сль о сыне с новой силой овладела ею среди этих солдат. Она ничего не знала о нем. Дома она найдет его письма. Даниэль! Какая судьба ждет его? Она увидела его в красивом мундире, в сверкающей каске, верхом на коне у пограничного столба... Готовый к отпору защитник родины, находящейся под угрозой... Бог сохранит его! Бояться за него - значило бы недостаточно верить. На улице ни одного такси, ни одного автобуса. Дойти до дому пешком было не так уж трудно: радость, что она наконец у цели, мешала ей по-настоящему чувствовать усталость. Но что делать с вещами? У камеры хранения стояли в очереди более ста человек. Кое-как волоча свой чемодан, г-жа де Фонтанен перешла через площадь и заметила открытый ресторанчик. Беспорядок на столиках, заспанные лица официантов, несколько ламп, продолжавших гореть, хотя уже совсем рассвело, - все говорило о том, что кафе, вопреки правилам, не закрывалось всю ночь. Молодая женщина за кассой, покоренная располагающей улыбкой путешественницы, согласилась подержать у себя чемодан, и г-жа де Фонтанен, освободившись от ноши, направилась к улице Обсерватории. Конец ее мучений был близок: через полчаса она будет с Женни, у себя, перед своим чайным прибором. Ее усталость почти исчезла. Этот утренний Париж, Париж 2 августа, был уже так оживлен, что, подойдя к своему дому, она удивилась, что подъезд закрыт. Ее часы остановились. Проходя мимо швейцарской, на застекленной двери которой еще не были подняты занавески, она решила, что, как видно, сейчас не больше половины шестого. "Женни спит и, наверное, наложила цепочку, - подумала она, поднимаясь по лестнице. - Услышит ли она звонок в передней?" На всякий случай, прежде чем позвонить, она попыталась открыть дверь своим ключом. Дверь отворилась: замок был заперт только на один поворот ключа. Ее взгляд прежде всего натолкнулся в передней на мужскую шляпу, черную фетровую шляпу. Даниэль? Нет... Ее охватил страх. Все двери были открыты настежь. Она сделала два шага и вышла в коридор. Там, в глубине, горел огонь на кухне... Что это - бред? Она ничего не понимала. На секунду она прислонилась плечом к стене. Ни малейшего шума. Квартира казалась пустой. Однако эта шляпа, эта горящая лампочка... Мысль о налете грабителей промелькнула у нее в голове. Она машинально пошла по коридору, направляясь к кухне, но вдруг остановилась перед комнатой Даниэля, дверь в которую была открыта, и застыла на месте, устремив глаза в одну точку: на диване среди разбросанных в беспорядке подушек - два обнявшихся тела... На мгновение мысль о краже сменилась мыслью об убийстве. Но только на одно мгновение, потому что она сейчас же узнала оба запрокинутых лица - Женни спала в объятиях спящего Жака! Она поспешно отступила в темноту коридора. Она прижала руку к груди, словно биение сердца могло выдать ее присутствие. Единственной ее мыслью было бежать. Бежать, чтобы забыть о виденном! Бежать, чтобы оградить от жестокого унижения их... себя... Быстро, крадучись, она вернулась в переднюю. Здесь ей пришлось остановиться: она была близка к обмороку. Пожалуй, она уже готова была спросить себя, не галлюцинация ли все это, как вдруг ей снова бросилась в глаза фетровая шляпа Жака, дерзко кинутая на середину стола. Тогда она собралась с силами, осторожно отворила дверь на площадку, бесшумно заперла ее за собой и, цепляясь за перила, тяжело переступая со ступеньки на ступеньку, спустилась вниз. А теперь? Неужели ей придется стучать, чтобы открыли подъезд, разговаривать с консьержкой, рассказывать ей о своем возвращении и объяснять внезапный уход?.. К счастью, консьержка, которую она, как видно, разбудила своим приходом, уже встала и одевалась; за занавесками виднелся свет, и подъезд был открыт. Бедная женщина смогла выйти на улицу незамеченной. Куда идти? Где искать убежища? Она перешла на другую сторону и вошла в сквер. Он был почти безлюден. Она добралась до ближайшей скамьи и упала на нее. Вокруг тишина, свежесть. Вдали - глухой, непрерывный шум: грохот подвод и грузовых автомобилей, без конца проезжавших по бульвару Сен-Мишель. Госпожа де Фонтанен не пыталась понять. Она даже не спрашивала себя о том, что произошло в ее отсутствие, каким образом могло дойти до этого. Ей не удалось заставить себя рассуждать. Но она продолжала видеть. Картина, стоявшая перед ее глазами, обладала неоспоримой рельефностью действительности: диван со сбившимися простынями, обнаженная вытянутая нога Женни, облитая светом из окна; руки Жака, обвивающие грудь девушки, их поза, говорящая о самозабвении, и на их сблизившихся во сне губах выражение сладостного, мучительного восторга... "Как они были прекрасны", - подумала г-жа де Фонтанен, несмотря на стыд, несмотря на ужас. К ее негодованию, к ее инстинктивному возмущению уже примешивалось другое чувство, укоренившееся в ней так глубоко: уважение к другому человеку, уважение к судьбе, к