18-е, утро. Сейчас видел Сегра в одном нижнем белье. В таком виде он ничуть не похож на г-на Тьера! После обеда, в саду. Записать то, что произошло сегодня утром. Встал пораньше, чтобы успеть отправить письмо с машиной эконома. Подойдя к окну, чтобы опустить штору, я вдруг увидел в одном полуоткрытом окне флигеля No 2 г-на Сегра, профессора Сегра, совершающего свой утренний туалет. Полуголый, в трикотажных кальсонах (худой зад, как у старого верблюда!), волосы мокрые, гладкие, прилипли к черепу... Он усердно чистил зубы. Я так привык видеть Сегра этаким Тьером, того Сегра, каким он показывает себя нам; торжественный, церемонный, затянутый в мундир, с торчащим хохолком на голове, подбородок задран, чтобы казаться выше хотя бы на полсантиметра, - поэтому-то я не сразу его узнал. Я смотрел, как он выплевывал мутную воду, потом нагнулся к зеркалу, засунул пальцы в рот, вытащил вставную челюсть, озабоченно осмотрел и обнюхал ее с любопытством животного. Тут я отпрянул от окна, отошел на середину комнаты, смущенный, взволнованный непонятно чем; я испытал вдруг к этому чванливому сухарю, странно сказать, даже какое-то братское чувство... Такие вещи случаются со мной уже не в первый раз. Если не по отношению к Сегру, то по отношению к другим. Уже несколько месяцев я живу здесь в непрерывном общении, в непосредственной близости с врачами, санитарами, больными. Я прекрасно изучил их внешность, их жесты, склонности - настолько, что безошибочно узнаю любого по затылку, даже не подойдя близко к креслу, или по руке, вытряхивающей пепел за окно, или по звукам голосов, доносящихся из-за ограды фруктового сада. Но мое товарищеское к ним отношение всегда было ограничено рамками самой банальной сдержанности. Даже в те времена, когда я был, как и все, беззаботным, общительным, я постоянно чувствовал себя отделенным от них какой-то непроницаемой перегородкой, чужим среди чужих. Как могло быть, что это чувство обособленности вдруг бесследно растаяло, уступив место братскому порыву, даже нежности, стоило мне только застигнуть кого-нибудь в глубинах его одиночества? Сотни раз, когда нечаянно (случайное отражение в зеркале, случайно открылась дверь) я подмечал какой-нибудь жест соседа по коридору, самый обыкновенный жест, но такой, который человек делает только тогда, когда уверен, что его никто не видит (смотрит на фотографическую карточку, которую потихоньку вытащил из кармана, или крестится на ночь, или, того обычнее, улыбается своим тайным мыслям с каким-то растерянным видом), он сразу становился человеком близким, во всем подобным мне, таким же, как я, и в эту минуту я мечтаю стать его другом! И, однако, полная неспособность дружить. У меня нет друга. И никогда не было. (Предмет моей зависти к Жаку - его друзья.) Снова пишу с удовольствием. Значительно лучше эти дни. Вечер. Сегодня утром делились воспоминаниями о фронтовой жизни. (Когда будет заключен мир, фронтовые рассказы заменят охотничьи.) Дарро рассказал, как он был в разведке в Эльзасе в самом начале войны. Как-то вечером он вошел с несколькими своими людьми в брошенную деревню, молчаливую в свете луны. Три немецких пехотинца крепко спали прямо на земле, слегка похрапывая; винтовки они положили рядом с собой. "Так вот, - рассказывал Дарро, - вблизи это уже были не боши, это были свои парни, просто бесконечно усталые люди. Я остановился, не зная, что делать. Потом решил идти дальше, будто ничего не заметил. И восемь солдат, которые были со мной, поступили так же. Мы прошли на расстоянии десяти метров от спящих, не повернув головы в их сторону. И никогда ни один из нас ни намеком не напомнил о том, как мы поступили в тот раз по общему молчаливому согласию". 20 июля. Вчера какая-то "комиссия" обследовала клинику. В комиссии - все местное начальство. Сегр, Бардо и Мазе начали суетиться еще с вечера... В тылу война не изменила ничего. Тот же зловещий казарменный дух. Многое можно сказать о нашей "дисциплине", этой "силе армии"... Дело темное! Вспоминаю Брена и многих других военных врачей. Их уровень знаний куда ниже по сравнению с врачами запаса. Продолжительное подчинение казенной иерархии не проходит даром. Привычка повиноваться: соизмерять смелость своих диагнозов и чувство своей ответственности с количеством галунов. Военная дисциплина. Вспоминаю грубияна Паоли, фельдшера в учебном полку в Компьене. Морда - как у сутенера, глаза - вечно налитые кровью. Впрочем, может, и неплохой парень; каждый вечер он ходил к реке, в поле, собирать конопляное семя для своего скворца. Паоли принадлежал к гнусной и отверженной породе сверхсрочников довоенного времени. (Почему