прохлады. С улицы доносились обычные городские шумы. В летний вечер люди любят постоять на пороге своего дома. Слышны были неторопливые разговоры. - Рамело!.. - тихо позвала Лидия. - Что, голубушка? Рамело в сотый раз подошла к алькову. Со дней Революции она сохранила и даже несколько подчеркивала привычку называть людей просто по фамилии и требовала, чтобы и к ней так обращались. Впрочем, такая манера шла этой пятидесятилетней резкой, прямолинейной, непосредственной женщине, гордившейся своей прямотой, особе черноволосой, смуглой, с весьма заметным темным пушком над губой. Она придерживалась повадок и даже покроя платья, царивших в прошлое столетие. С трудом отвыкла она от обыкновения говорить со всеми на "ты", которое пустила в ход газета "Меркюр насиональ", когда Рамело было двадцать пять лет, и так и не признала новой моды на гладкие юбки без сборок и складок; ни за что на свете не отказалась бы она от чепца а-ля Шарлотта Корде, в котором с возрастом стала походить на мужчину, перерядившегося женщиной. Она носила такой чепец и зимой и летом и, полагая, что платит достаточную дань моде, изредка меняла цвет и материал ленты, украшавшей его. Когда ее корили за это пристрастие, она сердито отвечала, что кокетство, по ее мнению, черта презренная и в ее время женщины не нуждались в таком оружии. Но говорила она это не вполне искренне, ибо оставалась верна не столько эпохе Декларации прав человека, сколько поре своей молодости, - тут бывшая патриотка не так уж отличалась от тех старых дев, которые, упорно желая скрыть свое одиночество и увядание, наряжаются в старомодные одеяния, какие они носили в двадцать лет. - Рамело... дорогая! - шептала Лидия. - Пока мы одни, поговорите со мной откровенно. Ничего не скрывайте. Вас удивляет мое состояние, да? Дело совсем не движется. Верно? Что со мной? Заклинаю вас, скажите правду!.. - Ничего, ничего, милочка. Лежите себе спокойно, не расстраивайтесь. Что вы там еще выдумали? - Ах, зачем вы говорите со мной как с маленькой? Подумайте, ведь я уже два раза рожала. Я хорошо помню, как тогда себя чувствовала, поэтому-то я и тревожусь: оба ребенка дались мне так легко. Что же сейчас-то со мной? Прерывисто дыша, она приподнялась и схватила за руки свою приятельницу. Лучше уж было ответить ей, не давать ей так волноваться. - Прежде всего, - сказала Рамело, - ребенок, как видно, необыкновенно крупный. Вы это уже знаете и, конечно, можете только гордиться этим. Сколько ваши дочери весили, когда на свет появились? - Аделина - семь с четвертью фунтов, а Жюли - восемь. - Ну вот! А теперь ждите здоровяка фунтов на десять с половиной, а то и больше. Я даже подумываю... Во всяком случае, он больше своих сестриц, это уж наверняка. - Все это не объясняет... - Погодите, дайте договорить!.. К тому же очень много вам пришлось пережить. Столько волнений было за последний год, столько страхов! Не по вашей они натуре. Да еще и пища была скудная, плохая, когда вам нужно было кушать вдосталь. Вот силы-то у вас и подорвались, и нервы расстроились. Эх, будь вы такая же выносливая, какими были мы лет двадцать назад, - другое дело. Я вот, честное слово, собственными своими глазами видела, как одна гражданка родила на празднике Федерации и вернулась домой с младенчиком на руках. Вот это были женщины! Вспоминая пережитые времена Революции, Рамело умолкла, глядя вдаль затуманенным взглядом, и тихонько покачивала головой, не замечая, что у Лидии опять начались боли. Но при первом же ее стоне Рамело возвратилась к своим обязанностям, засуетилась, захлопотала, давала советы, уговаривала, успокаивала. - Ну, хотите, скажу вам, куда Буссардель отправился? - сказала она в заключение. - Пошел за повивальной бабкой. Очень знающая повитуха! - Боже мой! - со стоном сказала Лидия, и чувствовалось, что она уже теряет силы от своих мучений. - Боже мой! Какая-то неизвестная женщина... - Ах, нет! Моя приятельница. Сколько раз она при мне принимала роды. Во всем Париже не найдешь такой опытной повитухи. Ей на улице Анфер золотую медаль выдали. Успокойтесь, пожалуйста. Напрасно я с вами столько разговариваю, утомляю вас... Через четверть часа раздался звонок - возвратился Флоран. Батистина, надевшая мягкие туфли, чтобы шагов ее не было слышно, прокралась по коридору из кухни к входной двери. Флоран вошел в спальню в сопровождении повивальной бабки. Рамело взяла ее под руку и подвела к постели. У порога стояли муж и служанка, оба вежливо улыбались, словно хотели помочь первому знакомству страдающей роженицы с той женщиной, которая могла избавить ее от страданий. Лидия протянула руки к этой почтенной особе и ухватилась за ее руки, сжимая их крепко, до боли. Таким же движением молила она о помощи и Рамело, но на этот раз слезы полились у нее из глаз и, хотя в эту минуту схватки отпустили ее, она не в силах была говорить. - Полно, полно, - сказала повивальная