изических возможностей и вместо трех объявленных трюков производил восемь или даже дюжину. Он всегда считался "презирающим смерть", но теперь репортеры нью-йоркских ежедневных газет следовали за ним по пятам из театра в театр в надежде, что он превзойдет сегодня все ожидания. Конечно, он делал и свой знаменитый трюк с молочным бидоном. Сорокаквартовый бидон наполняли водой. Или убегай, или помирай. Он ложился в стеклянный гроб, в котором не могла гореть и обыкновенная свеча, он лежал в нем чуть ли не шесть минут после того, как пламя свечи увядало. Крики, вопли. Женщины закрывали глаза и затыкали уши. Ассистентов просили остановить номер. Он выходил из гроба дрожащий, обливаясь потом. Каждый подвиг Гудини будто бы иллюстрировал его тоску по покойной матери. Он как бы [185] умирал и возрождался, умирал и возрождался. Однажды на представлении в Нью-Рошелл его желание смерти стало столь очевидным, что люди подняли визг, а местный священнослужитель встал и закричал: "Гудини, вы экспериментируете с нечистой силой". Быть может, и в самом деле он не отделял теперь свою жизнь от своих трюков. Он стоял в своей длинной подпоясанной робе, пот блестел на коже, волосы закрутились в спиральки, просто-напросто существо из иной вселенной. "Леди и джентльмены, - проговорил он изнуренным голосом, - прошу вас, простите меня". Он хотел объяснить собравшимся, что его мастерство основано на древнем восточном режиме дыхания, позволяющем поддерживать жизнь в почти безжизненных ситуациях. Он хотел объяснить, что его подвиги выглядят намного более опасными, чем они есть на самом деле. Он поднял руки, взывая к тишине. В этот момент прозвучал взрыв такой силы, что театр затрясся на своем фундаменте и глыбы алебастра рухнули вниз с арки просцениума. Потрясенная аудитория в ужасе ринулась из театра, уверенная, что это его новый сатанинский трюк. 28 В действительности взрыв произошел за две мили, на западной окраине города. Взорвался "Эмеральдовский движок" - горящие его бревна подожгли поле через дорогу и озарили небо над Вустером. Пожарные команды ринулись сюда со всего города и из соседних коммун, но ничего уже нельзя было сделать. К счастью [186] для города, дощатое здание станции находилось за четверть мили от ближайшего строения. Два волонтера были сразу доставлены в больницу, один из них с такими свирепыми ожогами, что вряд ли дотянул бы до конца дня. К моменту взрыва на станции было не менее пяти пожарников. Это был обычный для них час игры в покер. К рассвету поле боя было выжжено, а здание превратилось в кучу обугленных бревен. Полиция оцепила всю зону, и детективы начали рыскать среди руин, разыскивая тела и пытаясь установить причину несчастья. Вскоре стало очевидным, что здесь были совершены предумышленные убийства. Из четырех тел, обнаруженных под развалинами, на двух были следы картечи, причинившей смерть. Лошади, впряженные в помпу, лежали там, где и повалились, на полпути из депо к дороге. Сигнальная машина, найденная под развалинами, показывала, что сигнал тревоги был получен из ящика на северной окраине города. Никаких признаков пожара между тем в городе той ночью не было. Из этих и других явлений, из отрывочных свидетельских показаний, а также из заключения доктора судебной медицины, прибывшего из Нью-Йорка, была восстановлена следующая картина событий. Приблизительно в 10.30, когда шестеро пожарников играли в карты, прозвенел сигнал тревоги. Картежники бухнулись в свои сапоги и напялили шлемы. Лошади были выведены из стойла и прицеплены к паровому движку. Упряжка там была сделана на специальных защелках, разработанных для пожарных команд компанией "Зетцер" из Хикори, Северная Каролина. Подобно всем пожарникам в мире "Эмеральдовский движок" [187] гордился своей оперативностью. Под котлом у них всегда поддерживался малый огонь, так что можно было поднять давление пара до нужной цифры уже по пути к месту бедствия. Ни одна минута не пропала даром, и вот уже кучер, понукая лошадей, выводит упряжку на улицу. Кто-то стоял в темноте прямо у них на пути. Он или они были вооружены дробовиками, огонь был открыт прямой наводкой. Две лошади повалились тут же, третья прянула назад, раненная в шею, кровь из ее ран оросила улицу, как порядочный дождь. Кучер был застрелен на месте. Из трех пожарников на экипаже двое получили смертельные раны, а третий был задавлен опрокинувшимся котлом. Котел упал с чудовищным лязгом, усугубившим панику по соседству, вызванную громом ружей. Топка развалилась и рассыпалась, а горящие угли тут же воспламенили дощатое строение. Затем взорвался бойлер, и огненные бревна полетели через дорогу в поле. В этот-то момент артист Гудини как раз и потерял контакт со своей аудиторией. Когда это случилось, наше семейство уже отошло ко сну. Впрочем, спали они плохо. Коричневый бэби плакал и звал маму, отвергал молоко от няньки. Отец услышал далекий