о отнюдь не внушало доверия. Больше я ничего не слышал в тот вечер: сестра сочла мой сонный вид оскорбительным для гостей и, схватив меня за шиворот, препроводила в постель так властно, что могло показаться, будто на мне надето пятьдесят башмаков и все они разом громыхают о края ступенек. Описанное мною выше состояние духа возникло еще до того, как я наутро встал с постели, и не покидало меня даже тогда, когда причина его была уже предана забвению и о ней перестали упоминать, кроме как в самых исключительных случаях. ГЛАВА VII В ту пору, когда я стоял на кладбище, разглядывая родительские могилы, моих познаний едва хватало на то, чтобы разобрать надписи на каменных плитах. Даже нехитрый их смысл я понимал не вполне правильно, считая, например, что в словах "супруга вышереченного" заключается почтительный намек на переселение моего отца в горнюю обитель; и если бы о ком-нибудь из моих умерших родственников было сказано "нижереченный", я, несомненно, составил бы себе о покойнике самое нелестное мнение. Не отличалось ясностью и мое восприятие догматов, изложенных в катехизисе; так, например, я прекрасно помню, что, обещая "следовать оным путем во все дни жизни моей", я воображал, будто должен всегда ходить по деревне одной и той же дорогой и, боже упаси, не сворачивать с нее ни вправо у мельницы, ни влево у мастерской колесника. Со временем мне предстояло поступить в подмастерья к Джо, пока же я еще не дорос до этой чести, миссис Джо считала, что со мной нечего миндальничать. Поэтому я и в кузнице помогал, и если кому-нибудь из соседей потребуется, бывало, мальчик гонять с огорода птиц или выбирать из земли камни, эти почетные дела поручались мне. Однако, дабы не уронить достоинства нашего семейства в глазах соседей, на полке над кухонным очагом была водружена копилка, в которую, как о том было широко оповещено, опускались мои заработки. Я готов предположить, что они в конечном счете предназначались на погашение государственного долга; во всяком случае, надежды самому воспользоваться этими сокровищами у меня не было. Двоюродная бабушка мистера Уопсла держала у нас в деревне вечернюю школу; другими словами, эта старушенция, располагавшая весьма ограниченными средствами и неограниченным количеством всяких недугов, ежедневно от шести до семи часов вечера отсыпалась в присутствии десятка юнцов, с которых брала по два пенса в неделю за возможность любоваться сим поучительным зрелищем. Она снимала небольшой домик, в верхней комнате которого жил мистер Уопсл, и нам внизу бывало слышно, как он изливал свои чувства в возвышенных и грозных монологах, временами топая ногою в потолок. Считалось, что раз в три месяца мистер Уопсл устраивал школьникам экзамен. На самом же деле все сводилось к тому, что мистер Уопсл, отвернув обшлага и взъерошив волосы, декламировал нам монолог Марка Антония над трупом Цезаря. Затем следовала ода Коллинза * "Страсти", причем больше всего мистер Уопсл мне нравился в роли Мщения, когда бросал он оземь меч кровавый свой и, грозным взором всех испепеляя, войну, и мор, и горе возвещал. Лишь много позже, когда я на опыте узнал, что такое страсти, я сравнил их с впечатлениями от Коллинза и Уопсла, и должен сказать - сравнение оказалось не в пользу этих джентльменов. Кроме упомянутого просветительного заведения, двоюродная бабушка мистера Уопсла держала (в той же комнате) мелочную лавочку. Она никогда не знала, какой товар есть в лавке и что сколько стоит; но в одном из ящиков комода хранилась засаленная тетрадка, служившая прейскурантом, и с помощью этого оракула Бидди производила все торговые операции. Бидди была внучкой двоюродной бабушки мистера Уопсла. Кем она приходилась мистеру Уопслу, я не берусь определить, - эта задача мне не по разуму. Она была сирота, как и я, и, подобно мне, воспитана своими руками. Самым примечательным в ней казались мне ее конечности, ибо волосы ее всегда взывали о гребне, руки - о мыле, а башмаки - о дратве и новых задниках. Впрочем, это описание годится только для будних дней. По воскресеньям Бидди отправлялась в церковь преображенная. Главным образом собственными силами, и уж скорее с помощью Бидди, чем двоюродной бабушки мистера Уопсла, я продрался сквозь алфавит, как сквозь заросли терновника, накалываясь и обдираясь о каждую букву. Потом я попал в лапы к разбойникам - девяти цифрам, которые каждый вечер, казалось, меняли свое обличье нарочно для того, чтобы я не узнал их. Но в конце концов я с грехом пополам начал читать, писать и считать, правда - в самых скромных пределах. Однажды вечером я сидел в кухне у огня и, склонившись над грифельной доской, прилежно составлял письмо к Джо. С нашей памятной гонки по болотам прошел, очевидно, целый год, - снова стояла зима и на дворе морозило. Прислонив к решетке очага букварь для справок и промучившись часа полтора, я изобразил печатными буквами