ответственности другого человека. Почувствовал ли Жак сквозь сон, что в квартире было какое-то движение? Его веки дрогнули: он открыл глаза. В одну секунду он осознал все. Его взгляд, прежде чем остановиться на уснувшем лице, скользнул по обнаженной ноге, по округлости груди, по изгибу плеча. Сколько грусти в складке этого рта! Какое застывшее выражение страдания на этом неподвижном лице! Страдания - и в то же время покоя... Маска мертвой девочки, чья агония была ужасна... Он удерживал дыхание и не мог оторвать глаз от этих стиснутых губ. Жалость, раскаяние, страх были сильнее его нежности. Какой-то рок тяготел над ними. Рок? Нет. Все это произошло потому, что он того хотел. И только по его воле. Он всегда кидался на Женни, словно зверь на добычу. Это он сам навязал ей свое присутствие в Мезон-Лаффите, заставил полюбить себя, чтобы сейчас же исчезнуть, оставить ее во власти отчаяния. И вот этим летом он снова обрушился на нее - на нее, уже начинавшую приходить в себя, забывать... Непоправимое свершилось. Неделю назад она еще могла жить без него. Сегодня - нет. Она принадлежит ему. Он втянул ее в свою орбиту. Что будет дальше? Грозная неизвестность... Теперь без него вкус к жизни был бы утерян для нее навсегда. А будет ли она счастлива с ним? Нет. Он знал Это. Антуан был прав! Он не из тех, кто приносит другим счастье. Антуан... Инстинктивно он поискал глазами часы. Он обещал проводить брата на вокзал сегодня утром. Без двадцати шесть. Через пять минут надо вставать. В открытое окно вливался глухой, прерывистый шум. Жак поднял голову. Полки, обозы, орудия проезжали по городу. Война была рядом, она подстерегала их пробуждение. "Первый день мобилизации - воскресенье, второе августа..." В это утро война начиналась для всех. Он продолжал лежать, приподнявшись на локте, напряженно вслушиваясь; взгляд его был неподвижен, лоб влажен. Иногда шум затихал на минуту-другую. Волнующая тишина сменяла тогда лязг железа, тишина, нарушаемая щебетанием птиц или же слабым, как вздох, шелестом деревьев, колеблемых ветерком. Потом в отдалении снова зарождался зловещий гул. Новые отряды проходили по бульвару: их мерный шаг приближался, становился громче, заглушая тишину, покрывая чириканье воробьев, подавляя своим грохотом все вокруг. Рискуя разбудить Женни, он осторожно приподнял ее и обнял. Соприкосновение их тел заставило ее внезапно сжаться во сне. Она прошептала: "Нет... нет..." Потом ее веки поднялись, и она улыбнулась ему - нежной и робкой улыбкой, меж тем как в глубине ее затуманенных глаз медленно угасал огонек испуга. С минуту они лежали не шевелясь, тесно прижавшись друг к другу. В жгучей неподвижности этого объятия тела их трепетали от воспоминаний ночи. Но эти воспоминания были неодинаковы у обоих... И когда Жак еще крепче прижал ее к себе, Женни, чья нежность была парализована страхом перед новой болью, инстинктивно попыталась уклониться. Побежденная наконец своей слабостью, своей любовью, жертвенным восторгом еще больше, чем собственным желанием, она уступила... Полное решимости самозабвение, в котором была как раз та доля страсти и даже радости, какая была нужна, чтобы Жак смог обмануться и не заподозрил, сколько страха, самоотверженности, воли скрывалось за этим согласием. Откинувшись на спинку скамьи, сложив руки на коленях, г-жа де Фонтанен смотрела прямо перед собой, не в силах ни о чем думать. Время шло. Сад, залитый утренним солнцем, пение птиц, зелень, цветы, белые статуи, отбрасывавшие на газоны длинные тени, - все это окутывало ее одиночеством. Мужчины, женщины, которые быстрыми шагами наискось пересекали улицу, проходили далеко от нее, не глядя на эту женщину в трауре, в изнеможении сидящую на скамейке. Деревья закрывали от нее окна ее квартиры, но сквозь кусты она видела подъезд своего дома. Вдруг она нагнула голову и опустила вуаль: Жак, а потом Женни показались на пороге... Они не могли увидеть, узнать ее на таком расстоянии. Но вдруг они пойдут в ее сторону?.. Когда она решилась наконец поднять глаза, они быстро удалялись в направлении Люксембургского сада. Она глубоко вздохнула. Кровь стучала у нее в висках. Она растерянно провожала глазами молодую пару, пока та не скрылась из виду. Еще несколько минут она сидела, не имея мужества встать. Затем поднялась и почти твердым шагом - несмотря ни на что, это бесконечное ожидание дало ей некоторый отдых, - направилась к дому. LXXIII - Полежи, - сказал Жак Женни. - Я провожу Антуана на вокзал. Потом зайду попрощаться с Мурланом, пройду в ВКТ, в "Юма". А потом уже, около полудня, вернусь сюда за тобой. Но Женни думала иначе. Она твердо решила, что в это утро не останется одна в квартире. - А когда же ты будешь укладывать вещи? Или устраивать дела, о которых говорила вчера? Тебе ни за что не успеть собраться к вечеру, - сказал он, поддразнивая ее. Она улыбнулась совсем новой, застенчивой