тогда, да, тогда это время не было бы больше безумным. Наверное, поэтому мы испытываем такую тоску по предводителю, дабы он обеспечил нас мотивацией события, которое нам кажется просто безумным. 13 С внешней стороны жизнь Ханны Вендлинг можно было бы охарактеризовать как безделье по заведенному порядку. С внутренней стороны впечатление странным образом возникало то же самое. Не исключено, что сама она обозначала свою жизнь точно так же, Это была жизнь, трепещущаяся между вставанием утром и укладыванием в постель вечером подобно шелковой нити, свободно висящей и качающейся в разные стороны из-за отсутствия натяжения. В таком многообразии измерений жизнь теряла одно измерение за другим, да, пространство тут едва ли уже имело три измерения: вполне обоснованно можно было сказать, что сны Ханны Вендлинг были более пластичными и живыми, чем ее бодрствование. Но будь это даже целиком и полностью мнением самой Ханны Вендлинг, оно, это мнение, сути дела все-таки не отражало, поскольку освещало только макроскопические стороны бытия этой молодой дамы, тогда как о микроскопических сторонах, в которых-то все и дело, она едва ли имела представление: ни один человек не знает ничего о микроскопической структуре своей души, и, вне всякого сомнения, знать он об этом не должен. Здесь же было так, что под видимой вялостью образа жизни таилось постоянное напряжение отдельных элементов. Если возникало желание просто вырезать из кажущейся ослабленной нити достаточно маленький кусочек, то в ней обнаруживалось неимоверное скручивающее напряжение, спазм молекул, так сказать, То, что проявляется внешне, можно было бы обозвать словом нервозность, поскольку под ним понимают волнующую партизанскую войну, которую даже в самые ничтожные мгновения ведет "Я" против тех крошечных частиц эмпирического, в соприкосновение с которыми вступает его поверхность. Но если даже это во многом и соответствовало Ханне, то странная напряженность ее существа заключалась не в нервно нетерпимом отношении к случайностям жизни, находящим свое проявление в пыли на ее лакированной обуви, или в неудобстве колец на ее пальчиках, или даже в недоваренной картофелине, нет, дело было не в этом, хотя все это и трогало ее переменчивую натуру, похожую на мерцание легкоподвижного водяного зеркала на солнце, и она не могла обходиться без этого, это хоть как-то спасало от скуки, нет, дело не в этом, а скорее в несоответствии между такой многоцветной поверхностью и невозмутимо неподвижным дном ее души, которое распростерлось подо всем этим так глубоко, что его невозможно было увидеть, да никогда и не видно было это расхождение между видимой поверхностью и невидимой, которая не ведает больше границ, это было то расхождение, в бесконечности которого развертывается самая захватывающая игра души, это была неизмеримость расстояния между лицевой и тыльной стороной сумерек, напряжение без равновесия, наверное, можно было бы даже сказать, пульсирующее напряжение, поскольку на одной стороне находится жизнь, а на другой вечность -- дно души и жизни. Это была жизнь, во многом лишенная сути, и может, по этой причине-- незначительная жизнь, То, что это была жизнь незначительной супруги незначительного провинциального адвоката, не очень много значило на тарелке весов. Потому что вообще-то на значимости человеческой судьбы очень уж далеко не уедешь. И пусть даже нравственный вес какой-то бездельницы во времена безграничного военного ужаса может быть оценен как предельно ничтожный, но не следует все же забывать и то, что из всех тех, кто добровольно или по принуждению героически взвалил на себя выполнение военного долга, едва ли не каждый охотно поменял бы свою нравственную судьбу на безнравственную этой бездельницы. И может, безучастие, с которым Ханна Вендлинг воспринимала продолжающуюся и разгорающуюся и дальше войну, было не чем иным, как выражением в высшей степени нравственного возмущения тем ужасом, в созерцание которого погрузилось человечество. И может, это возмущение достигло в ней уже таких масштабов, что сама Ханна Вендлинг ничего больше узнавать обо всем этом не Решалась. 14 В один из последующих дней пополудни Хугюнау снова оказался у господина Эша. "Ну, господин Эш, что скажете, дело движется!" Эш, вносивший исправления в отпечатанный лист, поднял голову: "Какое дело?" Ох и тупой, подумал Хугюнау, но вслух сказал: "Ну, с газетой", "Поинтересовались бы вначале, участвую ли я в этом". Хугюнау настороженно уставился на него: "Эй, послушайте, скомпрометировать меня вам не удастся,., или, может быть, вы уже ведете переговоры где-то в другом месте?" Затем он заметил ребенка, которого видел прошлый раз перед типографией: "Ваша дочь?" "Нет". "Так.,, скажите, господин Эш, если я должен продавать вашу газету, то вам, наверное, следовало бы показать мне свое предприятие..." Эш сделал круговое