции, снег - редкость, но вот уже больше получаса снежинки падают на землю, сначала робко, потом все смелей и смелей. Они падают и падают, точно вот-вот обрушатся на землю снежной бурей. В этом году зима здесь выдалась морозная. Правда, местные жители сочтут холода выдумкой привередливого иностранца, если ему случится высказаться по этому поводу. Они же сами, даже если их лица горят на ветру, продувающем со всех сторон, радостно веселятся, как дети на жарком морском пляже. - II fait beau bien? - спрашивают они, не глядя на пасмурное небо, где уже несколько дней не видно ослепительного южного солнца. Я отхожу от окна большой комнаты и начинаю слоняться по дому, заглядываю в кухню, смотрюсь в зеркало и собираюсь побриться, пока вода не остыла, но тут слышу стук в дверь. На миг во мне оживает смутная неистребимая надежда, но в ту же секунду я понимаю, что это всего лишь моя хозяйка, которая заглянула по пути, чтобы убедиться, не украл ли я столовое серебро, не побил ли посуду, не порубил ли мебель на дрова. И в самом деле, это она едва слышно стучит в дверь, и я слышу ее скрипучий голос: "M'sieu! M'sieu, l`атепсаin!" - и недовольно пытаюсь угадать, что ее так обеспокоило. Она улыбается мне кокетливо и в то же время по-матерински. Она не коренная француженка и уже почти старуха. Приехала из Италии во Францию совсем молодой девушкой и сразу же поселилась здесь. Как и большинство здешних женщин, она сразу же оделась во все черное, как только вырос ее последний ребенок. Хелла думала, что все они вдовы, а оказалось, что у многих есть мужья; правда, этих мужей можно принять за сыновей. В солнечные дни эти мужья иногда играли в карты на спортивной площадке возле нашего дома, и когда они смотрели на Хеллу, в их глазах одновременно можно было прочитать и как бы отеческую гордость и чисто мужское любопытство. Иногда я играл с ними на бильярде и пил красное вино. Правда, чувствовал себя скованно: меня раздражало их сквернословие, дружеская бесцеремонность да и весь их образ жизни. Они обращались со мной, как родители с возмужавшим сыном, и в то же время они не пытались сблизиться, поскольку я был, так сказать, не их круга, а, может, они чувствовали во мне, или мне это только казалось, что-то такое, чему, по их мнению, не стоило да и нельзя было подражать. Мне кажется, я читал это в их глазах, когда, встречая нас с Хеллой, они подчеркнуто вежливо здоровались с нами: "Salut, monsieur-dame". Они, наверняка, могли быть сыновьями этих женщин в черном, сыновьями, проведшими бурные годы на стороне, пытаясь завоевать себе место под солнцем, и вернувшимися домой, где можно отдохнуть, послушать материнское ворчание и тихо дожидаться смерти. Они вернулись домой к высохшей груди, которая вскормила их в самом начале их жизненного пути. Хлопья снега лежали на шали, покрывавшей голову стоявшей в дверях хозяйки. Снежинки блестели на ее ресницах, на тронутых сединой черных прядях, выбившихся из-под шали. Она еще была полна сил, хотя немного горбилась и страдала одышкой. - Bonsoir, monsieur. Vous n'etes pas malade? - Нет. - отвечаю я, - абсолютно здоров. Входите. пожалуйста. Она входит, закрывает за собой дверь, сбрасывает шаль на плечи. Я стою перед ней со стаканом виски в руке. Она замечает это, но молчит. - Eh, biеп, - говорит она. - Tant mieux. Вас уже несколько дней не видно. Неужели совсем не выходите из дома? Ее глаза придирчиво изучают мое лицо. Я прихожу в замешательство и от этого злюсь. В выражении ее глаз, в ее голосе есть такое лукавство и мягкость, что я не могу ей ответить резкостью. - Не выхожу, - отвечаю я, - погода очень плохая. - Конечно, на дворе не август, - отвечает она, - но и вы не калека. Что за радость сидеть одному дома? - Завтра утром я уезжаю, - с отчаяньем говорю я, - может, вы хотите посмотреть, все ли в порядке? - Да, - отвечает она и достает из кармана бумажку, на которой подробно расписано хозяйское добро и стоит моя подпись. - Я быстро. Начнем прямо с кухни. Мы идем в кухню. Мимоходом я ставлю стакан с виски на ночной столик в спальне. - Пейте на здоровье, мне все равно, - бросает она не оборачиваясь. Но я оставляю стакан в спальне. Мы входим в кухню. Она подозрительно чистая и прибранная. - Где же вы обедали? - недоумевает она. - Говорят, вас несколько дней не видели в tabac. Или вы