ервое же воскресенье после возвращения старухи из поездки Аделина за обедней украдкой следила за своей соседкой, сердясь, что ничего не может угадать. И соответствовало ли это действительности или то было игрой разгоряченного воображения Аделины, но ей казалось, что Рамело прислушивается к словам священника более внимательно, чем обычно. Это произошло в промежутке между чтением евангелия и проповедью, когда сообщалось о предстоящих в течение недели богослужениях. "Во вторник, в восемь часов, - сказал священник, - обедня по особому заказу. В среду..." Рамело, почувствовав, что за ней наблюдают, повернула голову и посмотрела на Аделину сердитым взглядом, словно спрашивала: "Ну, тебе что надо?" Аделина смутилась. Уткнувшись в молитвенник, она принялась размышлять и вспомнила, что позавчера, производя розыски в деревне, она, к великому своему удивлению, увидела, что из церковной ризницы вышла старуха Рамело. Значит, она зачем-то ходила к священнику, а сегодня священник объявляет... Это что же, Рамело теперь стала заказывать обедни в церквах? Очень странно со стороны почти неверующей, этой полуатеистки. А впрочем, заказные обедни не могли объяснить, где пропадала она десять дней вместе с Клеманс... Но вскоре Аделина перестала думать об этом. Отец уехал, братья ее не интересовали, для вторичного объезда соседей надо было подождать, пока они ответят на первый ее визит. Словом, никакого занятия для ума и для сердца не было, и вдруг оно нашлось, причем куда увлекательнее жалких домашних интриг. Она вообразила, что репетитор братьев влюбился в нее, и принялась с ним кокетничать. Для того чтобы завязка романа не затянулась и комедия стала бы забавной, Аделина решила ускорить ее развитие. Прежде всего она придумала предлог для сближения: попросить Эжена Мориссона позировать ей для портрета. Он человек низкого положения, подчиненный, думала она; такая честь повергнет его в смущение, он будет волноваться во время сеанса и выдаст свое чувство в немых признаниях. Но если сердце анемичного студента и казалось ей достойным страдать из-за нее, то большую голову Мориссона она все же не сочла достойной своего карандаша, привыкшего к изысканной натуре. Тогда Аделина изобрела другую уловку: она отправилась в мансарду, где усердно трудился Мориссон, и заявила, что желает брать у него уроки латинского языка. Он не посмел уклониться от этой ее прихоти. По распоряжению отца в Гранси должны были прожить все лето, а с мальчиками репетитор занимался только по утрам, значит, у него было достаточно свободного времени и он мог обучить начаткам латыни свою новую ученицу, которая совершенно искренне считала, что у нее есть способности ко всему на свете. Стол для занятий она приказала поставить в собственной спальне, уроки происходили ежедневно - с двух до четырех, то есть в самые жаркие часы самого жаркого месяца в году. Эжен Мориссон, ослабевший от бессонных ночей, безумно хотел спать; борясь с дремотным оцепенением, он обучал хозяйскую дочку образцам склонения латинских существительных. Аделина, наоборот, полна была бодрости, комедия держала ее во всеоружии; к тому же, заботясь о своей талии, она кушала мало, и после обеда ее не клонило ко сну; будучи занята только сама собою, она спала по ночам прекрасно. Но вскоре она обнаружила некоторый недочет в своей выдумке. Какая ей польза от того, что Мориссон воспылал к ней страстью, раз она никому не может поведать об этом? Отца в Гранси не было, да он, как всегда, не стал бы слушать ее откровений; Рамело выслушает, но ничему не поверит; что касается братьев, им бы она все рассказала, хотя и считала, что оба они гораздо ниже ее, но близнецы имели глупость никогда не разлучаться, а попробуйте поведать такую деликатную тайну двум мальчишкам сразу! Снизойти до Жозефы Аделина не пожелала. Словом, ничего не оставалось, как открыть заветную тайну самому Мориссону, и она это сделала. Аделина заставила его принять ее вымысел, согласиться