он был сверхсрочником? Без сомнения, потому, что видел в этом ремесле единственную возможность господствовать над своими ближними при помощи устрашения.) Военный врач поручил ему записывать новобранцев, которые являлись на прием. Из моей канцелярии было слышно, как больные стучались в двери. И каждый раз ревущий голос задавал один и тот же вопрос: "Эй ты, дьявол! Ты больной или симулянт собачий?" Воображаю испуганную физиономию новичка... "Если симулянт, катись!" Желторотый новичок поворачивался кругом, не дожидаясь продолжения. А врач считал, что Паоли - превосходный служака. "Ему ни один черт очков не вотрет!" "Армия - великая школа наций", - любил повторять Отец. И сдавал в рекруты своих питомцев из колонии в Круи. 21-е, воскресенье. Анализы в течение недели показывают прогрессивную дефосфатизацию и деминерализацию, вопреки всем усилиям врачей. Сводка. Хорошие новости. Наступление к югу от Урка. Наступление на Шато-Тьерри. Оживление по всей линии от Эн до Марны. Говорят, что Фош давно поджидал удобного момента для перехода от обороны к наступлению. Может быть, это и есть удобный момент? Майор целые дни переставляет флажки на карте - это главное его развлечение. Злобные споры об "измене" Мальви{640} и о военном суде. Как только сводки стали получше, политика снова берет свои права. 22-е, вечер. Керазеля вчера навестил его зять, депутат от Ньевра. Завтракал с нами. Кажется, радикал-социалист. А впрочем, не все ли равно: сейчас все партии усвоили оппортунизм военного времени и пробавляются одними и теми же общими местами... Удручающе плоские разговоры. Кое-что все же интересно. Предложение Австрией мира{640}, переданное французскому правительству Сикстом Бурбонским весной прошлого года. Гуаран возмущен отказом Франции. Говорят, что самым непримиримым оказался старик Рибо{640}, он-то и сумел повлиять на Пуанкаре и Ллойд-Джорджа. И одним из аргументов, популярных во французских политических кругах, был якобы следующий: "Республика не может обсуждать условия мира, передаваемые через одного из членов дома Бурбонов. Это было бы на руку монархической пропаганде. Поставило бы под угрозу будущее Республики. Особенно сейчас, когда власть находится в руках генералов!.." Просто невероятно! 23 июля. Вчерашний депутат. Блестящий образчик современной нервозности! Приехал из Парижа ночным экспрессом, лишь бы выгадать несколько часов. Все время тревожно поглядывает на часы. Все время находится будто в состоянии легкого опьянения; когда наливает воду из графина, руки трясутся. Когда рассуждает, путаются мысли... Считает свои метания активностью, а свою беспорядочную активность работой. Считает свое краснобайство разумной аргументацией. А решительный тон - признаком авторитетности, знания дела. В разговоре принимает какую-нибудь анекдотическую деталь за самое главное. В политике считает отсутствие великодушия разумным реализмом. Выдает свое прекрасное здоровье за отвагу, удовлетворение своих аппетитов за жизненную философию и т.д. Быть может, он и мое молчание принял за восторженное согласие?.. 23 июля, вечер. Почта. Ответ от Женни. Жалею, что я не обратился сначала к ее матери, как и намеревался. Женни отказала. Письмо вежливое, но тон непреклонный. Она с большим достоинством подчеркивает свою полную ответственность за все свои поступки. Она ведь отдалась свободно, следуя голосу чувства. Сын Жака не должен иметь никакого другого отца - даже перед лицом закона Жена Жака не должна выходить вторично замуж. Ей нечего бояться, как взглянет на это ее сын, и т.д. Совершенно очевидно, что мои практические соображения ее не только не поколебали, но показались никчемными, даже мелочными. Прямо об этом не пишет, но употребляет несколько раз такие выражения, как "общественные условности", "старые предрассудки" и т.д., и все это в явно пренебрежительном тоне. Разумеется, я не сложу оружия. Нужно будет взяться за дело по-другому. Раз эти "общественные условности" не имеют никакой цены, так зачем же восставать против них? Не значит ли это придавать им тот вес, которого они не имеют? Не забыть подчеркнуть, что это делается не ради нее, а ради Жан-Поля. Предубеждение, которое существует против незаконнорожденных, нелепо, согласен. Но оно существует. Если сумею убедить ее, она должна согласиться принять мое имя и позволить мне усыновить ребенка. Ведь обстоятельства исключительные; все так упрощается моим скорым исчезновением! Постараюсь ответить ей сегодня же. Напрасно я не уточнил, как все это должно произойти. Она, вероятно, вообразила, что неизбежны разные неловкие положения. Поставить точки над "i". Просто сказать: "Вам нужно только как-нибудь вечером сесть на скорый поезд. Я буду ждать вас в Грассе. В мэрии все будет уже готово. И через два часа после вашего приезда вы снова сядете в парижский поезд. Но с нужными документами". 