смахивает на ловкий трюк, поскольку то, что питает веру, то, что является ее предметом и столь сильно привлекает к ней натуры верующие, - это как раз и есть то сверхъестественное, которое отрицают и философия и наука! Аббат пошевелился на скамейке: он начинал понимать, что дело пошло всерьез. И поэтому в голосе его прозвучала досада: - Вы, очевидно, совершенно не учитываете того, что именно с помощью интеллекта, с помощью философских рассуждений большинство молодежи в наши дни приходит к вере. - О-го-го! - бросил Антуан. - Что? Что? - Признаюсь вам, я лично могу воспринимать веру лишь как слепую и идущую от интуиции. А когда она заявляет, что опирается на разум... - Стало быть, вы считаете, что наука и философия отрицают сверхъестественное? Заблуждение, мой юный друг, грубейшее заблуждение. Наука просто пренебрегает им, и это совсем другое дело. А философия, любая философия, достойная этого наименования... - Достойная этого наименования... Браво, браво! Вот опасные соперники и выведены из игры! - ...Любая философия, достойная этого наименования, неизбежно ведет к сверхъестественному, - продолжал аббат, не давая себя перебить. - Но пойдем дальше: если даже вашим современным ученым и удалось бы доказать, что между их главнейшими открытиями и учением церкви существует кардинальная антиномия, хотя при теперешнем состоянии нашей апологетики это воистину лукавая и нелепейшая гипотеза, что это могло бы доказать, спрашиваю я вас? - Ну и ну! - улыбнулся Антуан. - Ровно ничего, - с жаром продолжал аббат. - Доказывает только, что ум человека еще не в состоянии объединить все свои знания, и он продвигается вперед, прихрамывая на обе ноги, а это, - добавил он, дружелюбно улыбнувшись, - не такое уж великое открытие... Видите ли, Антуан, живем-то мы не во времена Вольтера! Стоит ли напоминать вам, что так называемый "разум" ваших философов-атеистов всегда одерживал над религией лишь весьма обманчивые, лишь весьма эфемерные победы. Существует ли хоть один-единственный символ веры, в нелогичности коего можно было бы уличить церковь? - Согласен, ни одного! - смеясь, прервал его Антуан. - Церковь всегда умела вовремя спохватиться. Ваши теологи недаром признанные мастера в искусстве фабрикации тонких и, по-видимому, даже логичных аргументов, что и позволяет им быстро оправляться после атак логиков. С некоторых пор, - вынужден признаться, - они ведут игру с... с... обескураживающей изобретательностью. Но поддается этой иллюзии лишь тот, кто заранее хочет, чтобы ему поставляли иллюзии. - Нет, друг мой! Согласитесь же, что последнее слово, напротив, всегда оставалось за логикой церкви, ибо она гораздо... - ...гораздо гибче, гораздо упорнее... - ...гораздо глубже, чем ваша. Возможно, вы согласитесь со мной, что, когда наш разум черпает только из собственных своих источников, он способен лишь к словесным конструкциям, которые ничего не говорят нашему сердцу. А почему? Не только потому, что существует категория истин, которые неподвластны общепринятой логике, не только потому, что понятие бога, по видимости, превосходит возможности ума посредственного: главное же, происходит это потому, - постарайтесь понять меня, - потому, что наш рассудок, предоставленный самому себе, не способен разобраться в таких тонких материях - ему просто недостает силы, недостает хватки. Иными словами, подлинная вера, вера живая, имеет право требовать объяснений, которые полностью удовлетворяют разум; но зато наш разум не должен отказываться от такого наставника, как благодать. Благодать просвещает. Истинно верующий человек не только направляет все силы своего разума на поиски бога, он обязан в равной мере смиренно поручить себя богу, тому самому богу, который ищет его; и когда он подымется до бога с помощью рационального мышления, он должен стать пустым и полым, должен стать... зияющим, дабы принять, дабы вместить в себя бога, что и будет ему наградой. - Иными словами, мысли как таковой еще недостаточно, дабы постичь истину, и требуется взывать к тому, что вы именуете благодатью. Вот это признание, и признание весьма важное, - добавил Антуан, сделав многозначительную паузу. Произнесены эти слова были таким тоном, что аббат не замедлил с ответом: - Ох, бедный мой друг, вы жертва своего времени... Вы рационалист! - Я... я... знаете ли, нелегко ответить на вопрос, кто ты таков, но признаюсь, я лично за удовлетворение требований разума. Аббат замахал руками. - И за все соблазны сомнения... Ибо тут и сказываются остатки романтизма: человек готов кичиться тем, что у него голова идет кругом, гордиться своей возвышенной мукой... - Вот этого-то как раз и нет, господин аббат, - воскликнул Антуан. - Вовсе у меня голова кругом не идет, незнакомы мне также и возвышенные муки, ни это хмельное состояние души, как вы изволили говорить. Нет человека, менее склонного к романтизму, чем я. Мне чужды