го содержания, то у меня есть оригинальный замысел, позволяющий коснуться множества тем. Название - "Часы мистера Хамфри". Теперь вот что. Размышляя о том, как усовершенствовать свой журнал, я подумал и об иллюстрациях и решил помещать гравюры по дереву в тексте, а не на отдельных страницах. Мне бы хотелось знать, не согласились ли бы Вы сделать небольшой эскизик для гравюры - вы вполне можете обойтись тушью, - а размером он может не превышать тот клочок бумаги, который я вкладываю в этот конверт. Тема: старинная, необычного вида комната, обставленная старомодной елизаветинской мебелью: в том углу, где камин, причудливые старые часы, принадлежащие мистеру Хамфри. Никаких фигур. Эту гравюру я помещу на вступительной странице. Кроме того, я хочу знать, - а поскольку Чепмен и Холл мои компаньоны, то я могу без всяких церемоний задать Вам этот вопрос, а Вы мне на него без церемонии ответите, - сколько Вам надо заплатить за такую работу, и не захотите ли Вы (если она Вас заинтересует) время от времени повторять эту забаву, и если да, то на каких условиях? Должен сказать, что я намерен также привлечь к подобной же работе Маклиза и что репродуцирование рисунков, выжженных и гравированных по дереву, будет осуществляться первоклассно. Опыт прошлого дает нам основания предполагать, что журнал будет пользоваться огромным успехом и популярностью. Я надеюсь, что, когда я поделюсь с Вами своими замыслами, Вы и сами убедитесь, что у нас непочатый край отличных тем. Мне бы очень хотелось потолковать с Вами об этом деле, и я предпочел бы, чтобы Вы сами назначили мне место и время свидания. Мы могли бы встретиться здесь, или в Вашем доме, или в "Атэнеуме" *. Но я думаю, что первое было бы лучше всего, так как здесь у меня под рукой все бумаги. Если Вы согласны позавтракать у меня, скажем, во вторник или в среду, то за две минуты я скажу Вам больше, чем мог бы написать в двадцати письмах, подобных этому, несмотря на то что я старался писать так деловито и глупо, как положено. Все эти грандиозные приготовления, разумеется, должны храниться в величайшей тайне, иначе на сцену выскочит сразу пятьдесят мистеров Хамфри. А посему черкните мне записочку, как подобает уважаемому джентльмену, и передайте мой нижайший поклон Вашей уважаемой супруге. Примите уверения, мой дорогой Кеттермол, в моей постоянной и искренней преданности. <> 66 <> ДЖОРДЖУ КЕТТЕРМОЛУ Девоншир-террас, 21 декабря 1840 г. Мой дорогой Джордж, Кит, Одинокий Джентльмен и мистер Гарленд отправляются навестить девочку и прибывают туда ночью. Перед этим шел снег. Кит, оставя их, подбегает к старому доиу и, держа в одной руке фонарь, а в другой - клетку с птичкой, в нерешительности останавливается в нескольких шагах от двери. В окне - том самом, где предполагается комната девочки, - горит свет, а сама девочка (разумеется, неведомо для гостей, которые приехали ее проведать и полны надежды) лежит в ней мертвая. Если Вам трудно втиснуть в картину Кита, не ломайте себе голову над этим. Преданный Вам. <> 67 <> КЕТТЕРМОЛУ 22 декабря 1940 г. Дорогой Джордж, Девочка лежит мертвая в спаленке, за ширмой. Зима, поэтому цветов нет; но по ее груди, по подушке и по всей постели могут быть разбросаны веточки остролистника с ягодами и тому подобная дикорастущая зелень. Окно заросло плющом. Можно, если хотите, посадить возле нее того мальчика, с которым она говорила об ангелах; но мне кажется, что получится больше тишины и покоя, если она будет совершенно одна. Я хотел бы, чтобы была выражена вся красота безмятежного покоя и чтобы во всем сквозило счастье, если такое возможно в смерти. Девочку похоронили в самой церкви, и старик, который никак не поймет, что она умерла, возвращается на ее могилу и долго сидит там, ожидая, чтобы вновь пуститься с нею в путь. Его посох с мешком, ее маленький капор с корзиночкой и пр. лежат возле него. "Она придет Завтра", - говорит он всякий раз, когда темнеет, и печально отправляется домой. Я думаю, что песочные часы помогли бы передать мысль; можно какие-нибудь ее вещички перекинуть ему через колено или дать в руку. Эта повесть разрывает мне сердце, и я не могу собраться с духом, чтобы окончить ее. Всегда и вечно всей душой Ваш. <> 68 <> ДЖОНУ ОВЕРСУ Девоншир-террас, среда, 30 декабря 1840 г. Дорогой мистер Оверс, До сих пор я никак не мог найти время, чтобы прочитать Ваше сочинение. Но вот наконец прочел и считаю, что это хорошая журнальная статья - не забывайте, что я говорю сейчас так, как если бы ничего не знал ни об авторе ее, ни об обстоятельствах, при которых она