следующее послание: "мИлы ДЖО жылаю теБе здаровя ДЖО я Скоро буду теБя учит и Мы будим так раДы ДЖО а када я буду у ТИбя пдмастерем тото будиТ рас чуДесна Остаюсь слюбовю ПиП". Никакой необходимости сноситься с Джо письменно у меня не было, потому что он сидел рядом со мной и мы были одни в кухне. Но я передал ему свое послание из рук в руки, и он принял его как некое чудо премудрости. - Ай да Пип! - воскликнул Джо, широко раскрыв свои голубые глаза. - Ты, дружок, стал у нас совсем ученый, верно я говорю? - Нет, куда мне! - вздохнул я, с сомнением поглядывая на доску; теперь, когда она была в руках у Джо, я увидел, что строчки получились совсем кривые. - Да у тебя тут есть Д, - удивился Джо, - и Ж, и О, да какие красивые. Вот и выходит, Пип, Д-Ж-О, ДЖО. Я не помнил, чтобы Джо хоть раз прочел что-нибудь, кроме этого короткого слова, а в прошлое воскресенье в церкви, нечаянно перевернув молитвенник вверх ногами, я заметил, что Джо, сидевший со мной рядом, не испытал от этого ни малейшего неудобства. Решив тут же выяснить, с самого ли начала мне придется начинать, когда я буду давать Джо уроки, я сказал: - А ты прочти дальше, Джо. - Дальше, Пип? - сказал Джо, внимательно вглядываясь в мое послание. - Раз, два, три. Да тут, Пип, целых три Д, и Ж, и О, и Д-Ж-0 - Джо! Я нагнулся к Джо и, водя пальцем по доске, прочел ему письмо с начала до конца. - Поди ж ты! - сказал Джо, когда я кончил. - Ученый ты у нас, право ученый. - Как ты напишешь "Гарджери", Джо? - спросил я скромно-покровительственным тоном. - А я его не буду писать, - сказал Джо. - Ну, а ты представь себе, что пишешь. - Этого никак не представишь, - сказал Джо. - А я, между прочим, чтение тоже очень уважаю. - Разве, Джо? - Очень уважаю. Дай мне хорошую книжку, либо газету хорошую, и посади у огонька, так мне больше ничего не нужно. - Он задумчиво потер себе колено и продолжал: - А уж как увидишь Д, и Ж, и О, да скажешь: "Вот оно Д-Ж-О, Джо", - тогда читать и вовсе интересно. Из этого я заключил, что образование Джо, так же как применение силы пара, находится еще в зачаточном состоянии. - А ты разве не ходил в школу, когда был маленький, Джо? - Нет, Пип. - А почему ты не ходил в школу, когда был маленький? - Почему? - переспросил Джо и, как всегда, когда впадал в задумчивость, стал медленно помешивать угли, просунув кочергу между прутьев решетки. - А вот послушай. Мой отец, Пип, был любитель выпить, проще сказать - пил горькую, а когда, бывало, напьется, то бил мою мать безо всякой жалости. Лучше бы он так молотом по наковальне бил, - так нет же, все ей доставалось, все ей, да еще мне. Ты, Пип, слушаешь меня, понимаешь, что я говорю? - Да, Джо. - По этой самой причине мы с матерью несколько раз от отца убегали. Вот мать наймется где-нибудь на работу и скажет, бывало: "Джо, теперь ты с божьей помощью и учиться пойдешь", и отдаст меня в школу. Только отец у меня был предобрый человек, и никак ему было невозможно жить без нас. Вот он узнает, где мы находимся, да и соберет народ, да такой шум поднимет перед домом, что хозяевам невтерпеж станет, они и говорят: "Уходите вы, подобру-поздорову", и выгонят нас на улицу. Ну, он тогда ведет нас домой и бьет пуще прежнего. И понимаешь, Пип. - сказал Джо, переставая мешать угли и устремив на меня задумчивый взгляд, - ученью моему это здорово мешало. - Еще бы, бедный Джо! - Только ты помни, Пип, - сказал Джо, строго постучав кочергой по решетке, - каждому надо воздавать по справедливости, чтобы никому обидно не было, и я так скажу, что отец мой был предобрый человек, понял ты меня? Я не понял, но промолчал. - То-то и есть, - продолжал Джо. - Однако ж кому-то надо варить похлебку, не то похлебка не сварится, понято, Пип? Это я понял, и так и сказал. - По этой самой причине отец слова против того не вымолвил, чтобы я шел работать; я и пошел работав, по той же части, что и он, - только он-то ни по какой части ничего не делал, - и работал я на совесть, это ты можешь мне поверить, Пип. Скоро я уже мог его содержать, и содержал до самых тех пор, пока его не хватил покалиптический удар. И было у меня такое желание, чтобы у него на могиле значилось, что хотя не без грехов он свой прожил век, читатель, помни, он был предобрый человек. Джо произнес это двустишие так выразительно и с такой явной гордостью, что я спросил, уж не сам ли он это сочинил. - Сам, - ответил Джо. - Единым духом сочинил. Точно подкову одним ударом выковал. Со мной сроду такого не бывало - я даже себе не поверил, - сказать по правде, просто диву дался, как это у меня вышло. Так вот, я и говорю, Пип, было у меня такое желание, чтобы это вырезали у него на могильной плите; но стихи денег стоят, как их ни вырезай - крупными буквами или мелкими, - и дело не выгорело. Похороны и без того недешево обошлись, а те деньги, что остались, нужны были для матери. У нее здоровье сильно сдало, совсем