и страстной улыбкой, затуманившей ее взгляд. - У меня другой план... Я пойду посмотрю еще раз наш скверик на улице Лафайет. Вы... ты зайдешь за мной туда, когда будешь возвращаться с Северного вокзала, - хорошо? Или позже. Они решили, что она проводит его до Университетской улицы через Люксембургский сад, пешком; а потом будет терпеливо ждать его у церкви св. Венсан де Поля И она побежала одеваться. Антуан расстался с Анной в три часа утра. Накануне он не устоял против неодолимой потребности снова увидеть ее, последняя и горькая радость, которую он позволил себе, не обольщаясь, как даруют последнюю милость приговоренному к смерти. Но жестокое отчаяние Анны в минуту прощания и раскаяние, которое он испытал, уступив искушению, оставили в нем чувство растерянности и уныния. Вернувшись домой, он провел остаток ночи на ногах. Разобрал содержимое ящиков, сжег бумаги, вложил в конверты небольшие суммы денег, предназначенные разным лицам: г-ну Шалю, служанкам, мадемуазель де Вез и даже двум мальчишкам-сиротам с улицы Вернейль - смышленому маленькому конторщику Роберу Боннару и его брату. (Он продолжал время от времени помогать им, и ему не хотелось оставить их без поддержки в эти первые недели всеобщей сумятицы.) Затем он написал довольно длинное письмо Жиз, советуя ей не уезжать из Англии, и другое письмо - Жаку, адресованное в Женеву: он был уверен, что брат не придет проститься с ним после вчерашней сцены. В нескольких дружеских словах он просил прощения за то, что обидел его, и умолял писать о себе. После этого он прошел в туалетную комнату, надел военную форму. И сразу его охватило спокойствие, словно решительный шаг был уже сделан. Застегивая краги, он произвел мысленный смотр всему, что намеревался сделать до отъезда. Ничто не было забыто. Эта уверенность окончательно его успокоила. Вдруг он подумал, что ему будет многого недоставать для настоящей, плодотворной работы военного врача. Без колебаний он быстро опорожнил сундучок, уложенный им с такой тщательностью, вынул добрую половину белья, туалетных принадлежностей, даже книг, которые имел слабость положить туда, а на их место положил все, что только смог найти в своих шкафах: бинты, компрессы, хирургические щипцы, шприцы, анестезирующие и дезинфицирующие средства. Обе служанки давно встали и бродили по коридорам. (Леон уже уехал из Парижа: ему захотелось, прежде чем явиться в свой полк, съездить на родину и повидать "стариков".) Адриенна пришла сказать, что завтрак подан в столовой. Глаза у нее были красные. Она упросила Антуана сунуть куда-нибудь жареного цыпленка, которого принесла уже завернутым в бумагу. Антуан встал из-за стола, когда раздался звонок. Он слегка побледнел; лицо его осветилось нежной улыбкой. Жак?.. Это в самом деле был он. Он остановился в дверях. Антуан неловко двинулся ему навстречу. От волнения у обоих перехватило дыхание. Они молча пожали друг другу руки, словно накануне ничего не произошло. - Я боялся, что опоздал, - пробормотал наконец Жак. - Все готово? Ты уже отправляешься? - Да... семь часов... Пожалуй, пора. Антуан силился говорить твердым голосом. Нарочито развязным движением он схватил кепи и надел его. Неужели голова увеличилась со времени последнего лагерного сбора? Или он отпускал теперь более длинные волосы? Кепи смешно торчало у него на макушке. В передней он увидел себя в зеркале и нахмурился. Пока он неумело застегивал портупею, его взгляд блуждал по сторонам. Казалось, он прощается с домом, со штатской жизнью, с самим собой; однако глаза его беспрерывно возвращались к малоприятному изображению, которое смотрело на него из зеркала. В эту минуту обе служанки, стоявшие друг подле друга с опущенными руками, вдруг зарыдали. Антуан рассердился, но все же улыбнулся и подошел пожать им руку. - Ну, ну, хватит... Его воинственный тон звучал немного фальшиво. Он сам заметил это и, желая ускорить отъезд, повернулся к Жаку: - Помоги мне, пожалуйста, снести это вниз. Они ухватились за ручки сундучка и вышли на площадку лестницы. Когда сундучок выносили через дверь, его угол задел за створку, и на свежем лаке появилась длинная царапина. Антуан посмотрел на повреждение, невольно поморщился, но тут же равнодушно махнул рукой; пожалуй, именно в эту секунду он острее всего ощутил разрыв между своим прошлым и будущим. Спускаясь по лестнице, они не обменялись ни словом. Антуан тяжело ступал в своих подбитых гвоздями башмаках; наглухо застегнутый мундир, жесткий воротник душили его. Внизу он пробормотал, задыхаясь: - Как это глупо! Я забыл, что есть лифт. Он предвидел, что не найдет такси, и, несмотря на то, что его шофер Виктор был с сегодняшнего утра мобилизован на реквизицию тяжелых грузов в Пюто, решил взять свою машину, захватив с собой из соседнего гаража старика механика, который должен был потом отвести автомобиль обратно. В воротах, под тенью