писалась, - и ничуть не хуже других статей подобного рода. Если Вы немножко подправите помеченные мною места и подержите статью у себя, пока не окончите вторую, я тем временем подумаю, куда бы ее лучше пристроить. Если говорить по существу, я возражаю против того, чтобы Уота Тайлера * изображали этаким отъявленным злодеем, так как мятежник этот действовал из чистых побуждений и заслуживает некоторого сочувствия, и я думаю, что если бы я жил в его время, то, может быть, и сам размозжил бы голову сборщику налогов, и, уж во всяком случае, поступивший таким образом был бы в моих глазах чем-то вроде полубога. Ни один отец не станет мириться с тем, чтобы над его дочерью совершалось насилие, даже если насильник является государственным чиновником; и ни один настоящий мужчина не согласится спокойно на это смотреть. Поэтому даже если бы Уот Тайлер и его сторонники, в пылу страстей, сожгли город и лили кровь как воду, то и тогда бы я отнесся к их памяти с некоторым почтением. В остальном же я очень доволен Вашей работой и серьезнейшим образом считаю, что Вы поразительно продвинулись. Остерегайтесь писать для публики то, что щепетильность помешала бы Вам произнести вслух, где бы то ни было. Предположим, что миссис Скатфидж и на самом деле разделась догола - я, собственно, в этом и не сомневаюсь, - и все же мне очень не хотелось бы сообщать об этом ее поступке нашим барышням, родившимся в девятнадцатом веке. Преданный Вам. <> 69 <> ФОРСТЕРУ Пятница, 7 января 1841 г. ...Кончил ли я? Кончил ли??!!! Господь с Вами, до вечера среды я никак не кончу. Я только вчера начал, и должен Вам сказать, что галоп здесь не годится. Получается превосходно, мне кажется, но сам я - несчастнейший из несчастных! На меня словно легла черная тень, и я с трудом продвигаюсь вперед. Я боюсь подойти к этому месту еще больше, чем Кит; больше, чем мистер Гарленд; и гораздо больше, чем Одинокий Джентльмен. Я еще долгое время буду не в состоянии оправиться. Никто не будет так тосковать по ней, как я. Мне все это так больно, что я даже выразить не могу всего, что чувствую. Старые раны начинают кровоточить всякий раз, когда я думаю, как об этом писать: что же будет, когда я начну писать, одному богу известно. Утешение, которое находил школьный учитель, на меня, как я ни стараюсь, не оказывает должного действия. Когда я думаю об этой печальной повести, мне кажется, что Мэри умерла всего лишь вчера. Не знаю, как быть с завтрашним обедом, - может быть, Вы пришлете узнать с утра? Так было бы лучше всего. Я отказался от нескольких приглашений на эту и на следующую неделю, решив никуда не ходить, пока не кончу. Боюсь потревожить состояние, которое мне удалось в себе вызвать, чтобы не пришлось создавать его заново. <> 70 <> С. ХАРФОРДУ Девоншир-террас, 15 января 1841 г. Сэр, Мне хочется сказать несколько слов в ответ на Ваше письмо от девятого. Времени у меня мало, поэтому буду краток. Я и не ожидал, что Вы тут же согласитесь с моим мнением. Я думаю, что года через три Вы будете более расположены согласиться со мной, а через пять лет, самое большее, мы с Вами сделаемся уже полными единомышленниками. Вы, по-видимому, забываете, что я не могу знать Вас так хорошо, как знаете себя Вы, и что поэтому мне трудно судить о размерах Вашего дарования. Ведь чувства, которые Вам - по собственному Вашему признанию - не удалось выразить с должной силой, мне неведомы вовсе, ведь я не жил Вашими мыслями, я всего-навсего прочитал несколько строк Вашего сочинения, и только в каком-то очень исключительном случае я мог бы о человеке, с которым так мало знаком, как с Вами, сказать себе: "Это - поэт!" Вы хотите, чтобы я окончательно сказал, следовать ли Вам по избранному Вами пути дальше или оставить его навсегда. Этого я Вам сказать не могу. У меня нет четкого представления о Ваших возможностях. Того, что Вы мне прислали, недостаточно, чтобы я мог судить. И я убежден, что любой человек, если только он сознает всю ответственность, которая на него возлагается, посмотрев эти Ваши сочинения, сказал бы Вам точно то же, что и я. В ответ на кое-какие замечания, которые я позволил себе, Вы говорите, что не просматривали и не выправляли свою рукопись. Должен сказать, что в этом Вы не правы и поступаете неразумно. Ведь для того, чтобы я мог ответить на Ваш вопрос, мне важно знать не только каковы Ваши мысли, но и умеете ли Вы их выразить. Как же я могу об этом судить, приняв на веру Ваше заявление, что Вы можете писать правильным стихом, но не желаете утруждать себя этим? Я допускаю, что есть поэты в душе, - верно, их