тревоги такого рода. (Но, произнеся эти слова, Антуан спохватился, что его заявление уже не совсем точно. Конечно, никаких чисто религиозных тревог у него не было, в том смысле, какой вкладывал в эти слова аббат Векар. Но вот уже года три-четыре, как он не без страха познал чувство растерянности человека перед лицом Вселенной.) - Впрочем, - продолжал он, - если я и неверующий, то было бы не совсем правильно утверждать, что я утратил веру: я склонен считать, что вообще никогда ее не имел. - Оставьте, - перебил его священник. - Неужели вы забыли, Антуан, каким вы были набожным ребенком? - Набожным? Нет: послушным, прилежным и послушным. Не более того. Выполнял свои религиозные обязанности, просто как хороший ученик, вот, в сущности, и все. - Вы слишком стараетесь обесценить свою юношескую веру. - Да какую веру-то: просто религиозное воспитание. А это, знаете ли, огромная разница. Антуан не так стремился поразить аббата, как хотел быть искренним с самим собой. На смену прежней усталости пришло легкое возбуждение, оно-то и развивало в нем азарт спорщика. И он вслух сделал полный смотр своему прошлому, что для него было внове. - Да, да, воспитание, - повторил он. - Вы только взгляните, господин аббат, как все тут увязано. С четырехлетнего возраста ребенку, полностью зависящему от взрослых, и мать и нянька твердят при всяком удобном и неудобном случае: "Боженька на небе, боженька тебя знает, это он тебя сотворил; боженька тебя любит, боженька тебя видит, осуждает твои шалости, боженька тебя накажет, боженька тебя вознаградит..." Подождите-ка! В восемь лет ребенка ведут на торжественную мессу для спасения души, а вокруг взрослые, распростертые ниц; потом ему указывают на красивый раззолоченный потир среди цветов и яркого света, в облаках ладана, под звуки органа. И оказывается, это все тот же боженька, и он заключен в этих белых облатках. Прекрасно!.. В одиннадцать лет ему рассказывают с кафедры, рассказывают со всей авторитетностью, как нечто само собой разумеющееся, о святой троице, о воплощении, об искуплении грехов, о вознесении Христовом, о непорочном зачатии и обо всем прочем. Он слушает, он со всем согласен. А как же ему прикажете не соглашаться? Как может он усомниться хоть чуточку в тех верованиях, которыми щеголяют его родители, его соученики, его учителя, верующие, заполняющие храм божий? Как же ему, совсем маленькому, усомниться передо всеми этими тайнами? Ему, затерянному в мире, с первого дня рождения живущему в непосредственной близости с таинственными явлениями? Задумайтесь над этим, господин аббат: я полагаю, что это, пожалуй, главное. Да, да, суть вопроса в этом! Для ребенка все в равной степени непостижимо. Земля под его ногами совсем плоская, а оказывается, она круглая; с виду она никуда не движется, а оказывается, кружится в пространстве, как волчок... Солнечные лучи наливают зерно. Из яйца выходит совсем готовенький цыпленок... Сын божий сошел с небес, и его распяли во искупление наших грехов... А почему бы и нет? Бог же слово, а слово стало плотью. Кому дано - поймет, а нет - не важно, фокус удался! Поезд замедлил ход. Кто-то в темноте визгливо выкрикнул название станции. Новый пассажир, решив, что купе свободно, рывком открыл дверь и, чертыхнувшись, захлопнул ее. Порыв ледяного ветра прошел по их лицам. Антуан повернулся к священнику, теперь он с трудом различал его черты, так как фонарь почти погас. Аббат молчал. Тогда снова заговорил Антуан, но уже более спокойным тоном: - Так можно ли, по-вашему, это наивное верование ребенка назвать верой? Разумеется, нет. Вера - она приходит позже. Вырастает совсем из других корней. И могу сказать, что как раз веры у меня и не было. - Правильнее, вы не дали ей расцвести в вашей душе, хотя она была к этому прекрасно подготовлена, - возразил аббат, и голос его внезапно дрогнул от негодования. - Вера есть дар божий, как, скажем, память, и она, подобно всем прочим дарам божьим, нуждается в том, чтобы ее развивали... А вы... вы!.. Как и многие, вы пошли на поводу у гордыни, у духа противоречия, у суетных притязаний свободомыслия, соблазнились возможностью взбунтоваться против установленного порядка... Но аббат тут же раскаялся в своем праведном гневе. Он ведь твердо решил не давать вовлечь себя в религиозные споры. Впрочем, его ввел в заблуждение тон Антуана; аббат предпочитал сомневаться в полной искренности своего собеседника, не смущался ни едкими репликами, ни этими чуть ли не веселыми нападками, тем более что во всем этом пыле чувствовалась несколько вымученная бравада. Уважение, которое он питал к Антуану, не то чтобы поколебалось, в это уважение прокралась надежда, да нет, уверенность, что старший сын г-на Тибо не будет держаться своей жалкой, чересчур уязвимой позиции. Антуан задумался. - Нет, господин аббат, - ответил он спокойно. - Все это получилось само собой, без всякого