взрыв и, выглянув из окна, увидел озаренное небо. Первой мыслью, конечно, было, что взорвались собственные фейерверки, однако это оказалось совсем другое направление. Еще до наступления утра он узнал, что сгорело. По всему городу только и говорили о пожаре. В обеденный перерыв Отец пошел туда. Толпы стояли за полицейскими барьерами. Он обогнул ограждение и спустился с холма к пруду, где остов "форда-Т" то появлялся, то исчезал под водой, которую все не оставлял в покое сильный восточ- [188] ный бриз. Несмотря на то что был только полдень, Отец отправился домой. Мать даже не глянула на него. Она сидела, держа на коленях бэби, в какой-то отрешенной задумчивости, будто бы бессознательно подражая покойной Саре. Отец подумал в этот момент, смогут ли они дальше распоряжаться своей жизнью. К четырем часам пополудни мальчишка-почтарь швырнул на крыльцо трубку вечерней газеты. Убийца-поджигатель как будто был негр. Единственный выживший волонтер сказал об этом пришедшей в больницу полиции. Он был недвижим, когда приблизился негр и сорвал с него горящие тряпки. Однако это не было актом милосердия. Подняв за волосы голову пожарника, негр спросил, где прячется брандмейстер. Шеф Конклин оказался большим везунком, его не было на станции в тот вечер, однако было совершенно непонятно, откуда негр знал о Конклине и что он имел против него. Профессионалы единодушно сходились на том, что это было групповое дело, - иначе кто же дал фальшивый сигнал тревоги? Газета тем не менее описывала несчастье как дело рук одинокого маньяка. Она советовала гражданам держать двери на запоре, усилить бдительность, но сохранять спокойствие. Семья сидела за обеденным столом. Мать держала бэби на руках. Она теперь даже и не представляла себе, что может его оставить. Крохотные пальчики цапали ее руки. Наверху стонал от боли Прародитель. Обед, можно сказать, не состоялся в связи с отсутствием желающих поесть. Отец поставил перед собой граненый графин с бренди. Рюмку за рюмкой - уже три. Что-то у него застряло в глотке от всех этих дел, то ли кость, [189] то ли комок пыли, без бренди от этого не избавишься. Рядом с графином лежал старый пистолет, спутник по филиппинской кампании. "Для нас сейчас тут в чужом пиру похмелье, - сказал он жене. - Бога ради, что тебя обуяло в тот день? У округа столько возможностей для неимущих. Ты плохо подумала, когда взяла ее в дом. Ради своей бабьей сентиментальности ты пожертвовала нами всеми". Мать внимала. За долгое их знакомство она не могла припомнить, когда он был столь далек от нее. Она знала, что он будет потом извиняться, но слезы тем не менее наполняли ее глаза и, наполнив, потекли по лицу. Завитки волос выбились из прически, упали на уши и на шею. Она была красива сейчас, как когда-то в девичестве. Он чувствовал какое-то тайное наслаждение от того, что заставил ее плакать. Младший Брат сидел, положив руку на ручку кресла и подперев голову. Указательный палец упирался в висок. Он смотрел на своего шурина. "Ты что, собираешься застрелить его?" - спросил он. "Я собираюсь защищать свой дом, - сказал Отец. - Здесь его ребенок. Если он сделает ошибку и придет к моим дверям, я тут за него возьмусь". - "Да почему же он должен сюда прийти, - проговорил МБМ бешеным голосом, - ведь это не мы осквернили его машину". Отец посмотрел на Мать. "Утром я пойду в полицию и расскажу им, как этот сумасшедший убийца был гостем в моем доме. Я расскажу им и то, что мы здесь держим его ублюдка". Младший Брат заговорил, дрожа: "Я думаю, что Колхаусу Уокеру Младшему будет приятно, если ты расскажешь полиции все, что ты знаешь. Ты можешь рассказать им, что он - тот самый негр-маньяк, чей автомобиль лежит на дне Пожарного пруда. Ты можешь рас- [190] сказать им, что он тот самый парень, что был у них и подал жалобу на Уилла Конклина и его живодеров. Ты можешь рассказать, что это тот самый черный сумасшедший убийца, который недавно стоял на коленях у кровати умирающей от ран. Ты не забыл? Напомнить?" Отец сказал: "Надеюсь, я не совсем понял тебя. Надеюсь, ты не защищаешь эту дикость? Кто виноват в Сариной смерти, кроме него самого? Кроме его проклятой черномазой гордыни? Небо свидетель, чем можно оправдать убийство людей и разрушение собственности?" Младший Брат вскочил столь резко, что стул его упал. Бэби проснулся и заплакал. МБМ был бледен и дрожал. "Что-то я не слышал подобной выспренности на Сариных похоронах, - воскликнул он. - Я не слышал тогда, чтобы ты говорил, что смерть и разрушение собственности непростительны". Между тем Колхаус Уокер уже сам сделал кое-что для опознания собственной персоны. Оказалось, что через час после взрыва он сам, или другой чернокожий, оставил нужные письма в редакциях двух местных газет. Посовещавшись с полицией, редакторы решили не печатать их. Письма были написаны твердой рукой, и говорили они о событиях, приведших к атаке на