движение рукой, показывая комнату, Хугюнау попытался его немного развеселить: "Маленькая фрейлейн, значит, относится тоже сюда..." "Нет",-- кратко ответил Эш. Хугюнау не сдавался; ему, собственно, было непонятно, зачем он этим интересуется: "А типография, она ведь тоже сюда входит... я должен посмотреть и ее.,." "Как вам будет угодно,-- Эш поднялся и взял ребенка за руку,-- пойдемте в типографию". "А как тебя зовут?" -- поинтересовался Хугюнау. "Маргерите",-- ответил ребенок. "Маленькая француженка",-- заметил Хугюнау по-французски, "Нет,-- ответил Эш,-- просто отец был французом..." "Интересно,-- продолжал разговор Хугюнау,-- а мать?" Они спустились по куриной лестнице вниз, Эш тихим голосом ответил: "Матери уже нет в живых.,, отец был электриком, здесь, на бумажной фабрике, сейчас его интернировали". Хугюнау покачал головой: "Печальная история, очень печальная.., и вы взяли ребенка к себе?" Эш спросил: "Вам что, необходимо все это разузнать?" "Мне? Нет,., но девочке же где-то нужно жить..." Эш неприветливым тоном объяснил: "Она живет у сестры матери.,, а сюда иногда приходит пообедать.,, это бедные люди". Хугюнау был доволен, что теперь ему все известно: "Alors tu es une petite Francaise, Marguerite?" (Ты, значит, маленькая француженка, Маргерите? (фр,)) Девочка посмотрела на него снизу вверх, по ее лицу проскользнула тень воспоминания, она отпустила Эша, ухватилась за палец Хугюнау, но ничего не ответила, "Она не знает ни слова по-французски... Прошло ведь уже? четыре года, как отца интернировали..." "Сколько ей лет сейчас?" "Восемь",-- ответила девочка. Они вошли в типографию. "Вот типография,-- сказал Эш,-- печатные машины и наборный стол уже потянут на свои две тысячи". "Устаревшая конструкция",-- отреагировал Хугюнау, который еще никогда в жизни не видел печатную машину. Справа стоял наборный стол; посеревшие от времени наборные кассы Хугюнау не заинтересовали, но печатная машина ему понравилась. Кирпичный пол вокруг машины, во многих местах укрепленный бетонными пятнами, был пропитан маслом и имел коричневый цвет. Тут располагались машины, они стояли прочно и уверенно, чугунные части были покрыты черным лаком, тускло поблескивали тяги из ковкого железа, а на сочленениях и подшипниках сидели желтые латунные кольца. Пожилой рабочий в синей спецовке протирал паклей тусклые тяги, не заботясь о посетителях.. "Так, это все, пойдемте...-- сказал Эш,-- пошли, Маргерите". Не попрощавшись, он ушел, оставив своего гостя. Хугюнау посмотрел вслед этому хаму, ему, собственно, было на руку, что тот удалился -- теперь можно рассмотреть все не спеша. Это была приятная атмосфера покоя и прочности. Он достал свой портсигар, вынул сигару, верхний слой которой был немножко поврежден, и протянул ее мужчине у печатной машины. Печатник вопросительно уставился на него, ведь табак был редкостью, и сигара по-прежнему считалась дорогим подарком. Он вытер руку о синюю спецовку, взял сигару, и поскольку не знал, как ему правильно следовало бы поблагодарить, произнес: "Большая редкость". "Так точно,-- ответил Хугюнау,-- с табаком дела идут неважно". "Да сейчас везде дела идут неважно",-- добавил печатник. Хугюнау навострил уши: "Приблизительно так же высказался и ваш уважаемый шеф". "Так скажет любой". Это был не тот ответ, который хотелось бы услышать Хугюнау: "Курите же",-- скомандовал он. Мужчина, словно щелкунчик, откусил крепкими с коричневым налетом зубами кончик сигары и прикурил. Его рабочая спецовка и рубашка были расстегнуты, и на груди можно было увидеть белые густые волосы, Хугюнау охотно получил бы за свою сигарету определенную ответную услугу; мужчине следовало бы что-нибудь рассказать. Хугюнау приободрил его: "Хорошая машинка, не так ли?" "Ничего",-- последовал скупой ответ. Хугюнау, симпатии которого были на стороне печатной машины, где-то даже оскорбила столь скудная похвала. А поскольку ему не оставалось ничего другого, как прервать молчание, он поинтересовался: "Как вас зовут?" "Линднер". Затем снова наступила тишина, и Хугюнау стал подумывать, не пора ли ему уже уходить, вдруг он почувствовал, что за палец опять ухватилась детская рука: Маргарите подкралась незаметно, бесшумно ступая босыми ногами. "Tiens,-- произнес он,-- tu lui as echappe" (Держи, ты ему еще покажешь (фр.).). Девочка непонимающе уставилась на него. "Ах да, ты же не понимаешь по-французски... стыдись, ты должна выучить этот язык". Девочка пренебрежительно повела рукой, такое же движение Хугюнау уже заметил у Эша: "Тот наверху тоже может по-французски..." Она повторила: "Тот наверху". Хугюнау остался доволен и тихо спросил: "Ты его не любишь?" Лицо девочки помрачнело, она выпятила нижнюю губу, но, заметив, что Линднер курит, сообщила: "Господин Линднер курит!" Хугюнау засмеялся и открыл портсигар: "А ты не хочешь сигару?" Девочка отвела руку с портсигаром и медленно произнесла: "Подари денежку". "Что? Ты хочешь деньги? Зачем они тебе?" Вместо девочки ответил Линднер: "Теперь они начинают очень даже рано". Хугюнау пододвинул к себе стул; Маргерите оказалась зажатой между его колен: "Знаешь, деньги мне самому нужны". Девочка медленно и зло повторила: "Подари мне денежку". "Лучше я подарю тебе конфеты". Девочка молчала. "Зачем тебе деньги?" И хотя Хугюнау знал, что "деньги" -- это очень важное слово, и хотя он был в плену у них, вдруг случилось так, что он никак не мог представить себе это и напряженно задумался над вопросом "Зачем нужны деньги?" Маргерите уперлась руками в его колени, и все ее тельце, зажатое между колен, напряглось. Линднер.