бабка в качестве вступления. - Давайте-ка посмотрим... Она повернулась к Флорану и, подняв брови, многозначительно посмотрела на него, предлагая ему этим взглядом удалиться. - Я бы лучше остался, - сказал он. - Ну хоть пока вы осмотрите ее. Мне хочется знать... Вмешалась Рамело: - Вы все будете знать. Ручаюсь. Отцу не следует быть при родах. И она подтолкнула его к прихожей. Чувствуя себя неловко перед этим женским ареопагом, он покорно подчинился изгнанию и вышел бочком. "Куда же мне деваться?" - думал он в смущении, озираясь вокруг, словно прихожая была для него местом незнакомым. Ведь квартира еще не была свободна, и Париж еще не освободили... Весной три австрийских офицера съехали, но добрая слава, которую улица Сент-Круа заслужила своим радушием, привела к тому, что бюро реквизиции прислало вместо них нового постояльца. Присланный лейтенант один занимал две комнаты, а его денщик, исполнявший также обязанности конюха, помещался в конюшне вместе с его верховой лошадью... Семье Буссардель по-прежнему приходилось довольствоваться спальней и смежной с нею гардеробной. - Посидите в гостиной, - сказала Рамело Флорану. - При таких обстоятельствах - можно. Хотите, я поговорю с лейтенантом? Она с решительным видом вошла в гостиную, за ней последовал Флоран. Рамело через дверь спальни объяснила положение дел австрийцу, который еще не лег в постель. Он тотчас вышел, застегивая на ходу свой доломан, из уважения к хозяину и к причине его посещения. Усадив Флорана на софу, офицер тоже сел и принялся расспрашивать его, изъясняясь по-французски с трудом и очень медленно, но с большой словоохотливостью. Рамело, встав на скамеечку для ног, зажгла свечи в бронзовых бра. Флоран молча смотрел на ее хлопоты и по этим заботам о его материальных удобствах лучше понял, что положение серьезное и, возможно, ждать придется долго; обратившись к квартиранту, он сказал, что хоть его общество и чрезвычайно приятно ему, Флорану Буссарделю, но он просит господина офицера не считать себя обязанным бодрствовать вместе с ним. Австриец, желая щегольнуть своими лингвистическими познаниями и благовоспитанностью, в той форме, какая была принята в его стране, старательно подыскивая французские слова, соперничая с ним в учтивости, опять пустился в разговоры. Появление Батистины, принесшей им по распоряжению Рамело поднос с легким ужином, не остановило этого состязания в вежливости. Напротив, поданная закуска послужила поводом к новым любезностям; и в то время как в доме волнение все возрастало и люди готовились к тому, чтобы бессонной ночью вести борьбу за человеческую жизнь, двое мужчин, которых все разделяло, полуночничали за накрытым столом, беседовали, усердно соблюдая правила хорошего тона, принятые в обществе. Лейтенант прежде всего спросил о состоянии Лидии. Из этой комнаты явственно были слышны ее крики. Он расспрашивал молодого отца, какие обычаи соблюдают французы при рождении ребенка. И в свою очередь рассказывал о нравах, установившихся в Австрии, Он знал старинные традиции, так как жил не в Вене, а в моравской провинции, в окрестностях Брюнна, где у его родителей было имение. Флоран слушал его с неподдельным интересом и отвечал без всякой задней мысли. Уже давно определенный класс парижского общества жил в добром согласии с союзниками. Когда-то они были врагами, потом стали победителями, потом - оккупантами, а теперь в них парижане известного сорта склонны были видеть своего рода иностранную полицию, которую приходится терпеть в силу обстоятельств; в некоторых кругах, где кичились прямотой суждений, всегда находился какой-нибудь "поборник справедливости", отрицавший жестокие действия и беззакония оккупантов. Разве вступление союзных войск во Францию не является возмездием за долгие годы разрухи и кровопролития? И пусть иностранные войска находятся в стране подольше, ибо их пребывание гарантирует, что роковой режим второй раз не воскреснет. Вот что любили говорить господа, спешившие возродить деловую жизнь, и такие речи Флоран все чаще слышал вокруг себя. Каковы бы ни были его потаенные мысли, он умел, как и многие парижане, в беседе с офицерами союзных войск избегать опасных поворотов. И когда австриец, описывая пейзаж того края, в который он собирался возвратиться, как только кончится оккупация, упомянул, что за последние десять лет моравские холмы дважды изведали нашествие французов, Флоран живо увильнул в сторону и перевел разговор на менее скользкую тему: он вытащил на сцену герцога Ришелье, которого союзники весьма уважали. Вскоре на столе уже почти ничего не осталось, а беседа о герцоге только еще началась, но тут вдруг раздвинулись портьеры и на пороге показалась Рамело. Уведя Флорана в прихожую, она тщательно затворила все двери и шепотом заговорила с ним. Свеча, горевшая на столике, у стены, слабо освещала эту сцену, большие тени обоих шептавшихся людей