пожарную команду. "Я хочу, чтобы презренный брандмейстер предстал перед моим судом. Я хочу, чтобы мой автомобиль был возвращен мне в его изначальной кондиции. Если эти условия не будут удовлетворены, я буду убивать пожарных и поджигать станции без устали. Если понадобится, я разрушу весь город". Издатели газет и полицейские чины решили, что в интересах общественного благополучия лучше не публиковать этих писем: одно дело одинокий маньяк, [191] бунт - это другое дело. Отряды полиции, не поднимая шума, прочесывали негритянские кварталы и спрашивали о Колхаусе Уокере Мл. В соседних городах проводилась такая же операция. Отовсюду поступали одинаковые рапорты: это не из наших негров, это не наш. Утром Отец на трамвае отправился в город. Он решительно прошагал по ступеням муниципалитета как известный и уважаемый член общины. Исследователь. Флаг, трепещущий на куполе здания, был, между прочим, его даром этому городу. [192] III. 29 Родитель родился и вырос в Уайт-Плэйнс, штат Нью-Йорк. Он был единственным ребенком. В памяти остались пятна света и теплые дуновения летних дней в Саратога-Спрингс. Сады с дорожками отборного гравия. Он прогуливался со своей мамой мимо ярко выкрашенных больших отелей. Она была слабенькая женщина и умерла, когда ему было четырнадцать. Родитель посещал Гротон, а потом Гарвард. Штудировал немецкую философию. Зимой второго курса его занятиям пришел конец. Родитель Родителя, то есть Отец Отца, разбогател в Гражданскую войну, а затем усердно начал уничтожать свое состояние в далеко не блестящих по мудрости спекуляциях. Наконец состояние испарилось. Старик был из тех, кто не унывает в беде. Уверенность его росла с каждой потерей. В банкротстве он вообще казался сияющим триумфатором. Он умер внезапно, так и не потеряв своих совершенно необоснованных надежд. Его кипучесть, постоянный "завод" породили в одиноком сынке противоположные качества - осторожность, трезвость, усердие и хрони- [193] ческую меланхолию. Вступив в наследство, он вложил оставшуюся кучку долларов в маленькое производство фейерверков, принадлежавшее одному итальянцу. В конечном счете он завладел этим бизнесом, расширил продажу, купил фирму, производящую флаги, и зажил вполне комфортабельно. Он обеспечил себе даже армейские заказы во время филиппинской кампании. Он гордился своими успехами, но никогда, однако, не забывал, что учился в Гарварде. Он слушал лекции Уильяма Джеймса о принципах современной психологии. Страстью его стали исследования: он хотел избежать того, что великий Джеймс называл комплексом неполноценности перед самим собой. Ныне каждое утро он просыпался с ощущением смертности своего существования. Он спрашивал себя, на чем была основана его мгновенная неприязнь к Колхаусу Уокеру - то ли на цвете его кожи, то ли на самом факте его ухаживания, сватовства, на той зыбкости всех стремлений этого человека, которая предполагает, что лучшее в жизни еще впереди. Отец замечал уже возрастные крапинки на тыльной стороне своей руки. Он ловил себя на том, что переспрашивает людей в беседе. Мочевой пузырь, казалось, постоянно жаждал опорожнения. Тело Матери не вызывало больше похоти, но лишь тихое признание. Он восхищался его формой и нежностью, но не воспламенялся больше. Он даже заметил, что она отяжелела в плечах. Когда после его возвращения из Арктики жизнь вошла в свою колею, они как-то незаметно соскользнули в нетребовательное компанейство, в котором он иногда чувствовал, что жизнь проходит мимо, а он остается лишь наблюдателем событий. Он находил безвкуси- [194] цей ее хлопоты и суету в связи с замужеством черной девчонки. Теперь же, после Сариной смерти, он видел, что горе Матери направило всю ее заботу исключительно на цветного ребеночка. Он не мог не признать, что испытал некое удовлетворение, отправляясь в полицию, хотя и понимал, что это не очень-то, не вполне достойное чувство. Быть может, компенсируясь, он представил Колхауса как мирного человека, сведенного с ума обстоятельствами жизни. Точно тот самый аргумент, который выдвигал дома Младший Брат. Отец подтвердил все факты, изложенные в письме Колхауса. Он был пианистом, сказал Отец в прошедшем времени. Он был всегда любезен и корректен. Полиция серьезно кивала. Им хотелось бы знать, ударит ли ниггер еще раз, вот главное. Отец высказался в том духе, что если уж Колхаус избрал этот путь, он будет идти им со всей решительностью и настойчивостью. Именно базируясь на показаниях Отца, полиция и начала организовывать оборону. По всем пожарным командам была расписана стража. Главные дороги были взяты под контроль. В штабе повесили карту, указывавшую размещение сил порядка. Полицейский департамент Нью-Йорка послал своих детективов в Гарлем. Отец ждал критики со стороны полиции, однако ее не последовало. Они смотрели на него как на эксперта, знающего характер преступника. Они приветствовали каждый его