буркнул: "Ах, отпустите вы ее,-- и обратился к Маргерите: -- Ну, давай, иди на улицу, типография не место Для детей". Взгляд Маргарите стал злым и колючим. Она снова ухватилась за палец Хугюнау и начала тянуть его к двери, "Тише едешь -- дальше будешь -- произнес Хугюнау, поднявшись,-- все, что нужно, так это покой, не так ли, господин Линднер?" Линднер снова, не говоря ни слова, принялся вытирать печатную машину, и тут на какое-то мгновение у Хугюнау возникло ощущение необъяснимого родства между девочкой и машиной, в определенной степени какая-то родственная связь, И словно таким образом можно было утешить машину, он быстро, пока они еще были у двери, сказал девочке: "Я дам тебе двадцать пфеннигов". А когда девочка протянула руку, его снова охватило странное сомнение относительно денег, и осторожно, словно речь шла о какой-то тайне, которая касается только их двоих и никто больше, даже машина, не должен был ничего услышать, он подтянул девочку к себе и наклонился к самому ее уху: "Зачем тебе деньги?" Малышка стояла на своем: "Дай". Но поскольку Хугюнау не поддавался, она напряженно соображала, затем выдала: "Я скажу тебе", Вдруг, вырвавшись из объятий Хугюнау, она потянула его к двери. Когда они оказались во дворе, стало заметно холоднее. Хугюнау охотно взял бы маленькое создание, тепло которого он только что ощущал, на руки; Эш был неправ, что в такое время года отпустил ребенка бегать босиком по улице, Он немного смутился и прочистил стекла очков. Лишь когда ребенок снова протянул руку и сказал "дай", он вспомнил о двадцати пфеннигах. Но на сей раз он забыл спросить о цели, открыл кошелек и достал две железные монетки, Маргерите взяла их и убежала, а Хугюнау, брошенный, не придумал ничего лучшего, как еще раз осмотреть двор и строения. Затем ушел и он. 15 В тот момент, когда ополченец Людвиг Гедике собрал в свое "Я" самые необходимые частицы своей души, он прекратил этот болезненный процесс. К этому можно добавить только, что мужичок Гедике всю свою жизнь был примитивным человеком и что дальнейшие поиски вряд ли приумножили бы его душевное богатство, поскольку никогда, даже в кульминационные моменты жизни в его распоряжении не было большего количества частичек для формирования своего "Я". Но нельзя доказать, что мужичок Гедике был примитивным существом, и в менее всего можно представить себе мир и душу примитивного существа в определенной степени пустыми и словно обрубленными топором. Следует просто задуматься над тем, насколько сложно сконструированы языки примитивных существ по сравнению с языками цивилизованных народов, и тогда до сознания доходит абсурдность такого предположения. Так что совершенно не представляется возможным определить, узкий ли, широкий ли выбор сделал ополченец Гедике среди составных частичек своей души, какое их количество он допустил для восстановления своего "Я", а какое отмел в сторону; можно только сказать, что он не мог отделаться от ощущения, что ему недостает чего-то, что некогда принадлежало ему, чего-то, в чем он не очень-то и нуждается, чего он лишен и от чего, вопреки доступности, он должен был отказаться, поскольку в противном случае оно его убило бы. К выводу о том, что здесь действительно чего-то не хватает, легко было прийти, наблюдая за скупостью его жизненных проявлений. Он мог ходить, хотя и с большими трудностями, мог есть, хотя и без радости, и само пищеварение, как и все, что было взаимосвязано с его искалеченным телом, доставляло ему множество проблем. К этому, наверное, можно было отнести и трудности с речью, поскольку часто он ощущал давление на грудь, причем такое же сильное, как и на внутренности, ему казалось, словно железная шина, охватывавшая его живот, наложена также и на грудь и не дает ему говорить. Правда, невозможность и неспособность выдавить из себя самое крошечное словечко наверняка можно было обосновать как раз той экономностью, с которой он создал теперь свое "Я", которая позволяла скудный и самый ограниченный обмен веществ, для которой каждый последующий расход, будь он даже ограничен простым выдохом одного-единственного слова, означал бы невосполнимую