немало, людей, которые чувствуют стихи, но нас-то с Вами интересует только одно: можете ли Вы писать стихи? Напрасно Вы думаете, что отвращение к такой по существу легкой работе, как перечитывание и исправление собственных писаний, является непреложным свойством поэтического темперамента. Талант истинный, за что бы он ни принимался, все делает хорошо; а тот, кто постоянно начинает что-нибудь и, не доведя дело до конца, бросает, не есть истинный талант, уверяю Вас! За последние пять лет я не помню случая, чтобы хоть один молодой человек, посылая мне свое сочинение, не сообщал при этом, что оно является его худшим, а что лучшие лежат у него дома. Говорю Вам искренне, что отношусь к Вам с сочувствием и хотел бы, чтобы Вы - воздав этим должное и себе, и мне - представили на мой суд лучшее, на что Вы способны; я же, если только найду это возможным, буду счастлив подбодрить и обнадежить Вас. Я бы хотел видеть "Сон молодого художника" с другим концом (то есть в первоначальном его варианте); и если Вы не найдете случай доставить мне эти две поэмы, то я, быть может (если только посещу Эксетер следующим летом - а я думаю туда съездить), получу их из Ваших рук. Надеюсь, что ни это мое, ни предыдущее письмо Вы не поймете превратно. Может быть, я кажусь Вам жестоким, но поверьте, мною движет одно лишь доброжелательство. Вы не знаете, Вы и понятия не имеете о (тщательно скрываемом обычно) горестном положении молодых людей, которые в еще более ранней своей молодости ошиблись в призвании и сделались вследствие этого последними нищими от литературы. Мне же приходится наблюдать это явление изо дня в день. Именно потому, что я знаю, какую горечь и боль порождают подобные ошибки, потому что, окидывая мысленным взором путь, на который Вы хотите вступить, я вижу эти зловещие последствия, мне так необходимо получить правильное представление о Ваших возможностях, прежде чем поддержать Вас в Вашем роковом намерении. Если мое предыдущее письмо Вас не совсем удовлетворило, то это оттого, что меня не удовлетворили образцы, Вами присланные, которых к тому же было слишком мало. Впрочем, если бы стихи, присланные Вами, попались мне на глаза случайно, я бы, наверное, прочитал их с удовольствием. К этому я ничего прибавить не могу, разве только то, что я каждый день читаю сочинения, которые мне кажутся ничуть не хуже Ваших. Вы говорите, что можете писать лучше. Я хочу получить возможность сказать о Вас то же самое. Я с большим огорчением узнал, что Вы хворали, и от души надеюсь, что здоровье Ваше начало поправляться. Позвольте Вас заверить, что Ваша откровенность не нуждается ни в оправдании, ни в извинениях и что я остаюсь преданный Вам. <> 71 <> ФОРСТЕРУ 17 января 1841 г. ...Не могу Вам передать, как приятно мне было Ваше вчерашнее письмо. Я чувствовал, что Вам понравились главы, которые я прочитал Вам в четверг вечером, но для меня было большой радостью получить такое убедительное и щедрое подтверждение этого чувства. Вы знаете, как низко я оценил бы собственный труд, пусть бы его кругом расхваливали все, если бы при этом молчали те, чьим мнением и одобрением я дорожу. Ваши слова о том, что моя концовка трогает и задевает Вас так сильно, для меня важнее, чем тысяча сладчайших голосов со стороны. Когда я впервые, следуя Вашему ценному совету, стал продумывать именно такой финал повести, мне захотелось написать его так, чтобы люди, которым привелось столкнуться со смертью, могли читать последние страницы с чувством некоторой умиротворенности и почерпнуть в них утешение. ...После того как Вы вчера вечером ушли, я взял свой пюпитр к себе наверх и писал до четырех часов утра, пока не кончил всю вещь. С грустью думаю, что все эти люди потеряны для меня навеки, и сейчас мне кажется, что я уже не способен так привязаться к новым персонажам. <> 72 <> БЭЗИЛУ XОЛЛУ * Девоншир-террас, 28 января 1841 г. Сэр, Это верно, что я не мастер изображать из себя достопримечательность, и я в самом деле испытываю непобедимое отвращение к этому занятию. Но право, в истории с мисс Эджворт, которую я повидал бы с удовольствием, Вы меня обижаете. Все дело в том, что когда я начинаю новую повесть, я никак не могу позволить себе оторваться в утренние часы от работы. Я всеми помыслами и устремлениями тянусь еще к только что законченной книге, мне трудно войти в новую колею, по которой предстоит продвигаться, а тут еще болезни близких, тревога за них, а тут еще всевозможные приглашения, от которых нельзя отказаться, которые не оставляют мне ни одного свободного вечера... В настоящее время