дрожали на низком потолке и, переламываясь в углу, вытягивались к полу. Разговор обрывался, когда из-за неистовых криков роженицы невозможно было что-нибудь расслышать и понять. Ее вопли, нарушавшие ночную тишину, переходили в протяжный вой. Он звучал то выше, то ниже тоном, прерывался выкриками, то замирал, то усиливался, словно в каком-то дикарском заклинании. Но как только вопли стихали, в прихожей опять начинали шушукаться. Тайное совещание вновь прерывалось, когда из комнаты, где развертывались события, выскакивала Батистина. Она пробегала бесшумно в мягких своих туфлях, не поправляя пряди волос, выбивавшиеся из-под чепца, и приносила из кухни то лохань, то кувшин с дымящейся горячей водой. Рамело придерживала створку двери и, затворив ее за Батистиной, поворачивалась к ошеломленному, застывшему Флорану. - Ну как же, Буссардель? Он не отвечал, вдруг утратив обычную свою самоуверенность, озабоченно хмурился. Очевидно, его подавляли происходившие события, - события, в которых он уже не мог принимать никакого участия, ибо они совершались сами по себе, а между тем от него требовали вмешаться в них. Дверь в спальню снова отворилась, но на этот раз вместо Батистины в передней появилась повивальная бабка. Она подошла к стулу и, тяжело дыша, опустилась на него, словно позволила себе передохнуть среди утомительного труда. Рукава у нее были засучены, голова повязана платком, кончиками вперед. Вся мокрая от пота, она шевелила онемевшими пальцами, потом принялась растирать себе запястья. - Ну как? - спросила она в свою очередь Рамело. - Ты поставила отца в известность? Как он решил? Флоран указал на отворенную дверь, знаком призывая к осторожности. Повивальная бабка пожала плечами. - Она сейчас ничего не в состоянии услышать. - Не в состоянии? - переспросил Флоран. - Ведь она перестала кричать. Он хотел было войти в спальню. Повитуха ухватила его за полу сюртука и повторила: - Ну как же? Из спальни вдруг раздался отчаянный возглас: - Помогите! - кричала Батистина. - Помогите! Скорее! Толстая повитуха сразу вскочила и бросилась в комнату, вслед за нею помчалась Рамело, и дверь захлопнулась. Флоран не сводил глаз с этой двери, с этой невысокой створки, которая то и дело отворялась, но для других, а ему не давала доступа в комнату, где решалась судьба его семьи. Взгляд его приковывала к себе поперечная линия, разрывавшая покраску двери, вызванная, вероятно, трещиной в филенке. "Покоробилось дерево, - подумал он, - надо сказать, чтобы оконной замазкой промазали щель". А может быть, удастся что-нибудь увидеть в эту щель? Только бы дверь не отворили сейчас... Он сделал шаг, устремив взгляд на дверь, но вдруг она распахнулась - и на пороге появилась Рамело, сама на себя непохожая; Флоран никогда еще такой ее не видел. Глаза ее выражали ужас, подбородок дрожал. Куда девалось ее обычное спокойствие! А вновь раздавшиеся стоны, сопровождавшие ее появление, тоже стали иными - хриплыми и звучали слабее от изнеможения. Совсем не было похоже на прежние роды - тогда в решающую минуту все проходило по-другому. - Ну что? - спросил Флоран. - Что происходит? Рамело хотела было ответить, но стоны, доносившиеся из алькова, которого не было видно, заглушали ее слова, и казалось, что стонет та женщина, которая стоит на пороге комнаты и шевелит губами. Ничего не понимая в этой путанице, Флоран болезненно морщился. Что говорит Рамело? Она, не оборачиваясь, протянула руку и затворила дверь; стоны звучали теперь глуше, и Флоран расслышал самое главное: опасения акушерки оправдались. Нужно немедленно принять решение - жизнь матери в опасности. - Что, что? - недоверчиво переспросил он. - Вы, вероятно, преувеличиваете. Он оставался рабом своего характера, он требовал доказательств, уточнений. Время не терпело отлагательства, а Рамело приходилось все разъяснять Флорану. Благодаря искусным действиям повивальной бабки уже показался ребенок, то есть первый из близнецов, ибо, несомненно, должна родиться двойня. У первого ребенка ягодичное положение, это мальчик. Но схватки прекратились, обычными средствами больше ничего сделать нельзя, природа отказывается помочь; мать ослабела, и от этого страдает ребенок. Необходимо немедленное вмешательство: или пожертвовать ребенком, извлекая его, или наложить щипцы. А наложение щипцов, когда роженица так ослабела, изнурена, грозит ей смертью... Но Флоран с унылой покорностью склонил голову, словно выбор решения, который по праву и обычаям возлагался на мужа, был ему продиктован заранее некой высшей силой. Рамело в глубокой тревоге приоткрыла дверь - посмотреть, что творится в спальне, и тогда Флоран отшатнулся: он услыхал голос Лидии. - Господи! - молила она задыхаясь. - Господи, сжалься надо мной! Сделай же, сделай так, чтобы мне не мучиться больше. Она пробормотала несколько латинских слов и вдруг в порыве отчаяния воскликнула: - Да помогите же