все же наведывались в город? - Да, - вяло отзываюсь я, - но не часто. - Пешком? - спрашивает она. - Шофер автобуса вас тоже давно не видел. Она не смотрит на меня, а шныряет по комнате, что-то вычеркивая из списка маленьким желтым карандашом. Мне нечего ответить на ее последнее насмешливое замечание: я забыл, что в этом захудалом поселке каждое мое движение на виду, под надзором всевидящего ока. Беглым взглядом она окидывает ванную. - Я ее вечером вымою, - говорю я. - Надеюсь, - отвечает она, - когда вы въезжали, все было чисто. Мы снова возвращаемся в кухню. Она не заметила, что не хватает двух стаканов: я их разбил, а сказать об этом не посмел. Обязательно оставлю за них деньги на буфете. Входим в гостиную, она зажигает свет. Мои грязные вещи валяются как попало. - Я их увезу, - бормочу я, выдавливая из себя улыбку. - Неужели трудно было перейти через дорогу? - говорит она. - Я с удовольствием покормила бы вас супом или еще чем-нибудь. Я каждый день стряпаю для мужа, нетрудно сварить и для двоих. Я растроган, но не знаю, как выразить ей свою благодарность, а сказать, что совместные трапезы доконали бы мои и без того истрепанные нервы, не решаюсь. Она придирчиво рассматривает подушку-думку. - Вы едете к невесте? - спрашивает она. Я понимаю, что надо соврать, но почему-то не могу. Боюсь ее взгляда. Хорошо бы выпить! - Нет, - честно признаюсь я, - она уехала в Америку. - Tiens! - восклицает она, - а вы... остаетесь во Франции? - Ненадолго, - говорю я и весь покрываюсь испариной. Мне вдруг приходит в голову, что эта простая женщина, эта итальянская крестьянка могла бы быть матерью Джованни - именно такой я ее себе представлял. Я стараюсь не смотреть ей в глаза, чтобы не увидеть в них материнское горе, которое овладело бы ей, узнай она, что ее сына убьют на рассвете и что в этом виноват я. Я стараюсь заглушить в себе ее рыдания - ведь она не мать Джованни. - Нехорошо, - говорит она. - Такой молодой человек, как вы, не должен сидеть один в большом доме без женщины. Это нехорошо! Некоторое время она грустно смотрит на меня, потом, видно, хочет что-то добавить, но понимает, что лучше не надо. Я знаю, что она хотела мне что-то сказать о Хелле, которую местные женщины, и она в том числе, не любили. Но она выключает в гостиной свет, и мы проходим в большую спальню, хозяйскую - здесь мы ночевали с Хеллой. Стакан с виски я оставил в другой спальне. Здесь тоже чистота и порядок. Она осматривает комнату, смотрит на меня и улыбается. - Здесь вы с тех пор больше ни разу не спали? - спрашивает она. От стыда я краснею, а она смеется. - Ничего, вы еще будете счастливы,-говорит она. - Вам надо найти другую женщинц, хорошую, и жениться на ней, иметь детей. Да, вам обязательно надо жениться, - настойчиво повторяет лна, точно я с ней спорю, но не успеваю я открыть рот, как она спрашивает: - А где ваша татап? - Она умерла. - А-а! - она сочувственно поджимает губы. - Очень жалко, а отца тоже нет в живых? - Нет, он жив, живет в Америке. - Pauvre bambino. Она смотрит на меня, я почему-то чувствую себя рядом с ней ужасно жалким и беспомощным и понимаю, что если она сейчас же не уйдет, я расплачусь или стану ругаться. - Но не будете же вы весь свой век бродяжничать по свету, как матрос! Это очень огорчило бы вашу маму. Когда-нибудь вы ведь обзаведетесь собственным домом? - Да, разумеется. Когда-нибудь. Она кладет свою крепкую руку на мою и ласково говорит: - Жалко, что ваша татап умерла, но вашему отцу будет приятно нянчить ваших детишек. Она замолкает. Глаза ее смотрят участливо но как-то мимо меня. - У нас с мужем было трое сыновей. Двоих убило на войне, тогда же мы потеряли все свои деньги. Жалко - всю жизнь работали, чтобы на старости лет жить тихо и в достатке, копили-копили, и все пошло прахом. Мужа это доконало, он изменился до неузнаваемости. Я вижу, что в ее глазах больше нет прежнего лукавства, а только горечь и боль. - А, да что поделаешь? - пожимает она плечами. - Лучше об этом не думать. Два года назад, - лицо расплывается в улыбке, - с севера приехал погостить наш третий сын и привез с собой своего маленького. Ему всего четыре года. Такой красавчик, Марио зовут, - она оживляется еще больше, - мужа моего тоже зовут Марио. Десять дней они у нас прожили, так мы будто помолодели. Она снова улыбается: - Особенно мой муж. Некоторое время она стоит с застывшей на лице улыбкой, потом вдруг резко спрашивает: - Вы молитесь Богу? Я чувствую, что мне не перенести очередное испытание. - Нет, - невнятно бормочу я. - То есть очень редко. - А вы верите в Бога? Я жалко улыбаюсь. Хотя мне хотелось бы, чтобы это была снисходительная улыбка. - Да. Ни мой невнятный ответ, ни моя улыбка, разумеется, не убедили ее. - Вы должны молиться Богу, - наставительно говорит она, - поверьте мне. Хотя бы изредка, понемногу. Поставьте маленькую свечку. Ведь не будь святых угодников и молитв, жить было бы совсем трудно. не сердитесь, что я... - добавляет она, - говорю с вами, будто я ваша мама. - Да я не сержусь. Вы очень добры и сказали мне столько теплых слов. Она довольно улыбается. - Мужчинам, не только таким мальчикам, как вы, но и пожилым, всегда нужна женщина, которая говорила бы им правду. Les hommes, ils sont impossible. Она улыбается, гасит свет в хозяйской спальне, и я тоже притворно улыбаюсь этой милой расхожей шутке. Мы снова идем в мою комнату - там, слава Богу, можно выпить. В моей спальне, конечно, страшный беспорядок: горит свет, валяются мой халат, книги, грязные носки, два грязных стакана, чашки с остатками кофе, простыни на кровати сбиты в кучу. - До отъезда я все уберу, - поспешно говорю я. - Bien sur, - вздыхает она,- послушайте моего совета: женитесь! И тут мы вдруг начинаем смеяться, и я наконец допиваю виски. - Вы же до утра окончательно напьетесь, - говорит она. - Нет, я увезу недопитую бутылку с собой. Она, конечно, понимает, что я вру, но снова пожимает плечами и, накинув на голову шаль. делается строгой, как и подобает хозяйке. Я понимаю, что сейчас она уйдет, а мне хочется найти предлог, чтобы ненадолго задержать ее. Сейчас она перейдет дорогу и исчезнет навсегда, а я останусь один на один с этой черной и долгой, как никогда, ночью. Мне бы надо обо всем рассказать ей, но, конечно, я ей ничего не скажу. Я чувствую потребность быть прощенным. Я хочу, чтобы она меня простила, но не знаю, как объяснить, в чем я виноват. Как ни странно, моя вина заключается в том, что я мужчина, а она о мужчинах все давно уже знает. Рядом с ней я чувствую себя беспомощным и жалким, подростком, стоящим голым перед своей матерью. Она протягивает руку, и я неловко пожимаю ее. - Воп voyage, monsieur. Надеюсь все же, что, живя у нас, вы были счастливы. Может, когда-нибудь еще приедете погостить. Она улыбается. Глаза у нее добрые, но теперь улыбка делается казенной, означая, по-видимому, окончание наших деловых отношений. - Благодарю вас, - говорю я, - может быть, приеду к вам на будущий год. Она отпускает мою руку, и мы идем к двери. - Совсем забыла, - говорит она на пороге, - не будите меня, пожалуйста, утром. Ключ положите в почтовый ящик. Больше мне нет нужды подниматься в такую рань. - Конечно, - улыбаюсь я и открываю дверь. - Спокойной ночи, мадам. - Bonsoir, monsieur. Adieu! - И она уходит. Свет из наших окон падает на дорогу. Где-то внизу мерцают городские огни, и мне кажется, что я снова слышу море. Пройдя немного, она оборачивается: - Souvenez-vous, - доносятся до меня ее слова, - молиться иногда надо. Я запираю дверь. До рассвета мне нужно еще многое сделать. Сначала я решаю вымыть ванну, а потом уже напьюсь. Я принимаюсь за дело, щеткой чищу ванну, наливаю в ведро воды и мою пол. Ванная - квадратная, крошечная комната, с одним замерзшим окошком. Чем-то она напоминает мне нашу каморку в Париже. Джованни все мечтал ее переделать, и было время, когда он с жаром принимался за осуществление своей мечты. Повсюду валялась штукатурка, и кирпичи грудой лежали на полу. Потом мы выносили их ночью из дома и выбрасывали где-нибудь на улице. Наверное, придут за ним рано утром, может быть, незадолго до рассвета. И последним, что увидит Джованни, будет серое беззвездное небо над Парижем, которое столько раз видело, как, пошатываясь, мы брели домой в те, полные отчаянья, пьяные утра. Часть вторая Глава I Теперь мне кажется, что мы жили в этой комнате будто под водой. Время текло где-то над нами, мы были вне его, поэтому оно в сущности ничего для нас не значило. Поначалу наша совместная жизнь была счастливой, удивительной, и каждый день был отмечен чем-то особенным. Но к нашей радости, конечно, примешивалась горечь, а к