я отдыхаю один раз в неделю, а именно - во вторник. Поэтому-то в разговоре с Вами я и назвал вторник. Если бы время от времени я не замыкался так решительно, чтобы писать, или просто размышлять, то "Часы" в конце концов остановились бы. И если бы в такое время меня позвала к себе сама королева, я бы отказался и не пошел. Мне не хочется, чтобы Вы уезжали с превратным мнением обо мне, и потому посылаю Вам это письмо. Всегда преданный Вам. <> 73 <> ДЖОРДЖУ КЕТТЕРМОЛУ Девоншир-террас, четверг вечером, 28 января 1841 г. Мой дорогой Джордж, Вчера я посылал к Чепмену и Холлу за второй темой для 2-го выпуска "Барнеби", но оказалось, что они отправили его Брауну. Первую тему к 3-му выпуску я пошлю Вам либо в субботу, либо, самое позднее, в воскресенье утром. Кроме того, я просил Чепмена и Холла направить Вам корректуры предыдущих глав для справок. Я хочу знать, чувствуете ли Вы воронов вообще, и понравится ли Вам, в частности, ворон Барнеби? Так как Барнеби - идиот, я задумал выпускать его только в обществе ворона, который неизмеримо мудрее его. С этой целью я изучал свою птицу и думаю, что мне удастся из нее сделать весьма любопытный персонаж. Возьметесь ли Вы за такой сюжет, когда ворон сделает свой дебют? Преданный Вам. <> 74 <> ТОМАСУ ЛЕТИМЕРУ Девоншир-террас, 13 марта 1841 г. ...Интересно - я всегда считал, что за "Лавку древностей" заслуживаю наивысший балл и что ни один из моих романов так отчетливо не представлялся мне весь - по композиции и общему замыслу, - как этот, с самого начала. Умиротворенность, пронизывающая всю эту вещь, есть результат сознательно поставленной цели; я хотел, чтобы на книге с первых страниц лежала тень преждевременной смерти. Мне кажется, что я всегда буду любить эту книгу больше всех, какие написал и напишу. Вот и все, что касается моих писаний... <> 75 <> БЭЗИЛУ ХОЛЛУ Девоншир-террас, вторник вечером, 16 марта 1841 г. Мой дорогой Холл, - я чувствую, что это и есть тот случай, когда juniores priores {Младшие впереди (лат.).}, и, видно, мне следует дружеским обращением к Вам разбить лед с одного удара. До вчерашнего вечера я никак не мог собраться с духом и прочитать повесть леди де Ланси *, и если бы не Ваше письмо, наверное, так бы и не собрался. С первого взгляда на рукопись, которую Вы так любезно мне предоставили, я почувствовал, какая в ней заключена страшная правда, и я в самом деле, из чистого малодушия, не решался раскрыть ее. Проработав над "Барнеби" весь день, я пошел часа на два бродить по самым убогим и страшным улицам в поисках впечатлений для дальнейшей работы над повестью. И вот, часам к десяти я принялся за рукопись. Сказать, что чтение этого поразительного и потрясающего рассказа составило эпоху в моей жизни, что я не позабуду ни одного слова в нем, что я не могу отделаться от впечатления, произведенного им и что я в жизни не встречал ничего более искреннего, трогательного, ничего, что бы вызывало такую живую картину перед глазами, - значит ничего не сказать. Я - и муж, и жена, и убитый мужчина, и оставшаяся в живых женщина, и Эмма, и генерал Дандас, и доктор, и ложе больного - все и вся (за исключением прусского офицера, да будет он проклят!). Все то, что я до сих пор считал за шедевры, что прежде поражало меня силой чувства, теперь кажется мне пустым. Даже если я проживу еще пятьдесят лет, отныне и до самой моей смерти описанные здесь сцены будут сниться мне с ужасающей реальностью. И всякий раз, когда зайдет при мне разговор о каком-нибудь сражении, перед моими глазами непременно всплывет вся эта повесть. Так и вижу герцога, как он в рубашке без мундира стоит перед офицером в парадной форме или, как он, спешившись, подходит к храброму солдату, сраженному пулей. Вот разительное доказательство могущества этого удивительного человека, Дефо: чуть ли не в каждой строке повествования я словно узнаю его руку. У Вас не было такого чувства? Как она поехала в Ватерлоо, не думая ни о чем, кроме препятствий, которые нужно преодолеть; как заперлась в комнате, чтобы не слышать ничего, как не подошла к двери, когда раздался стук; как по бурной радости, которая ее охватила, когда она узнала, что он в безопасности, поняла, до какой степени ее терзали тревоги и сомнения; ее страстное желание быть вместе с ним, все это описание хижины и обстановки в ней; их ежедневные ухищрения, чтобы не умереть с голоду; и как она легла рядом с ним и оба уснули; и его решение бросить военную службу и начать спокойную жизнь; и ее грусть, когда она увидела, с каким аппетитом он ест перед самой своей гибелью, и потом