мне! Рамело схватила Флорана за плечо, с силой тряхнула его. Он закивал головой с таким видом, будто хотел сказать: "Да, да. Я сейчас объявлю свое решение!" Очевидно, оно уже не вызывало у него сомнений, он сомневался лишь в том, что положение так опасно: женщины трагически относятся ко всему, что зависит от них, сгущают краски... Наконец он собрался с духом и беззвучно пошевелил губами. Рамело приблизилась вплотную, встала на цыпочки, подставила ухо и, получив наконец ответ, вздрогнула. Подняв голову, она поглядела мужу Лидии прямо в глаза и выпустила его плечо. Через мгновение она скрылась в спальне. - Присядьте, сударь, - сказал австриец, когда Флоран вошел в гостиную. - Вы побледнели. Выпейте вина. Флоран рухнул на софу, взял протянутый ему бокал. Обрадовавшись случаю показать себя человеком сострадательным и образованным собеседником, австрийский лейтенант не собирался молчать. - Такие минуты, господин Буссардель, всегда являются тяжелым испытанием - и не только для матери, но и для отца. Надеюсь, никаких осложнений нет? Флоран ответил, что, напротив, имеются осложнения, сообщил, что будет двойня, а неправильное положение ребенка, который первым должен появиться на свет, вынуждает акушерку наложить щипцы. - О-о! - протянул офицер. - Но, вероятно, акушерка у вас опытная. Флоран уныло махнул рукой: увы, опасность исходит от тяжелого состояния матери. На этот раз он не стал прибегать к уклончивым оборотам, а говорил напрямик, вспоминал все, что Лидии пришлось увидеть и пережить за истекший год, все, что заранее подготовило угрозу ее материнству. Нет, нет, он не заблуждается: положение крайне опасное для матери. Но после такого утверждения Флоран умолк, не сказав, как можно было бы устранить эту опасность. И вот так установилось не правдивое, не ложное, а только туманное объяснение рокового события, о котором отцу пришлось в дальнейшем рассказывать много раз многим людям, и создавалось оно почти без его стараний! - просто потому, что он кое о чем умолчал в этом первом опыте объяснения, давая его первому слушателю еще до того, как произошло несчастье. Флорану больше не понадобилось разглагольствовать. От этого его избавляла полуложь, сказанная им в этой гостиной, стены которой видели, как счастливо жила тут молодая чета в первые весенние дни супружества. Убранство этой гостиной, воспоминания, которыми она была полна, вдруг предстали перед его глазами с такой силой, что он невольно посмотрел вокруг внимательным взглядом. Австрийский офицер, расположившийся в этой комнате, почти ничего здесь не изменил. Только его подставка для трубок и коробка с табаком, стоявшая на столе, заняли место любимых безделушек Буссарделей, переселившихся отсюда в спальню. Стены были обтянуты лощеным ситцем кремового цвета с маленькими зелеными пальмами. На тисненом бархате обивки дивана и кресел повторялся тот же узор, но в более ярких тонах. Часы, стоявшие на камине, свадебный подарок, украшены были позолоченной фигурой: время, изображенное в виде полунагого дряхлого старца, сидит на низком верстовом столбе, сплетая венок из иммортелей и отложив в сторону свою роковую косу. Напротив камина - застекленный шкаф с книгами в красивых переплетах и двумя небольшими бронзовыми бюстами - Александра Македонского и Юлия Цезаря. Под пару шкафу - застекленная горка, в которой хранились безделушки - подарки, полученные Лидией по разным поводам: по случаю рождения старшей дочери, потом младшей, в годовщину свадьбы; когда уехали унтер-офицеры и вселился лейтенант, все эти безделушки поставили на прежнее место, потому что они представляли собою лучшее украшение гостиной. Словом, все тут говорило Флорану о прежней жизни вдвоем с Лидией и о былой их взаимной нежной любви. Австриец поздравлял своего хозяина: подумайте только - двойня! Есть чем гордиться. А кто из близнецов получит по французским обычаям право старшинства - тот, кто первым появится на свет, или второй? - Первый, конечно, - тотчас ответил Флоран. Очевидно, такого рода вопросы даже при самых горестных обстоятельствах никогда не могли застать его врасплох. - Наш кодекс законов не признает древней юрисдикции. Офицер собрался было высказать свое мнение, как вдруг за стеной раздался дикий, нечеловеческий вопль, а за ним настала жуткая тишина. Флоран приложил руку ко лбу, затем взглянул на ладонь: она блестела от пота. Он достал из кармана носовой платок, вытер руку, вытер влажное лицо. Ни он, ни лейтенант не произнесли ни слова. Они прислушивались. Через мгновение послышался слабый писк. - Слышите? - сказал австриец. - Это ребенок кричит. Вот он и родился. Вы что ж, не пойдете туда? - Нет. Флоран отвел взгляд в сторону. - Нет. Я лучше подожду. Меня позовут. Его не позвали. Но когда плачущего новорожденного пронесли через прихожую, желание посмотреть на сына взяло верх и Флоран решился выйти из гостиной. Рамело со своей