приход и просили его участвовать в совещаниях. Зеленые стены полицейской штаб-квартиры - наверху светлые, ниже пояса темные; в каждом углу плевательница - культура. Отец согласился всегда быть под рукой, хотя это было самое де- [195] ловое время года. Все товары, ракеты, искровики, римские свечи, хлопушки и бомбы нужно было доставить вовремя, к праздникам Четвертого июля. Он беспрерывно курсировал между своим офисом и полицией. К своему отвращению, он оказался в постоянной компании с шефом "Эмеральдовского движка" Уиллом Конклином. От брандмейстера всегда разило, как из помойной ямы, тяжкая участь дичи под прицелом превратила его цветущую ряшку в кусок вареной телятины. Однако он был довольно настырным. Лез ко всем с советами сногсшибательной мудрости: "Выкурить всех черномазых в округе - вот что надо сделать". Полиция вяло над ним подсмеивалась: "А вот взять да отдать тебя, Уилли, тому бычку-дурачку, а? По крайней мере, сразу станет тихо, а?" Конклин не понимал шуток: "Неужели мы не вместе, хлопцы? Да неужто вы такие жестокие, хлопцы?" - "Уилли, - сказал начальник, - нам пришлось ждать, пока сам черный не сказал нам, что кто-то из твоих пропойц заварил всю эту кашу, понял, тупая твоя башка, а ты еще тут задаешь вопросы". Впрочем, характер и умственные способности брандмейстера вполне соответствовали этим местам. Круглые сутки через стеклянные двери шныряли тут разные сутяги, поручители, жулье, хулиганье, втаскивали за ворот алкашей, приводили воров в наручниках. Громкие голоса, мерзкая речь. Конклин торговал углем и льдом и жил с женой и несколькими ребятишками прямо над своей лавкой. До Отца дошло, что брандмейстер околачивается все время в полицейском участке, потому что здесь он чувствует себя в безопасности. Конечно, он никогда не признался бы в этом. На- [196] против, он хвастался собственными мерами предосторожности. Кроме двух постоянно дежуривших полицейских у него под рукой все время были оставшиеся в живых волонтеры из "Эмеральдовского движка". Конечно, с оружием. "Ниггер может с тем же успехом атаковать Уэст-Пойнт", - говорил он. Отца унижало общение с этим типом. Конклин разговаривал с ним не так, как с полицейскими. Следил за дикцией, вообще интеллигентничал; дескать, мы с вами люди одного круга. "Это трагическая штука, капитан, -говорил он Отцу, - вот именно: тра-ги-чес-кая". Однажды он даже положил Отцу руку на плечо - этакое братство по несчастью. Отец дернулся, как от тока. Тем не менее он проводил все больше и больше времени в полиции. Ему было трудно находиться дома. В день похорон жертв нападения он отправился слушать речи. Полгорода вышло на похороны. Большой бронзовый крест покачивался над толпой. Уилли Конклин, однако, носа не высунул из участка. "Зачем мне это нужно? - говорил он. - Зачем это мне быть мишенью для винтовки?" Разговоры о его поведении пошли по городу. Затем сообщения о том, что убийства в "Эмеральдовском движке" явились результатом горечи и обиды, стали появляться в нью-йоркских еженедельниках, репортеры которых не слишком-то были озабочены интересами местной торговой палаты. "Уорлд" и "Сан" опубликовали текст письма Колхауса Уокера. Уилли Конклин повсеместно стал презираемой персоной. Его ненавидели как тупого виновника событий, приведших к гибели его собственных подчиненных. С другой стороны, находились элементы, [197] которые презирали его как типа, который может только шугануть ниггера, но не может внушить ему страх божий. Человек в котелке каждый день сидел теперь в автомобиле напротив дома на авеню Кругозора. Отцу об этом официально ничего не было сказано, но он сообщил Матери, что сам попросил об охране, понимая, что было бы не очень-то умно поделиться с ней соображениями о полицейской благодарности. Да-с, благодарность их за его активное и добровольное участие не поднялась выше установления слежки за ним самим. Любопытно, какие же подозрения он вызывал у них? Точно через неделю после атаки на "Эмеральдовский движок" в шесть часов утра белый автомобиль медленно въехал в узкую мощенную булыжником улицу в Западной части города. В середине квартала помещалась Муниципальная пожарная станция No 2. Когда машина поравнялась со станцией, она остановилась. Двое заспанных полицейских, дежуривших у дверей, несказанно удивились, увидев, как из машины вылезли несколько нефов с дробовиками и винтовками. У одного из полицейских хватило ума хлопнуться на землю. Другой как стоял с открытым ртом, так и стоял, глядя, как налетчики вытягивались в линию, будто расстрельный взвод. Прозвучала команда, ударил залп. Неосторожный полицейский был убит на месте, вылетели все стекла из дверей пожарной станции. Один из негров подбежал и швырнул несколько пакетиков внутрь. Человек, подавший команду к залпу, приблизился к уцелевшему полицейскому, лежавшему в полном ужасе [198] на тротуаре. Он вложил ему в руку письмо и сказал