с тем, что она угадала его чувства. Она разыграла роль оскорбленной, по сострадательной девушки, полной гуманности, и убеждала его так ловко, терпеливо, упорно, что бедняга Эжен, устав сопротивляться, чувствуя, что его покорность упростит положение, перестал заверять Аделину в глубочайшем своем уважении к ней. Тогда между двумя партнерами установилось нечто вроде равновесия, и недоразумение перешло в доброе согласие. Сказка об обожаемой ученице и обожающем ее учителе больше всего могла удовлетворить самолюбие девицы Буссардель, и бывший стипендиат, человек слабохарактерный, очень боявшийся, как бы не ускользнули от него заманчивые блага его синекуры, почитал себя счастливым, что отделался так дешево. Любопытнее всего, что при таких обстоятельствах Аделина выучилась латыни. Так дело шло до последнего в августе воскресенья, то есть до дня престольного праздника и ярмарки в Гранси. Ранним утром, чуть только забрезжил свет, когда странствующие торговцы, расположившиеся в своих фургонах на деревенской площади, еще спали крепким сном, со стороны речки послышался грохот, значение которого грансийцы сразу же угадали. Из окон домов повысовывались головы, соседи перекликались, не видя друг друга в сумраке. Кумушки-сплетницы спрашивали с тягучим беррийским выговором: - Кому это достается? Ведь по старинному обычаю день престольного праздника становился кому днем почета, а кому - днем позора: девушке, сумевшей соблюсти себя, оказывались почести, а ту, что в этом году потеряла невинность, покрывали позором. Мудрая дева отворив ставни окна, видела, что фасад ее домика украшен и ветвями виноградных лоз и цветочными гирляндами, а распутницу будили диким воем, и перед своими воротами она находила знак позора - скелет издохшей лошади. Выбор той и другой девушки не делали наобум: приговор выносил маленький трибунал, состоявший из почтенных матрон и собиравшийся ночью; и если данных для положительной или отрицательной оценки оказывалось недостаточно, решение откладывалось до следующего года. Но та, которой устроили кошачий концерт, к чьим воротам притащили падаль, лишалась возможности выйти замуж - разве только за того, с кем согрешила, или же уехав в другие края. Босоногая девчонка в холщовой рубашке, успевшая уже сбегать к плотомойне, примчалась оттуда с криком: - Гикают, воют под окном Клеманс. А мать-то давай ее колотить. Всю как есть избила. - Клеманс? Имя грешницы полетело от дома к дому, через всю проснувшуюся деревню. Вдова Блондо с двумя дочерьми жила на краю деревни, за плотомойней, в убогой лачуге с одним окном. При первых же завываниях они забаррикадировали дверь. Некоторое время парни еще орали, били палками о дырявые кастрюли, о котлы и горланили песню, в которой говорилось о зеленой роще, куда "с миленьким пойдешь вдвоем, а уж выйдешь обязательно втроем". Через четверть часа сборище рассеялось: вспомнив о празднике, все разошлись по домам и принялись готовиться к столь важному дню, прибираться, мыться, наряжаться. Дождавшись этой минуты, Клеманс приотворила дверь и выскользнула на улицу. Полураздетая, в нижней юбчонке, прикрывая распухшее лицо косынкой, накинутой на голову, она прокралась у самой стены лачуги. Завернула за угол и бросилась бежать в бледнеющем сумраке прочь из деревни, помчалась через луг к дороге на Бурж, пересекла ее. Словно за ней пились по пятам, она неслась все дальше, дальше - к охотничьему домику, к тому окошку в нижнем этаже, в которое имела право постучаться. Всхлипывая, задыхаясь от рыданий, она кинулась на шею старухе Рамело и вдруг сомлела. Сквозь забытье она слышала, как ее поднимают, несут, укладывают, а очнувшись, почувствовала, что лежит на мягкой постели в уютой комнате, в тишине, далеко от деревни. Губы ее ощутили холодок металлической ложки, которую поднесли к ее рту, голову ее приподняли, и она услышала голос Рамело: - Выпей! Выпей ложечку мелиссовой воды. - Не надо... Не беспокойтесь... - бормотала