была никуда. Она, бедная, ненамного его пережила, пришло время и ее косточкам успокоиться. Голубые глаза Джо подернулись влагой, и он потер сначала один глаз, потом другой самым неподходящим для этого дела предметом - круглой шишкой на рукоятке кочерги. - Остался я тогда один-одинешенек, - сказал Джо. - А потом познакомился с твоей сестрой. Имей в виду, Пип, - Джо посмотрел на меня решительно и твердо, словно знал, что я с ним не соглашусь, - твоя сестра - видная женщина. Я невольно отвел глаза и с сомнением покосился на огонь. - Что бы там люди ни говорили, Пип, будь то среди родных или, к примеру сказать, в деревне, но твоя сестра, - и Джо закончил, отбивая каждый слог кочергой по решетке, - вид-на-я женщина. Не в силах придумать лучшего ответа, я сказал только: - Я рад, что ты так считаешь, Джо. - Вот и я тоже, - подхватил Джо. - Я тоже рад, что я так считаю, Пип. А что немножко красна, да немножко кое-где костей многовато, так неужели мне на это обижаться можно? Я глубокомысленно заметил, что если уж он на это не обижается, то другим и подавно нечего. - Вот-вот, - подтвердил Джо. - Так оно и есть. Ты правильно сказал, дружок. Когда я познакомился с твоей сестрой, здесь только и разговоров было о том, как она тебя воспитывает своими руками. Все ее за это хвалили, и я тоже. А уж ты, - продолжал Джо с таким выражением, будто увидел что-то в высшей степени противное, - кабы ты мог знать, до чего ты был маленький да плохонький, ты бы и смотреть на себя не захотел. Не слишком довольный таким отзывом, я сказал: - Ну что говорить обо мне, Джо. - А как раз о тебе и шел разговор, Пип, - возразил Джо с простодушной лаской. - Когда я предложил твоей сестре, чтобы, значит, нам с ней жить и чтобы обвенчаться, как только она надумает переехать в кузницу, я ей тут же сказал: "И ребеночка приносите. Бедный ребеночек, говорю, господь с ним, для него в кузнице тоже место найдется". Я расплакался и, бросившись Джо на шею, стал просить у него прошенья, а он выпустил из рук кочергу, чтобы обнять меня, и сказал: - Не плачь, дружок! Мы же с тобой друзья, верно, Пип? Когда я немного успокоился, Джо снова заговорил: - Вот такие-то дела, Пип. Так оно и обстоит. И когда ты начнешь меня обучать, Пип (только я тебе вперед говорю, я к ученью тупой, очень даже тупой), пусть миссис Джо лучше не знает, что мы с тобой затеяли. Надо будет это, как бы сказать, втихомолку устроить. А почему втихомолку? Сейчас я тебе скажу, Пип. Он снова взял в руки кочергу, без чего, вероятно, не мог бы продвинуться ни на шаг в своем объяснении. - Твоя сестра, видишь ли, адмиральша. - Адмиральша, Джо? Я был поражен, ибо у меня мелькнула смутная мысль (и, должен сознаться, надежда), что Джо развелся с нею и выдал ее замуж за лорда адмиралтейства. - Адмиральша, - повторил Джо. - То есть, я имею в виду, что она любит адмиральствовать над тобой да надо мною. - А-а. - И ей не по нраву, чтобы в доме были ученые, - продолжал Джо. - А уж если бы я чему-нибудь выучился, это ей особенно пришлось бы не по нраву, она бы стала бояться, а ну, как я вздумаю бунтовать. Вроде как мятежники, понимаешь? Я хотел ответить вопросом и уже начал было: "А почему...", но Джо перебил меня: - Погоди. Я знаю, что ты хочешь сказать, Пип, но ты погоди. Слов нет, иногда она здорово нами помыкает. Слов нет, она и на тумаки не скупится, и на голову нам рада сесть. Уж когда твоя сестра начнет лютовать, - Джо понизил голос до шепота и оглянулся на дверь, - тут, кто не захочет соврать, всякий скажет, что она сущий Дракон. Джо произнес это слово так, будто оно начинается по крайней мере с трех заглавных Д. - Почему я не бунтую? Это самое ты хотел спросить, когда я тебя остановил? - Да, Джо. - Ну, перво-наперво, - сказал Джо, перекладывая кочергу в левую руку, чтобы правой подергать себя за бакен (я привык не ждать ничего хорошего от этого его мирного жеста), - у твоей сестры ума палата, Пип. Да, вот именно, ума палата. - Что это значит? - спросил я, рассчитывая поставить его в тупик. Но Джо нашелся быстрее, чем я ожидал: пристально глядя в огонь и обходя существо вопроса, он ошарашил меня ответом: - Это значит - у твоей сестры... Ну, а у меня ума поменьше, - продолжал Джо, оторвав наконец взгляд от огня и снова принимаясь теребить свой бакен. - А еще, Пип, - и намотай ты это себе на ус, дружок, - столько я насмотрелся на свою несчастную мать, столько насмотрелся, как женщина надрывается, трудится до седьмого пота, да от горя и забот смолоду и до смертного часа покоя не знает, что теперь я пуще всего боюсь, как бы мне чем не обидеть женщину, лучше я иной раз себе во вред что-нибудь сделаю. Оно бы, конечно, лучше было, кабы доставалось одному только мне, кабы ты не знал, что такое Щекотун, и я мог бы все принять на себя. Но тут уж ничего не поделаешь, Пип, как оно есть, так и есть, и ты на эти неполадки плюнь, не