описание его гибели, - до сих пор я думал, что такая высокая правдивость в литературе по плечу одному этому необыкновенному человеку. Я ничего не говорю о всех этих прекрасных и нежных картинах - как она каждый день думает о своем счастье, как надевает ему на грудь ордена перед банкетом, как выходит ночью на балкон, как смотрит на отряды солдат, исчезающие за воротами, как возвращается потом к больному. Здесь все - торжественное вдохновение, а святыни касаться не должно. И позволю себе лишь повторить, со всей энергией, на какую я способен, всю меру которой передать на бумаге невозможно, что я от самой глубины души благодарен Вам за то, что Вы мне дали прочитать эту повесть, которая произвела на меня неизгладимое впечатление. Отныне столь знакомые мне места, по которым путешествовала Ваша сестра, для меня священны; и если будет на то воля божья, я намерен следующим же летом исходить их вдоль и поперек, чтобы вновь пережить эту печальную историю, на том самом месте, где она происходила. Вы не станете смеяться надо мной, я уверен. Мой пыл, когда он пробужден чем-нибудь подобным, угасает не скоро. Вспоминаете ли Вы то место, где она отказывается верить, что он жив, - после тех мук, которые ей причинила весть о его гибели? Ее поведение показалось бы мне противоестественным, если бы я не прочитал о нем в повести. Она запечатлелась в моей душе навеки, но в письме я не прибавлю больше ничего к немногим и несовершенным словам, набросанным впопыхах; впрочем, две вещи еще: во-первых, Кэт все время, что я писал Вам, страшно мешала мне своими рыданиями над рукописью и только что вышла из комнаты, в полном отчаянии, а во-вторых, если когда-нибудь наступит такое время, что Вы решитесь позволить другу переписать для себя эту повесть, вспомните обо мне. После этой рукописи все на свете кажется ничтожным, - во всяком случае, мне, который находится под непосредственным впечатлением повести леди де Ланси (для Вас она не имеет той силы новизны), - и, однако, должен сообщить, что ворон мой сдох. Он недомогал несколько дней, как нам казалось, не очень серьезно; он даже стал поправляться, как вдруг появились признаки рецидива, которые вынудили меня послать за медицинским светилом (неким Херрингом, торговцем птицами, проживающим на Нью-роуд). Он тотчас прибыл и дал больному основательную дозу касторки. Это было в прошлый вторник. В среду утром больной принял еще одну порцию касторки и чашку тепловатой каши, которую он поел с большим аппетитом и воспрянул духом настолько, что ущипнул конюха, и пребольно! В полдень, ровно в двенадцать, он начал прохаживаться по конюшне с видом сосредоточенным и серьезным - и вдруг покачнулся! Это повергло его в задумчивость. Он остановился, покачал головой, прошел несколько шагов, еще раз остановился, крикнул с удивлением и укором в голосе: "Здорово, старуха!" - и умер. Он оставил довольно большой капитал (в виде сырных корочек и полупенсовиков), который на всякий случай разместил в разных местах сада. Я не уверен, что мы не имеем дело с отравлением. За несколько недель до его смерти люди слышали, как мясник выкрикивал ему вслед слова угрозы, - кроме того, покойный украл перочинный ножик у плотника, известного мстительностью своего характера; ножик так найден и не был. По этим причинам я приказал, прежде чем сделать из покойника чучело, произвести вскрытие. Результаты еще неизвестны. Медицинское светило объявило мне о смерти ворона с величайшим тактом, сообщив, что "с этой чертовски хитрой птицей приключился чертовски неожиданный казус", тем не менее я был чрезвычайно потрясен. Что касается неожиданности этого казуса, то выясняется, что ворон, не достигший двухсот пятидесяти лет, например, считается младенцем. Если так, то моему ворону, можно сказать, предстояло только родиться через пару столетий, ибо ему было всего два-три года. Я бы хотел знать что-нибудь об обещанном сюрпризе - когда он прибудет, что это такое, словом, все, чтобы оказать ему достойный прием. Не знаю, как получилось, что я, который славлюсь тем, что либо не пишу вовсе, либо произвожу самые, коротенькие образцы эпистолярного искусства, вдруг так расписался. Да, - вот уже шестая страница! Не стану же начинать седьмую и потому шлю поклон всему Вашему дому от всех моих домочадцев и пребываю преданный Вам. Я очень рад, что "Барнеби" Вам нравится. У меня грандиозные замыслы, но пока мне негде с ними развернуться. <> 76 <> ДЖОНУ СКОТТУ, РЕДАКТОРУ "УТРЕННИХ ОБЪЯВЛЕНИЙ" Девоншир-террас, Йорк-гейт, Риджент-парк, 22 марта 1841 г. Сэр, Не могу и выразить, как меня