24-е. Доволен своим вчерашним письмом. Хорошо сделал, что не отложил его на сегодня. Плохой день. Очень устал от новой процедуры. Как это глупо: ведь достаточно простой формальности, чтобы избавить раз навсегда этого ребенка от трудностей, которые, возможно, ждут его в дальнейшем. Невероятно, чтоб я не сумел убедить Женни. 25 июля. Газеты. Мы заняли Шато-Тьерри. Поражение немцев или стратегический маневр? Швейцарская печать утверждает, что наступление Фоша еще не началось. Сейчас речь будто бы идет о том, чтобы помешать отступлению немцев. Затишье на английском фронте делает эту гипотезу вероятной. Все время приступы удушья, страха. Температура колеблется. Подавленность. Суббота, 27-го. Плохая ночь. Плохие вести. Женни упрямится. После обеда. Укол. Два часа передышки. Письмо Женни. Она не хочет понять. Упорствует. Простая запись в нотариальной книге ее женскому уму кажется чуть ли не отречением. ("Если бы я могла спросить Жака, он, конечно, отсоветовал бы мне сдавать позиции в угоду самым низким предрассудкам... Я считала бы, что изменила ему, если бы..." и т.д.) Досадно, что столько времени потеряно в спорах. Чем позже она согласится, тем меньше я буду в состоянии принять все необходимые меры (получить бумаги, добиться, чтобы заключение брака происходило здесь, сделать оглашение и т.д.). Не хватает мужества написать ей сегодня. Решил, что мне тоже лучше перевести вопрос в область чувств Прежде всего подчеркнуть, какое нравственное удовлетворение даст мне сознание, что я облегчил мальчику жизнь. Даже преувеличить беспокойство. Умолять Женни не отказывать мне в этой последней радости и т.д. 28-е. Письмо написано и отправлено. Оно стоило мне мучительных усилий. 29 июля. Газеты. Тесним немцев на всем фронте от Эн, от Веля. Марна очищена от неприятеля. Френ, Ферский лес, Вильнев, и Роншер, и Романьи, и Виль-ан-Тарденуа... Как хорошо я помню все эти места! В саду. Вот какой вид открывается передо мною: кругом сады, такие же, как наш; шары апельсиновых и лимонных деревьев, серая зелень олив; дальше - ободранные стволы эвкалиптов, растрепанные тамариски и еще какие-то растения с длинными листьями, вроде ревеня, и глиняные вазы, из которых каскадами спадают розы и герань. Буйство красок: все оттенки радуги. Дома блестят на солнце за рядами кипарисов, и каждый дом другого цвета: белые, розовые, оранжевые, лиловые. Киноварь черепиц спорит с синевой неба. А эти деревянные веранды, коричневые, красные, темно-зеленые! Справа ближайший к нам дом выкрашен охрой, а ставни светло-голубые. А другой - ослепительно-белый дом с ядовито-зелеными жалюзи, а перед ним лежит пласт фиолетовой тени. Как хорошо было бы построить здесь дом, найти здесь счастье, прожить здесь всю жизнь... В темной кипарисовой аллее солнечный луч вдруг зажигает непереносимым для глаз блеском фарфоровые чашки изоляторов на телеграфных столбах. 30-е, вечер. Сегодня спускался вниз. Первый раз за два дня. Обессилел, отупел, гляжу кругом, на жизнь, на людей, на мир, и с тех пор, как мне отказано в будущем, все мне кажется удивительным, непонятным. Наступление, по слухам, уже приостановилось. Говорят, будто русские (Ленин) объявили войну союзникам. Вечер. Вспоминаю: после смерти Отца я взял себе его бумагу для писем; месяца через три я писал записку Патрону, перевернул листок, и вдруг - строчка, начатая Отцом: "Понедельник, Милостивый государь! Только сегодня я получил..." Страшная встреча, как будто смерть была рядом, осязаемо близко... Отцовский мелкий, аккуратный почерк, несколько живых еще слов, след движения, оборвавшегося навсегда! АВГУСТ 1 августа, 18. Наступление в Тарденуа продолжается. Добьются ли они удачи? Значит, дело идет на лад. Но какой ценой? Важное продвижение на участке между Суассоном и Реймсом. Бардо получил с Соммы письмо: ему пишут, что еще одно наступление, англо-французское, готовится на восток от Амьена. (Амьен в августе 1914 года... Неописуемая сумятица! Но мне она пошла на пользу. Страшно сказать, сколько я нахватал морфия и кокаина, при содействии Рюо, в госпитальной аптеке, зато обеспечил свой пункт! И как мне пригодились наркотики через две недели, во время Марны!) Палата проголосовала за призыв 20-го года. Значит, попадает наш Лулу. Бедный малый, не раз еще он вспомнит госпиталь г-жи Фонтанен. 