Клеманс, растягивая слова, как все беррийцы. - Не надо, не надо, не беспокойтесь. И выпила лекарство. Потом опять заплакала, но уже тихонько. При первом же ее слове: "Осрамили!.." - Рамело все поняла. Она избавила свою подопечную от рассказа о случившемся, от объяснения старинного обычая, от излияний стыда и раскаяния. Старуха велела служанке повернуться и лечь ничком, задрала ей рубашку и увидела на ее молодой, белой и плотной спине черные и лиловые кровоподтеки. Мать крепко избила дочь деревянным башмаком. - Помолчи, - сказала Рамело. - Закрой глаза и лежи тихонько, ни о чем не думай. Старуха сделала ей примочки "из воды Сатурна" - лекарства, с которым никогда не расставалась, а потом погрузилась в размышления... Как же это могло быть, что все стало известно? Прошло уже больше двух месяцев со времени поездки в Бурж; неужели истина так медленно добралась до Гранси? И кто же это сообщил? Неужели повивальная бабка, несмотря на то что ей хорошо заплатили за услуги? Маловероятно: ведь тем самым она и себя выдала бы; своих пациенток она при этом подвела бы под ужасное наказание, но и сама ему подверглась бы. Так что ж, остается поверить в некое таинственное явление, в непонятное стихийное самозарождение возникших в деревне слухов, сперва смутных, туманных, а вскоре ставших четкими, реальными, связанными с определенными именами... Так же вот по какому-то наитию люди иногда раскрывают вслепую, наугад, но безошибочно какое-либо преступление, отыскивают его причины и указывают виновника... - Отдохни, - сказала Рамело, подымаясь со стула, тяжело, с трудом - не то что в недавние еще годы. - Деревенские не посмеют прийти сюда и мучить тебя. Но я на всякий случай запру дверь на ключ и предупрежу Жозефу. В нескольких шагах от дома старуха остановилась: не предупредить ли и самого Буссарделя? Обернувшись, она увидела, что слева от крыльца в окне, таком же, как ее окно, ставни заперты: маклер, приехавший на летний отдых в свое имение, еще почивал. Весь дом спал. Старуха в чепце с широкой оборкой окинула взглядом жилище, объятое мирным сном, отданное на попечение. По прихоти судьбы она стала хранительницей и защитницей чужого семейного очага. А ведь, в сущности, они для нее посторонние, в особенности с тех пор, как нет в семье двух, которых она действительно любила, - Лидии и Жюли; Семья эта принадлежит к ненавистной ей социальной среде, а вот она, Рамело, оказалась заодно с этими людьми, да еще стала их сообщницей в этаких делах!.. Весьма противоречивые чувства боролись в ее душе, когда она смотрела на спящий дом, над которым - она одна это знала - нависла самая ужасная и самая омерзительная опасность. Она повернулась и широким шагом пошла по дорожке. Когда она пришла в Гранси, деревня гудела, как улей; все были взбудоражены двумя событиями - свеженьким скандалом и предстоящим праздником. Языки работали вовсю, люди без всякого стеснения сообщили обо всем Рамело. Возвратившись домой, она застала Клеманс все в том же состоянии мучительного страха; молитвы, которые на в отсутствие Рамело читала, не успокоили бедняжку. - Полно тебе! - сказала Рамело, запирая дверь. - Пожалуйста, не смотри на меня такими глазами. Не так уж это страшно, как мы думали: они ничего не знают... Нет, знают, что ты согрешила, а с кем, при каких обстоятельствах - никому не известно. Это твоя младшая сестрица за тобой шпионила и пустила сплетню... Пустяки какие-то... насчет белья... Ну видишь - не стоит так горевать. Через три месяца никто и не вспомнит. Клеманс со страхом возразила, что госпожа Рамело, по-видимому, не знает здешних обычаев. Такой позор навеки заклеймит девушку... Никогда он не забудется. - Ну, там видно будет. А пока что ты останешься в доме, будешь горничной. Я им так и сказала. "Не верю я этому, - говорю, - ведь доказательств никаких нет". Я сразу поняла, что у них нет доказательств. "А что, говорю, если она останется без куска хлеба, это вернет ей невинность?" Клеманс опять