порадовало Ваше теплое и приветливое письмо; я благодарен Вам за него безмерно. Мне было очень больно услышать от Вас, что кто-то говорил, будто я забываю старых друзей и товарищей, больно, хотя я и знаю, что это не так, - все мои поступки и помыслы опровергают подобное утверждение. Те, кто знает меня лучше других, знают также лучше других, как тяжело мне слышать подобное обвинение и как оно несправедливо. Больше всего на свете я презираю и ненавижу людей, которые кичатся своей удачей. И я чувствовал бы себя глубоко несчастным, если бы мог допустить мысль, что моя дети когда-нибудь поверят, будто я был повинен в подобной низости. К счастью, хотя я приобрел множество новых друзей, я со своих школьных дней не потерял ни одного старого. Наиболее приятные и лестные для меня письма - это те, в которых содержатся поздравления друзей, с которыми расстояние или случай разлучили меня на много лет. Поверьте мне, что, начиная с моего маленького, бледнолицего учителя, который научил меня различать буквы (представьте себе, он каким-то чудом на днях появился у меня, в превосходной сохранности), и кончая друзьями более поздней поры, сыгравшими меньшую роль в моей жизни, я ни разу, особенно в последние годы, ни единого разу не отнесся к кому-либо холодно или свысока. Мне свойственно испытывать теплые чувства ко всем, с кем я был знаком в менее счастливые для себя годы; и всякий, кто возводит на меня напраслину в этом отношении, либо оскорбляет меня намеренно - из зависти и недоброжелательства, либо слишком легко соглашается с утверждением, в лживости которого он мог бы убедиться, не затратив на это особого труда. Слова мои бессильны и несовершенны, но я все же хочу еще раз сказать, как я Вам благодарен за Ваше откровенное письмо. Я сохраню его вместе с теми приятными мне письмами, о которых я уже говорил, и я надеюсь, прежде чем умру, увеличить их число подобными же весточками - даже от тех, кто сейчас так во мне ошибается. Если, читая "Часы", Вам вдруг покажется, что какие-то страницы написаны особенно весело, поверьте, прошу Вас, что в этом веселье повинны Вы, и поверьте также, что я остаюсь искренне преданный Вам. <> 77 <> С. ХАРФОРДУ Девоншир-террас, 1, 1 апреля, 1841 г. Сэр, Поправки, внесенные Вами в рукопись, которую я Вам возвращаю, на мой взгляд, весьма удачны. Я больше не имею возражений и прочитал ее с большим удовольствием. Надеюсь, что Вы не сочтете меня чрезмерно придирчивым, если я предложу Вам заменить слово "крик" на стр. 5 "стоном", "вздохом" или "ропотом", - на мой взгляд, это больше вяжется с общим духом Вашего сочинения. На стр. 7 "запачканный" - не совсем удачно. Лучше бы "запятнанный". И я, возвращаясь к стр. 5 еще раз, хотел бы видеть что-нибудь вроде "добрая женщина" вместо "эй, женщина!", когда он обращается к няне. Впрочем, это целиком дело вкуса. По-моему, больше ничего менять не надо, и я буду счастлив получить от вас переписанный экземпляр, как только Вам будет удобно доставить его мне. На Вашем месте я послал бы рукопись Блеквуду (только не падайте духом, если получите отказ) - с запиской примерно такого содержания: "С. X. свидетельствует свое уважение издателю "Блеквудс мэгезин" * и почтительно просит его прочитать прилагаемое весьма короткое сочинение, которое он посылает, полный робости и неверия в себя". Чем короче подобные послания, тем лучше; когда мне приходилось редактировать журнал, я помню, что чья-нибудь скромная записка вдруг привлекала мое внимание после того, как океаны вздора повергали меня в такое отупение, что я уже еле различал буквы. Примите мои лучшие пожелания и поверьте, что я остаюсь преданный Вам. <> 78 <> ДЖОНУ ФОРСТЕРУ 5 апреля 1841 г. ...Не стесняйтесь вычеркивать все, что покажется Вам преувеличенным. Мне трудно судить, где я пересолил, а где нет. Сейчас я пытаюсь сделать очень спокойный выпуск, для контраста с предыдущим, без которого, однако, нельзя было обойтись. Надеюсь, что получится хорошо. Сам я, впрочем, в плохом состоянии для работы. Я рад, что по Вашему мнению это написано сильно. Я вставил кое-что, чтобы лучше оттенить ворона... <> 79 <> ПРЕПОДОБНОМУ ТОМАСУ РОБИНСОНУ Девоншир-террас, 1, Ворк-гейт, Риджент-парк, четверг, 8 апреля 1841 г. Дорогой сэр, Весьма признателен Вам за Ваше интересное письмо. Радость, которую оно мне доставило, ничуть не меньше от того, что я во многих весьма существенных вопросах расхожусь с доктриной, которую исповедуете Вы. В любви к добродетели и ненависти к пороку, в нетерпимости к жестокости и желании побуждать людей к добру и милосердию, сходятся