2 августа. Нет никакой надежды сломить упорство Женни. Окончательный отказ. Письмо короткое, нежное, но непоколебимое. Ничего не поделаешь... (Прошли те времена, когда я не переносил ни малейшей неудачи. Сдаюсь.) Свой отказ она уже возводит в принцип, и - вот не ожидал! - в принцип революционный... Она не побоялась написать: "Жан-Поль незаконнорожденный, и пусть он остается незаконнорожденным. Если это ненормальное положение когда-либо - пусть даже в раннем детстве - поставит Жан-Поля перед необходимостью борьбы против общества, тем лучше: Жак не мог бы пожелать лучшего вступления в жизнь для своего сына!" (Может быть, и так... пусть будет так! И пусть торжествует, даже после смерти Жака, дух возмущения, который он носил в себе!) 3-го, ночь. Больше всего я люблю писать в эти часы. Мысли яснее, чем днем, совсем уж один на один с собой. Женни. Не касаясь содержания ее писем, должен признать, что они необыкновенно последовательны и цельны. Чувствуется сила, благородство. Внушают уважение. Жан-Полю. Когда ты вырастешь, ты будешь восхищаться материнскими письмами, мой мальчик, если тебе придет когда-нибудь охота заглянуть в бумаги дяди Антуана. Я знаю, что в нашем споре ты, не колеблясь, станешь на сторону матери. Пусть! Мужество, величие сердца на ее, а не на моей стороне. Я прошу только одного: чтобы ты понял меня, чтобы ты видел в моей настойчивости не просто оппортунистическую и ретроградную уступку буржуазным предрассудкам. Боюсь, что тому поколению, которое идет нам на смену и к которому принадлежишь ты, придется во всех областях столкнуться с чрезвычайными, почти непреодолимыми трудностями. Что по сравнению с ними те трудности, с которыми сталкивались мы - твой отец и я! Эта мысль, мой мальчик, терзает меня. Меня не будет здесь, и я не смогу помочь тебе в этой борьбе. И потому-то мне было бы радостно думать, что я хоть что-то для тебя сделал. Думать, что, обеспечив твое положение в обществе, дав тебе мое имя, имя твоего отца, я устранил с твоего пути одно из ожидающих тебя препятствий, единственное, которое было мне под силу устранить; впрочем, может быть, твоя мама права, и я действительно все немного преувеличил. 4 августа. Газеты. Суассон снова в наших руках. Он был у немцев с конца марта. Наши войска сейчас на Эн и на Веле перед Фимом (Фим - еще одно воспоминание! Здесь я встретил брата Сандерса, который направлялся на передовые позиции и больше не вернулся). Мудрая речь старика Ленсдауна{646}. Послушают ли ее? Если не произойдет ничего непредвиденного, - таково также и мнение Гуарана, - попытка переговоров будет сделана еще до зимы. Но Клемансо останется глухим к этим призывам, пока не козырнет своей последней картой - американцами. Россия... Там тоже происходят большие события. Десант союзников в Архангельске, десант японцев во Владивостоке. Но при нынешних условиях, когда оттуда почти не пропускают информацию, так трудно разобраться в русском хаосе! Вечер. Сегр вернулся из Марселя. В генеральном штабе говорят, что первый этап контрнаступления союзников, начатого 18 июля, приходит к концу. Поставленные командованием цели якобы достигнуты: фронт выпрямлен от Уазы до Мааса; устранен клин, который создавал угрозу неожиданного удара. Означает ли это, что мы останемся на новых позициях в течение всей зимы? 5 августа. Не знаю, радоваться или нет действию нового успокаивающего средства, прописанного Мазе. От бессонницы не помогло ничуть. Зато пульс ровный, нервы спокойнее, чувствительность не так обострена. Голова ясная, мысль работает непрерывно, с удесятеренной силой, (Так, по крайней мере, мне кажется.) В общем, сна нет, ночи почти приятные, особенно по сравнению с прежними. Мой дневник от этого только выиграет! Жозеф уехал в отпуск. Заменяет его старый Людовик. От его болтовни мне не по себе. Когда он приходит убирать комнату, я скрываюсь. Сегодня утром не успел вовремя встать из-за прижиганий и попал в его лапы. Был особенно утомителен, речь все время прерывалась икотой, каким-то лаем и т.д. и т.п., потому что ему взбрело в голову натирать у меня паркет. Плясал передо мной на двух щетках что-то вроде жиги и болтал, болтал без умолку... Рассказывал мне о своем детстве в Савойе. И вечный припев: "Хорошее было время, господин доктор". (Верно, старина Людовик, я тоже теперь каждый раз, когда в памяти воскресает какой-нибудь обрывок прошлого, даже самый тягостный, твержу: "Хорошее было время!") Как и Клотильда, он то и дело употребляет сочные выражения, но не такие жаргонные. Например, сказал мне, что его отец был подгонщиком. Это тот, кто в портновской мастерской подгоняет, сшивает куски, на которые разрезал ткань закройщик. Меткое словцо! Сколько людей (Жак...) нуждаются в таком