обращай внимания. С этого вечера я, хоть и был очень молод, научился по-новому ценить Джо. Мы с ним как были, так и остались равными; но теперь, глядя на Джо и думая о нем, я часто испытывал новое ощущение, будто в душе смотрю на него снизу вверх. - Ишь ты! - сказал Джо, поднимаясь, чтобы подбросить в огонь угля. - Стрелки-то на часах куда подобрались, того и гляди пробьет восемь, а ее до сих пор дома нет. Не дай бог, лошадка дяди Памблчука поскользнулась на льду и упала. Поскольку дядя Памблчук был холостяком и пользовался услугами кухарки, которой не доверял ни на грош, миссис Джо иногда наведывалась к нему в базарные дни, чтобы своим женским советом помочь при покупке всего, что требовалось по домашности. Сегодня как раз был базарный день, и миссис Джо отправилась в одну из таких поездок. Джо раздул огонь, подмел пол у очага, и мы вышли за дверь послушать, не едет ли тележка. Вечер выдался ясный, морозный, дул сильный ветер, земля побелела от инея. Мне подумалось, что на болотах не выдержать в такую ночь - замерзнешь насмерть. А потом я посмотрел на звезды и представил себе, как страшно, должно быть, замерзающему человеку смотреть на них и не найти в их сверкающем сонме ни сочувствия, ни поддержки. - Вон и лошадку слышно, - сказал Джо. - Звон-то какой, что твой колокольчик. Железные подковы выбивали по твердой дороге мелодичную дробь, причем лошадка бежала гораздо быстрее обычного. Мы вынесли стул, чтобы миссис Джо было удобно слезть с тележки, помешали угли, так что окошко ярко засветилось в темноте, и проверили, чисто ли все прибрано на кухне. Едва эти приготовления были закончены, как путники подъехали к дому, укутанные до бровей. Вот миссис Джо спустили на землю, вот и дядя Памблчук слез и укрыл лошадку попоной, и вот уже мы все стоим в кухне, куда нанесли с собой столько холодного воздуха, что он, казалось, остудил даже огонь в очаге. - Ну, - сказала миссис Джо, быстро и взволнованно сбрасывая с себя шаль и откидывая назад капор, так что он повис на лентах у нее за спиной, - если и сегодня этот мальчишка не будет благодарен, так, значит, от него и ждать нечего. Я придал своему лицу настолько благодарное выражение, насколько это возможно для мальчика, не ведающего, кого и за что он должен благодарить. - Нужно только надеяться, - сказала сестра, - что с ним там не будут миндальничать. Я на этот счет не спокойна. - Она не из таких, сударыня, - сказал мистер Памблчук. - Она в этом понимает. Она? Я посмотрел на Джо, изобразив губами и бровями "Она?". Джо посмотрел на меня и тоже изобразил губами и бровями "Она?". Но так как на этой провинности его застигла миссис Джо, он, как всегда в подобных случаях, примирительно посмотрел на нее и почесал переносицу. - Ну? - прикрикнула сестра. - На что уставился? Или в доме пожар? - Как, стало быть, здесь кто-то говорил "Она". - вежливо намекнул Джо. - А разве она не она? - вскинулась сестра. - Или, может быть, по-твоему, мисс Хэвишем - он? Но до такого, пожалуй, даже ты не додумаешься. - Мисс Хэвишем, это которая в нашем городе? - спросил Джо. - А разве есть мисс Хэвишем, которая в нашей деревне? - съязвила сестра. - Она хочет, чтобы мальчишка приходил к ней играть. И он, конечно, пойдет к ней. И пусть только попробует не играть, - прибавила миссис Гарджери, грозным потряхиванием головы побуждая меня к беспечной резвости и веселью, - уж я ему тогда покажу! Я слыхал кое-что о мисс Хэвишем из нашего города, - о ней слыхали все, на много миль в округе. Говорили, что это необычайно богатая и суровая леди, живущая в полном уединении, в большом мрачном доме, обнесенном железной решеткой от воров. - Надо же! -протянул изумленный Джо. - А откуда она, интересно, знает Пипа? - Вот олух! - вскричала сестра. - Кто тебе сказал, что она его знает? - Как, стало быть, здесь кто-то говорил, - снова вежливо намекнул Джо, - что, дескать, она хочет, чтобы он приходил к ней играть. - А не могла она разве спросить дядю Памблчука, нет ли у него на примете какого-нибудь мальчика, чтобы приходил к ней играть? И не может разве быть, чтобы дядя Памблчук арендовал у нее участок и иногда - не стоит говорить раз в полгода или в три месяца, это не твоего ума дело, - иногда ходил к ней платить за аренду? И не могла она, что ли, его спросить, нет ли у него на примете мальчика, чтобы приходил к ней играть? А дядя Памблчук, который всегда о нас думает и заботится, - хоть ты, Джозеф, кажется, с этим не согласен (она произнесла это с глубокой укоризной, словно он был самым бесчувственным племянником на свете), не мог он разве упомянуть об этом мальчишке, что стоит тут и хорохорится (клянусь, я этого не делал!), даром что с колыбели сидит у меня на шее? - Хорошо сказано! - воскликнул дядя Памблчук. - Что верно, то верно! В самую точку! Теперь, Джозеф, тебе все ясно. - Нет, Джозеф, - сказала сестра все так же укоризненно, в то время