замолчала. Несомненно, она считала вполне естественным, что теперь все презирают ее как погибшую девушку, и смиренно готова была перенести любое наказание. Ей и в голову не приходила мысль просить о снисхождении, оправдываться, требовать, чтобы ее вызволили из беды. Ведь она сама виновата - зачем слушала молодого барина? А молодого барина тут вины нет, что говорил с ней. И ведь именно ее осрамили улюлюканьем и свистом, к ее двери притащили и бросили падаль - словом, покрыли ее несмываемым позором, из-за которого она еще больше заслуживала презрения, чем из-за своего греха. Ведь не столько сам грех приносит бесчестье, сколько то, что человека из-за него пригвоздили к позорному столбу. Нет, нет, госпожа Рамело жалеет ее по христианскому своему милосердию, но уж бесчестья не скрыть. Да как же ей остаться в господском доме? А старый барин? Что он скажет, когда узнает про ее срамоту? - О-о! Барин? - протянула Рамело. Она отвернулась от Клеманс, плакавшей в уголке, и устремила пристальный взгляд на другую сторону, словно могла через стены и переборки увидеть ничего не ведавшего Буссарделя, который спал безмятежным сном праведника. - С барином я улажу дело. Когда Клеманс убедилась, что ее действительно оставляют в доме, она чуть с ума не сошла от радости. Вся она исходила чувством благоговейной признательности, правда безмолвной и какой-то недоуменной, ибо все еще не могла поверить, что кара за грех обратилась в блаженство, и вся трепетала, ожидая, согласно своим понятиям о справедливости, что все-таки придется ей отвечать за совершенный грех, и потому старалась съежиться, стать совсем незаметной. Если кто-нибудь сталкивался с ней на лестнице, в кухне или на дворе, она прижималась к стенке и втягивала голову в плечи, как побитая собачонка, а если, случалось, на нее нападала смелость, бросала на господ растерянный взгляд, в котором к благодарности все еще примешивался ужас. То и дело она приносила извинения, это стало у нее манией; на самый обыкновенный вопрос она не могла ответить, не выразив при этом сокрушенным тоном смиренную покорность или сожаление. Она говорила: "Извините, барин, барышня велели передать, что они в саду гуляют". Или же приглашала: "Простите за беспокойство, обед подан". Боясь, как бы такое поведение не напоминало слишком ясно Буссарделю о событии, которое ему хотелось позабыть, Рамело решила выдрессировать служанку, научить, как ей следует вести себя, для того чтобы ее желание стушеваться меньше бросалось в глаза, но достигла успеха только в одном: убедила беднягу Клеманс, что о позоре, которому она подверглась в деревне, известно в доме только им двоим. В конце концов, служанка всеми салами души привязалась к той, которая помогла ей в беде. Обязанность чистить башмаки лежала на Клеманс; однажды утром, в ранний час, Рамело, войдя в кухню, увидела, что девушка стоит неподвижно, прижав к щеке башмаки своей благодетельницы, и, закрыв глаза, застыла в экстазе, далекая от всего земного. Впервые в жизни старуха смутилась и, бесшумно шагая в войлочных домашних туфлях, поспешила уйти. Буссардель держался весьма спокойно, никак нельзя было предположить, что он слышал какие-нибудь разговоры о позорном несчастье Клеманс. Это намеренное неведение было очень удобно во многих отношениях. Фердинанд подражал сдержанности отца. Юноша стремился достигнуть такого же самообладания, такого же умения устраняться от всего нежелательного, которое восхищало его в отце. Он уже инстинктивно чувствовал, как мужчина может и должен вести себя с женщинами, особенно с женщинами низкого звания. Событие, происшедшее в июне, а затем недавнее позорище в общем не так уж плохо кончилось для его жертвы, и юный соблазнитель не чувствовал ни малейшего раскаяния. Лишь немного жалости. Хотя он очень быстро лишился удовольствий, с которыми только что познакомился, и проснувшаяся чувственность не давала ему покоя все лето, исход первого его приключения охладил его, даже