подгонщике, чтобы привести в систему то, что ими познано! В одном из последних писем Женни говорит о Жаке, об его "доктрине". На редкость неподходящее слово. Воздержусь начинать с ней полемику по этому поводу. Но мне кажется опасным, что воспитательница Жан-Поля решается, не колеблясь, называть "доктриной" Жака несколько случайных мыслей, которыми он поделился с ней и которые она более или менее точно затвердила. Если ты прочтешь когда-нибудь, Жан-Поль, эти слова, не выводи поспешного заключения, не думай, что мысли твоего отца казались несообразными дяде Антуану. Я хочу только сказать, что взгляды Жака, который был человеком импульсивным, могли иной раз показаться непостоянными, даже противоречивыми; сам он не умел свести концы с концами. Не умел, во всяком случае, составить себе четкое, устойчивое, ясное представление о вещах, взять определенное направление. И в нем самом сочетались самые разнородные, непримиримые, хотя в равной мере властные тенденции; в этом-то и заключалось его духовное богатство, но вместе с тем ему было трудно сделать выбор, привести все к гармоническому целому. Отсюда его вечное беспокойство и та болезненная страстность, которая никогда его не покидала. Впрочем, все мы, быть может, в той или иной степени схожи с ним в этом отношении. Мы - разумею те, которым никогда не удавалось примкнуть к какой-нибудь заранее данной, готовой системе; те, которые не сумели в определенный момент своего развития принять определенное мировоззрение, убеждение, веру. Словом, не сумели выбрать для себя какую-нибудь устойчивую платформу, неприкосновенную и не подлежащую дискуссии. Так вот, эти люди обречены вечно пересматривать уже найденные точки опоры и заново искать еще и еще раз равновесия, и так без конца. 6 августа, семь часов вечера. Старик Людовик. Теми же самыми толстыми пальцами, которыми он ставил и вынимал термометр в палате сорок девятой, мыл плевательницы в пятьдесят пятой и пятьдесят седьмой, лезет сейчас в сахарницу, чтобы подсластить мой липовый чай. И я говорю: "Спасибо, Людовик..." День провел средне. Но я уже не вправе быть требовательным. Вечером укол. Легче. Ночь. Не очень страдаю, но по-прежнему бессонница. То, что я написал вчера для Жан-Поля, довольно-таки неточно в той части, где речь идет обо мне. Не подумай, Жан-Поль, что я всю жизнь только и делал, что искал равновесия. Нет. Вероятно, благодаря своему ремеслу я всегда чувствовал прочную почву под ногами. Не поддавался тревоге. О самом себе. Уже давно (еще в первый год моих занятий медициной) я, не придерживаясь никаких, ни философских, ни религиозных, догм, довольно удачно примирил все мои склонности, создал себе прочную основу жизни, мысли, своего рода мораль. Рамки ограниченные, но я не страдал от этой ограниченности. Даже находил в ней ощущение покоя. Удовлетворяться жизнью в тех рамках, которые я сам себе поставил, стало для меня условием благополучия, необходимым для моей работы. Таким образом, я уже тогда удобно обосновался в кругу десятка принципов (пишу "принципов", за неимением лучшего слова; принцип - выражение претенциозное и вымученное) - тех принципов, которые отвечали потребностям моей натуры и моего существования в качестве врача. (Грубо говоря, элементарная философия человека действия, основанная на культе энергии, упражнении воли и т.д.) Это, во всяком случае, верно для довоенного периода. Верно даже для периода войны, по крайней мере, до моего первого ранения. Тогда (находясь на излечении в госпитале в Сен-Дизье) я начал пересматривать свой образ мыслей и принципы поведения, которые до сего времени обеспечивали мне известное равновесие, весьма удобную внутреннюю гармонию и позволяли с успехом использовать свои способности. Устал. Вряд ли следует продолжать подобный анализ. Нет нужного подъема. Начинаю путаться. И чем дальше я углубляюсь, тем больше все, что я пишу о себе, представляется мне спорным. Пример. Я думаю о некоторых наиболее важных своих поступках. И убеждаюсь, что те, которые я совершал без принуждения, как раз и находились в кричащем противоречии с моими пресловутыми принципами. В решительную минуту я всегда приходил к выводам, которые моя "этика" не оправдывала. К выводам, которые подсказывала мне какая-то внутренняя сила, более властная, чем все мои привычки, все рассуждения. Вследствие чего я вообще стал сомневаться в этой "этике" и в самом себе. Я не без тревоги думал: "Да и впрямь ли я тот человек, каким себя считаю?" (Тревога, впрочем, быстро проходила, и я вновь обретал обычное равновесие на своих обычных позициях.) Здесь же, сегодня вечером (уединение, давность событий), я