предвзятого намерения бунтовать, без всякой гордыни. Даже помимо моего сознания. Насколько я припоминаю, я после первого причастия начал смутно ощущать, что во всем, чему нас учили о религии, есть нечто, - не знаю, как бы лучше выразиться, - смущающее, что ли, тревожащее, что-то темное, и не только для нас, детей, но и вообще для всех. Да, да, и для взрослых тоже. И даже для самих священников. Аббат, не удержавшись, развел руками. - О, конечно, - продолжал Антуан, - я не ставил под сомнение, да и сейчас не ставлю искренность знакомых мне священнослужителей, ни их религиозного рвения или, вернее, потребности в нем... Но и они сами, во всяком случае, на мой взгляд, с трудом, на ощупь пробирались в потемках, с чувством некоей, пусть неосознанной, неловкости кружили вокруг этих сокровенных догм. Они возвещали. Но что возвещали? То, что им самим возвестили. Разумеется, они не сомневались в тех истинах, которые передавали людям. Но внутреннее их убеждение, было ли оно так же сильно, так же непоколебимо, как то, что они возвещали? Поэтому меня не слишком-то легко было убедить. Надеюсь, я не шокирую вас? А материал для сравнения нам поставляли наши школьные учителя. У них, признаюсь, была более твердая почва; их отрасли знания имели более прочный "фундамент". Учили нас грамматике, истории, геометрии, и у нас у всех создавалось впечатление, что они полностью понимают то, чему учат. - Следует, по-моему, сравнивать лишь то, что сравнимо, - поджал губы аббат. - Но я же не говорю о сущности, о предмете преподавания: я имею в виду лишь отношение наших учителей к тому, что они нам преподавали. Даже когда их наука не все могла объяснить, они вели себя так, будто ничего в этом подозрительного нет: они не боялись выставить на свет свои колебания, даже неосведомленность. И, клянусь вам, это внушало доверие; не могло пробудить даже самой мимолетной мысли о том, что здесь... передержка. Нет, "передержка" не совсем точное слово, и уверяю вас, господин аббат, по мере того как я переходил в старшие классы, наши законоучители внушали мне все меньше доверия, как раз того доверия, которое я, безусловно, испытывал к университетским профессорам. - Будь ваши законоучители, - возразил аббат, - будь они настоящими богословами, вы наверняка отнеслись бы к ним с полным доверием. (Векар вспомнил своих семинарских учителей и себя - юношу трудолюбивого и доверчивого.) Но Антуан не унимался. - Вы только подумайте! Мальчика постепенно вводят в курс математических наук, физики, химии! Перед ним вдруг открывается вся вселенная, и он часть этой громады! Естественно, что после всего этого религия кажется ему узкой, шаткой, бессмысленной. Он утрачивает доверие. Тут аббат выпрямился и протянул руку. - Бессмысленной? Неужели вы всерьез говорите: бессмысленной? - Да, - с силой подтвердил Антуан. - Только сейчас я сообразил одну вещь, о которой раньше как-то не думал, а именно: вы, священнослужители, исходите из неколебимой веры и, дабы защитить ее, призываете на подмогу рассуждения, тогда как мы, такие люди, как я, скорее исходим из сомнения, равнодушия и доверяемся разуму, даже не задаваясь вопросом, куда он нас заведет. Если, господин аббат, - с улыбкой продолжал Антуан, не дав своему собеседнику даже рта раскрыть, - если вы начнете вести со мной настоящий спор, вы в два счете докажете мне, что в таких вопросах я ровно ничего не смыслю. Сдаюсь заранее. Такими вопросами я просто никогда не интересовался: возможно, впервые сегодня вечером я так много размышляю на эту тему. Вы сами видите, я не строю из себя свободомыслящего. Я только пытаюсь объяснить вам, каким образом мое католическое воспитание не помешало мне стать таким, каков я ныне: полностью неверующим человеком. - Меня не пугает ваш цинизм, дорогой мой друг, - сказал аббат с чуть наигранным добродушием. - Я о вас гораздо лучшего мнения, чем вы сами! Но продолжайте, продолжайте, я слушаю. - Ну так вот, на самом-то деле я еще долго, очень долго ходил, как и все прочие, в церковь, молился. Ходил с полнейшим безразличием, в чем, конечно, не признавался даже себе, - с безразличием... вежливым, что ли. Но и позже я никогда не брал на себя труд пересматривать свои взгляды, доискиваться; возможно, в глубине души просто не придавал этому особого значения... (Таким образом, я был весьма далек от того состояния духа, в каком пребывал один мой приятель, который собирался поступать на инженерный факультет и который, пережив кризис веры, как-то написал мне: "Я тщательно осмотрел все сооружение. Так вот, старина, советую тебе быть поосторожнее, боюсь, что держаться оно не будет, слишком многих скреп не хватает!..") А я в то время приступил к изучению медицины; разрыв - вернее отход - уже совершился: я, еще не закончив первого года обучения, уже уяснил себе, что верить без доказательств нельзя... - Без доказательств! - ...