как Джо продолжал виновато почесывать переносицу, - тебе, хоть ты, может быть, этого не подозреваешь, еще не все ясно. Ты, наверно, решил, что все, ан нет, Джозеф. Ты еще не знаешь, что дядя Памблчук подумал: как знать, а может, мальчик там свое счастье найдет, и предложил сегодня же отвезти его в город в своей тележке и взять к себе переночевать, а завтра утром самолично доставить к мисс Хэвишем. О господи милостивый! - внезапно крикнула сестра, яростно сдергивая с себя капор, - что же это я, заболталась со всякими разинями, когда дядя Памблчук ждет, и лошадка мерзнет на улице, а мальчишка весь в грязи да в саже от макушки до пят! Тут она схватила меня, как орел ягненка, и, сунув лицом в деревянную шайку, а головой под кран, до тех пор мылила, и толкла, и месила, и терла, и скребла, и терзала, пока я совсем не ошалел. (Замечу кстати, что едва ли кто из ныне живущих столпов науки лучше меня знает, как болезненно действует на человеческую физиономию грубое прикосновение обручального кольца.) Когда с омовением было покончено, меня одели в чистое, жесткое, как дерюга, белье, словно кающегося грешника во власяницу, и втиснули в самое узкое и неудобное платье. В таком виде я был сдан мистеру Памблчуку, и он, приняв меня сугубо официально, точно шериф преступника, разразился фразой, которую, без сомнения, уже давно смаковал про себя: - Будь вечно благодарен всем твоим друзьям, мальчик, особенно же тем, кто воспитал тебя своими руками! - Прощай, Джо! - Прощай, Пип, храни тебя бог, дружок! Я еще никогда с ним не расставался, и от нахлынувших на меня чувств, а также от оставшейся в глазах мыльной пены, сначала даже не видел из тележки звезд. Но потом они одна за другой засияли в небе, не пролив, однако, ни малейшего света на вопрос, почему, собственно, я должен идти играть к мисс Хэвишем и во что, собственно, я должен там играть. ГЛАВА VIII Владения мистера Памблчука на Торговой улице нашего городка были пропитаны особым, перечно-мучнистым духом, как и подобает владениям торговца зерном и семенами. Мне представлялось, что он должен быть очень счастливым человеком, потому что в лавке у него так много маленьких выдвижных ящичков; а заглянув в те из них, что были поближе к полу, и увидев там завязанные нитками бумажные пакетики, я подумал, что в теплые дни семенам и луковицам, наверно, хочется вырваться из своих темниц и цвести на воле. Эта мысль пришла мне в голову наутро после приезда. С вечера меня сразу отправили спать в каморку на чердаке, где скат крыши проходил так низко над кроватью, что расстояние от черепицы до моих бровей было едва ли более фута. В то же утро я обнаружил своеобразную связь между огородными семенами и плисовыми панталонами. В плисовых панталонах ходил и сам мистер Памблчук и его приказчик; и почему-то общий вид и запах плиса так отдавал семенами, а общий вид и запах семян так отдавал плисом, что в моем представлении они как бы сливались воедино. Тогда же я сделал еще одно наблюдение: торговая деятельность мистера Памблчука, казалось, состояла в том, чтобы поглядывать через улицу на седельника, который, казалось, занимался тем, что глаз не спускал с каретника, который, казалось, наживал деньги тем, что, заложив руки в карманы, разглядывал пекаря, который в свою очередь, скрестив руки на груди, глазел на бакалейщика, который стоял у дверей своей лавки и зевал, уставившись на аптекаря. Выходило, что единственным, кто уделял внимание собственному делу, был часовщик, с увеличительным стеклом в глазу, неизменно склоненный над своим столиком и неизменно привлекавший взоры кучки досужих фермеров в холщовых блузах, толпившихся перед его витриной. В восемь часов мистер Памблчук и я сели завтракать в комнате, выходившей во двор, в то время как приказчик пил чай и ел свою краюху хлеба с маслом, пристроившись на мешке с горохом в самом магазине. В обществе мистера Памблчука я чувствовал себя отвратительно. Мало того, что он разделял мнение моей сестры, будто пища моя предназначается единственно для умерщвления плоти, мало того, что он норовил дать мне как можно больше корок и как можно меньше масла, а в молоко подлил столько теплой воды, что честнее было бы обойтись вовсе без молока, - вдобавок ко всему этому разговор его сплошь состоял из арифметики. В ответ на мое вежливое утреннее приветствие он вопросил: "Сколько будет семью девять?" А что я мог ему сказать, застигнутый врасплох, в чужом доме, и притом натощак? Я был голоден, но едва я проглотил первый кусок, как на меня посыпались арифметические примеры, которых хватило на все время завтрака. "Семь да четыре? - Да восемь? - Да шесть? - Да два? - Да десять?" и так далее. Ответив на один вопрос, я только-только успевал сделать глоток, как уже слышал следующий; а мистер Памблчук, которому ничего не нужно было отгадывать, сидел, развалясь, на стуле и (да простится мне это