спокойно: "Это должно быть напечатано в газете". Затем все негры стали садиться в машину. Как только она отъехала, прогремели один за другим три взрыва, выбив все двери пожарной станции и превратив ее в ад кромешный. Пламя немедленно поглотило соседний салун и кофейную лавку, хозяин которой обычно поджаривал свои смеси прямо на улице. Горящие мешки кофейных зерен создали плотную желтую завесу. Аромат жареного кофе господствовал в округе несколько недель. Четыре трупа были обнаружены в развалинах, все муниципальные пожарники. Престарелая женщина в комнатах напротив умерла, как полагали, от страха. Пожарная машина и машина "скорой помощи" были разрушены. Теперь город был по-настоящему в панике. Детей не пускали в школы. Крики возмущения против администрации. Против Уилли Конклина. Делегация пожарных направилась к муниципалитету и потребовала, чтобы им выдали оружие и привели к присяге, как вспомогательную полицию. Перепуганный мэр послал телеграмму губернатору штата, взывая о помощи. Репортажи о второй атаке Колхауса появились на первых полосах всех газет округа. Из Нью-Йорка репортерская братия валила стадами. Козлом отпущения был, конечно, начальник полиции, допустивший повторение ужасного террористического акта. Начальник сделал заявление репортерам, собравшимся в его офисе. Убийца использует автомобили, сказал он. Атакует и исчезает неизвестно куда. Уже несколько лет Ассоциация шефов полиции штата Нью-Йорк призывает к регистрации автомобилей и автомобилистов. Если [199] бы такой закон существовал сегодня, мы бы мигом могли выследить чудовище, господа читатели. Разговаривая, шеф полиции опустошал ящики своего стола и курил сигару. Он проводил репортеров на крыльцо. На следующий день билль о регистрации автомобилей был представлен на рассмотрение законодателям штата. На отцовской фабрике работали два негра - один дворником, второй сборщиком ракетных трубок. Ни тот, ни другой не пришли на работу после второго бедствия. Негров теперь нигде не было видно. Они сидели по домам за закрытыми дверями. Ночью полиция задержала на улице нескольких белых граждан, мирно прогуливавшихся с пистолетами и винтовками. Губернатор не оставил в беде мэра. Из Нью-Йорка прибыли два подразделения милиции, тут же начавшие расставлять свои палатки на бейсбольном поле за школой. Дети сбежались поглазеть на них. Специальные выпуски местных газет опубликовали второе письмо Колхауса. Оно гласило: "Белый нарост на теле общества, известный под именем Уилли Конклин, должен быть передан на мой суд. "Форд, модель-Т" с заказным брезентовым верхом должен быть возвращен в его прежней кондиции. До выполнения этих требований будут действовать законы войны. ХКолхаус Уокер Мл., президент, Временное правительство Америки".Ъ К этому времени все вокруг жаждали узнать, как выглядит Колхаус Уокер. Газеты соревновались яростно. Репортеры штурмовали офис "Клеф-Клаб-оркестра" в Гарлеме. Увы, там не было ни единого фото ужасного пианиста. Херстовская "Америкен" триумфально пре- [200] поднесла читателям некий снимок, но это оказался портрет композитора Скотта Джаплина. Друзья Джаплина угрожали судом, композитор был в последней стадии неизлечимой болезни и не мог сам за себя постоять. Были принесены извинения. Наконец, газета в Сент-Луисе вышла со снимком, который был перепечатан повсюду. Отец установил подлинность портрета. На снимке был изображен молодой Колхаус, сидящий за пианино во фраке и в белом галстуке. Его руки лежали на клавишах, он широко улыбался в объектив. Вокруг пианино скучковался весь бэнд - корнетист, тромбонист, банджист, скрипач и барабанщик, все в белых галстуках. Они позировали так, как будто они играют, на самом же деле, конечно, они не играли, а позировали. В газете вокруг головы Колхауса обвели кружок. Таким получилось это стандартное фото. Ирония, заключавшаяся в этом снимке улыбающегося негра с аккуратными усиками - и все вокруг такие приветливые и прямодушные, - была, конечно, слишком соблазнительна для газетчиков, чтобы удержаться от заголовков типа: "Улыбка убийцы", "Президент Временного правительства Америки в более счастливые дни". При таком интенсивном расследовании трудно, конечно, было утаить роль семьи в этом деле. Репортеры - сначала по одному, по два, а потом целыми группами - стучались в дверь и, получив от ворот поворот, оседали лагерем под норвежскими кленами. Они хотели увидеть бэби, узнать что-нибудь, хоть что-нибудь, что угодно о Колхаусе и о его визитах к Саре. Они заглядывали в окна и даже осторожно пробовали замок на кухонной двери. Соломенные канотье, блокноты в [201] карманах, они жевали табак и плевали вокруг, подошвами давили окурки в траве. Снимки дома появились в нью-йоркских газетах. Путаные сообщения о путешествиях Родителя. Жалюзи были наглухо закрыты, и Малышу не разрешалось выходить. В спертом воздухе по ночам стенал Прародитель. Мать