и что следует отказаться от понятия непреходящей истины, потому что признать что-либо истинным можно лишь со всей возможной осторожностью и пока вам не будет доказано обратное. Я понимаю, мои слова вас шокируют. Но не прогневайтесь, господин аббат, это-то, в сущности, я и хотел сказать: я представляю собой случай, - если угодно, случай чудовищный, - естественного, инстинктивного неверия. Это так. Чувствую я себя хорошо, натура, по-моему, я достаточно уравновешенная, весьма по своему темпераменту деятельная, и я чудесно обходился и обхожусь без всякой мистики. Ничто из того, что я знаю, ничто из того, что мне довелось наблюдать, не позволяет мне верить в то, что бог моих детских лет существует; и до сих пор, призваться, я прекрасно без него обхожусь. Мой атеизм сформировался одновременно с моим разумом. Мне ни от чего не приходилось отказываться, - только, пожалуйста, не подумайте, что я принадлежу к числу верующих, утративших веру, которые продолжают в сердце своем взывать к богу, принадлежу к числу мятущихся, которые в отчаянии воздевают руки к небесам, хоть и обнаружили, что там лишь пустота... Нет, нет, я как раз из тех субъектов, что вообще рук не воздевают. Мир без божественного провидения ничуть меня не смущает. И, как видите, я чувствую себя в нем вполне уютно. Аббат помахал рукой в знак окончательного несогласия. Но Антуан не сдавался: - Вполне уютно. И длится это уже пятнадцать лет... Он замолк, выжидая, что тут-то и прорвется негодование аббата. Но аббат молчал и только тихонько покачивал головой. - Это же чисто материалистическая доктрина, бедный мой друг, - наконец выговорил он. - Неужели вы еще не выбрались из этого? Послушать вас, так вы верите только в свою плоть. А это все равно, что верить только в одну половину самого себя - да еще в какую половину! К счастью, все это внешнее и происходит, так сказать, на поверхности. Вы сами не знаете подлинных ваших возможностей, не знаете, какие скрытые силы вашего христианского воспитания до сих пор живут в вас. Вы эту силу отрицаете; но ведь она же вас ведет, бедный мой друг! - Ну, что вам сказать? Уверяю вас, я лично ровно ничем церкви не обязан. Мой ум, воля, характер развивались вне религии. Могу даже добавить: в противовес ей. По-моему, мне так же далека католическая мифология, как мифология языческая. По мне, все одно, что религия, что суеверия. Да, говорю это без всякой предвзятости, осадок, оставленный во мне моим христианским воспитанием, сводится к нулю. - Слепец! - воскликнул аббат, резким движением вскинув руку. - Неужели вы не видите, что вся ваша повседневная жизнь, посвященная трудам, долгу, любви к ближнему, прямо опровергает ваш материализм. Пожалуй, немногие с такой наглядностью доказывают своей жизнью существование бога. Кто, как не вы, обладает таким обостренным ощущением возложенной на него миссии! Кто, как не вы, так ощущает свою ответственность перед миром! Что же из этого следует? Следует, что вы тайно принимаете промысел божий. Перед кем же тогда отвечать вам, как не перед господом! Антуан ответил не сразу, и аббат решил было, что удар его достиг цели. В действительности же возражения священника показались Антуану лишенными всякого основания: добросовестное отношение к своей работе отнюдь не предполагало ни существования бога, ни ценности христианской теологии, ни наличия метафизической данности. Разве сам он не был тому примером? Но уже не в первый раз он почувствовал, что между полным отсутствием истинной веры и предельной добросовестностью, какую он вносил во все, существует необъяснимая непримиримость. Надо любить то, что делаешь. Но почему все-таки надо? Потому что человек - животное общественное и обязан содействовать своими усилиями процветанию общества, его прогрессу... Неосновательные утверждения, смехотворные постулаты! А во имя чего? Вечно этот вопрос, на который он никогда не умел найти настоящего ответа. - Н-да, - пробормотал Антуан. - Откуда, спрашивается, эта добросовестность? Наслоения, скопившиеся в каждом из нас за девятнадцать веков христианства... Возможно, я сейчас чуточку поторопился, сводя к нулю коэффициент моего воспитания или, вернее, наследственности... - Нет, друг мой, - этот пережиток не что иное, как то священное бродило, которое я давеча имел в виду. В один прекрасный день бродило действительно забродит, и подымается тесто! И в тот день ваша внутренняя жизнь, которая худо ли, хорошо ли, а главное, независимо от вас и вопреки вам, идет себе понемножку, обретает свою ось, свой истинный смысл. Пока вы отвергаете бога, более того - даже пока вы только ищете бога, вы не способны его понять. Вы увидите в один прекрасный день, сами того не желая, что причалили к берегу. И тогда-то вы узнаете наконец, что достаточно верить в бога - и все осветится и согласуется! - Ну что ж, это я готов принять, - улыбнулся Антуан. - Впрочем, я знаю, что