арки, консьержка в белой кофте подстерегала отъезд Антуана. Со слезами в голосе она вскричала: - Господин Антуан! Он бодро крикнул ей: - До скорого свиданья! Затем пропустил механика на заднее сиденье, усадил Жака рядом с собой и взялся за руль. Улицы уже начинали заполняться людьми. Уличное хозяйство разладилось, и ящики, полные мусора, стояли у каждой двери. На набережной машину пришлось надолго остановить, чтобы пропустить вереницу пустых грузовиков и автобусов, которыми правили солдаты. На Королевском мосту - новая остановка: посреди мостовой толпа пешеходов, глядя вверх, весело размахивала шляпами. Жак взглянул: в прозрачном небе шесть аэропланов, летевших низко, треугольником, направлялись к северо-востоку. На нижних плоскостях ясно видны были трехцветные опознавательные знаки. На улице Риволи между двумя рядами любопытных, без музыки, в волнующем молчании, мерным шагом проходил полк колониальной пехоты в походной форме. Когда проезжали верхом командиры батальонов, все обнажали голову. На улице Оперы балконы были украшены флагами. Автомобиль обогнал колонну машин Красного Креста; затем - отряд солдат в рабочих блузах, с лопатами и кирками. На площади Оперы снова пришлось остановиться. Артиллерийский обоз, за которым следовало с десяток бронеавтомобилей, ехал по направлению к площади Бастилии. Бригады рабочих устанавливали на крыше Оперного театра прожекторы для охраны Парижа от ночных визитов "таубе"{320}. На Бульварах, невзирая на старания полиции поддержать порядок, любопытные стояли толпами перед германскими и австрийскими магазинами, которые были разгромлены этой ночью. Вокруг "Богемского хрусталя" земля была усыпана черепками и мелкими осколками стекла. "Венская пивная" выдержала, должно быть, целую осаду: через взломанную витрину виднелись разбитые зеркала, сломанные столы и скамейки. Жак безмолвно отмечал эти первые проявления патриотического фанатизма. Он жадно смотрел на улицу, на лица прохожих. Он охотно нарушил бы молчание, но ему нечего было сказать брату. К тому же присутствие механика, сидевшего сзади, могло послужить оправданием... В голове его с лихорадочной стремительностью проносилось множество различных образов: Женни, минувшая ночь, их близкий отъезд в Женеву... А потом? Тут его мысль всякий раз наталкивалась на преграду... Мейнестрель, "Говорильня"... Нет, он ни в коем случае не согласится снова начать эту жизнь, полную бесконечного ожидания, ненужных словопрений, игры в конспирацию... Тогда что же? Бороться, действовать, рисковать, - будет ли он иметь там эту возможность?.. Вдруг он вздрогнул. Антуан, который вел машину медленно - приходилось все время давать сигналы, так как на мостовой было не меньше пешеходов, чем на тротуарах, - пользуясь короткой остановкой, отнял руку от руля и, не говоря ни слова, даже не поворачивая головы, мягко положил эту руку на колено Жака. Но, прежде чем тот смог ответить на его дружеский жест, Антуан уже снова взялся за руль, и машина двинулась дальше. Улица Мобеж была черна от мобилизованных, которых сопровождали жены, родные... Тесными рядами они направлялись к вокзалу. - Как они торопятся! - прошептал Жак, пораженный. - И очень возможно, - с натянутым смехом отозвался Антуан, - что всем этим беднягам придется прождать полдня или больше, скучившись где-нибудь на платформе, прежде чем они смогут сесть в поезд! "Они хотят явиться вовремя, - думал Жак. - Им не терпится проявить дисциплинированность в первый же день войны! Почему же они не сознают, что их много? Что они могли бы стать господами положения, стойло им только захотеть?.." Деревянный забор, выросший за эту ночь, окружил вокзал высокой стеной, охраняемой солдатами. Здесь было такое скопление народа, что нечего было и думать подъехать на автомобиле. Антуан затормозил. Жак помог ему перевести сундучок через дорогу. Узкий проход охранялся взводом пехотинцев с примкнутыми штыками. Доступ за ограду имели только мобилизованные. Фельдфебель проверял военные билеты. Он взглянул на погоны Антуана, отдал честь и сейчас же приказал солдату отнести багаж "господина врача". Антуан повернулся к брату. Каждый прочел во взгляде другого тот же вопрос: "Удивимся ли мы снова?" На глаза у них одновременно навернулись слезы. Все их прошлое, вся история их семьи, незначительная и неповторимая, история, которой они обладали сообща и которой обладали они одни во всем мире, в ряде образов пронеслась перед ними. Одинаковым жестом они расставили руки и неловко обняли друг друга. Фетровая шляпа Жака толкнула козырек Антуана. Годы, долгие годы прошли с тех пор, как они в последний раз поцеловались: это было в раннем детстве, которое оба только что пережили вновь в одно короткое мгновение. Но солдат завладел сундучком и уже уносил его на плече. Антуан поспешно высвободился. У него была теперь лишь одна мысль: идти вслед за солдатом, не потерять