удивлению - страх. Только в начале мы этого не замечали, потому что самое начало нашей совместной жизни залечивало душевные травмы, как целительный бальзам. Но страхи и горечь постепенно всплывали на поверхность, и мы отступались, спотыкались о них, теряя душевное равновесие, уважение друг к другу и достоинство. Лицо Джованни, которое я досконально изучил за все эти утра, дни и ночи, примелькалось, как бы потускнело и стали обнажаться его изъяны. Глаза словно потухли, а когда я смотрел на его красивые густые брови, то почему-то думал о том, что под ними - череп. Уголки чувственных губ опустились будто бы под тяжестью тоски, переполнявшей его сердце. Понемногу лицо Джованни становилось чужим, а, может, глядя на него, я чувствовал себя виноватым, и мне хотелось думать, что это лицо чужого человека. Конечно, это произошло под влиянием каких-то неуловимых изменений моего к нему отношения. Наш день начинался ранним утром, когда я отправлялся к Гийому перед закрытием бара. Иногда Гийом закрывал его для посетителей, и мы с Джованни да еще несколько приятелей оставались там завтракать и слушали музыку. Иногда к нам присоединялся Жак, но с тех пор, как мы стали здесь встречаться с Джованни, он заходил все реже и реже. Когда с нами завтракал Гийом, мы обычно уходили отсюда часов в семь утра, а когда бывал Жак, он великодушно отвозил нас домой на машине, которую непонятно почему вдруг купил. Только мы почти всегда ходили домой пешком по длинным набережным Сены. В Париже уже пахло весной. Вот и сейчас, слоняясь по комнатам, я снова вижу Сену, мощеные булыжником quais , мосты, а под мостами плывущие мимо баркасы, и на них - женщины, развешивающие мокрое белье, а то вдруг выныривает байдарка, и я вижу молодого человека, усердно размахивающего веслом, и вид у него довольно беспомощный и глуповатый. Покачиваются яхты у приколов, тянутся барки, баржи, мы проходим мимо пожарной части, и пожарники уже узнают нас в лицо.. Позже Джованни пришлось прятаться в одной из барж, пожарник, заметив, как он, крадучись, полз ночью в нору с буханкой хлеба, донес на Джованни в полицию. Деревья становились зеленее. Сена вздулась, и над ней плыла коричневатая зимняя дымка. Появились рыбаки. Джованни правильно говорил про них: улов им не важен, важно быть при деле. Букинисты на quais приободрились и ждали хорошей погоды, а вместе с ней праздных прохожих, которые будут рыться в потрепанных книжках, и туристов, которые скупят у них множество цветных гравюр, чтобы увезти их в Соединенные Штаты или в Данию. Девушки и их спутники стали разъезжать на велосипедах. На исходе ночи мы с Джованни иногда видели, как они оставляют их на набережных до следующей прогулки. В это время Джованни как раз лишился места у Гийома, и мы подолгу бродили вечерами. Это были очень грустные вечера. Джованни чувствовал, что я скоро уйду от него, но не смел упрекнуть меня, боясь укрепиться в своих опасениях. Я тоже не смел заикнуться об этом. Хелла уже выехала из Испании в Париж, а отец согласился послать мне деньги. Но я и не думал тратить их на Джованни, которому был многим обязан. Наоборот, я надеялся, что отцовские деньги помогут мне вырваться из комнаты Джованни. С каждым утром солнце становилось все ярче, небо выше, а простирающаяся перед нами Сена окутывалась легким весенним туманом надежды. Закутанные зимой букинисты одевались все легче и легче, отчего их фигуры вроде бы претерпевали бесконечную и удивительную метаморфозу. В окнах, распахнутых на набережную, и в переулках, сновали маляры - их приглашали белить комнаты. Женщины в сыроварнях, сняв синие свитера, закатывали по локоть рукава, обнажая мускулистые руки. Хлеб в булочных казался теплым и свежим, как никогда. Малыши-школьники скинули пелерины, и их коленки больше не багровели от холода. Все вроде и болтать стали больше на этом замечательном и неистовом языке, который иногда напоминает мне звуки струнных инструментов, но всегда неизменно ассоциируется с превратностями любви и неизбежной агонией долгой и бурной страсти. Но у Гийома мы завтракали редко, он меня недолюбливал. Обычно я украдкой поджидал Джованни у дверей бара, пока он не закончит уборку и не переоденется. Потом мы, как правило, прощались и уходили. Эта независимость породила своеобразное отношение к нам завсегдатаев