живой ношей на руках уже шла по коридору в кухню. Он пошел вслед за ней и увидел, что она стоит наклонившись над столом, на котором пищит укутанный в пеленки еще не обмытый ребенок. Свеча, горевшая в кухне, давала очень мало света, и отец поспешил принести из прихожей канделябр. Тогда лучше стало видно новорожденного и ту, которая уже обтирала его. Чтобы помочь ей, Флоран взял у нее из рук склянку с оливковым маслом. Рамело молча отдала склянку, потом подставила комочек английской корпии, которым вытирала ребенка, и, не глядя на Флорана, не произнося ни слова, ждала, когда он смочит корпию маслом. Флоран сделал это, потом приподнял бутылочку, чтобы из горлышка не капало, и стоял, выжидая мгновения, когда Рамело вновь понадобится масло. Покончив с первой заботой о младенце, она многозначительно посмотрела на печурку, на которой грелась вода, затем устремила взгляд на стоявшую рядом пустую ножную ванну. Флоран понял и, налив в ванну воды, поставил ее на стол. Рамело обмыла новорожденного. Из другого конца квартиры опять донеслись стоны роженицы, и Флоран сказал вдруг: - Второй ребенок убьет ее. Рамело отрицательно покачала головой: "Нет". Глядя на маленькое тельце, которое она заворачивала, она заявила, что теперь все пойдет легче. - Да? - с надеждой воскликнул Флоран. И через мгновение, подойдя к Рамело, добавил гораздо тише: - А все-таки... Если это будет необходимо... тогда надо избавить мать... И не решился договорить. Он замялся, чувствуя, что выдает себя, а Рамело, положив младенца, оторвалась от своих хлопот и подняла наконец голову. Чепец, который она так и не сняла, сполз на лоб и закрывал ей один глаз. Она запястьем поправила оборку и, насупив густые брови, впилась мрачным взглядом в глаза Флорану. - Поздно! - сказала она. - Было очень сильное кровотечение. У нее не осталось больше крови в жилах... Погодите! Она прислушалась. Крики Лидии все слабели и вдруг оборвались. - Опять обморок. Стойте здесь. Ребенка не трогайте. Я пришлю сейчас Батистину... Флоран остался один со своим сыном. Новорожденный тихонько шевелился, и движения его напоминали жесты настоящего человека. Ручки, ножки, крошечные пальчики, половой орган были хорошо сформированы. На груди маленькие пятнышки сосков, и возле одного из них родинка величиною с маковое зернышко - такой родинки не было ни у Флорана, ни у Лидии. Младенец всего лишь час живет на свете, еще не обсох от утробных жидкостей, а вот уже существует сам по себе, отдельно от матери, отличается своими особыми приметами, - на земле стало одним человеком больше. Глаза у него закрыты, но ротик открыт, он кричит, кричит с каждой минутой громче, как будто жалобный голос, внезапно умолкший в спальне, передался ему... А Лидия лежала вытянувшись в постели, умолкнув наконец, дважды разрешившись от бремени. Второго ребенка, в котором женщины, принимавшие его, опытным взглядом определили больше весу, чем в первом, положили рядом с братом в кухне, обратившейся в детскую, так как повивальная бабка посоветовала держать новорожденных подальше от матери. Коридор был очень длинный, двери заперты, и поэтому крика младенцев не было слышно в других комнатах, где воцарилась глубокая тишина с той минуты, как прекратились ужасные вопли, долгие часы раздававшиеся в этих стенах. Батистину посадили около близнецов. Две другие женщины молча прибирались в спальне. Они сменили белье на постели, откинули полотнища полога, чтобы родильнице легче было дышать. Дымок душистого курения, подымавшийся к низкому потолку, рассеивал миазмы и запах дезинфицирующих средств. Рамело, наклонившись, собрала на полу в узел обагренные кровью простыни и пока что затолкала его в гардеробную. Затем она оправила фитиль в коптившей лампе и в конце концов убрала ее с ночного столика, стоявшего у изголовья, ибо там она уже была не нужна. Лидия не замечала этих хлопот. Запавшие глаза ее блестели, она не сводила взгляда с мужа, появившегося в комнате. Подойдя к постели, он хотел заговорить, сказать что-нибудь ласковое. Слова замерли у него на губах: их остановил сверкающий луч взгляда, не отрывавшегося от него и внезапно пробудившего в нем ужасное подозрение. Почему Лидия так смотрит на него? Что она знает, что она слышала или угадала? Флоран смутился. В его мыслях, в недавних воспоминаниях образовался некий провал. Ведь дверь из передней в спальню, где, как ему заявили, Лидия лежала без сознания и ничего не могла слышать, оставалась полуоткрытой. И он понял, что отныне, как бы он ни уверял себя, эта дверь навсегда останется приоткрытой. - Душенька... - сказал он наконец. - Как ты себя чувствуешь? - А... а... - простонала Лидия. Он попытался улыбнуться ей. Как? Больше ей нечего сказать мужу! - А... а... - опять протянула она. - А-ах, а-ах... Она не могла говорить! И это бессилие, эта невозможность выразить свои чувства, быть может, горькое сожаление все вдруг