все, кто тем или иным путем стремится быть угодным творцу. Я думаю, что дорог, ведущих в рай, больше, чем полагает каждая секта в отдельности; но путь, не украшенный этими цветами, не может туда привести никого. Поэтому мне особенно лестно было получить письмо от Вас. Оно мне в высшей степени приятно. Я благодарю Вас за него от души и горжусь, что заслужил одобрение человека, который сам претерпел в детстве еще больше, чем мое бедное дитя. В то время как Вы на своем поприще обучаете людей милосердию, - науке, которую постигли в печальные годы своего детства, я на своем буду бороться с жестокостью и деспотизмом, этими врагами всех божьих созданий, всех вероучений и моральных устоев, буду бороться, пока мысль моя не утеряет силу, а сам я - способность ее выражать. Преданный Вам. <> 80 <> ВАШИНГТОНУ ИРВИНГУ Девоншир-террас, 1, 21 апреля 1841 г. Дорогой сэр! Нет на свете человека, который мог бы доставить мне большую радость, чем та, которую доставили мне Вы своим письмом от тринадцатого числа прошлого месяца. Нет писателя среди ныне живущих, - да и среди покойных их немного, - чьим одобрением я бы так гордился, как Вашим. Я говорю это с полной искренностью, ибо все, написанное Вами, у меня не только на полках, но в памяти и в сердце. Если бы Вы могли знать, с каким горячим чувством я пишу Вам это письмо, оно бы доставило Вам радость, - но я надеюсь, что, даже смутно догадываясь о теплоте руки, которую я протягиваю Вам через широкие просторы Атлантики, Вы прочитаете его не без удовольствия. Я был бы счастлив, если бы в Вашем драгоценном для меня письме мог прочитать хотя бы намек на то, что Вы собираетесь в Англию. Но его нет. Я держал письмо на расстоянии вытянутой руки, я смотрел на него с птичьего полета, не говоря о том, что несколько раз просто перечитывал его, но ни этим путем, ни с помощью микроскопического исследования такового намерения не обнаружил. С каким наслаждением отправился бы я с Вами - как, собственно, и отправлялся в мечтах, и сколько раз! - и в Бретань, и в Истчип, и в Грин-Арбор-корт, и в Вестминстерское аббатство! Мы бы поехали с Вами в Брейсбридж Холл на империале последнего дилижанса. Как бы я хотел обменяться с Вами впечатлениями об этом ободранном красноносом джентльмене в непромокаемой шляпе, что сидит а гостинице "Мейсонс-Армс", в той девятиугольной комнате, и о Роберте Престоне, и о вдове торговца сальными свечами, к чьей гостиной я уже давно привык, как к собственной, и обо всех этих чудесных местах, по которым я бродил и которыми бредил, когда был очень маленьким и очень одиноким мальчиком. У меня было бы что порассказать и об этом удальце Алонзо де Охеда, которого невольно любишь больше, чем он этого заслуживает, и было бы что порасспросить об одной мавританской легенде и о судьбе несчастного бедняги Бодавиля. Дитриха Никкербоккера я затаскал до смерти в своем кармане, и тем не менее я был бы несказанно счастлив, если бы мог показать Вам его бренные останки. Я так привык связывать Ваш образ с самыми приятными и счастливыми своими мыслями и с часами, свободными от трудов, что - послушный закону притяжения - доверчиво и не задумываясь бросаюсь в Ваши объятия. На кончике моего пера так и толпятся всевозможные вопросы, как бывает с людьми, которые встречаются после длительной разлуки. Я не знаю, с чего начать, чего не говорить вовсе, и мне все время хочется перебить себя, чтобы еще раз сказать, как я рад, что наступил этот день. Мой дорогой Вашингтон Ирвинг, не знаю, как и выразить свою беспредельную признательность за Вашу сердечную, щедрую похвалу, как рассказать о том глубоком и непреходящем удовлетворении, которое она мне доставляет. Я надеюсь, что Вы мне напишете еще много писем, и что у нас завяжется регулярная переписка. Сейчас я только это и могу сказать. После первых двух-трех писем я постепенно приду в себя и начну писать более связно. Вы знаете это чувство, когда письмо написано, запечатано и отослано! Я буду представлять себе, как Вы читаете его, как отвечаете на него, - между тем как на самом деле оно будет еще лежать на почте. Десять шансов против одного, что, раньше чем самое быстроходное судно может достигнуть Нью-Йорка, я уже примусь за следующее письмо к Вам. Как Вы думаете, любят ли чиновники, работающие на почте, получать письма? Я сомневаюсь. У них, должно быть, вырабатывается ужасающее равнодушие. Ну, а уж почтальон, тот, конечно, вовсе очерствел. Представляете, как он приносит письмо, адресованное себе? Ведь ему не приходится вздрагивать от стука в дверь! Ваш преданный друг. <> 81 <> ФОРСТЕРУ 3 июня 1841 г. ...