наши потребности чаще всего сами находят себе средства удовлетворения, и я охотно признаю, что у большинства людей потребность верить столь настоятельна, инстинктивна, что их уже не интересует, достойно ли называться верой то, во что они верят: они нарекают истиной все, к чему их влечет потребность верить. Впрочем, - добавил он как бы про себя, - все равно меня не переубедить в том, что большинство мыслящих католиков, - и как раз многие образованные священники, - сами того не подозревая, являются в той или иной мере прагматиками. Если я чего-либо не принимаю в христианских догмах, то это должно быть равно неприемлемо для любого ума, сформированного современной культурой. Другое дело, что верующие дорожат своей верой и, боясь поколебать ее, стараются думать поменьше, цепляются за ту ее сторону, которая взывает к чувствам, к морали. И к тому же их так долго и так упорно убеждали, что церковь, мол, уже давным-давно блистательно опровергла все могущие быть возражения, что им и в голову не приходит разбираться в таких вопросах самим... Но, прошу прощения, это я просто так, между прочим. Я хотел сказать, что потребность верить в любой, самой общей форме не может служить достаточным оправданием для христианской религии, которая полна туманностей, старых мифов... - Незачем оправдывать бога тому, кто чувствует бога, - заявил на сей раз священник безапелляционным тоном. Но тут же он дружески наклонился к своему собеседнику: - Непостижимо другое, а именно то, что вы, вы, Антуан Тибо, говорите это! В большинстве наших христианских семей дети, увы, видят, что их родители строят свою повседневную жизнь так, словно бы и не существовало бога, в которого детей сызмальства приучают верить. Но вы-то! Вы, который с самых ранних дней могли ежеминутно ощущать присутствие бога у вашего семейного очага! Вы, который видели, что любой поступок вашего бедного отца вдохновлялся свыше... Наступило молчание. Антуан пристально смотрел на аббата и, казалось, удерживал слова, готовые сорваться с языка. - Да, - наконец проговорил он, не разжимая губ. - Именно так: я видел бога, увы, лишь через своего отца. - Его взгляд, звук голоса договаривали то, чего он не сказал вслух. - Но сейчас не время распространяться на эту тему, - добавил он, чтобы кончить разговор. И прижался лбом к вагонному стеклу. - Вот и Крейль, - объявил он. Поезд замедлил ход, остановился. Фонарь разгорелся ярче. Антуан мечтал, чтобы к ним в купе вошел какой-нибудь пассажир и положил конец их беседе. Но на перроне никого не было. Поезд тронулся. После довольно долгого молчания, когда оба собеседника, казалось, ушли каждый в свои мысли, Антуан снова нагнулся к священнику. - Как видите, господин аббат, по меньшей мере две причины мешали и мешают мне вернуться к католицизму. Первая - проблема греховности: по-моему, я просто не способен испытывать ужас перед грехом. Вторая - проблема провидения: я не могу принять своего личного бога. Аббат молчал. - Да, да, - продолжал Антуан. - То, что вы, католики, именуете грехом, для меня это, напротив, нечто живое, сильное, подсознательное, назидательное, то, что позволяет - как бы лучше выразиться - осязать существующую реальность. А также двигаться вперед. Никакой прогресс, - о, конечно, я не заблуждаюсь насчет слова "прогресс", просто оно удобнее!.. - так вот, никакой прогресс не был бы возможен, если бы человек покорно сторонился греха... Но, боюсь, это заведет нас слишком далеко, - добавил он и в ответ на еле приметное движение плечей аббата иронически улыбнулся. - Что касается гипотезы провидения, тут уж нет! Если и существует идея, которую я мог бы принять безоговорочно, так это идея всеобщего равнодушия! Аббат даже подскочил: - Ну, а сама ваша наука с большой буквы, хочет она того или нет, она только и делает, что подтверждает наличие Верховного Порядка. (Я с умыслом не прибег к более точному выражению - "божественный промысел".) Но, бедный мой друг, если бы мы позволили себе отрицать этот высший Разум, каковой управляет всеми явлениями, след коего носит на себе все сущее, если бы мы отказались признать, что все в природе имеет свою цель, что все создано ради некоей гармонии, - тогда уж никто ничего не смог бы понять! - Пусть даже так!.. Вселенная для нас непостижима. Принимаю это как факт. - А непостижимость, друг мой, и есть бог! - Только не для меня. Я еще не дошел до искушения называть "богом" все, чего не понимаю. Он улыбнулся и несколько минут молчал. Аббат взглянул на него, готовый к обороне. - Впрочем, - все так же улыбаясь, заговорил Антуан, - для большинства католиков идея божества сводится к довольно-таки ребяческой концепции "доброго" боженьки, своего личного боженьки, который с каждого из нас не спускает глаз, который с умилением и неустанно следит за малейшими колебаниями нашей капельной совести и к которому любой из нас может в любую минуту обратиться с мольбой: "Господи, просвети меня... Господи, сделай так, чтобы..." и т.