бара, этакую смесь оскорбительного покровительства, зависти и скрытой неприязни. Однако они не смели разговаривать с нами "по-свойски", как с равными, и злились от того, что им приходится насиловать себя и вести себя с нами так, как нам хотелось бы. Но больше всего их бесило другое: столько усилий приходилось затрачивать попусту, просто из любопытства. От этого они лишь острее чувствовали свою ненужность, хоть и одурманивали себя наркотиками болтовни и тешились презрением друг к другу и мечтой о реванше. После завтрака и недолгой прогулки мы добирались до дома и сразу же заваливались спать, потому что едва держались на ногах от усталости. Варили кофе, иногда пили его с коньяком, . сидели на постели, разговаривали и курили. Нам казалось, что мы еще столько не сказали друг другу. Или это казалось Джованни? Но даже в те минуты, когда я пылко и нежно ласкал Джованни, а он с той же нежностью ласкал меня, я чего-то не договаривал, я все же не отдавался ему до конца. Ведь прожив с ним целый месяц, я так и не рассказал ему о Хелле. Разговор этот зашел только потому, что из ее писем стало ясно, что со дня на день она вернется в Париж. - А что это она одна путешествует по Испании? - спросил Джованни. - Любит путешествовать, - ответил я. - Дудки! - сказал он. - Путешествовать никто не любит, а женщины подавно. Тут, наверняка, есть другая причина. - И он многозначительно вскинул брови. - Может, у нее там любовник, и она боится тебе сказать?.. Может, она с каким-нибудь torero? - Чего же ей бояться? - сказал я, а про себя подумал: "Вполне может быть". Джованни рассмеялся. - Нет, я абсолютно не понимаю американцев, - сказал он. - Я не вижу тут ничего непонятного. Ведь мы не женаты, и ты это знаешь. - Но она твоя любовница? - спросил Джованни. - Да. - Она все еще твоя любовница? Я удивленно посмотрел на него и сказал: - Конечно. - Так, - продолжал Джованни, - вот я и не понимаю, почему ты в Париже, а она мотается по Испании? И тут он спохватился: - А сколько ей лет? - На два года моложе меня, - сказал я, не спуская с него глаз, - А какая разница? - Она замужем, в смысле, муж у нее какой-нибудь есть? Я рассмеялся. Он рассмеялся тоже. - Ясно, нет. - Я просто думал, что она намного старше тебя, - сказал он, - что у нее есть где-то муж, от которого ей иногда приходится уезжать, чтобы проваландаться с тобой. Вот это было бы здорово! Такие женщины иногда страшно заняты и, как правило, у них водятся деньжата. Вот если бы такая женщина поехала в Испанию, она, наверняка, привезла бы тебе потрясающий подарок. А молоденькая девушка, которая одна болтается в чужой стране, - это не по мне. Я бы на твоем месте нашел другую любовницу. Мне это показалось более чем забавным, и я не смог удержаться от смеха. - А у тебя есть любовница? - спросил я его. - Сейчас нет, - ответил он, - но, вполне вероятно, когда-нибудь снова появится. Он насупил брови, но улыбнулся. - И потом, теперь я не очень-то увлекаюсь женщинами, даже не знаю, почему, а было время... Может, я еще к этому вернусь. Он пожал плечами. - Может, все потому, что с женщинами не оберешься хлопот, а в теперешнем положении они мне ни к чему. Et puis... Он осекся. Я хотел сказать, что, по-моему, он нашел довольно странный способ избавиться от этих хлопот, но, помолчав, осторожно заметил: - Ты, кажется, не очень высокого мнения о женщинах? - Женщины! О них, слава Богу, нет никакой нужды иметь мнение. Женщины вроде омута. Затягивают тебя, а потом предательски бросают, и потом сам знаешь, они, как омут, бывают бездонными, а бывает - омут с виду, а на самом деле - мелкий брод. И грязными они тоже бывают. Джованни замолчал. - Ты, наверное, прав. Я, действительно, их не очень люблю. Конечно, это мне не мешало спать со многими и любить то одну, то другую, но обычно в этой любви участвовало только мое тело. Но от этого чувствуешь себя очень одиноко, - сказал я неожиданно для самого себя. 0x08 graphic Джованни от меня тоже такого не ожидал. Он посмотрел на меня и легонько потрепал меня по щеке. - Конечно, - сказал он и добавил, - когда я говорю о женщинах, то вовсе не хочу быть mиchant. Я очень уважаю внутренний мир женщин, их напряженную духовную жизнь, этим они очень отличаются от мужчин. - Женщинам вряд ли понравилось бы это твое замечание, - сказал я. - Брось ты, - ответил