замечаю довольно ясно, что благодаря этим жизненным правилам, благодаря привычкам, которые вырабатывались в силу подчинения правилам, я искусственно, сам того не желая, исказил свой первоначальный облик и создал себе некую личину. И личина мало-помалу изменила мой врожденный характер. Постепенно (да и не было досуга мудрить над собой) я без труда приспособился к этому искусственно выработанному характеру. Но не сомневаюсь, что в иные серьезные минуты те решения, которые я принимал свободно, действительно были проявлением моего подлинного характера, внезапно обнажали реальную сущность моей натуры. (Рад, что разобрался в этих вопросах.) Подозреваю, впрочем, что тут я не одинок. По-видимому, для того, чтобы обнаружить интимную сущность человека, надо искать ее не в обычном его поведении, а в тех непредвиденных поступках, которые он совершает неожиданно для самого себя; как бы ни были они необъяснимы, а иной раз даже неблаговидны, - именно в них открывается подлинное. Склонен думать, что Жак в этом отношении был не таков. Именно его сокровенная природа (подлинное) почти всегда определяла его жизненное поведение. Отсюда для тех, кто знал его при жизни, впечатление быстрой смены настроений, неожиданные реакции и часто внешняя непоследовательность. Первый проблеск дня за окном. Еще одна ночь - и еще одной ночью меньше... Попробую забыться (на этот раз не слишком жалею о том, что не спал). 8 августа, в саду. Двадцать восемь градусов в тени. Жара сильная, но легкая, живительная. Чудесный климат. (Непонятно, почему огромная часть человечества соглашается жить на неласковом севере!) Сегодня за столом я слушал, как они разговаривали о будущем. Все они верят, - или притворяются, - что отравленный газами все-таки не выбывает навсегда из игры. Верят также, что смогут начать прежнюю жизнь, и чуть ли не с того самого момента, на котором оборвала ее мобилизация. Как будто мир только того и ждет, чтобы после окончания бойни снова вернуться к прежней рутине. Боюсь, что действительность грубо разрушит их иллюзии. Но больше всего меня удивляет тон, каким они говорят о своей гражданской деятельности. Не как о любимом, сознательно выбранном, самом близком деле, - где там! А так, как мальчишки говорят о школьных уроках или - еще хуже - как каторжник о своей тачке. Жалости достойно! Нет ничего более страшного, чем войти в жизнь, не чувствуя ни к чему сильного призвания. (Разве только одно хуже: войти в жизнь с ложно понятым призванием.) Жан-Полю. Мой мальчик, бойся ложного призвания, Чаще всего именно оно - причина неудавшейся жизни, ожесточившейся старости. Я вижу тебя юношей шестнадцати-семнадцати лет. Это обычно возраст великого смятения. Возраст, когда разум начинает впервые осознавать себя, преувеличивать свою силу. Возраст, когда, быть может, громко заговорит сердце и когда трудно станет умерять его порывы. Возраст, когда разум, оглушенный, опьяненный только что открывшимися перед ним горизонтами, остановится в нерешительности на распутье многих дорог. Возраст, когда человек еще слаб, но, считая себя сильным, уже испытывает потребность найти прочную основу, точку опоры, ориентир и готов в своей ненасытности принять первую попавшуюся позицию, любые моральные устои. Тогда берегись! Ибо, кроме того, именно в этом возрасте - как ты и сам убедишься - твое воображение будет охотно корежить реальность и даже прямо принимать ложное за истинное Ты будешь говорить: "Я знаю...", "Я чувствую...", "Я уверен...". Так помни же! Мальчик в семнадцать лет обычно подобен мореходу, который доверился взбесившейся компасной стрелке. Ибо он свято верит, что его юношеские вкусы врождены ему, что он должен руководствоваться ими, что они укажут точное направление, какому надо следовать. И он даже не подозревает, что вообще-то его тащат за собой, как на буксире, ложные недолговечные вкусы, прихоть. Он и не подозревает, что склонности эти, которые он считает подлинно своими, напротив, глубоко чужды ему: он подобрал их случайно, взял, как платье с чужого плеча, усвоил под влиянием какой-нибудь встречи с героями книг или с самой жизнью. Как убережешься ты от этих опасностей? Я боюсь за тебя. Услышишь ли ты мои советы? Прежде всего мне хотелось бы, чтобы ты не отверг слишком нетерпеливо советы твоих учителей, твоих близких, окружающих тебя, тебя любящих, боюсь, ты решишь, что они не способны понять тебя, но они, быть может, знают тебя гораздо лучше, чем ты сам себя знаешь. Тебя раздражают их предостережения? Но не потому ли, что ты сам смутно чувствуешь: они правы. Особенно мне хотелось бы защитить тебя от тебя же самого. Превыше всего