потерю. Он обычно бродил по саду, опираясь на две палки, коричневая борода загибалась на грудь, карие глаза над глубокими, поросшими черноватыми волосами впадинами щек смотрели в пустоту; на нем были или госпитальная куртка, или форменная шинель, в зависимости от того, какую одежду подготовила сестра, и он, конечно, не понимал, что находится в лазарете, что перед ним раскинулся город, названия которого он не знал, Каменщик Людвиг Гедике возвел для дома своей души, так сказать, каркас, и когда он бродил, опираясь на свои две палки, он, конечно же, воспринимал себя словно каркас со всяческими подпорками и распорками; между тем, он никак не мог решиться (вернее, это было для него невозможно) сам принести кирпич и камни для дома, во многом все, что он делал, или, выражаясь точнее, все, что он думал -- поскольку он ведь не делал ничего,-- было связано со строительством каркаса как такового, с оформлением этого каркаса, в котором имелось множество лестниц и связей, и который с каждым днем становился все более запутанным и в прочности которого приходилось сомневаться; самоцель каркаса тем не менее -- истинная цель; невидимо то, что внутри каркаса, но все-таки на каждой из несущих частей висело "Я" строителя дома Людвига Гедике, и его необходимо было оберегать от головокружения. Доктор Флуршютц часто задумывался над тем, не перевести ли этого человека в больницу для умалишенных. Но старший полковой врач Куленбек полагал, что шок является просто следствием сотрясения, то есть не обусловлен органическими изменениями, и что пациент со временем преодолеет его. А поскольку это был спокойный пациент, уход за которым не представлял совершенно никаких трудностей, то врачи пришли к общему мнению: держать ополченца здесь до тех пор, пока полностью не будут устранены его физические недостатки. 16 История девушки из Армии спасения в Берлине (2) Есть многое в жизни такого, что можно выразить только стихами; и пусть смеется тот, кто только прозой говорить способен; стихи приносят избавленье от некоторых тягостных долгов, и их певучий голос дает возможность самовыраженья, пожаловаться можно лишь на страданье, что в угарные и сумрачные дни подобно призракам дневным нам сердце рвет, как песнопенье Армии спасенья: никто не улыбнется, когда колотят все они и в тамбурины, и в барабаны. Презрев насмешки, по переулкам держала путь Мари, и пролегал маршрут ее по кабакам берлинским; смех вызывала форма - соломенная шляпка вроде ни к чему, прелестной девушкой она была и отцвела; и голос тонкий в песнопеньях звучал нелепо и так дрожал. И имя было ей - Мари, жила она в приютах, где кисло пахнет в серых коридорах капусты гниль и копоть труб печных везде заметна, где чистотою прет из каждой щели, где даже летом просится на плечи теплая шаль, и старики сидят в приемной, вонь изо рта и запах пота от немытых ног... Вот здесь жила она, тут в дверь входила, и здесь в чуланчике угрюмом была ее кровать, а над кроватью - Христос распятый, молилась здесь она, благодарность вознося за муки, воздев глаза, ждала упорно и смиренно участи своей, которую на небесах Сын Божий уготовил ей. Тут сон ее одолевал, и колокольным звоном ночь ее была полна. А утром - к лицу прикосновенье воды холодной, горячая ведь здесь была табу; тускло-серым светом отливали небеса, и ветер в ожиданьи свое дыханье затаил, он часто был подобен влажной и безжизненно висящей парусине с внезапным всплеском жизни напряженной. И время это - надежд крушенья час, забыть тебя нет мочи: и в силах ль кто на радости надежды возлагать в попытке день сей увековечить и прелести его воспеть? Что в этот день, пришедший одиноко, нашелся друг, по ком душа истосковалась? Мари неведомо все это было, горячий кофе ждал ее, порядок наведя, умывшись и подойдя к окну, взгляд робкий бросила во двор: все хорошо, должно быть, ведь благодать струится отовсюду. 17 Такое случалось достаточно редко, чтобы Ханна Вендлинг выезжала в город. Она терпеть не могла эту дорогу, и не только пыльную проселочную дорогу, что в конечном итоге было бы вполне понятным делом, но и тропинку вдоль речки тоже. При этом поездка в город не забирала и 25 минут. В принципе, поездки были ей всегда в тягость, особенно с того времени, когда она каждый день забирала Хайнриха из канцелярии. Позже у них была машина, но всего лишь два месяца, поскольку началась война. А сегодня ее повез в город на своем одноконном экипаже доктор Кессель. Она прошлась по магазинам. Новое платье доставало ей лишь до щиколоток, и она ощущала, как ее ноги привлекают взгляды прохожих. Она всегда хорошо чувствовала моду, чувствовала так, как кто-то способен просыпаться в нужное время, совершенно не нуждаясь при этом в часах. Журналы мод для нее были всего лишь постоянным подтверждением ее ощущения. И то, что прохожие пялились на ее ноги, тоже смахивало на некое