вызвал у него отвращение, и ему совсем не хотелось возобновлять интрижку. Он решил потерпеть до возвращения в Париж. В Париже женщин достаточно, и раз он теперь умеет взяться за дело... В сущности, все эти происшествия мало его задели; зато в этих обстоятельствах он испытал, как много значит поддержка отца; меж ними возникло нечто новое - чувство мужской солидарности, возросло ощущение взаимной близости. Биржевой маклер, вдохновленный отеческой любовью, угадывая, что так он может навеки завладеть сердцем своего сына, заставил себя не делать ему никаких упреков. - Ты меня не станешь бранить? - спросил Фердинанд в гостинице "Щит", когда отец молча выслушал его признание. И это слово "бранить" взволновало отца, показав ему, до какой степени юный шалопай, слишком рано вообразивший себя мужчиной, был еще ребенком. - Ты скоро убедишься, - ответил Буссардель, слегка откинув голову на спинку стула, - что я никогда не выражаю возмущения, если беда или несчастье уже произошли. Я стараюсь исправить последствия. Но эта основа поведения, которую он выдавал за правило делового человека, была лишь хитростью, внушенной любовью. А теперь, когда опасность миновала, когда все успокоились и повеселели, отец, быть может, еще больше любил Фердинанда именно за тот испуг, который пережил из-за него, за то зло, которое сын ему причинил. С удивлением и почти с нежностью смотрел Буссардель на эту юную и уже мужскую руку, нанесшую ему удар. - Подумайте только! - сказал он Рамело. - Ведь он еще мальчик! Пятнадцать с половиной лет. Кто бы мог ожидать?.. Он притворялся подавленным, удрученным, хотя сердце его было полно снисходительности. - Вот озорник! - Да уж! Можете гордиться! - заметила Рамело; она всегда читала в сердце Буссарделя и вовсе не желала оставлять его в заблуждении, будто ему удалось ее обмануть. В сентябре произошла развязка всей этой истории. В один прекрасный день в Грансийской церкви сделано было оглашение предстоящего брака Клеманс Блондо и Эжена Мориссона. Эта потрясающая новость, ошеломившая всю деревню, положила конец сплетням, еще носившимся в воздухе, и стерла пятно позорной кары. Все восторгались "господами из замка". Стало известно, что все уладилось благодаря господину Буссарделю. Мало того, он еще дал приданое супругам. Ах, какая счастливица эта Клеманс! Выходит замуж за своего любезного, а любезный-то, оказывается, образованный господин, и она заживет сама себе хозяйкой. Но и жениха тоже не приходилось жалеть. Буссардель объяснил соседним помещикам, какую судьбу он хочет уготовить репетитору своих детей. Бедняжка Мориссон слаб здоровьем, заявлял маклер тоном бесповоротного приговора, свойственным цветущим здоровякам. Надо предоставить этому славному малому возможность жить в деревне. Его научные занятия? Подготовка в Археологический институт? Сущая фантазия! Высшие учебные заведения вовсе не созданы для самоучек: самое горячее усердие никогда не заменит отсутствия основ. Нет, нет, вместо бесплодных порывов ему будет обеспечена разумная участь, соответствующая его возможностям. Он станет управляющим. Такая должность и для здоровья будет полезна, и, право же, оставит Мориссону достаточно досуга для его археологии. - Славный малый! - восклицал Буссардель. - Он сначала немножко противился, конечно, для проформы, из деликатности. Но в конце концов сдался на разумные доводы. День свадьбы назначили на возможно ближайший срок, потому что маклер хотел сам присутствовать на ней и выехать со всеми домочадцами в Париж только после венчания. Наконец семейство Буссарделя после долгой разлуки со столицей возвратилось на улицу Сент-Круа. Близнецы снова стали ходить в лицей, Аделина возобновила светскую жизнь. Очень скоро она уже рассказывала своей приятельнице, жене нотариуса, любовную драму Мориссона. - Бедненький Эжен! Страсть его была так трогательна! Право, как сейчас вижу его глаза - каким пламенным взором он смотрел на меня! Ну, дорогая, скажи, пристало