Джованни, - эти непонятные женщины носятся со своими дурацкими идеями и думают, что у них мужской интеллект. Quelle rigolade!. Их надо избить до полусмерти, тогда до них дойдет, кто правит этим миром. - А твоим любовницам нравилось, когда их лупили до полусмерти? - рассмеялся я. - Уж не знаю, нравилось ли, - улыбнулся Джованни, - только из-за этого они меня не бросали. Мы оба расхохотались. - Во всяком случае они не были похожи на твою ненормальную девчонку, которая болтается по Испании и шлет открытки в Париж. Что она себе думает? Нужен ты ей или, может, не нужен? - Она и уехала в Испанию, чтобы в этом разобраться. У Джованни округлились глаза, и он сильно разошелся. - В Испанию? Почему не в Китай? Что же она спит подряд со всеми испанцами и сравнивает их с тобой? Разговор этот мне поднадоел. - Неужели ты не понимаешь, - сказал я. - она очень умная и сложная девушка, поэтом) и решила уехать от меня и подумать. - Да над чем тут раздумывать? Дуреха она, дуреха и есть. Никак не может взять в толк, к кому лечь в постель. Хочет деньги получить и невинность не потерять? - Будь она сейчас в Париже, - резко оборвал я его, -я бы не смог быть с тобой в этой комнате. - Жить бы ты, наверное, не смог, - примирительно сказал он, - но видеться нам никто бы не помешал. Почему бы нам не видеться? - Почему? А вдруг бы она узнала? - Узнала? Что узнала? - Брось прикидываться, - сказал я, - будто не понимаешь, о чем я говорю. Джованни очень спокойно посмотрел на меня. - Нет, эта твоя девчонка и вправду ненормальная. Что же, она станет ходить за тобой по пятам или, может, сыщиков наймет, чтобы спали под нашей кроватью. Ей-то какое дело? - С тобой нельзя серьезно разговаривать, - сказал я. - Можно, - отрезал он, - я всегда серьезно разговариваю. А вот ты - какой-то непонятный человек. Он сокрушенно вздохнул, налил в чашку кофе и взял бутылку коньяка, стоящую на полу. - Chez toi всегда все получается чересчур сложно и с надрывом, как в английских детективах. Только и твердишь: "узнать", "узнать", как соучастники какого-то преступления. На самом-то деле это не так. И он налил себе коньяка. - Просто Хелла была бы страшно расстроена, если бы она обо всем узнала. Люди говорят об... о таких отношениях очень грубо и цинично. Я замолчал. По лицу Джованни было ясно, что мои доводы прозвучали жалко. - Кроме того, у нас в Америке это считается преступлением, в конце концов, я вырос там, а не здесь, - добавил я в свое оправдание. - Если тебя пугают грубые и циничные слова, - сказал Джованни, - то я, право, не знаю, как тебе удалось дожить до двадцати восьми лет. Люди напичканы грубостями и пошлостями. Они не употребляют их (большинство, во всяком случае) только когда рассказывают о чем-то на самом деле грубом и пошлом... Он осекся, и мы внимательно посмотрели друг на друга. Несмотря на то, что он говорил такие вещи, лицо у него было испуганное. - Если твои соотечественники считают, что интимная жизнь - преступление, тем хуже для Америки. А что касается твоей Хеллы, то, значит, как только она приедет, ты будешь все время с ней? Я имею в виду - каждый день и час. Тебе, что же, иногда не хочется пойти выпить одному или, может быть, тебе приспичит пройтись без нее, чтобы, как ты говоришь, разобраться в себе. У американцев, по-моему, в избытке проблем, в которых нужно разобраться. Или, может, пока пьешь и размышляешь, ты вдруг заглядишься на проходящую мимо девушку, или тебе даже захочется посмотреть на небо и послушать, как бьется твое сердце. Что же, все это кончится с приездом Хеллы? И ты не будешь больше пить один, глазеть на других девчонок и даже глаз не посмеешь поднять на небо. Так? Отвечай! - Я тебе уже говорил, что мы не женаты, но, мне кажется, что ты просто не в состоянии понять меня. - Нет, ты скажи, когда Хелла в Париже, ты с кем-нибудь видишься без нее? - Конечно, вижусь. - И она заставляет тебя рассказывать ей обо всем, что ты без нее делал? Я вздохнул. Где-то в середине разговора я сбился, повел его не в ту сторону и теперь хотел только одного - закончить его. Я выпил свой коньяк так быстро, что обжег горло. - Конечно, нет. - Прекрасно. Ты - очень обаятельный, красивый и интеллигентный молодой человек и пока ты не импотент, Хелле не на что жаловаться, а тебе не о чем беспокоиться. Устроить vie practique страшно