подтверждение. Так что Ханна Вендлинг испытывала сейчас определенную гордость, если же у нее и мелькала мысль о том, что оснований для этой гордости не так уж много, то давали знать о себе угрызения совести перед лицом всех женщин измученного вида, которые стояли у булочной ''Полонез", при одной мысли о том, что какая-нибудь из них могла бы укоротить себе юбку, что к тому же практически не связано с расходами -- служанка справилась бы с этим за час, невзирая на новизну фасона,--так что как ни крути, а основание для гopдости все-таки имелось, а чувство гордости, как известно, повышает настроение, поэтому у Ханны Вендлинг не вызывали отрицательных эмоций ни грязь под ногтями у торговца свежей зеленью, ни мухи, роившиеся в магазинчике, в данный момент ее не раздражало даже то, что ее туфли покрылись пылью. То, как она шла по улице, останавливаясь то возле одной, то возле другой витрины, придавало ей, без сомнения, тот девический или монашеский вид, который характерен-- во время войны такое часто бросается в глаза --для женщин, длительное время живущих в разлуке со своими мужьями и хранящих им верность. И поскольку Ханна Вендлинг испытывала определенное чувство гордости, то с ее лица словно бы спала вуаль; милая, почти неуловимая вуаль, которая может покрывать такие лица подобно предвестнику робко проступающего возраста, была приподнята невидимой рукой: лицо ее светилось, как первый весенний день, пришедший после такой долгой зимы. Доктор Кессель нанес визиты в городе и собирался уже возвращаться в лазарет; он должен был доставить ее обратно домой; они договорились встретиться возле аптеки. Подходя к аптеке, она увидела, что повозка уже там, а доктор беседует с аптекарем Паульсеном. Ханне Вендлинг можно было и не рассказывать, что люди думали об аптекаре Паульсене, да, ей, не ограничиваясь этим отдельным случаем, вероятно, было известно, что все мужчины, знающие об измене своих жен, внешне проявляют особую и излишне витиеватую галантность по отношению к другим женщинам; и все же она была польщена, когда он расшаркался перед ней со словами "Какой приятный визит, ну прямо как прелестный весенний день". Хотя обычно Ханна Вендлинг имела обыкновение очень решительно и с пренебрежительным видом отделываться ото всех, сегодня, поскольку она чувствовала себя раскрепощенно и свободно, комплименты даже жалкого аптекаря воспринимались ею благосклонно -- это был бросок из одной крайности в другую, колебание между полным уединением и полной раскрытостью, крайность позиции, как это обыкновенно бывает у стеснительных людей, что, конечно же, не имеет ничего общего с крайностями римских пап эпохи Ренессанса, скорее неустойчивость и безликость простого маленького человека, напрочь лишенного понятия о своей значимости. По крайней мере можно объяснить лишь недостаточным пониманием своей значимости тот факт, что Ханна Вендлинг, присев на оббитую красным плюшем лавку в аптеке, позволила себе бросать на аптекаря Паульсена дружеские взгляды и выслушивать его лирические словоизлияния, которым она и верила и не верила одновременно. Да, она подчеркнуто сильно рассердилась на доктора Кесселя, которого звало в лазарет чувство долга и которому пришлось напомнить, что им пора, и когда она садилась рядом с ним в экипаж, то на лицо ее снова опустилась вуаль. Всю дорогу она не сказала ни единого слова, кроме "да" и "нет", такой же молчаливой была она и дома. Она снова никак не могла понять, почему так сильно противилась тому, чтобы вернуться на время войны в родительский дом во Франкфурте. То, что в маленьком городке проще обстоят дела с продуктами питания, что она не может оставить виллу без присмотра, что воздух здесь более благоприятен для мальчика, все это были отговорки, служившие только тому, чтобы как-то объяснить странное состояние отчуждения, отчуждения, наличие которого невозможно отрицать, Она одичала, так и было сказано доктору Кесселю; "одичала" повторила она. Когда она произнесла это, то возникло ощущение, будто Хайнрих в ответе за все это, как когда-то она укоряла его за то, что он отдал в металлолом латунную ступу из кухни, Это таинственное ощущение коснулось даже ее отношения к мальчику, Ей стоило усилий, когда она просыпалась ночью, представить, что в соседней комнате спит мальчик и что это ее ребенок. И издавая пару аккордов на фортепьяно, она замечала, что руки, которые делают это, вовсе не ее, это были чужие неуклюжие пальцы, и она знала, что вскоре разучится даже играть, Ханна Вендлинг направилась в ванную, чтобы смыть с себя ощущение этого дня, проведенного в городе, Затем она начала внимательно рассматривать себя в зеркале, пытаясь определить, ее ли это еще лицо, Она пришла к выводу, что ее, но заметила, что на нем какая-то странная пелена, и хотя ей это, собственно говоря, даже понравилось; виноватым во всем она все равно посчитала Хайнриха. Впрочем, она сейчас все чаще и чаще ловила себя на том, что больше уже не использует его имя и что даже для себя самой называет его так, как привыкла говорить о нем посыльным: доктор Вендлинг. 