д. и т.п. Поймите меня, господин аббат, Я вовсе не собираюсь оскорблять вас дешевыми сарказмами. Но никогда мне, видно, не постичь, как можно допускать наличие хоть малейшей психологической связи, малейшего диалога, состоящего из вопросов и ответов, между одним из нас, бесконечно малой частицей вселенской жизни (я беру только землю, эту пылинку среди прочих пылинок) и этим великим Всем, этим универсальным Принципом! Ну, как же можно приписывать ему антропоморфические чувства, отцовскую нежность, сострадание! Ну как же можно принимать всерьез таинства, перебирание четок, мессы, которые заказывают за деньги и служат ради такого-то человека, ради упокоения такой-то души, временно водворенной в чистилище! Подумайте сами, честное слово, нет никакой существенной разницы между всеми этими обрядами, этой верой в католическое богослужение и обрядами любой первобытной религии, языческими жертвоприношениями, дарами, которыми дикари осыпают своих идолов! Аббат хотел было ответить, что и впрямь существует религия естественная, общая для всех людей, а это-то именно и есть догмат веры. Но он опять сдержался. Забившись в уголок купе, сложив руки и сцепив пальцы под обшлагами рукавов, он сидел с терпеливым, покорным и чуть насмешливым видом, и казалось, он ждет завершения этой импровизации. Впрочем, путешествие близилось к концу. Вагон уже потряхивало на стыках рельсов, шедших через предместья Парижа. Сквозь запотевшее стекло видно было, как во мраке поблескивают бесчисленные огоньки. Антуан, который еще не успел высказать всего, торопливо добавил: - Кстати, господин аббат, не истолкуйте ложно кое-какие мои слова. Хотя я сам понимаю, что вряд ли имею право забираться в такие философские дебри, я просто хочу быть до конца искренним. Я вот тут говорил о Порядке, о Всеобщем Принципе... Говорил то, что обычно говорят в подобных случаях. В действительности же мне кажется, что лично я имею столько же оснований сомневаться в этом Порядке, как и верить в него. Животное человеческой породы, каким являюсь и я, находясь на определенной точке развития, не может не видеть всеобщей путаницы разнузданных сил природы... Но эти силы, повинуются ли они какому-либо общему закону, лежащему вне их и от них отличному? Или же повинуются они, - как бы лучше выразиться? - законам внутренним, присутствующим в каждом отдельном атоме и вынуждающим его выполнять свое "личное" предопределение? Законам, которые не управляют этими силами извне, а слиты с ними, которые в какой-то мере лишь одухотворяют эти силы? Больше того, существует ли какая-то последовательность - и какая именно - в этой непрерывной игре стихийных явлений? Я не прочь допустить, что причины бесконечно порождают другие причины, что каждая причина - производное другой причины и каждое следствие - причина других следствий. К чему же тогда надо непременно любой ценой выдумывать себе какой-то Высший Порядок? Уж не соблазн ли это для наших логизирующих умов? Почему обязательно отыскивать силу, направляющую все движения, которые взаимоотталкиваются до бесконечности? Лично я часто думаю, что все происходит так, будто ничто ни к чему не ведет, будто ничто вообще не имеет смысла... Аббат молча вскинул глаза на Антуана, посмотрел на него, потупился и проговорил четко, с холодной усмешкой: - Ну, ниже уж спуститься некуда... Потом поднялся и застегнул свое пальто на ватной подкладке. - Простите меня, господин аббат, за все, что я тут наговорил, - сказал Антуан в порыве искреннего раскаяния. - Такие разговоры никогда ни к чему не приводят: только оскорбляют собеседника. Сам не знаю, что это меня нынче так разобрало. Теперь оба стояли. Аббат печально глядел на Антуана. - Вы говорили со мной свободно, как с другом. И за это я вам, во всяком случае, благодарен. Он явно собирался добавить еще что-то, но запнулся. Поезд остановился у дебаркадера. - Хотите, я довезу вас в машине? - предложил Антуан уже совсем иным тоном. - Буду очень рад... Сидя в такси, Антуан, уже вновь втянутый в круг той сложной жизни, которая поджидала его, озабоченно молчал. Молчал и его спутник; казалось, он о чем-то размышляет. Но когда они переехали Сену, аббат наклонился к Антуану. - Вам сколько... лет? Тридцать? - Скоро тридцать два. - Вы еще молоды... Вот увидите... другие тоже в конце концов поняли! Наступит и ваш черед. Бывают в жизни человека такие часы, когда уже нельзя обойтись без бога. И среди них один самый страшный час: последний час... "Да, - подумал Антуан, - этот страх перед смертью... который тяжким грузом лежит на каждом цивилизованном европейце. Таким тяжким, что в той или иной мере портит вкус к жизни..." Священник хотел было намекнуть на кончину Оскара Тибо, но спохватился. - Вы представляете себе, что это значит, - сказал он, - прийти, не веря в бога, к