решили. Горящие глаза сразу померкли, голова склонилась к плечу, веки сомкнулись, на ресницах заблестели, но не скатились две слезы. Флоран попятился и, выпрямившись, тяжело вздохнул. Но, избавившись от взгляда жены, он встретил взгляд акушерки. Он не выдержал, снова отступил и, почти повернувшись к ней спиной, застыл на месте, по-бычьи наклонив голову; нижняя губа его отвисла, выражение упрямства исказило все черты. Никто не произнес ни слова. Однако то было одно из тех кратких мгновений, когда секунды кажутся вечностью, когда всякое притворство прекращается и, откинув завесу лжи, пред людьми предстает правда. Потом все ожило. Лидия очнулась, акушерка подошла, наклонилась над нею. Рамело встала по другую сторону кровати, у стены, а Флоран, хотя теперь никто уже не собирался изгонять его из комнаты, отошел подальше от постели, к окну. Когда Лидия перестала кричать, окно опять отворили. Напротив дома находилось только здание коллежа, можно было не опасаться любопытных соседей; никто в квартале еще не пробуждался. Несмотря на то, что в комнате горели две лампы, ночные бабочки не влетали в отворенное окно: их удерживал яркий свет фонарей, подвешенных на проволоке поперек трех улиц, сходившихся на перекрестке... Тишина и прохлада ночи не успокоили Флорана. Тревожила мысль, что его поведение могут счесть странным, как вдруг Рамело, подойдя, зашептала ему на ухо: - Нечего вам тут торчать. - Что? - Ступайте, сядьте у ее изголовья. Возьмите ее за руку, изобразите грусть на лице... Если не ради нее, так хоть для чужих людей постарайтесь. Он посмотрел на дверь и увидел, что в комнату вошла еще одна женщина. - За акушерку я ручаюсь, - тихо проговорила Рамело, - она мне приятельница. А за эту... Вошла та самая соседка, которой доверили на одну ночь присмотреть за Аделиной и Жюли. Ее появление в комнате роженицы доказывало, что обе девчурки спят, но вместе с тем свидетельствовало, что настал грозный час и, возможно, близится одно из тех событий, до которых так падки досужие кумушки, всегда готовые в таких случаях собираться кучками и с заговорщицким видом толковать о том, как они предчувствовали случившуюся беду. Рамело, не любившая якшаться с соседями, позвала вечером эту женщину только по необходимости и лишь потому, что слышала о ее примерном поведении и ее несчастьях. Известно было, что она крестьянка из деревни Шеней, в Париж прибыла в июле прошлого года вместе со многими другими людьми, искавшими убежища от ужасов сражений. За три дня столицу наводнили толпы беженцев, расположившихся повсюду: в водосточных канавах, под воротами, на мостовой, на тротуарах между уличными тумбами, под заборами. По воле случая Жозефа Браншу с двумя детьми и корзинками, набитыми жалким скарбом, забрела на улицу Жубера, и там их из жалости поместили в пустующую конюшню. Бои наконец прекратились, но Жозефа со дня на день откладывала возвращение в родную деревню: у несчастной женщины не хватало на это духу. Ведь у нее на глазах сгорел ее дом, скот разбежался, погибло все имущество, а муж еще семь лет назад пал смертью храбрых - кто знает, сохранилась ли хоть частица его праха в никому не ведомой яме на острове Лобо? Столько испытаний обрушилось на эту женщину, что они ее пришибли, она отупела, стала нерешительной, боязливой. Чтобы избавить семью от самой горькой нищеты, ей помогли отдать сына в ученье, а дочь пристроили служанкой, сама же она, добывая себе на пропитание, ходила на поденную работу в зажиточные дома своего квартала; случалось, эта маленькая коренастая женщина молча плакала, не выпуская из рук швабры; отработав день, она не искала отдыха и развлечения в болтовне с соседками у дверей бакалейной лавки, а спешила в свою нору. Никто хорошенько не знал, что о ней сказать и что думать. Сейчас она робко стояла у порога. Рамело поманила ее рукой, затем подозвала знаками повивальную бабку и увела обеих в гардеробную, оставив дверь отворенной, - гардеробная одинаково была удалена и от алькова спальни и от окна; три эти женщины, едва различимые в темной комнатушке, наклонившись друг к другу, стали совещаться. Жозефа Браншу кивала головой, выслушивая указания, которые ей давали. Вскоре она опять появилась в спальне, торопливо прошла через нее и скрылась в прихожей; вслед за ней возвратились две другие собеседницы. Повивальная бабка, указывая глазами на мужа Лидии, что-то спросила у Рамело, та отрицательно покачала головой: "Нет", - и ему даже показалось, что она пожала плечами. Флоран, как будто ничего не замечая, смотрел в окно; на улице послышались чьи-то шаги, и на мостовой показалась Жозефа, быстрым шагом направлявшаяся в сторону улицы Тиру. Затем долго не происходило ничего необычайного. И вдруг в тишине спящего города донеслось издалека позвякивание. Флоран прислушался. Звук становился все отчетливее. Это был легкий, прерывистый звон, раздававшийся все ближе и ближе. Наконец