18 История девушки из Армии спасения в Берлине (3) На какое-то время из поля моего зрения исчезла Мари, девушка из Армии спасения. Берлин был похож тогда... Да, на того или на что он был похож? Стояли жаркие дни, асфальт плавился, никакие ремонтные работы не велись, дамы играли главную роль, выполняя такие ответственные функции, как продажа билетов и тому подобное; листья на деревьях были вялыми, несмотря на весну, они напоминали детей, но со старческими лицами, а если дул ветер, то поднимались клубы пыли и по городу носились клочья газет; Берлин стал более деревенским, так сказать, более близким к природе, но именно поэтому и более неестественным, он был похож, если можно так выразиться, на свою собственную копию. В квартире, где я снимал комнату, две или три комнаты занимали еврейские беженцы из-под Лодзи, я, собственно, так и не смог определить, сколько же их было и кем они приходились друг другу; там жили пожилые мужчины с пейсами и в сапогах с голенищами трубочкой, а однажды я встретил человека в кафтане, из-под которого выглядывали белые чулки до колен, и в туфлях с пряжкой, какие носили еще в XVIII веке; некоторые мужчины носили пиджаки длинного покроя, которые только имитировали кафтан, были и молодые люди со странно молочным цветом лица, с пушистыми белокурыми бородами, производившие впечатление театрального реквизита. Как-то появился один в серой военной форме, и казалось, что даже у формы есть что-то общее с кафтаном. А иногда приходил мужчина неопределенного возраста, одетый по-городскому, его русая бородка была аккуратно подстрижена под дядюшку Крюгера, нетронутыми оставались только виски. Он постоянно носил трость со старомодной изогнутой рукояткой и пенсне на черном шнурке. Я его принял за врача. Были, естественно, и женщины с детьми, матроны в париках, девушки, одетые подчеркнуто модно. Со временем я начал различать пару слов на немецком идиш, на котором они разговаривали. Полностью этот язык постичь было просто невозможно. Но им казалось, что я их понимаю, поскольку, когда я оказывался рядом, они прекращали свою гортанную болтовню, так странно звучавшую в устах столь почтенных старцев, и с опаской рассматривали меня. По вечерам они в основном сидели по комнатам, не зажигая свет, а по утрам когда я выходил в прихожую, все пространство которой постоянно было завешено всевозможными тряпками и где служанка чистила обувь, я часто видел у окна старика, Голова и запястье руки были охвачены молитвенным ремешком, верхняя половина его тела раскачивалась в такт движению обувной щетки, иногда он прикладывался губами к бахроме молитвенной рубахи, и в направлении окна с его дряблых, быстро шевелящихся губ слетали потоком неразличимые слова молитвы - потому, может, что окно выходило на восток. Я был настолько увлечен суетливой жизнью евреев, что помногу часов в день исподтишка наблюдал за ними. В передней висели две олеографии, изображавшие сценки в стиле рококо, и я даже как-то задумался над тем, способны ли они воспринимать эти картины и многое другое вокруг, могут ли они смотреть на них такими же глазами, что и мы. Занятый этими наблюдениями, я совершенно забыл о девушке из Армии спасения по имени Мари, хотя и усматривал во всем этом какую-то взаимосвязь с ней. 19 Руку лейтенанту Ярецки ампутировали. Выше локтя. Куленбек делал свое дело основательно. То, что осталось от Ярецки, сидело в саду больницы, расположившись у небольшой группы деревьев, и рассматривало цветущую яблоню. Комендант города проводил инспекцию. Ярецки поднялся, схватившись за больную руку, нащупал пустой рукав. Затем застыл, вытянувшись по стойке "смирно . "Доброе утро, господин лейтенант, дела, наконец, идут на поправку?" "Так точно, господин майор, правда, не хватает приличного кусочка". Возникло даже впечатление, что майор фон Пазенов испытывает чувство вины за руку Ярецки, поскольку он сказал: "Чертова война... не угодно ли присесть, господин лейтенант. "Премного благодарен, господин майор". Майор продолжил разговор: "Где вас ранило?" "Меня не ранило, господин майор,., газ". Майор уставился на рукав Ярецки: "Может, я не совсем понимаю... газ ведь ведет к удушью,.." "Есть и такое воздействие газа, господин майор". Майор задумался на какое-то мгновенье, затем произнес "Коварное оружие". "Точно так, господин майор". " Оба подумали о том, что и Германия использует столь коварное оружие, но промолчали. Майор спросил: "Сколько вам лет?" "Двадцать восемь, господин майор" "В начале войны газа еще не было", "Нет, господин майор, я думаю, нет", Солнце освещало длинную желтую стену больницы, Белые редкие облака зависли в голубизне неба, Гравий на дорожках сада был основательно втоптан в черную землю, а на краю травяного покрова копошился в земле дождевой червяк. Яблоня была похожа на большой букет белых цветов. Со стороны больничного корпуса приближался старший полковой врач в белом халате. "Желаю вам скорейшего выздоровления",-- произнес майор, "Премного благодарен, господин майор",--ответил Ярецки. 