из виду свой багаж - единственное в этом новом мире, что еще принадлежало ему. Он больше не смотрел на брата. Наугад он протянул руку, схватил руку Жака, до боли сжал ее; затем, слегка пошатываясь, шагнул вперед и пропал в толпе. Со слезами, застилавшими глаза, Жак, которого то и дело толкали прибывающие, отошел в сторону и прислонился к забору. Один за другим, не останавливаясь, мобилизованные входили в огороженное пространство. Все они были похожи друг на друга. Все были молоды. На всех была надета старая одежда, с которой не жалко расстаться, грубая обувь, фуражки. У всех висели через плечо одинаковые туго набитые сумки, одинаковые новенькие мешки для провианта, откуда выглядывала краюха хлеба, горлышко бутылки. И почти у всех было на лице одинаково сосредоточенное и покорное выражение - не то отчаяние, не то страх. Жак смотрел, как они наискось переходили дорогу, держа в руке военный билет, уже одни. На полпути некоторые оборачивались и взглядывали на тротуар, с которого только что сошли. Прощальный жест, порой быстрая молодецкая улыбка, предназначенная тому или той, чей растерянный взгляд они чувствовали на себе, - и, стиснув зубы, они, в свою очередь, бросались в мышеловку. - Не стойте здесь! Проходите! Часовой, коренастый детина в походной форме, с винтовкой на плече, ходил вдоль ограды, гордо выпячивая грудь; его короткая рука сжимала ружейный приклад: усики у него едва пробивались, детские глаза бегали по сторонам, на застывшем лице было написано сознание важности выполняемого приказа. Жак подчинился и пошел по мостовой. Мимо проехал нарядный лимузин; к переднему стеклу была прикреплена коленкоровая лента с надписью: "Бесплатный транспорт для мобилизованных". Шофер был в ливрее. Внутри набилось около полудюжины молодых людей с мешками для провианта: они орали во все горло, словно рекруты: "Вернем Эльзас и Лотарингию! Вернем Эльзас!" На тротуаре, куда перешел Жак, расставалась супружеская пара. Муж и жена в последний раз смотрели друг на друга. Возле матери играл ребенок, четырехлетний малыш: уцепившись за ее юбку, он прыгал на одной ноге и напевал песенку. Мужчина нагнулся, схватил мальчугана, поднял его и поцеловал так порывисто, что ребенок стал яростно отбиваться. Мужчина поставил мальчика на землю. Женщина не двигалась с места, не произносила ни слова: в кухонном переднике, с растрепанными волосами, с мокрым от слез лицом, она безумными глазами смотрела на мужа. Тогда, словно испугавшись, что она бросится на него и ему не удастся вырваться из ее объятий, он, не сводя с нее глаз, отступил назад и, вместо того чтобы обнять ее, неожиданно отвернулся и кинулся к вокзалу. А она, вместо того чтобы окликнуть мужа, вместо того чтобы проводить его взглядом, круто повернулась и побежала. Мальчик, которого она тащила с собой, упирался, почти падал; в конце концов она схватила его и посадила на плечо, не останавливаясь, стараясь бежать еще быстрее, - стремясь, должно быть, как можно скорее попасть в свое опустевшее жилище, где можно будет в одиночестве, при закрытых дверях, выплакать все свое горе. Жак отвернулся, сердце у него сжималось. Он побрел по улицам - сам не зная куда, то удаляясь от площади, то опять приближаясь к ней. Помимо воли он снова и снова возвращался к этому трагическому месту, к роковому месту свидания, куда в это утро стекалось столько обреченных, чтобы разорвать цепи, связывавшие их с жизнью. В этих скорбных и мужественных взорах он искал взгляда, который ответил бы на его взгляд, - хотя бы одного взгляда, где он смог бы прочитать под смятением отблеск той глухой ярости, которая заставляла его самого сжимать кулаки в карманах и дрожать от бессильного гнева! Но нет! Везде, на всех этих по-разному искаженных лицах одно и то же уныние, одно и то же бесплодное страдание! На некоторых - проблеск слепого героизма; но на всех - та же покорная готовность к жертве, то же предательство, бессознательное или трусливое, то же отступничество! И ему показалось, что в эту минуту все, что осталось в мире от свободы, нашло убежище в нем одном. Эта мысль вдруг наполнила его гордостью и силой. Его вера оставалась нетронутой; она поднимала его над стадом. Пусть никто не понимает его, пусть он покинут всеми, - в своем одиночестве, в своем бунте он чувствует себя сильнее всех этих людей, зараженных ложью, покорившихся судьбе! С ним правда и справедливость. За него разум, за него еще не известные силы будущего. Временное поражение идеалов пацифизма не может поколебать их величия, не может помешать их торжеству. Никакая сила в мире не может помешать заблуждению сегодняшнего дня быть заблуждением, чудовищным заблуждением - даже если оно благородно, если оно стоически поддержано миллионами жертв! "Никакая сила в мире не может помешать справедливой идее быть справедливой! - мысленно повторял он, опьянев от отчаяния и веры. - Придет