рубежу вечности, не видя на другом ее берегу нашего всемогущего и всемилостивого отца, простирающего к нам руки? Умереть в полном мраке, без единого проблеска надежды! - Это, господин аббат, я знаю так же хорошо, как и вы, - живо отозвался Антуан (он тоже подумал о смерти отца). - Мое ремесло, - продолжал он после минутного колебания, - мое ремесло, так же, как и ваше, заключается в том, чтобы оказывать помощь агонизирующим. Думаю, я видел больше, чем видели вы, умирающих атеистов и сохранил такие жестокие воспоминания, что с удовольствием делал бы моим больным in extremis* впрыскивание веры. Я не принадлежу к числу тех, кто относится с чисто мистическим уважением к стоицизму, проявляемому в последние часы; скажу, не стыдясь: лично я хотел бы в эту минуту обрести утешение и уверенность. И я боюсь конца без надежды так же, как агонии без морфия. ______________ * В последнюю минуту (лат.). Он почувствовал прикосновение к своей руке трепетной руки аббата. Очевидно, священник решил принять это нечаянное признание за благой знак. - Да, да, - подхватил он, сжимая руку Антуана с пылом, близким к благодарности. - Так вот, поверьте мне: не закрывайте всех дверей перед Утешителем, в котором вы, как и все мы прочие, рано или поздно ощутите нужду. Я хочу сказать, не отказывайтесь от молитвы. - От молитвы? - переспросил Антуан, тряхнув головой. - От этого бессмысленного призыва... к кому? К этому весьма проблематичному Порядку? К этому слепому, немому и ко всему равнодушному Порядку? - Не важно, не важно... Пускай "бессмысленный призыв". Поверьте мне! В какую бы временную форму ни отлилась в конце концов ваша мысль, каково бы ни было, вопреки всем феноменам, даже самое смутное представление о Порядке, о Законе, как вспышкой молнии прорезающее ваше сознание, - вы должны наперекор всему обращаться к нему и молиться! Заклинаю вас, - лучше любое, чем похоронить себя в вашем одиночестве! Поддерживайте связь, найдите мыслимый для вас общий язык с вечностью, даже если вы не установите этой связи, даже если, по видимости, это будет лишь монолог! Это будет лишь кажущийся монолог!.. Даже если это будет неохватный мрак, безличность, неразрешимая загадка, все равно молитесь ей! Молитесь Непознаваемому. Но молитесь. Не отказывайтесь от этого "бессмысленного призыва", ибо на этот ваш призыв будет дан ответ, и в один прекрасный день вы познаете внутреннюю тишину, чудо успокоения... Антуан ничего не ответил. "Глухая стена..." - подумалось ему. Но, чувствуя, что священник взволнован до крайности, он решил молчать, а главное, не сказать ничего такого, что могло бы еще сильнее задеть собеседника. Впрочем, они уже катили по улице Гренель. Такси остановилось. Аббат Векар взял Антуана за руку и пожал ее, но прежде чем выйти из машины, нагнулся в темноте и пробормотал взволнованным голосом: - Католическая религия - это нечто совсем иное, поверьте мне, друг мой. Она куда больше, гораздо больше того, о чем вам доныне дано было лишь смутно догадываться... ЛЕТО 1914 ГОДА I Изнемогая от усталости, Жак напрягал шейные мускулы, чтобы не нарушить позы, не смел пошевелиться и только мигал глазами. Он окинул своего палача сердитым взглядом. Патерсон двумя прыжками отскочил к стене. Держа в руке палитру, подняв кисть, он наклонял голову то вправо, то влево и прилежно разглядывал полотно, натянутое на подрамнике в трех метрах от него. Жак подумал: "Какое счастье, что у него есть искусство!" Он посмотрел на свои ручные часы. "Мне нужно еще до вечера закончить статью. А ему, скотине, на это плевать!" Жара стояла удушающая. Из широких окон падал безжалостный свет. Хотя эта бывшая кухня находилась на самом верхнем этаже большого дома, по соседству с собором, высоко над городом, отсюда не было видно ни озера, ни Альп. Одно лишь ослепительно-синее июньское небо. В глубине комнаты, под скошенным потолком, прямо на каменном полу, лежали рядом два соломенных матраса. Какое-то тряпье висело на гвоздях. На заржавленной плите, на вытяжном колпаке, на раковине были разбросаны вперемежку самые разнообразные предметы: эмалированный тазик, пара башмаков, коробка из-под сигар, наполненная пустыми тюбиками от красок, бритвенная кисточка, затвердевшая от высохшей пены, кое-какая посуда, две увядшие розы в стакане, трубка. На полу, прислоненные лицом к стене, стояли полотна. Англичанин был обнажен до пояса. Он стискивал зубы и дышал через нос, очень шумно, как будто только что пробежал большое расстояние. - Нелегко... - пробормотал он, не поворачивая головы. Его белый торс - торс северянина блестел от пота. Мускулы ходили под тонкой кожей. На тощем животе, под ложечкой лежала треугольная тень. Под изношенной тканью старых брюк сухожилия на ногах вздрагивали от судорожного напряжения. - И хоть бы крошка табаку, - вздохнув, проговорил он вполголоса. Три папиросы, которые Жак, придя, вынул из