20 РАСПАД ЦЕННОСТЕЙ (2) Возмущение этого времени ощущалось даже в архитектурных сооружениях. После продолжительного брожения по улицам я всегда возвращался домой жутко усталым. Мне вовсе не нужно было пялиться на фронтоны домов, они и без того вызывали во мне чувство беспокойства. Иногда я убегал к известным новым строениям, но бегство сие не приносило желаемых результатов - в готике универмага Месселя (Альфред Мессель (1859--1909)-- немецкий архитектор, разнообразию стиля и орнамента предпочитал функциональное и конструктивное предназначение строений), несомненно великого архитектора, я усматривал что-то комичное, и эта комичность раздражала и утомляла, причем столь сильно, что успокоиться я не мог даже возле строений в стиле классицизма. И все же я любил величественную ясность архитектуры Шинкеля (Карл Фридрих Шинкель (1781--1841)-- немецкий архитектор, представитель классицизма.). Я уверен, что раньше, созерцая формы архитектурного выражения, человек не испытывал чувства отвращения и брезгливости; это досталось нашему времени. Не исключено, что на новые строения вовсе не обращали внимания, а если даже и обращали, то считали, что они так же хороши, как и естественны; так смотрел еще Гете на строения своего времени. Нет, я не эстет и, конечно, никогда им не был, если даже кое-что и вызывает такое впечатление, в такой же степени маловероятно, что это ностальгическая сентиментальность, просветительский взгляд на прошедшие эпохи. Нет, за всем моим отвращением и усталостью таилось старое, очень основательное осознание того, что для эпохи нет ничего важнее, чем ее стиль. Не было эпохи в жизни человечества, которая характеризовалась бы иначе, чем своим стилем, и прежде всего, своим архитектурным стилем, ее и эпохой-то можно назвать постольку, поскольку она имеет свой собственный стиль. Пусть говорят, что мои усталость и раздражительность объясняются плохим питанием. Пусть утверждают, что это время имеет свой, сильно выраженный стиль машин, пушек и железобетона, что только грядущие поколения поймут стиль этого времени. Что ж, у каждого времени имеется свой стильчик, даже период грюндерства (Период грюндерства -- период в Германии после франко-прусской войны 1870-1871 гг), вопреки всей эклектичности, имел свой стиль. Я признаю даже, что определяющие тенденции архитектурного стиля были просто низвержены техникой, что новые строительные материалы не утратили окончательно своих адекватных форм выражения и что вся вызывающая озабоченность диспропорция пока не что иное, как недостигнутая цель, И все-таки никто не сможет меня убедить в том, что новый архитектурный образ не лишен чего-то, с полным осознанием отвергаемого им, чего-то, что радикально отличает его от всех предыдущих стилей,- характерного орнамента. Конечно, и это можно определить и охарактеризовать как достоинство, ведь только сейчас научились конструировать с таким учетом материала, что можно обойтись и без орнаментальных излишеств. Но не является ли термин вроде "учет свойств материала" просто громким модерным словечком? Разве в эпоху готики или в любое другое время строили без учета свойств материала? Тот, кто считает орнамент излишеством, не понимает внутренней логики строительства. "Строительный стиль" является логикой, логикой, пронизывающей все строение, от его чертежа до реальных очертаний, и в рамках этой логики орнамент является просто последним, отличительным выражением в малом единого и объединяющего замысла всего творения. Неспособность ли это к самовыражению в орнаменте или его отрицание - в данном случае это одно и то же и означает не что иное, как то, что архитектурный стиль этого времени резким образом отличается от всех предыдущих стилей. Впрочем, что дает такой взгляд на вещи? Невозможно ни создать при помощи эклектизма орнаментальную форму, ни достичь искусственно новой, чтобы не прибегнуть к комичным творениям какого-то там ван де Велде (Хенри ван де Велде (1863--1957)-- бельгийский архитектор и мастер декоративного искусства, один из родоначальников стиля модерн, позже -- рационализма.). Что остается? Глубокое беспокойство, беспокойство и осознание, что этот архитектурный стиль, который таковым больше и не является, представляет собой просто симптом, зловещее предзнаменование того, что дух, должно быть, болен в это безвременье. Ах, и утомительно мне все это видеть. Если бы я мог, то и не выходил бы больше из своей квартиры. 