мимо домов" замелькал огонек; колокольчик зазвенел громче, в сумраке обозначился белый стихарь - стало ясно, что по безлюдным улицам посланец церкви нес Лидии святые дары. Когда священник ушел, роженица, которой причастие как будто возвратило немного сил, приподняла руки, подержала их в воздухе, протягивая к чему-то невидимому. Рамело первая поняла ее. - Младенцев... - сказала она. - Младенцев просит принести. Принесли новорожденных. Они громко кричали, оба были уже запеленаты, но на новый лад, ручки у них оставались свободными. У одного запястье было обвязано лентой - отличительный знак его первородства, предосторожность излишняя, так как родинка на груди старшего сына, которую пока еще доглядел только Флоран, у второго близнеца не повторялась и возможность спутать их была раз навсегда исключена. Наклонившись к матери, повитуха сообщила ей, сколько весят младенцы: родившийся вторым был, как водится, крепче, но и первого, слава богу, заморышем не назовешь! Глаза у Лидии блеснули и вдруг закатились; подумав, что она опять лишилась чувств, женщины быстро убрали от нее младенцев. Старшего, которого держала Рамело, сунули Флорану. - Не могу нащупать пульса, - шептала повивальная бабка, обхватив пальцами запястье Лидии. - Нет! Нашла! Дай ей ложечку воды. От потери крови у нее жажда. Дыхание роженицы стало коротким, поверхностным; иногда оно останавливалось, лицо все больше бледнело, приобретало землистый оттенок. Глаза, однако, открылись, Лидия приподняла правую руку, вытянула указательный и средний палец и с трудом сделала в воздухе крестное знамение. Флоран тотчас подставил под материнское благословение лобик ребенка, которого он держал на руках, - случайно это был старший. Когда Лидия умерла, лишь только ее обмыли и обрядили, зажгли вместо ламп свечи, у смертного одра собрались ухаживавшие за ней женщины и хором принялись читать вслух молитвы. Их было четверо, все разного возраста, и позы их были разные. Рамело и повивальная бабка, которых одолела наконец усталость, молились, сидя на стульях. Жозефа Браншу стояла на коленях рядом с Батистиной, плакавшей навзрыд. Но все они произносили слова одного и того же псалма, возносили одинаковую молитву. Они составляли единый хор и молились, не обращая внимания на Флорана; они забыли о нем - о мужчине, не подчинявшемся обряду, мужчине, отъединенном от них своей рассудочностью, стыдящемся предаться чувству, мужчине, чуждом их женскому миру. Где же он был в это мгновение? Несомненно, возле близнецов, которых уложили, головками в разные стороны, в той самой колыбели, где лежали первые месяцы своей жизни и Аделина и Жюли. Новорожденные, вероятно, спали, так как их не было слышно, хотя дверь в прихожую теперь оставалась открытой. Хотели хорошенько проветрить помещение, боясь, что день будет знойный и жара повредит и новорожденным и мертвому телу новопреставленной. Женщины не сразу обнаружили, что отец вернулся в спальню, - он прошел на цыпочках за их спинами и встал в оконной нише. Но вскоре, бросив одна за другой взгляд через плечо, они заметили его и поспешили уйти из комнаты. Батистина, всхлипывая, вышла последней, дверь затворилась, и Флоран один остался с покойницей. Он не смотрел на нее. Не решаясь повернуться к ней спиной, он стоял бочком, опираясь одной рукой о балюстраду окна. Он едва держался на ногах от усталости, но все стулья расставлены были около алькова, и поэтому он предпочел стоять. Из окна видна была пустынная улица Сент-Круа. Ни одного прохожего. Еще не занимался день. Флоран достал из кармашка часы - было около трех... Как все быстро проходит! Лидия умерла, умерла вот в эту ночь. Все кончено. Умерла! А ведь сколько раз она наяву и во сне терзалась страхом, что умрет он, ее муж. Сколько бессонных ночей она провела и все мечтала отоспаться, спать целые месяцы, а теперь вот уснула вечным сном; она так страшилась пустой гробницы и первой займет в ней место. Он дерзнул наконец посмотреть в сторону алькова. Постель была уже прибрана. Лидия вдруг сделалась такой худенькой, маленькой, что тело ее почти не примяло тюфяка. Может быть, она уже утратила телесность, связь с земным миром, стала невесомой. Флорану показалось, что выражение ее лица, обрамленного кружевной оборкой чепчика, который надели на нее, спокойное, умиротворенное, и молодой вдовец почувствовал великое облегчение, словно от этого что-то изменилось в совершившемся. Он решился наконец сесть и подошел к ближайшему стулу, стоявшему возле угольного столика. Внимание его привлек предмет, которого прежде тут не было: на столике зачем-то была гравюра. Флоран узнал "Страшный суд", всегда висит у них в алькове. Почему же сняли эту гравюру? Наклонившись, Флоран стал ее рассматривать; прежде ему не случалось видеть ее вблизи, так как в кровати место у стены он привык предоставлять жене. На мгновение взгляд его задержался на полуобнаженном