день, когда наперекор препятствиям, наперекор отступлениям истина восторжествует!" Но как служить этой истине, когда налетел шквал? Он хочет стать свободным, он убежит; но что он сделает со своей свободой? Охлаждение его революционного пыла в течение последних дней показалось ему малодушием. И ему захотелось переложить ответственность за это на свою любовь. Он внезапно подумал о Женни и удивился, что так легко забыл о ней, что ни разу, ни одного разу не вспомнил о ней в продолжение целого часа. Он почти рассердился на нее за то, что она существует, ждет его, вырывает из этого пьянящего одиночества. "Что, если бы она вдруг умерла..." - подумал он. И, на секунду отдавшись дикой игре воображения, он наслаждался горькой смесью скорби и радостного ощущения вновь завоеванной независимости. Однако он торопливо шагал к скверу у церкви св. Венсан де Поля. И уже улыбался от любовного нетерпения, придавая так мало значения своему нелепому минутному отступничеству, что оно даже не вызвало в нем угрызений совести. Не успел автомобиль Антуана выехать с Университетской улицы, как старомодный крытый фиакр, облезлый и пыльный, словно музейный портшез, остановился у ворот его дома. Девушка, вышедшая из фиакра, бросила неуверенный взгляд на ограду, на заново выкрашенный фасад, затем расплатилась со стариком кучером, взяла в руки два чемодана, стоявшие на козлах, и быстро вошла в подъезд. Консьержка в кофте появилась на пороге швейцарской. - О господи! Мадемуазель Жиз! По ее растерянному лицу Жиз поняла, что ее ждет какое-то несчастье. - Бедняжечка моя, да ведь в доме никого больше нет! Господин Антуан только-только уехал! - Уехал? - В свой полк! Жиз ничего не ответила. Ее ласковый, как у преданной собаки, взгляд омрачился. Она выпустила из рук оба чемодана. Оцепенение сковало это мгновенно посеревшее личико - личико метиски, и сжилось с ним так естественно, точно нашло для себя уже готовую форму. (На морском побережье в Англии, где Жиз проводила каникулы вместе с остальными пансионерками своего монастыря, она весьма поверхностно следила за событиями, происходившими в Европе. И только накануне, когда газеты сообщили о неизбежности французской мобилизации, она вдруг испугалась и, не слушая ничьих советов, даже не заезжая в Лондон, добралась до Дувра и бросилась на первый отплывавший пароход.) - Все мужчины мобилизованы, все как есть, - пояснила консьержка. - Леон уехал вчера вечером. Виктор тоже. Наверху у меня никого сейчас нет, кроме Адриенны и Клотильды. Лицо Жиз прояснилось. Адриенна и Клотильда!.. Слава богу! Не все еще потеряно. Эти две служанки, воспитавшие ее, были, в сущности, ее семьей - всем, что еще оставалось у нее от семьи... Она храбро выпрямилась и, предшествуемая консьержкой, завладевшей ее чемоданами, направилась к лифту. - Оказывается, все переменили! - прошептала она. Эта белая лестница, эти перила... Образы, воспоминания мелькали в ее мозгу, затуманенном бессонной ночью; и в этой преобразившейся обстановке, где она тщетно искала следы прошлого, она чувствовала себя более чужой, чем в совершенно незнакомом доме. Спустя полчаса, в цветном кретоновом халатике, в мягких туфлях, она сидела с обеими служанками в просторной столовой Антуана перед дымящимся шоколадом и поджаренными в масле гренками - любимым лакомством ее детства. Облокотясь на стол, она помешивала ложечкой в чашке и по-детски отдавалась радости и комфорту настоящей минуты. Ум ее никогда не отличался особой живостью, а пребывание в Англии, в пансионе при монастыре, где всякое проявление характера ограничивали рамки установленных правил, не развило в ней любви к самостоятельности. Когда она лениво сидела так, согнувшись, с тяжелой грудью, сонным лицом, все очарование ее юности вдруг пропадало. Это была уже не "Негритяночка", не дикарка, а какая-то цветная невольница с грузным телом, с толстыми губами, с широко открытыми бездумными глазами, покорно склонившаяся под гнетом фатализма, присущего людям порабощенных рас. Приезд Жиз явился для растерянных сестер даром провидения. Усадив девушку посередине, они наперебой болтали, то смеясь, то плача. Они сообщили ей подробные сведения о мадемуазель де Вез, ее тетке, которой они продолжали для очистки совести носить в Убежище для престарелых бананы и леденцы каждое воскресенье. Клотильда не стала скрывать, что старая дева иной раз "несет околесицу", что она ничем больше не интересуется, разве только мелкими происшествиями в богадельне, что порой она принимает обеих посетительниц недружелюбно, словно незнакомых и навязчивых женщин, которые приходят с какой-то подозрительной целью, и что обычно она выпроваживает их задолго до закрытия приемной, чтобы не пропустить партии в безик. Жиз слушала их с глазами, полными слез. Она проговорила со вздохом: - Я навещу ее перед отъездом. - Перед отъездом? Обе служанки запротестовали. Они твердо решили отговорить Жиз возвращаться в Англию. Г-н Антуан оставил им денег на несколько месяцев. Адриенна уже представляла себе и с удовольствием описывала, как они заживут здесь втроем. Она оглушила девушку своими проектами. Показала ей вырезанный из утренней газеты "Призыв к французским женщинам, желающим содействовать защите отечества". В возможности проявить свою преданность родине, принести пользу недостатка не было! Детские сады для детей мобилизованных, пункты раздачи молока для грудных младенцев, изготовление перевязочных материалов, работа в военных пошивочных мастерских и т.