выражение) как заправский обжора поедал горячие булочки с свиной грудинкой. Вот почему я очень обрадовался, когда пробило десять часов и мы отправились к мисс Хэвишем, хотя я понятия не имел, как мне следует вести себя у этой незнакомой леди. Через четверть часа мы подошли к ее дому - кирпичному, мрачному, сплошь в железных решетках. Некоторые окна были замурованы; из тех, что еще глядели на свет божий, в нижнем этаже все были забраны ржавыми решетками; перед домом был двор, тоже обнесенный решеткой, так что мы, позвонив у калитки, стали ждать, чтобы кто-нибудь вышел нам отворить. Заглянув внутрь (мистер Памблчук и тут нашел время спросить: "Да четырнадцать?", но я сделал вид, что не слышу), я увидел в глубине двора большую пивоварню. В пивоварне никто не работал, и видно было, что она бездействует уже давно. В доме поднялось окошко, звонкий голосок спросил: "Как фамилия?" Мой спутник ответил: "Памблчук". Голос сказал: "Правильно", окошко захлопнулось, и во дворе показалась нарядная девочка с ключами в руках. - Вот, - сказал мистер Памблчук, - я привел Пипа. - Это и есть Пип? - переспросила девочка; она была очень красивая и очень гордая с виду. - Входи, Пип. Мистер Памблчук тоже шагнул было во двор, но она быстро притворила калитку. - Простите, - сказала она, - вам разве угодно видеть мисс Хэвишем? - Если мисс Хэвишем угодно видеть меня... - отвечал мистер Памблчук сконфузившись. - Ах, вот как, - сказала девочка. - Нет, ей не угодно. Это было сказано так хладнокровно и твердо, что мистер Памблчук, как ни было оскорблено его достоинство, ничего не мог возразить. Он только окинул меня строгим взглядом - точно это я его обидел! - и удалился, но не раньше, чем произнес с упреком: - Мальчик! Да послужит твое поведение к чести тех, кто воспитал тебя своими руками. Я уже боялся, что он вот-вот воротится и спросит через решетку: "Да шестнадцать?", но этого не случилось. Юная моя провожатая заперла калитку, и мы пошли к дому. Двор был мощеный и чистый, но из щелей между плитами пробивалась трава. Вправо уходила дорога к пивоварне; деревянные ворота, когда-то замыкавшие дорогу, стояли настежь, и все двери пивоварни стояли настежь, так что за ними видна была высокая ограда; и все было пусто и заброшено. Холодный ветер казался здесь холодней, чем на улице; он пронзительно завывал, проносясь под крышей пивоварни, как воет ветер в снастях корабля в открытом море. Заметив, что я смотрю на пивоварню, девочка сказала: - Ты бы, мальчик, мог выпить все пиво, сколько его здесь ни варят, и ничего бы с тобой не было. - Наверно, мог бы, мисс, - робко подтвердил я. - Теперь здесь лучше и не пробовать варить пиво, все равно выйдет кислое, ты как думаешь, мальчик? - Похоже на то, мисс. - Впрочем, никто и не собирается пробовать, - добавила она. - С этим давно покончили, и все здесь так и будет стоять, пока не рассыплется. А пива в погребах напасено столько, что можно бы утопить весь Мэнор-Хаус. - Так называется этот дом, мисс? - Это одно из его названий, мальчик. - А у него есть и другие названия, мисс? - Есть еще одно. Он называется Сатис-Хаус; "Сатис" - это значит "довольно", не то по-гречески, не то по-латыни, не то по-древнееврейски, - мне, в общем, все равно. - "Дом Довольно"! - сказал я. - Какое чудное название, мисс. - Да, - отвечала она, - но в нем есть особенный смысл. Когда дому давали такое название, это значило, что тому, кто им владеет, ничего больше не будет нужно. В то время, видно, умели довольствоваться малым. Но пойдем, мальчик, не мешкай. Она все время называла меня "мальчик" и говорила обидно-пренебрежительным тоном, а между тем она была примерно одних лет со мной. Но выглядела она, разумеется, много старше, потому что была девочка, и очень красивая и самоуверенная; а на меня она смотрела свысока, точно была совсем взрослая, и притом королева. Мы вошли в дом через боковую дверь - парадная была заперта снаружи двойной цепью, - и меня поразила полная темнота в прихожей, где девочка оставила зажженную свечу. Взяв ее со стола, она повела меня длинными коридорами, а потом вверх по лестнице, и везде было так же темно, только пламя свечи немного разгоняло мрак. Наконец мы подошли к какой-то двери, и девочка сказала: - Входи. Я хотел пропустить ее вперед - не столько из вежливости, сколько потому, что оробел, - но она только проронила: "Какие глупости, мальчик, я не собираюсь туда входить", и гордо удалилась, а главное - унесла с собой свечу. Мне стало очень неуютно, даже страшновато. Однако делать было нечего, - я постучал в дверь, и чей-то голос разрешил мне войти. Я вошел и очутился в довольно большой комнате, освещенной восковыми свечами. Ни капли дневного света не проникало в нее. Я решил, что, судя по мебели, это спальня, хотя вид и назначение многих предметов обстановки были мне в то время совершенно неизвестны. Но среди них выделялся затянутый