грешнике с мощными мышцами, извивающимся в жестоких страданиях среди других грешников, осужденных на адские муки. Флоран выпрямился; вспомнилось, что на этом столике долго цвел в горшке капский вереск, подаренный им жене. Теперь на этом месте лежала гравюра. Он перенес стул к окну и сел там. Забрезжил рассвет. На фоне голубовато-серого, безжизненного, лишенного глубины неба уже вырисовывались верхушки деревьев старого сада, разбитого при Бурбонском коллеже, справа от корпусов. Еще немного - и вновь даст себя почувствовать летний зной; а теперь был час ожидания, какая-то смутная переходная пора. Слышно было, как в дальней комнате плещет вода и кто-то громко фыркает, - малейший звук гулко отдавался на той половине, где царила гробовая тишина. Это плескался австрийский офицер, приступив к утреннему омовению. Для него тоже начался новый день. Флоран сидел не шевелясь в полумраке и машинально прислушивался к этим звукам, удивляясь, что, когда лейтенант проходил через гостиную, а потом через переднюю, шаги у него были легкие, не такие, как обычно. И только когда сапоги австрийца застучали по ступеням лестницы, он понял, что чужестранец, в уважение к несчастью хозяев, вышел из квартиры в одних чулках. Все это затрагивало только ощущения, только телесную оболочку Флорана. В душе же его шла мучительная работа: он старался разобраться в самом себе, во внутреннем ропоте совести. Он далеко унесся мыслями, и вдруг чья-то твердая, мужественная рука энергично встряхнула его за плечо. - Что с вами? - спросил чей-то голос. Очнувшись, Флоран поднял голову. Вокруг все было залито дневным светом. Огни свечей померкли. Рамело, выпустив его плечо, отцепила витые шнуры, подхватывавшие гардины: на окнах антресолей не было ставен, а ведь комнату, в которой лежит покойник, полагается погрузить в темноту. Рамело опустила занавеси и плотно их сдвинула. Флорана еще больше замкнули в этой покойницкой. К счастью для него, Рамело, всмотревшись в его лицо, сказала тихонько: - Ну вот, хорошо я сделала, что велела сварить вам кофе. Пойдемте, подкрепитесь немного. Флоран удивлялся заботливости, которой она окружала его теперь. Заботливость была молчаливая, угрюмая - вероятно, проявляла ее Рамело скрепя сердце - и все же благодетельная для него; если бы она не подбадривала его, он не смог бы и притронуться к чашке кофе, привести в порядок свою одежду, подумать о том, как выполнить требуемые формальности. - Когда пойдете в мэрию заявить о смерти, не забудьте зарегистрировать новорожденных. - Непременно. - Может, мне пойти с вами? Он выпрямился, расправил согнутую, онемевшую спину, потянулся. - Нет, нет. Вы здесь нужнее. Рамело проводила его до площадки лестницы. - Буссардель, - сказала она. - Вы имена выбрали? - Имена? Да, выбрал. Мы с ней решили, если будет мальчик, назовем его Фердинандом. А второго... Пусть он будет Луи. Моего отца, таможенного контролера, звали Фердинанд-Луи. Рамело хотела уже распрощаться с ним, но Флоран, боясь, что будет гроза и ливень, потребовал свой зонт. Спускаясь по лестнице, он на минуту остановился, аккуратно свернул складки зонта и заправил их под деревянное подвижное колечко. VI  Но после полудня, еще раз собравшись в город по делам, он попросил Рамело поехать с ним. Нужно было не мешкая отправиться в контору по найму кормилиц, а мужчине справиться с такой задачей нелегко. Жозефа побежала за извозчиком. Ее оставили в доме. Пусть пока работает поденно, а дальше видно будет. В доме вдовца силою вещей уже налаживался какой-то порядок; пустота, вызванная смертью хозяйки, стала причиной повышения в ранге всей прислуги: Батистина, передав Жозефе свои щетки и швабры, должна была заниматься только девочками, а Рамело, оставив обязанности няни, стала экономкой. С некоторого времени контора по найму кормилиц и контора по найму прислуги находились в одном здании на улице Сент-Апполин, что сокращало дорогу. И все же Флоран, садясь в фиакр, дал извозчику другой адрес: сперва заехали в бюро похоронных процессий. В течение нескольких дней заботам о новорожденных и хлопотам о погребении матери предстояло переплетаться между собою. Возникающий род Буссарделей направлял ладью своей судьбы под двойным знаком - гроба и колыбели. Флоран попросил Рамело зайти с ним в бюро похоронных процессий и присутствовать при его переговорах с хозяином заведения. Гробовщику без труда удалось уговорить вдовца заказать похороны по высшему разряду. Нельзя сказать, что Флоран от горя не в силах был торговаться, напротив, утром к нему вернулась обычная его самоуверенность; но, казалось, он решил не жалеть расходов, принимал все предложения: серебряные канделябры, выставка катафалка под воротами, у подъезда - траурные бархатные драпировки, черные щиты, испещренные серебряными "слезами"; потребовал, чтобы свечи были новые, заказал траурные плащи для родственников, хотя в Париже у него