опасайся обмануться На свой счет. Глупо поверить внешнему. Будь искренним даже в ущерб себе, и тогда искренность сделает тебя прозорливым, пойдет тебе на благо. Пойми, попытайся понять следующее: для мальчика твоей среды, - я хочу сказать развитого, много читающего, живущего с непрерывным общением с людьми, умными и свободными в своих суждениях, - представления о некоторых вещах, о некоторых чувствах обгоняют опыт. Вы постигаете умом, воображением тысячи чувств, не испытав их на практике, непосредственно. Вы сами не подозреваете об этом. Вы не отличаете "знать" от "испытать". Вы полагаете, что испытываете такое-то чувство или потребность; на самом же деле вы только знаете, что такие-то чувства и потребности испытываются людьми... Поговорим об этом. Призвание! Возьмем пример. В десять - двенадцать лет ты, конечно, был уверен, что станешь моряком, открывателем новых земель, потому что ты страстно любил рассказы о приключениях. Теперь ты научился шевелить мозгами и улыбаешься, вспоминая свои ребячества. Знай же, что в шестнадцать, в семнадцать лет тебя подстерегают совершенно такие же заблуждения. Будь бдительным, не доверяй своим склонностям. Не воображай слишком скоропалительно, что ты художник или человек действия или что ты жертва большой любви только потому, что ты не раз восхищался в книгах и в жизни поэтами, великими созидателями и влюбленными. Терпеливо отыскивай в себе то, что составляет сущность твоего "я". Попытайся постепенно раскрыть свою подлинную личность Нелегко это. И многим если удается, то слишком поздно. А многим и вообще не удается. Но время у тебя есть, не торопись. Ты долго будешь идти ощупью, прежде чем узнаешь, кто ты. Но когда ты найдешь самого себя, тогда быстрее сбрось чужие одеяния. Заметь, где предел твоих возможностей, и таким, каков ты есть, прими себя. И тогда приложи все усилия, чтобы развитие шло в соответствии с твоим назначением, шло здорово, без плутней с самим собой. Ибо познать себя и принять - это вовсе не значит обречь себя на пассивность, отказаться от самосовершенствования. Совсем напротив! Это значит не упускать ни одного шанса достичь своего "максимума", ибо отныне ты устремишься по верному пути, по тому пути, где плодотворны все усилия. Расширяй границы своего "я" как только можешь. Но только лишь границы естественные и только тогда, когда ты обнаружишь, каковы они. Неудача постигает чаще всего тех, кто с первого шага не понял себя, обманулся и кинулся по чужому следу; или тех, кто, избрав правильный путь, не сумел или не отважился держаться в рамках возможного для них. 9 августа. Газеты. Оптимистическая речь Ллойд-Джорджа. Оптимизм, безусловно, преувеличенный, но продиктованный интересами дела. Вопреки всему, события последних трех недель на французском фронте превзошли все ожидания. (Разговор с Рюмелем в Париже.) Вчера, по-видимому, началось наступление в Пикардии. И американцы уже где-то на горизонте. План Першинга{654}, говорят, заключается в том, чтобы предоставить Фошу выпрямить линию фронта и расчистить на большом пространстве подступы к Парижу; потом, пока французы и англичане будут удерживать свои прежние позиции, - массовый бросок американцев в направлении Эльзаса с целью перейти границу и вторгнуться в Германию. И тогда, как говорят, война будет выиграна благодаря изобретению какого-то нового газа, который можно применять только на вражеской территории, так как он разрушает все, убивает на несколько лет всякую растительность и т.д. (За столом всеобщее ликование. Эти несчастные, отравленные газом люди, из которых большинство никогда уже не оправится, радуются при мысли, что изобретен новый газ...) Дарро прочел нам письмо от своего брата, переводчика при американских частях. Пишет, что его бесит ребяческая вера американцев. Офицеры и солдаты убеждены, что достаточно им пойти в атаку" чтобы незамедлительно и окончательно победить. Рассказывает также, что американцы решили не возиться с пленными и цинично заявляют, что каждая партия пленных, до пятисот человек, будет расстреливаться из пулеметов. (Что не мешает, однако, этим проповедникам со свирепой улыбкой и ясным взглядом твердить при всяком удобном и неудобном случае, что они сражаются за Справедливость и Право.) 10 августа. Вернулся вкус к чтению. Удается сосредоточиться без большого напряжения. Особенно ночью. Дочитываю превосходную работу некоего Доусона ("Мед. бюлл.", Лондон) о последствиях отравления ипритом, сравнительно с другими отравляющими веществами. Его наблюдения во многом совпадают с моими. Вторичная инфекция, имеющая тенденцию переходить в хроническую, и т.