материей стол с зеркалом в золоченой раме, и я сразу подумал, что это, должно быть, туалетный стол знатной леди. Возможно, что я не разглядел бы его так быстро, если бы возле него никого не было. Но в кресле, опираясь локтем на стол и склонив голову на руку, сидела леди, диковиннее которой я никогда еще не видел и никогда не увижу. Она была одета в богатые шелка, кружева и ленты - сплошь белые. Туфли у нее тоже были белые. И длинная белая фата свисала с головы, а к волосам были приколоты цветы померанца, но волосы были белые. На шее и на руках у нее сверкали драгоценные камни, и какие-то сверкающие драгоценности лежали перед ней на столе. Вокруг в беспорядке валялись платья, не такие великолепные, как то, что было на ней, и громоздились до половины уложенные сундуки. Туалет ее был не совсем закончен, - одна туфля еще стояла на столе, фата была плохо расправлена, часы с цепочкой не надеты, а перед зеркалом вместе с драгоценностями было брошено какое-то кружево, носовой платок, перчатки, букет цветов и молитвенник. Все эти подробности я заметил не сразу, но и с первого взгляда я увидел больше, чем можно было бы предположить. Я увидел, что все, чему надлежало быть белым, было белым когда-то очень давно, а теперь утеряло белизну и блеск, поблекло и пожелтело. Я увидел, что невеста в подвенечном уборе завяла, так же как самый убор и цветы, и ярким в ней остался только блеск ввалившихся глаз. Я увидел, что платье, когда-то облегавшее стройный стан молодой женщины, теперь висит на иссохшем теле, от которого осталась кожа да кости. Однажды на ярмарке меня водили смотреть страшную восковую фигуру, изображавшую не помню какую легендарную личность, лежащую в гробу. В другой раз меня водили в одну из наших старинных церквей на болотах посмотреть скелет в истлевшей одежде, долгие века пролежавший в склепе под каменным полом церкви. Теперь скелет и восковая фигура, казалось, обрели темные глаза, которые жили и смотрели на меня. Я готов был закричать, но голос изменил мне. - Кто здесь? - спросила леди. - Пип, мэм. - Пип? - Мальчик от мистера Памблчука, мэм. Я пришел... играть. - Подойди ко мне, дай на тебя посмотреть. Подойди ближе. Вот тут-то, стоя перед ней и стараясь не встречаться с ней глазами, я и разглядел подробно все, что ее окружало, и заметил, что часы ее остановились и показывают без двадцати девять, и большие часы в углу комнаты тоже стоят и тоже показывают без двадцати девять. - Посмотри на меня, - сказала мисс Хэвишем. - Ты не боишься женщины, которая за все время, что ты живешь на свете, ни разу не видала солнца? Каюсь, я не побоялся отягчить свою совесть явной ложью, заключавшейся в слове "нет". - Ты знаешь, что у меня здесь? - спросила она, приложив сначала одну, потом другую руку к левой стороне груди. - Да, мэм (я невольно вспомнил моего каторжника и его приятеля). - Что это у меня? - Сердце. - Разбитое! Она выговорила это слово горячо, настойчиво, с загадочной, точно горделивой улыбкой. Еще некоторое время она держала руки у груди, а потом опустила, словно они были очень тяжелые. - Я устала, - сказала мисс Хэвишем. - Я хочу развлечься, а взрослые люди мне опостылели. Играй! Мне кажется, даже самые заядлые спорщики среди моих читателей вынуждены будут согласиться, что при данных обстоятельствах она не могла потребовать от бедного мальчугана ничего более трудного. - У меня бывают болезненные прихоти, - продолжала она, - и сейчас у меня такая прихоть: хочу смотреть, как играют. Ну же! - Она нетерпеливо пошевелила пальцами правой руки. - Играй, играй, играй! Я так хорошо помнил угрозу сестры "показать мне", что на мгновение меня обуяла безумная мысль - пуститься вскачь по комнате, изображал собою лошадку мистера Памблчука. Но я тут же почувствовал, что у меня ничего не выйдет, и продолжал стоять неподвижно, глядя на мисс Хэвишем, которая, видимо, заподозрила меня и своеволии, потому что спросила, после того как мы вдоволь насмотрелись друг на друга: - Ты, может быть, бука и упрямец? - Нет, мэм. Мне вас очень жалко, и мне очень жалко, что я сейчас не могу играть. Если вы на меня пожалуетесь, мне попадет от сестры, так что я не стал бы отказываться, если б мог. Но здесь все для меня так ново, и все такое странное и красивое... и печальное.., Я замолчал, чувствуя, что могу сболтнуть или уже сболтнул лишнее, и мы опять долго смотрели друг на друга. Прежде чем снова заговорить, она отвела от меня глаза и поглядела на свой наряд, на туалетный стол и наконец на свое отражение в зеркале. - Так ново для него, - пробормотала она, - так старо для меня; так странно для него, так привычно для меня; так печально для нас обоих! Позови Эстеллу. Она по-прежнему смотрела в зеркало, и я, думая, что она все еще разговаривает сама с собой, не двинулся с места. - Позови Эстеллу. - повторила она, сверкнув на меня глазами. - Это ведь ты можешь сделать. Выйди