выдержала бы все это, если бы дебаты не начались вокруг бэби. Постоянный парад автомобилей медленно двигался мимо их дома, зеваки сворачивали шеи, стремясь поймать хоть какой-нибудь промельк в окнах. Чиновник из Совета по призрению детей высказал мнение, что незаконнорожденный и еще некрещеный ребенок должен быть сдан в один из великолепных детских приютов для сирот и подкидышей, которыми располагает штат Нью-Йорк. Мать держала бэби в своей комнате, не брала его больше вниз, а Малыша обязала присматривать за ним во время ее кратких отлучек. Она уже забыла, когда делала прическу, и ходила с распущенными волосами круглый день. Немало горечи было теперь направлено в адрес Родителя. "Почему бы вам не открыть ваш заветный сундучок, - спросила как-то она, - почему бы вам не помочь мне по-настоящему?" Это было косвенное нападение на его финансовый консерватизм, никогда прежде она этого себе не позволяла, хотя и знала, что они живут гораздо скромнее, чем могли бы. Отец был ужален этим замечанием, однако вышел вон и нанял повариху, а потом и другую женщину для стирки и домашней работы, а потом и садовника, а вслед за этим и няню для ухода за Дедом. Осажденный дом суетился теперь, как и подобает военному лагерю. Малыша все время увещевали не путаться под ногами. Он смотрел, [202] как мама его ходит по комнате, руки сжаты впереди, волосы висят, вид изможденный и даже подбородок, всегда склонный к закругленности, теперь потерял свою щедрость и заострился. Было очевидно, что нынешний кризис выветрил все духовное, все высокое из их существования. Раньше Отец втайне предполагал, что на семью ниспослан какой-то особый свет. Сейчас он чувствовал, что это уходит. Сам себе он казался тупым и тяжелым, способным делать только то, на что его толкали обстоятельства. Колхаус правил тут. А ведь он обошел весь мир - Арктика, Африка, Филиппины... Быть может, мир сейчас все больше и больше сопротивляется его толкованию? Он сидел в своем кабинете. Он думал теперь о всех - даже о Деде - только с точки зрения своего полного крушения. Он всегда относился к Прародителю с высокомерной любезностью, с какою принято относиться к сенильным старцам, хотя Дед до сих пор еще не был таковым. От Младшего Брата он был отчужден полностью. Что касается жены, то он чувствовал, как решительно и бесповоротно падает в ее глазах. Он обвинял себя и в пренебрежении к сыну. Он никогда не беседовал с Малышом и не предлагал ему свою компанию. Ему казалось, что он всегда и непреложно присутствует в жизни мальчика как модель для подражания. Какая ограниченность, какая тупость, особенно у человека, который сам всю жизнь старался ничем не походить на своего отца. Он пошел искать Малыша и нашел его на полу в его комнате читающим в вечерней газете отчет о вчерашней победной игре нью-йоркских бейсболистов под мастерским [203] руководством тренера Джона Джей Мак-Гроу. "Ты хотел бы посмотреть на игру?" - спросил он. Мальчик вздрогнул и поднял глаза. "Я как раз сейчас об этом думал", - ответил он. Отец пошел в комнату Матери. "Завтра, - объявил он, - мы с Малышом едем на бейсбол". Он сказал это с такой решимостью и уверенностью в своей правоте, что она прикусила язык и ничего не возразила, а хотелось ей сказать ему, что он идиот. Когда он вышел из комнаты, она подумала, как далеко все это отстоит от того, что принято называть любовью. 30 Когда на следующий день Отец и Малыш бодро вышли из дома и зашагали к железнодорожной станции, за ними, конечно, увязалась парочка репортеров. "Мы едем на матч "Гигантов", - сказал им Отец. - Это все, что я могу заявить". - "Кто сегодня на подаче?" - спросил один из репортеров. "Руби Марквард, - сказал Малыш. - Он трижды выигрывал последний раз". Какой был бодрый солнечный денек! Все так спортивно, и большие белые облака бодренько мчались по сверкающему небу. Когда трамвай пересекал реку, за которой был уже стадион, они увидели возле отвесных деревянных трибун несколько огромнейших деревьев, на которых явно не хватало листьев, что было странно в это время года. Вместо листьев на ветвях деревьев гнездилась масса фигур в котелках - джентльмены, которые предпочли не платить за билет, но наблюдать игру с этой экзотической позиции. Отец почувствовал, [204] как Малыша охватывает возбуждение. Он был невероятно рад, что они вырвались из Нью-Рошелл. На территории парка они увидели толпы, устремлявшиеся вниз по лестницам надземки, кебы, вываливавшие своих пассажиров, мальчишек, ястребками летавших повсюду и торговавших программками; мощная хриплая энергия заполняла пространство. Трубили автомобильные рожки. Вагоны надземки, проходя над головой, испещряли солнечную улицу пятнами тени. Отец купил дорогой пятидесятицентовый входной билет и отдельно приплатил за ложу; они вошли на стадион и заняли свои места сразу за первой базой в нижнем ряду, где им пришлось в течение двух