д. Хочется написать ему, послать копию некоторых записей из черной тетрадки. Но я боюсь начинать переписку. Не очень уверен, что смогу довести ее до конца. Хотя вот с первого числа заметно лучше. Конечно, не коренное улучшение, но боли слабее. Период временного улучшения. По сравнению с предыдущими неделями эта - почти сносная. Не будь каждое утро утомительных процедур, а также приступов удушья (особенно по вечерам, при заходе солнца) и этой бессонницы... Но бессонница менее мучительна, когда я могу читать, как, например, сегодня ночью. А также - благодаря черной тетрадке. Перед завтраком, у окна. Величие пейзажа, уходящих к самому горизонту пригорков. Сотни узких возделанных полосок уступами стремительно взбираются к верхушке холмов. Зеленеющий склон, ровно изрезанный яркими меловыми параллельными линиями низеньких каменных заборчиков. И выше - ожерелье голых, серых, как пемза, скал, местами такого нежного сиренево-желтого оттенка. А ниже, вдалеке, как раз там, где подступают к скалам возделанные поля, маленькая деревушка, лепящаяся по склону: похожа на сверкающие под солнцем кучки гравия, затерявшиеся в складках горы. Пока я смотрю, тень пробегающих по небу облаков кладет на эти ярко-зеленые равнины темные широкие, неторопливо скользящие полосы. Сколько мне еще осталось видеть все это? 11-е. Мазе принадлежит к тому же типу врачей, что и Дезавель, главный врач в Сен-Дизье, который наотрез отказывается возиться с больным, когда "учует", что тот обречен. Обычно Мазе говорил: "Хороший тубиб должен иметь нюх, уловить момент, когда больной перестает быть интересным". Представляю ли я еще интерес в глазах Мазе? И надолго ли? С тех пор как у Ланглуа абсцесс, Мазе бросил заходить к нему. Наступление на Сомме, кажется, развертывается успешно. Англичане на захотели остаться в долгу. Плато Сантер снова в наших руках. Магистраль Париж - Амьен очищена. Битва при Мондидье. (Все эти названия - Мондидье, Лассиньи, Рессон-сюр-Мац, - сколько тут воспоминаний 16-го года!..) Гуаран до крайности оптимистичен. Утверждает, что сейчас все надежды законны. Согласен с ним, (Думаю, что многие сейчас удивлены. И в первую очередь - все наши великие вожди, военные и гражданские, у которых весной из-под ног уходила почва! Теперь, должно быть, подымут голову. Только бы не подняли слишком высоко.) 12 августа, вечер. Весь вечер переписывал выдержки из черной тетрадки для письма к Доусону. Газеты. Англичане под Перонном. Бедный Перонн. Что-то от него останется? (Я так живо помню эвакуацию 14-го года. Город во тьме, факелы мечутся в ночи, отступающие кавалерийские части, измученные люди, хромые одры... И весь нижний этаж в мэрии и даже тротуары возле мэрии - все сплошь заставлено носилками.) 13-е, вечер. Дыхание сегодня затруднено. Однако удалось кончить выписки, которые я пошлю Доусону. Перечел записи, они кажутся мне ценными. Даже очень ценными. Развитие болезни видно наглядно, как на графике. Все это составляет крайне важную документацию. Быть может, единственную в своем роде. Быть может, она получит признание, надолго станет основой научных исследований в этом направлении. Должен побороть искушение и не бросать этой работы. Должен вести ее до последней возможности, должен проанализировать случай до конца. Оставить после себя полное описание случая, почти еще не изученного. В иные минуты эта мысль меня поддерживает. Иногда же я самым жалким образом взвинчиваю себя, лишь бы только найти в этих записях каплю утешения... 1 час ночи. Воспоминание. (Любопытно бывает прервать ход своих рассуждений, чтобы затем восстановить всю цепь ассоциаций, идя в обратном направлении по пути, проделанному мыслью, до отправной точки.) Сегодня вечером, когда Людовик входил ко мне с подносом, крышечка солонки, очевидно, слабо завинченная, упала, со звоном ударившись о тарелку. Я тогда это едва заметил. Но весь вечер, и во время процедур, и умываясь на ночь, и переписывая выдержки, я думал об Отце. Длинная цепь старых воспоминаний, - наши семейные молчаливые обеды на Университетской улице, мадемуазель де Вез, ее крохотные ручки на краю стола, наши воскресные завтраки в Мезон-Лаффите, широко открытое окно, залитый солнцем сад и т.д. Вспомнил все. Почему? Сейчас понял - почему. Потому что звон фарфоровой крышечки напомнил мне (механически), как Отец, садясь за стол, тяжело опускался в кресло, а его пенсне, висящее на шнурке, стукалось о край тарелки с таким же характерным звяканьем. Должен написать несколько слов об Отце для Жан-Поля. Никто никогда не расскажет ему о его деде с отцовской стороны. Его никто не любил... Даже сыновья. Его трудно было любить. Я с