д. Каждый обязан принять участие в защите родины! Надо только выбрать. Жиз улыбалась, поддаваясь искушению. Ничто не заставляло ее торопиться обратно. Во Франции она и в самом деле могла оказаться полезной. Ни консьержка, ни служанки не догадались произнести имя Жака. Жиз думала, что он в Швейцарии, и ей в голову не пришло спросить о нем. Только на третий день она случайно узнала из болтовни Клотильды, что в день ее приезда он был в Париже. Но разыскала ли бы она его, даже и зная об этом раньше? Никому не был известен его адрес. Да и стала ли бы она пытаться его увидеть? LXXIV На лестнице редакции "Этандар", еще не поднявшись на площадку, Жак заметил на соломенном половичке перед дверью Мурлана бидон для молока и с досадой вскричал: - Его нет дома! В самом деле, никто не ответил на звонок. На всякий случай Жак размеренно постучал три раза. - Кто там? - Тибо. Дверь отворилась. Мурлан стоял, голый по пояс, с намыленными волосами и бородой. - Прошу прощения! - сказал он, увидев Женни. - Мальчугану следовало предупредить, что с ним дама. - Он толкнул ногой дверь. - Входите... Садитесь. У двери стоял соломенный стул, на который Женни опустилась, едва успев войти. Окна были закрыты. В комнате пахло картоном, клеем, селитрой, пылью. Перевязанные пачки газет лежали повсюду - на столе, на садовой скамейке, в сломанной лохани. На полу, рядом с плошкой опилок, валялся в углу старый газовый счетчик с разобранной на части и сплюснутой трубкой, которая выдавалась вперед, словно обрубленный сук. Мурлан снова пошел на кухню. - Я только что вернулся. Вид был, как у бандита... - крикнул он издали, фыркая под краном. Вскоре он появился в чистой рубашке, размашистыми движениями вытирая голову полотенцем. - Провел всю ночь на улице, как дурак... Как трус... Ты понимаешь, мобилизация означала для меня обыски, аресты... Обыск - ладно! Пусть приходят!.. Здесь ничего больше нет, я приготовился, но арест - черт побери!.. Я решил немного подождать... О, не потому, чтобы я так уж боялся попасть в укромное местечко, - пояснил он, бросив насмешливый взгляд на Женни. - Я никогда не жил так спокойно, как в те месяцы, которые провел за решеткой. Пожалуй, если бы не тюрьма, у меня никогда не нашлось бы времени, чтобы обдумать мои книги и написать их... Но мне вовсе не хотелось попасть в первую же партию!.. Вчера шпики везде рыскали понемногу: у Пюльте, у Гельпа... Даже в "Эглантин". У них неплохая полиция. Только они ничего не нашли. Кроме воззвания Пьера Мартена - "Призыв к здравому смыслу", знаешь? Они сцапали его в тот самый момент, когда товарищи выносили всю пачку из типографии. Что касается Клесса, Робера Клесса из "Ви увриер"{329} - этот юноша был освобожден от военной службы и никогда не был солдатом, - то, как видно, на него донесли: кажется, его обвиняют в том, что он написал антимилитаристскую листовку, и теперь он сидит под замком, ожидая ближайшего заседания призывной комиссии, которая пошлет его на передовую... Я узнал об этом вчера вечером. Предостережение любителям!.. Короче говоря, я сказал себе, что было бы глупо попасть к ним в лапы, - и улизнул... - Ну а дальше? - Понадеялся, что найду приют у товарищей. Как бы не так! У Сирона было бы не лучше, чем здесь. Поэтому я пошел к Гюйо - никого. К Котье - никого. К Лассеню, к Молини, к Валлону - никого. Все они, голубчики, дали тягу, как я! Вот и пробродил всю ночь где попало один. Утром, в Венсене, я купил газеты и понял, что был попросту старым дураком. И пришел домой. Вот и все! - Он взглянул на Жака из-под мохнатых бровей: - Читал ты газеты, мальчуган? - Нет. - Нет? Взгляд Мурлана скользнул по Женни и снова устремился на молодого человека. Казалось, он устанавливал какую-то связь между присутствием Женни и тем фактом, что на следующий день после мобилизации, в десять часов утра, Жак еще не знал последних новостей. Из кармана черной блузы, висевшей на гвозде, он достал сверток газет; затем кончиками пальцев, словно прикасаясь к чему-то нечистому, вынул из кипы одну газету, а остальные бросил на выложенный плитками пол. - На голубчик, позабавься, если у тебя есть настроение смеяться. Я вынослив, но тут мне показалось, что меня ударили в живот! "Боннэ руж" - газета Мерля и Альмерейды! За одну ночь она превратилась в рупор правительства Пуанкаре! Кто бы мог подумать! Посмотри. Пока Мурлан снимал с гвоздя свою блузу и яростно натягивал ее на себя, Жак вполголоса прочитал: - "Мы уполномочены официально заявить, что правительство не воспользуется списком Б... Правительство доверяет французскому народу и, в частности, рабочему классу. Всем известно, что оно пыталось - и еще пытается - сделать все возможное, чтобы сохранить мир. Вполне определенные заявления наиболее решительных революционеров..." - "Наиболее решительных революционеров"!.. Сволочи! - проворчал Мурлан. - "...