подач закрывать глаза от солнца. "Гиганты" были одеты в белую форму с черными полосами. Их менеджер Мак-Гроу носил толстенную черную вязаную куртку поверх своего бочоночка. Две буквы "Н. И." красовались на рукаве. Это был драчливый коротышка. Как у всех в команде - носки с широкими горизонтальными полосами, плоская кепочка с козырьком и пуговицей на макушке. Соперниками на этот раз были "Бостонские смельчаки", которые носили темно-синюю, застегнутую до шеи форму со стоячим воротничком. Свежий ветер вздымал пыль на площадке. Игра началась, и Отец тут же пожалел, что они выбрали эти места. Грязные проклятия игроков свободно долетали до ушей его сына. Принимающая команда выкрикивала непристойные насмешки подающему. Папаша Мак-Гроу, вождь своей команды, стоя у третьей базы, особенно усердствовал, будто спуская с цепи своры самых мерзких эпитетов в адрес соперников. Его скрипучий голосишко разносился по всему [205] стадиону. Толпа в ее страстях вполне соответствовала спортсменам. Игра шла очко в очко, вела в счете то одна команда, то другая. Бегун, проскользнув во вторую базу, сбил с ног второго бейсмена "Гигантов". Последний вскочил вопя, закружил хромая, - нога его кровоточила профузно. Обе команды выскочили из своих убежищ, и игра была остановлена на несколько минут, пока все дрались и катались в грязи под неистовое одобрение трибун. На пару подач питчер "Гигантов" Марквард, казалось, потерял контроль над собой. Забыв о своих обязанностях, он все старался угодить мячом в глаз бостонскому бэйсмену. Удалось. Подбитый приятель вскочил, однако, с земли и ринулся к Маркварду, размахивая своей битой. Снова опустели "убежища", и снова игроки катались по полю, поднимая тучи пыли. Отец отвлекся к программке. На стороне "Гигантов" среди других сражались Меркл, Дойл, Мейерс, Снодграсс и Герцог. Бостонская команда похвалялась стоппером Кроликом Мэренвиллом, который, согнувшись и подметая опущенными руками траву, бродил вокруг своей позиции, напоминая скорее не спортсмена, а человекообразную обезьяну. Первый бейсмен там назывался Мясник Шмидт, у других тоже имена были не слаще: Кокриен, Морен, Гесс, Рудольф. Все это неизбежно вело к заключению, что профессиональный бейсбол находился в руках иммигрантов. Когда игра возобновилась, Отец стал вглядываться в каждого бейсмена - все это были явно дети заводов и пашен: грубые лица, оттопыренные, как ручки кувшина, уши, лапы как ветчина, щеки вздуты табачной жвачкой, все мыслительные способности отданы игре. Игроки в поле носили еще какие-то огромные хлопающие перчат- [206] ки, придававшие им что-то клоунское. Сухая пыль площадки была испещрена харкотиной. Горе борцам из Антиплевательной лиги! На стороне бостонцев был мальчик, подававший биты в "убежище". Мальчик этот на деле оказался карликом, он носил форму команды, соответственно уменьшенную. Своим сопрано он выкрикивал гадости с не меньшим усердием, чем другие. Он подставлял голову своим игрокам, и они перед тем, как взять биту, касались его макушки. Карлик был своеобразным талисманом "Смельчаков". У "Гигантов" карлика не было, но зато имелось другое престраннейшее существо, тощее, в обвисшей форме, со слабыми глазками, которые плохо держали фокус. Оно медленно двигалось в какой-то летаргической пантомиме, имитируя движения игроков и бросая воображаемый мяч. Оно выглядело как пожиратель дерьма. Иногда оно начинало размахивать руками в манере ветряной мельницы. Отец стал следить за ним больше, чем за игрой: определенно несчастное это создание было домашним животным "Гигантов", таким же, как карлик у их соперников. В скучные моменты игры, а таких было немало, толпа улюлюкала ему и аплодировала его ужимкам. Он и в программе был указан как талисман. Чарльз Виктор Фауст - талисман. Дурак, воображавший себя игроком, видимо, развлекал команду, и потому она ставила его в свою заявку. Отец вспомнил бейсбол в Гарварде двадцать лет назад, когда игроки, обращаясь друг к другу, говорили "мистер", играли с азартом, но как спортсмены, и носили осмысленную униформу. Зрителями были студенты колледжей, и никогда их не набиралось больше сотни. Ностальгия встревожила его. Он всегда считал [207] себя прогрессивным. Верил в превосходство республиканского строя. Полагал, что негры, под должным руководством конечно, могут нести любое бремя человеческой цивилизации. Он отвергал любую аристократию за исключением аристократии духа и личных усилий. Ему казалось, что потеря Отцом всего состояния дала ему определенное преимущество: критическое отношение к предрассудкам своего класса. Увы, воздух на этом игровом стадионе под открытым небом смердел, как сортир в салуне. Сигарный дым, пронизанный наклонными лучами солнца, казался какой-то дымящейся каверной в атмосфере. В этой каверне, в середине грязной вселенной, он сидел, зажатый со всех сторон десятитысячным хором, ревущим ему в уши хвалу