21 Исходя из того, что питаться в гостинице было дорого, Хугюнау хотел позволить себе это только после того, как найдет новое дело. Кроме того, его не оставляло сильное предчувствие, что он может нанести вред своей предстоящей акции, если будет попадаться на глаза майору слишком уж часто, более разумным было бы, если бы майор забыл о его существовании до встречи в пятницу. Так что Хугюнау питался в дешевом заведении и появился в обеденном зале гостиницы лишь в пятницу вечером. Его расчеты оказались верны. Майор ужинал. Казалось, он был более чем ошарашен, когда Хугюнау живо подрулил к нему и начал благодарить за дружески оказанную ему честь присутствовать здесь. "Да,-- протянул майор, вспомнив наконец, о чем речь,--да, я представлю вас господам". Хугюнау еще раз поблагодарил и скромно присел за столик неподалеку. А когда майор закончил вечернюю трапезу и осмотрелся по сторонам, Хугюнау улыбнулся ему и слегка приподнялся, показывая, что он к услугам господина майора. Так что они вместе направились в небольшую соседнюю комнату, где находился стол для постоянных посетителей -- влиятельных господ местного масштаба. Господа были в полном составе, даже бургомистр был здесь. Войдя в эту комнату, Хугюнау сразу же ощутил, что принимают его здесь с теплой симпатией, и его наполнило предчувствие большого успеха. Ощущение не было обманчивым. Многие из этих господ уже слышали о его приезде в город и гостиницу; он уже стал темой повсеместных разговоров, и к его предложению, как он позже рассказывал Эшу, отнеслись с искренним вниманием. Вечер принес чрезвычайно положительные результаты. И это в итоге вовсе не было удивительным. Господа оказались под впечатлением того, что приобщены к тайному собранию, которое представляло собой одновременно и тайный суд, совершаемый над этим бунтующим Эшем. И то, что Хугюнау привлек внимание своих слушателей, объяснялось не только его сильной волей к победе, не только его фанатичной уверенностью, а также и тем, что он был не бунтарем, а скорее тем, кто заботится о себе и своем кармане, а следовательно, и говорит на том языке, который понятен другим. Хугюнау без труда мог бы уговорить господ согласиться с требуемой Эшем суммой -- двадцать тысяч марок. Но он не сделал этого. Какой-то подспудный страх повелительно говорил ему, что все должно осуществляться как бы мимоходом, но в рамках управляемости, поскольку истинная безопасность витает где-то вне или выше реальности и очень уж большая деловитость столь же опасна, как и какая-нибудь необъяснимая нагрузка. Пусть это и покажется бессмысленным; только в каждой бессмыслице есть рациональное зерно, оно имело место и в мыслях Хугюнау, что и привело странным образом к собственно итогу: потребуй или прими он от господ слишком уж много денег, кому-то могла бы прийти в голову мысль поинтересоваться его личностью и полномочиями; а поскольку он имел гордый вид и отклонил слишком высокие доли в участии, сохраняя основной пакет за подписчиками своей собственной (легендарной) группы, то ни у кого не возникало никакого сомнения, что в его лице видят представителя действительно самой мощной в финансовом отношении промышленной группы империи (группа Круппа). Не усомнился и вправду никто, в конце концов поверил в это и сам Хугюнау. Он заявил, что не уполномочен предложить уважаемым господам большее участие, чем треть от рассматриваемой суммы в двадцать тысяч марок, то есть всего шесть тысяч шестьсот марок; но он готов провести переговоры со своей группой относительно того, не согласится ли она вместо большинства в две трети на простое большинство в пятьдесят один процент, он охотно также произведет запись на последующее увеличение капитала; в данный момент господам, к его большому сожалению, придется довольствоваться более скромной суммой. Господа сокрушались, но тут уж ничего не поделаешь. Было договорено, что платежи будут осуществляться с получением временных акций, пока не будет заключен акт купли Хугюнау "Куртрирского вестника", а после последующих контактов с центральной группой созданное предприятие получит форму "общества с ограниченной ответственностью" или даже "акционерного общества". Вспомнили о будущих заседаниях наблюдательного совета, и вечер завершился здравицей в честь союзнических армий и Его Величества Кайзера Германии. 22 Проснувшись, Хугюнау полез в подушку; там он имел обыкновение хранить ночью свой бумажник. Душу его согревало приятное ощущение-- он владелец двадцати тысяч марок, и хотя он знал, что в кошельке нет и тех шести тысяч шестисот марок, которые он должен получить от местных господ лишь после покупки "Вестника", а лежит там всего лишь сто восемьдесят пять марок, сумма в двадцать тысяч все же была реальной, Он -- владелец двадцати тысяч марочек. И баста, Вопреки своим привычкам, он повалялся еще немного в кровати, Если он владеет двадцатью тысячами марочек, то это безумие отдавать их Эшу тольк