кармана, художник выкурил одну за другой глубокими затяжками, как только начался сеанс. Желудок, пустой еще со вчерашнего дня, давал о себе знать, но ему было не привыкать стать. "Как светится этот лоб! - подумал он. - Хватит ли у меня белил?" И взглянул на тюбик, валявшийся на полу, плоский, как металлическая лента. Он уже задолжал сотню франков Герену, торговцу красками; к счастью, Герен, бывший анархист, недавно приобщенный к социалистическому учению, был хорошим товарищем... Не отрывая глаз от портрета, Патерсон строил гримасы, словно был наедине с собой. Его кисть начертила в воздухе арабеску. Внезапно его синие глаза обратились к Жаку: он уставился на лоб своего друга взглядом, жадным, как у сороки-воровки, почти нечеловеческим по напряженности. "Он глядит на меня, точно на яблоко в вазе, - подумал Жак, развеселившись. - Если бы только мне не надо было кончать эту статью..." Когда Патерсон робко предложил ему написать с него портрет, Жак не решился отказать. Уже много месяцев художник, слишком бедный, чтобы платить натурщикам, и в то же время неспособный прожить сутки, не взявшись за кисть, расходовал свой талант на не требовавшие затрат натюрморты. Патерсон сказал Жаку: "Четыре - пять сеансов, самое большее..." Но сегодня, в воскресенье, был назначен уже девятый, и Жак, изнывая от досады, вынужден был регулярно около полудня тащиться в верхнюю часть старого города ради этих сеансов, - каждый из них занимал не меньше двух часов! Патерсон начал лихорадочно водить кистью по палитре. Еще с секунду, присев на полусогнутых ногах, как пловец, испытывающий эластичность трамплина, он неподвижно смотрел на Жака. И вдруг, вытянув вперед руку, словно фехтовальщик, он ринулся к полотну, чтобы положить в определенной точке один-единственный световой блик: после этого он снова отступил к стене, прищурив глаза, покачивая головой и фыркая, как рассерженный кот. Затем он обернулся к своей жертве и наконец улыбнулся: - Столько силы, мой дорогой, в этих бровях, в виске, в волосах, спадающих на лоб! Да, нелегко... Он положил палитру и кисти на кухонный стол и, повернувшись на каблуках, бросился плашмя на один из матрасов и растянулся во весь рост. - На сегодня хватит! Отпущенный на свободу, Жак облегченно вздохнул. - Можно взглянуть?.. Ого! Ты сегодня здорово подвинулся вперед! Жак был изображен сидящим, в три четверги оборота. Портрет заканчивался на уровне колен. Левое плечо уходило назад, в перспективу; правое плечо, правая рука и локоть мощно выдвигались на передний план. Мускулистая ладонь, лежавшая на бедре, создавала внизу полотна живое светлое пятно. Голова, хотя и приподнятая навстречу свету, слегка склонялась к левому плечу, словно увлекаемая тяжестью волос и лба. Свет падал слева. Половина лица оставалась в тени; но из-за наклона головы весь лоб оказывался освещенным. Темная прядь с рыжим отливом, пересекавшая его слева направо, по контрасту еще усиливала свечение кожи. Патерсон особенно хорошо передал волосы, набегающие на лоб, жесткие и густые, словно трава. Мощный подбородок упирался в полурасстегнутый белый воротник. Горькая складка, придававшая лицу твердость и суровость, облагораживала большой рот с нечетко обрисованными губами. Художнику удалось схватить открытый, волевой взгляд Жака, но выражение глаз, спрятанных в полутени под извилистой линией бровей, было слишком смелым, дерзким, непохожим. Патерсон только что заметил это. В целом он хорошо выразил большую силу, излучавшуюся от плеч, лба и подбородка; но он отчаивался в возможности передать все оттенки умственной сосредоточенности, грусти и дерзновения, которые все время сменялись, не смешиваясь, в этом подвижном взгляде. - Ты ведь завтра придешь опять, правда? - Если надо, - сказал Жак без восторга. Патерсон приподнялся и пошарил в карманах макинтоша, висевшего над постелью. Он разразился звонким смехом: - Митгерг мне не доверяет: он никогда больше не оставляет в своих карманах табака. Когда Патерсон смеялся, он сразу же становился тем лукавым boy*, каким он, должно быть, был пять-шесть лет назад, когда порвал со своей пуританской семьей, бежал из Оксфорда и поселился в Швейцарии. ______________ * Мальчиком (англ.). - Жаль, - пробормотал он с шутливой досадой, - за потерянное тобой воскресенье я охотно угостил бы тебя папиросой, друг!.. Он легче обходился без пищи, чем без табака, и без табака легче, чем без красок. Впрочем, ему никогда не приходилось долго отказывать себе ни в красках, ни в табаке, ни даже в пище. В Женеве образовалась большая группа молодых революционеров, без средств, более или менее тесно связанных с существующими организациями. На что они жили? Так или иначе - они жили. Некоторые из них, привилегированные интеллигенты вроде Жака, сотрудничали в газетах и журналах. Другие, квалифицированные рабочие, собравшиеся со всех концов света, - наборщики, чертежники,