и хулу. Безжизненный ветер толпы. За сиденьями на открытой трибуне возвышался огромный демонстрационный щит, на котором отмечалось число аутов и подач, пробежек и ударов. По подмосткам двигался человек и подвешивал нужные цифры, показывавшие ход игры. Отец утонул в своем стуле. Он забавлялся иллюзией, что все происходящее вокруг вовсе не бейсбол, но обозначенная в цифрах проекция его собственных проблем, некий код его жизни, требующий расшифровки. Он повернулся к сыну. "Ну, что тебе нравится в этой игре?" Малыш не отрывал взгляда от площадки. "Одно и то же повторяется раз за разом, - сказал он. - Питчер бросает мяч, вроде старается одурачить бэттера, будто тот может отбить". - "Иногда бэттер отбивает", - сказал Отец. "Тогда питчер в дураках", - сказал Малыш. Как раз в этот момент бостонский забойщик Хаб Пердью бросил питч, а нью-йоркский бэттер Ры- [208] жий Мэррей отбил его. Мяч взмыл в воздух высокой узкой аркой, и на мгновение показалось, что он там застыл. С самого начала Отец понял, что мяч летит прямо на них. Малыш подпрыгнул и вытянул руки. Взрыв восторга за спиной. Мальчик стоял, подняв руки, обтянутый кожей сфероид покоился в его ладонях. В этот момент весь стадион смотрел на него. Потом подслеповатый дурак, воображавший себя игроком, приблизился к ограде и уставился на Малыша. Руки его беспрерывно почесывали тело под обвисшей фланелевой рубахой. Абсурдно маленькая шапчонка на головище макроцефала. Малыш протянул ему мяч, и он взял его с мягкой, почти нормальной улыбкой. Любопытное примечание. В конце этого сезона, когда "Гиганты" уже выиграли вымпел и были в беззаботном настроении, они дали этому бедному малому Чарльзу Виктору Фаусту сделать настоящую подачу в настоящем матче. На какой-то момент реальность воспламенила его замедленные иллюзии. Вскоре после этого он прискучил игрокам, Мак-Гроу перестал считать его добрым талисманом, у него конфисковали форму и отослали куда глаза глядят. Он был возвращен в приют умалишенных и там несколько месяцев спустя умер. 31 К концу матча Отца охватило страшное беспокойство. Он чувствовал, что сделал глупость, оставив жену одну. Однако, когда толпа понесла их к выходу, сын вдруг взял его за руку, и это вызвало в нем мощный подъем [209] духа. На открытой площадке трамвая он обнял Малыша за плечи. Прибыв в Нью-Рошелл, они бодро прошагали от станции до дома, вошли с громкими "хелло, хелло", и впервые за долгое время Отец почувствовал себя в своей тарелке. Мать появилась из глубин дома. Волосы ее были уложены, сама она казалась ухоженной, веселой и опрятной. Она обняла его и сказала: "А мы вам кое-что сейчас покажем, ну-ка". Лицо ее сияло. Она отступила в сторону, и в холл, держась за юбку горничной, {вошел} Сарин ребеночек. Он топотал ножками, качался, хватаясь за юбку, выравнивался и с триумфом смотрел на Отца. Все хохотали. "Мы не можем удержать его, - сказала Мать. - Только и хочет - топать". Малыш присел на корточки и протянул руки, бэби тогда вырвал свою руку у горничной и шатко устремился к нему, все время наращивая скорость, теряя равновесие и, наконец, падая в счастливом захлебе прямо на грудь Малышу. Что-то вроде прежней безоблачности пронесли они все через этот вечер, а ближе к полуночи в тишине спальни Мать и Отец стали обсуждать ситуацию. Конечно, у Колхауса были шансы какое-то время оставаться на свободе. В этом случае их ожидало нарастающее отчуждение. Уже и сейчас некоторые знакомые Матери, ее товарки по Лиге, реагировали на их неожиданную известность соответствующим образом. Ее ужасало, что движимые горечью и гневом люди начнут требовать передачи Сариного ребенка под протекцию мстительных властей. Отец не стал отклонять подобную возможность. Они оба в этот момент так чудесно владели собой, так ощущали друг друга, что им вовсе [210] не было нужды разыгрывать фальшивый оптимизм. Отец сказал даже, что власти могут пойти и на то, чтобы использовать бэби как аргумент для того, чтобы принудить Колхауса сдаться. "Мы должны уехать отсюда, - сказал Отец, - вот что нам надо сделать - уехать". - "Но как же мы уедем? - вздохнула Мать. - Мой отец - инвалид. Малыш ходит в школу, в доме полно прислуги, и мы несем за всех ответственность..." Указательным пальцем правой руки она загибала пальцы на левой, перечисляя все эти сложности. Отец ощущал, что она теперь доверчиво ждет его решения. Он сказал: "Предоставь все это мне". То, что он взял на себя всю ответственность, наполнило ее теплым чувством. Так или иначе они были друзьями долгой уже выдержки. Эту ночь они провели вместе. Она позволила ему заняться любовью и даже отвечала движениями рук и бедер, ласкаясь, ободряла его усилия, и он впервые за много месяцев почувствовал, что она оценила его крепкое мужество. Ответом на все вопросы, казалось, был Атлантик-Сити. Отец обнаружил там чудесный отель "Волнолом", в котором были комнаты с видом на ок