за дверь и позови Эстеллу. Стоять в потемках в таинственном коридоре незнакомого дома, орать во весь голос "Эстелла" гордой красавице, невидимой и невнемлющей, и чувствовать, что, выкрикивая ее имя, допускаешь непростительную вольность, - это было почти так же тяжко, как играть по заказу. Но в конце концов она откликнулась, и свет ее свечи замерцал в темном коридоре, подобно звезде. Мисс Хэвишем поманила к себе Эстеллу и, взяв со стола какое-то блестящее украшение, любовно приложила его сначала к ее круглой шейке, потом к темным вьющимся волосам. - Когда-нибудь, дорогая, это будет твое, ты-то сумеешь носить драгоценности. Поиграй с этим мальчиком в карты, а я посмотрю. - С этим мальчиком! Но ведь это самый обыкновенный деревенский мальчик! Мне показалось, - только я не поверил своим ушам, - будто мисс Хэвишем ответила: - Ну что же! Ты можешь разбить его сердце! - Во что ты умеешь играть, мальчик? - спросила меня Эстелла самым что ни на есть надменным тоном. - Только в дурачки, мисс. - Вот и оставь его в дурачках, - сказала мисс Хэвишем. И мы сели играть в карты. Тут-то я начал понимать, что не только часы, но и все в комнате остановилось давным-давно. Я заметил, что мисс Хэвишем положила блестящее украшение в точности на то же место, откуда взяла его. Пока Эстелла сдавала карты, я опять взглянул на туалетный стол и увидел, что пожелтевшая белая туфля, стоящая на нем, ни разу не надевана. Я взглянул на необутую ногу и увидел, что пожелтевший белый шелковый чулок на ней протоптан до дыр. Если бы в комнате не замерла вся жизнь, не застыли бы в неподвижности все поблекшие, ветхие вещи, - даже это подвенечное платье на иссохшем теле не было бы так похоже на гробовые пелены, а длинная белая фата - на саван. Мисс Хэвишем сидела, глядя на нас, подобная трупу, и казалось, что кружева и оборки на ее подвенечном платье сделаны из желтовато-серой бумаги. В то время я еще не знал, что при раскопках древних захоронений находят иногда тела умерших, которые тут же, на глазах, обращаются в пыль; но с тех пор я часто думал, что она производила именно такое впечатление - словно вот-вот рассыплется в прах от первого луча дневного света. - Он говорит вместо трефы - крести, - презрительно заявила Эстелла, едва мы начали играть. - А какие у него шершавые руки! И какие грубые башмаки! Прежде мне в голову не приходило стыдиться своих рук; но тут и мне показалось, что руки у меня неважные. Презрение Эстеллы было так сильно, что передалось мне как зараза. Она выиграла, и я стал сдавать. Я тут же сбился, что было вполне естественно, - ведь я чувствовал, что она только и ждет какого-нибудь промаха с моей стороны, - и она обозвала меня глупым, нескладным деревенским мальчиком. - Что же ты ей не ответишь? - спросила мисс Хэвишем. - Она наговорила тебе так много неприятного, а ты все молчишь. Какого ты о ней мнения? - Не хочется говорить, - замялся я. - А ты скажи мне на ухо, - и мисс Хэвишем наклонилась ко мне. - По-моему, она очень гордая, - сказал я шепотом. - А еще? - По-моему, она очень красивая. - А еще? - По-моему, она очень злая (взгляд Эстеллы, устремленный в это время па меня, выражал беспредельное отвращение). - А еще? - Еще я хочу домой. - Хочешь уйти и никогда больше ее не видеть, хотя она такая красивая? - Не знаю, может быть и захочется еще ее увидеть, только сейчас я хочу домой. - Скоро пойдешь домой, - сказала мисс Хэвишем вслух. - Доиграй до конца. Если бы не та первая загадочная улыбка, я бы готов был поспорить, что мисс Хэвишем не умеет улыбаться. На поникшем ее лице застыло угрюмое, настороженное выражение, - по всей вероятности, тогда же, когда все окаменело вокруг, - и, казалось, не было силы, способной его оживить. Грудь ее ввалилась, - от этого она сильно горбилась, и голос потух, - она говорила негромко, глухим, безжизненным тоном; глядя на нее, каждый сказал бы, что вся она, внутренне и внешне, душою и телом, поникла под тяжестью какого-то страшного удара. Эстелла опять обыграла меня и бросила свои карты на стол, словно гнушаясь победой, которую одержала над таким противником. - Когда же тебе опять прийти? - сказала мисс Хэвишем. - Сейчас подумаю. Я хотел было напомнить ей, что нынче среда, по она остановила меня прежним нетерпеливым движением пальцев правой руки. - Нет, нет! Я знать не знаю дней недели, знать не знаю времен года. Приходи опять через шесть дней. Слышишь? - Да, мэм. - Эстелла, сведи его вниз. Покорми его, и пусть побродит там, оглядится. Ступай, Пип. Следом за свечой я спустился вниз, так же как раньше поднимался следом за свечой наверх, и Эстелла поставила ее там же, откуда взяла. Пока она не отворила наружную дверь, я бессознательно представлял себе, что на дворе давно стемнело. Яркий дневной свет совсем сбил меня с толку, и у меня было ощущение, будто в странной комнате, освещенной свечами, я провел безвыходно много