таковы, что они полностью успокаивают правительство... Все французы сумеют исполнить свой долг... Это-то и хотелось подчеркнуть правительству, отказываясь использовать список Б". - Ну? Что ты об этом думаешь, мальчик? Я прочел два раза, прежде чем хорошенько понял, что это означает. Ничего не поделаешь - факт очевиден... Это означает следующее: французский пролетариат так весело соглашается на их войну и сопротивление рабочего класса столь мало опасно, что правительство отказывается от профилактических арестов... Понимаешь? Оно как бы обращается ко всем революционерам и ласково треплет их за ушко: "Ах вы, забияки, мы прощаем вам вашу строптивость! Идите и выполняйте свой солдатский долг!" Добренькое правительство с веселым смехом рвет черные списки и оставляет неблагонадежных на воле... Потому, что сегодня неблагонадежные - не в счет. Понимаешь? Он смеялся, и в этом необычном, громком, режущем смехе, искажавшем его лицо - лицо старого Христа, - было что-то пугающее. - Неблагонадежных нет! Их больше нет! Понимаешь, что это значит? И представляешь себе, какие категорические заверения должны были дать министерству лидеры революционных партий, чтобы правительство обрело такую уверенность в себе! Чтобы оно могло без всякого риска позволить себе подобный жест великодушия в первый же день войны! Они попросту выдали нас правительству, эти негодяи!.. Да! Теперь конец. Безусловно, конец! Теперь командует генеральный штаб. Слово принадлежит теперь не тем, кто идет воевать, а тем, кто делает войну! Заложив руки за спину под развевающейся блузой, он отошел на несколько шагов. - И все же, черт побери, - вскричал он вдруг, круто повернувшись, - и все же я не могу этому поверить! Не могу поверить, что это действительно конец! Жак вздрогнул. - И я тоже, - глухо проговорил он. - Я не могу поверить, что больше ничего нельзя сделать! Даже сейчас! - Даже сейчас! - как эхо, отозвался Мурлан. - И тем более через несколько дней, через несколько недель, когда все это жалкое стадо понюхает пороху!.. Ах, если бы Кропоткин был здесь!.. Или кто-нибудь другой, все равно кто, кто-нибудь, кто сказал бы то, что надо сказать, и сумел бы заставить себя слушать! Наши товарищи подчинились этой войне, потому что им налгали, потому что лишний раз злоупотребили их доверием. Но, быть может, достаточно было бы какого-нибудь пустяка, внезапного пробуждения сознания, чтобы все сразу переменилось! Жак вскочил, точно его хлестнули кнутом. - Что?.. Пустяка? Какого пустяка? - Он шагнул к Мурлану. - Что, по-вашему, можно сделать? Скажите! Его голос прозвучал так странно, что Женни повернула к нему голову и на секунду замерла с полуоткрытым ртом, охваченная страхом. Мурлан с озадаченным видом смотрел на Жака; тот пробормотал еще раз: - Что вы думаете? Скажите! Мурлан несколько смущенно пожал плечами. - Что я думаю, мальчик? Разумеется, это глупости... Я говорю... Я высказываю то, что приходит мне в голову. Ведь все это так нелепо! Я не могу запретить себе надеяться, несмотря ни на что, надеяться даже сейчас, надеяться вопреки всему!.. Народы, - и наш не меньше, чем тот, соседний, - обмануты так явно! Кто знает? Достаточно было бы... Жак в упор смотрел на старика. - Достаточно чего? - Достаточно было бы... Я не знаю и сам... Но если бы вдруг внезапная вспышка сознания разорвала эту толщу лжи, разделяющую две армии! Если бы вдруг все эти несчастные, внезапно прозрев, поняли, по ту и другую сторону линии огня, что их одинаково втравили в это грязное дело, то не кажется ли тебе, что все они поднялись бы в едином порыве негодования, возмущения и все вместе обратили свои штыки против тех, кто привел их туда!.. Веки Жака задрожали, словно он вдруг увидел перед собой ослепительный свет. Потом он опустил глаза, подошел к Женни, не видя ее, и сел. Наступила минута неловкого молчания. У всех троих было смутное ощущение, что произошло что-то важное, что-то такое, в чем они не отдавали себе ясного отчета. - А это единодушие во всей стране! - продолжал Мурлан после паузы. - В провинции все социалистические муниципальные советы голосовали за резолюции, поддерживающие лозунг "Отечество в опасности", призывающие к национальной обороне, требующие исключения Германии из числа цивилизованных наций! Да вот полюбуйся, - сказал он, подымая с пола брошенную им свя