просто, за это только надо взяться обеими руками. Джованни задумался. - Я понимаю. Бывают времена, когда все идет наперекосяк, тогда нужно все устроить иначе. А если махнуть рукой, то жизнь станет просто невыносимой. Он налил еще коньяка и довольно улыбнулся, точно разом разрешил все мои проблемы. В его улыбке было что-то очень простодушное. Мне пришлось улыбнуться в ответ. Джованни было приятно думать, что он такой здравомыслящий, а я нет, и что он учит меня, как не пасовать перед суровой житейской прозой. Ему было важно ощущать свое превосходство, так как в глубине души вопреки своему желанию он знал, что я тоже в глубине души безрезультатно борюсь с ним изо всех сил. В конечном счете страсти затухали, каждый замыкался в самом себе, и мы ложились спать. Мы просыпались около трех-четырех часов дня, когда солнечные лучи блуждали по углам нашей нелепой захламленной комнаты. Потом вскакивали, мылись, брились, натыкаясь друг на друга, обменивались шуточками, злились от неосознанного желания поскорее унести ноги из этой комнаты. Затем мы стремглав вылетали на улицу, где-нибудь на скорую руку завтракали, и я прощался с Джованни у бара Гийома. Я оставался один, облегченно вздыхал, шел в кино или просто шатался, возвращался домой и читал, или шел в парки читал там, или сидел в открытом кафе, болтал с посетителями, или писал письма. Писал Хелле, умалчивая о Джованни, или просил отца прислать деньги. В общем, что бы я ни делал, во мне глубоко прятался другой я, который, холодея от ужаса, размышлял, как же мне жить дальше. Джованни разбудил во мне червя, который исподтишка стал подтачивать меня изнутри. Понял я это в тот день, когда провожал Джованни на работу по бульвару Монпарнас. Мы купили килограмм вишен и ели их по дороге. В тот день мы оба были беспечны и по-детски веселы, и зрелище, которое мы являли: Двое взрослых мужчин, сталкивающих один другого с широкого тротуара и кидающих в лицо друг другу косточки от вишен, точно это мыльные пузыри - было раздражающим. Я понимал, что в моем возрасте такое ребячество неуместно, а ощущение полного счастья, заставившее меня по-мальчишески резвиться, было тем более странным. Я был счастлив, потому что действительно любил Джованни, который в тот день был красив, как никогда. Я смотрел на него и мне было приятно сознавать, что это из-за меня его лицо светилось счастьем. Я готов был пойти на любые жертвы, только бы не потерять своей власти над Джованни. И я чувствовал, как меня прямо несло к нему, как несет реку, вырвавшуюся из-подо льда. И тут по тротуару между нами прошел какой-то молодой человек, совсем незнакомый, я мысленно представил его на месте Джованни и почувствовал к нему такое же влечение, какое испытывал к моему другу. Джованни заметил это, заметил мое смущение и еще сильнее расхохотался. Я покраснел, а он все хохотал, и вот уже бульвар, солнечный свет и звучание раскатистого смеха Джованни превратились в сцену из ночного кошмара. До боли в глазах я смотрел на деревья, на сочившиеся сквозь листву солнечные лучи - сгорал от стыда, мучился от безотчетного ужаса, тоски и горечи, переполнявшей сердце. И в то же самое время - это было частью моего смятения и одновременно вне его - я мучительно напрягал мышцы, чтобы не обернуться и не посмотреть, как этот юноша удалялся по залитому солнцем бульвару. Этот зверь, которого разбудил во мне Джованни, больше никогда не впадет в спячку. Но наступит день, и я навсегда расстанусь с Джованни. И буду ли я тогда, одному Богу известно, гоняться по каким-то темным закоулкам за первыми попавшимися молодыми парнями, как множество таких же, как я? Это страшное открытие породило во мне ненависть к Джованни. Она была так же велика, как и моя любовь к нему, и все крепла, питаясь из тех же источников. Глава II Даже и не знаю, как описать эту комнату. Почему-то каждая комната, где я жил раньше, и те, в которые я попадал позже, стали напоминать мне комнату Джованни, хотя я и жил в ней недолго. Мы встретились в начале зимы, ушел я оттуда летом, но у меня такое впечатление, будто я прожил в ней всю жизнь. Я уже говорил, что в этой комнате мы жили как бы на дне моря, и море, конечно, довольно здорово отшлифовало меня, как морскую гальку. С чего бы начать? В этой комнате с трудом помещались двое, а выходила она на крошечный