Соломон прибегает у меня к одному из тех энергичных выражений, которые порой под влиянием сильного потрясения вырываются у людей самых обыкновенных. Поступайте с этим, как найдете нужным. Что бы вы ни говорили о Гордоне *, он, должно быть, в глубине души был добрый человек и по-своему любил отверженных и презренных. У него был скромный доход, на который он и жил; известно, что он помогал нуждающимся, разоблачил попытку министра купить место в парламенте и сделал много добрых дел в Ньюгете. Он всегда выступал на стороне народа, и в той мере, в какой ему позволял туман, царивший в его голове, пытался разоблачать коррупцию и цинизм, процветающие в обеих партиях. От своего безумия он не получал никаких выгод, да он их и не искал. Современники, даже в самых свирепых нападках на него, признают за ним эти достоинства: и моя совесть не позволила бы не воздать ему должного, тем более что нельзя забывать, в какое гнусное (политически) время он жил. В тюрьму он был посажен по обвинению в клевете на королеву французскую; между тем французское правительство с жаром добивалось его освобождения, и я думаю, что оно и добилось бы его, если бы не лорд Гранвилль... <> 82 <> ДЖОНУ ФОРСТЕРУ Лох-Эри-Хэд, понедельник, 5 июля 1841 г. ...В субботу вечером у нас были дела - мы толпились в переполненном театре, а вчера утром в половине восьмого покинули Эдинбург и в сопровождении Флетчера отправились в так называемую гостиницу Стюарта, в девяти милях от Калландера. Мы не заказали комнаты заранее, вследствие чего спальня у нас должна была одновременно служить гостиной; тут весьма пригодился мой талант распихивать мебель по углам. Флетчер спал в конурке с тремя стеклышками, которые составляли часть целого окна - остальные три стекла приходились по ту сторону перегородки, за которой спал еще кто-то. Утром Флетчер сказал мне, что у него были страшные кошмары и что он, должно быть, ужасно кричал ночью. Незнакомец, как Вы сами понимаете, чуть забрезжило, сел в коляску и погнал вскачь. Так как мы очень устали (в прошлую ночь мы спали не больше трех часов), то поднялись только в десять часов, а в половине двенадцатого миновали Троссакс и добрались до Лох-Катрин, и вчера вечером, после чая, я прошелся до озера пешком. Трудно передать, какое это прекрасное зрелище! Дождь был такой, какой только и бывает в здешних краях. Мы довели Кэт до скалистого перевала, чтобы показать ей остров, принадлежащий Деве Озера, но после первых же пяти минут Кэт сдалась, и мы ее оставили в месте более живописном, нежели уютном, на попечении Тома, который держал над ее головой зонт, а сами полезли дальше наверх. Когда мы вернулись, Кэт уже сидела в карете. Мокрые до нитки, мы были вынуждены ехать еще двадцать четыре мили. Флетчер очень мил, и он чрезвычайно полезный спутник во всех этих диких местах. Его привычка заглядывать на кухню и в буфет, несколько обременительная в Бродстэрсе, здесь пришлась весьма кстати. Так как нас ожидали не раньше шести, камины еще не затопили. Вы бы умерли со смеху, если бы могли видеть, как Флетчер (главный виновник этого недоразумения) носился из гостиной в обе спальни и обратно с огромными мехами в руках и попеременно с их помощью раздувал во всех очагах огонь. В огромной шотландской шапке и белом плаще он был до того уморителен, что даже перо Неподражаемого * бессильно его изобразить... Гостиницы здешние представляют собой странное зрелище, как снаружи, так и внутри. Наша, например, с дороги производит впечатление белой стены, в которую по ошибке вставили окна. Впрочем, у нас хорошая гостиная, на первом этаже, не меньше, чем мой кабинет дома (только потолок пониже). Зато размеры спален таковы, что после того, как скинешь сапоги, двигаться по комнате становится рискованно - все ноги поотшибешь! Во всей Верхней Шотландии нет таза, который вмещал бы мою физиономию целиком; нет ящика, который можно было бы выдвинуть после того, как вы уложили в него веши; нет грелки, в которую можно было бы налить достаточно воды для того, чтобы смочить зубную щетку. Домишки убоги и бедны неописуемо. Еда (для тех, кто в состоянии оплатить ее) "сносная", как сказал бы М.: овсяные лепешки, баранина, рагу, форель из озера, слабенькое пиво в бутылках, апельсиновое варенье и виски. Последний напиток я поглощаю до пинты в день. Погода - то, что здесь называют "мягкая", - а это означает, что небо превратилось в огромную трубу, из которой без перерыва хлещет вода: так что и вино действует здесь, как вода... (Я намерен завтра поработать и надеюсь до отъ