дворик. "Выходила" в том смысле, что в ней было два окна. Теснившийся за окнами двор таил в себе что-то недоброе и как бы наступал на комнату, грозясь ее проглотить. Мы, вернее, Джованни, почти никогда не открывали окон; занавесок у него не было, а мы так и не собрались их купить. Для большей безопасности Джованни замазал стекла густой известкой. Временами мы слышали, как под окнами играют дети, временами мимо проплывали странные тени. В эти минуты Джованни, как правило, мастерил ли он что-нибудь или лежал на кровати, настораживался, как гончая, и не произносил ни слова, пока угрожавшая нам опасность: не проходила стороной. Джованни вечно носился с планами переустройства этой комнаты и до моего появления даже что-то предпринял. Отодрал от одной стены затекшие грязными пятнами обои, и теперь они свисали клочьями. Другая стена по его замыслу вообще не должна была оклеиваться: на ней в кайме из роз были изображены застывшие в вечном движении дама в кринолине и кавалер в бриджах. На полу в пыли валялись обрывки обоев. Тут же лежало наше грязное белье, инструменты Джованни, кисти, бутылки с краской и скипидаром. На этой груде хлама громоздились наши чемоданы. Мы боялись дотронуться до них, так как каждую минуту чемоданы могли свалиться, из-за этого нам иногда по-нескольку дней приходилось обходиться без таких необходимых вещей, как чистые носки. Никто, кроме Жака, нас не навещал, да и он заглядывал очень редко. Мы жили далеко от центра, и телефона у нас не было. Помню первое утро, которое я встретил в этой комнате. Джованни, тяжелый, как гранитная глыба, крепко спал рядом. Солнце так робко просачивалось в комнату, что я не мог понять, который теперь час. Я неслышно зажег сигарету, боясь разбудить Джованни - так как боялся посмотреть ему в глаза. Я огляделся. Еще в такси Джованни невнятно пробормотал, что комната у него очень грязная. "Да уж наверняка", - небрежно ответил я и, отвернувшись, уставился в окно. Мы молчали. Когда я проснулся в этой комнате, то сразу вспомнил, как мы долго молчали. Это было напряженное и неприятное молчание. Наконец Джованни заговорил, улыбнувшись застенчиво и грустно: - Надо будет чем-нибудь украсить ее. Он растопырил пальцы, точно фокусник, который хотел поймать эти украшения прямо в воздухе. Я не сводил с него глаз. - Посмотри, сколько мусора, - наконец сказал он, глядя на проносящуюся мимо улицу, - со всего Парижа собрали, что ли? И куда его девают? Ума не приложу. Наверное, тащат в мою комнату. - Вероятней всего, - отозвался я, - мусор сбрасывают в Сену. Но когда я проснулся и оглядел эту комнату, то вдруг понял, сколько страха и мальчишеской бравады было в его словах. Нет, Джованни говорил не о мусоре Парижа - он говорил о себе, плывущем по стремнине жизни, подобно мусору, сброшенному в Сену. В комнате там и здесь высились пирамидами картонные коробки и чемоданы. Одни были перевязаны бечевкой, на других висели замки, а третьи лопались от напиханного в них барахла. На самом верху валялись разорванные ноты для скрипки, а сама скрипка лежала на столе в обшарпанном растрескавшемся футляре. По ее виду нельзя было понять, вчера ее сюда положили или много лет назад. Стол был завален пожелтевшими газетами, пустыми бутылками, тут же лежала сморщенная пожелтевшая картофелина, у которой даже ростки успели сгнить. На полу вечно было разлито красное вино, оно испарялось, и от этого воздух в комнате был приторный и тяжелый. Но пугала эта комната не беспорядком. Стоило только задуматься, откуда он берется, как сразу приходило в голову, что причина не так проста. И дело тут было не в привычке, занятости или свойствах характера. Нет, это проистекало от отчаянья и предназначалось в наказание самому себе. Не знаю, как я догадался об этом, только понял сразу же, понял, вероятно, потому, что мне очень хотелось жить. Я разглядывал эту комнату с нервным напряжением и мучительной сосредоточенностью человека, смотрящего в лицо неотвратимой смертельной опасности. Я смотрел на эти немые стены, на нелепых допотопных любовников, навеки замурованных в громадном розарии, на меня пялились окна, пялились, точно два огромных глаза. Потолок грозно нависал над головой и темнел, недобро насупившись над истекающей желтым светом лампочкой, которая болталась посередине как бесформенный, сморщенн