ли мне играть им, как это, вероятно, сделала бы другая барышня на моем месте? Нет, нет. Я поспешила разрушить его надежды, образумить его. Ты же знаешь, я отвергла столько партий ради своих братьев, ибо мой долг - воспитывать бедных сироток, и не для того же я отказывалась от замужества, чтобы выйти за какого-то Эжена Мориссона. И вот он с досады совершил ужаснейшую глупость: женился на первой попавшейся, вернее сказать, на самой последней, на деревенской девке с темным прошлым. Она была у нас служанкой, папенька только по доброте душевной не выгнал ее. Да если б она была хорошенькая!.. А то какая-то несчастная калека, во всяком случае, хромоножка... Даже ее соблазнитель, хоть и деревенщина, имя которого она не хотела мне открыть - сама понимаешь, гордиться, значит, им не могла, - даже этот несчастный не захотел ее взять в жены... Ах, - добавляла Аделина со вздохом, - зачем суждено мне доводить молодых людей, которых я отвергаю, да несчастного конца! XII  Из своей связи с Клеманс Фердинанд вынес лишь первое знакомство с такого рода удовольствиями и желание познать их снова. Он извлек из этого приключения еще и другой урок: в его уме сложились правила действий в интрижках, своего рода любовный кодекс молодого буржуа. Он долго обдумывал, с какими женщинами лучше всего иметь дело. Он уже знал, что надо избегать несведущих, неопытных девушек, ибо от них можно ждать неприятных неожиданностей, вроде той истории, из которой он только что выпутался. Он решил также избегать замужних дам, особ добродетельных или же не интересующихся зелеными юнцами, которым нет еще и двадцати лет; к тому же ему совсем не хотелось ухаживать несколько месяцев и в награду добиться позволения поцеловать три пальчика своей красавицы или получить цветок, отколотый ею от корсажа. Он жаждал достигать кратчайшим путем более существенных наслаждений. Но его карманных денег не хватило бы на подарки танцовщицам или актрисам. Значит, следовало завести знакомства с молодыми особами, которые знали жизнь, не требовали ни денег, ни обещания жениться и могли бы воспылать нежными чувствами к красивому, стройному и крепкому юноше. Фердинанд сознавал свои преимущества. Он охотно сравнивал себя со своими сверстниками и со своим родным братом; нередко он, одетый или раздетый, рассматривал себя, становясь перед зеркальным шкафом - новшество, недавно появившееся в квартире; он убеждался, что на нем прекрасно сидит редингот с широкими фалдами или фрак и облегающие панталоны, что на вид ему можно дать больше шестнадцати лет, что у него уже пробиваются усы. Да если б он и не смотрелся в зеркало, то и так прекрасно бы понял, что уже становится мужчиной; недаром в гостиных или на улице девицы опускали глазки, когда он их рассматривал. Фердинанд подружился с лицеистами старших классов, со студентами медиками и правоведами. Увлекая за собой Луи, он часто бывал в Латинском квартале. Он открыл наконец мир гризеток. Он жаждал найти там любовниц, - этого юношу влекло к женщине, а к женщинам; он уже знал, что его первая связь будет недолговечна, за ней последует вторая, третья и так далее. Что касается любви... Тогда начинал входить в моду скептицизм, остудивший сердце, горькое разочарование, а скорее всего, их видимость... Когда близнецы сами стали студентами правоведами, у них мшило в привычку ездить летом по воскресеньям в обществе приятелей и хорошеньких гризеток за город - на Монмартр, в Пре-Сен-Жерве, в Роменвильский лес. В этой теплой компании братья Буссардель пользовались авторитетом по праву общественного положения и богатства, остальные юноши были скорее из числа нуждающихся студентов, получали скудное содержание от родителей, живших в провинции. Фердинанд выбрал эту среду для своих воскресных развлечений не потому, что отличался демократическим духом или полагал, что тут ему легче будет блистать. Его привлекали женщины, которых он там встречал и которых мог встретить только там, - бойкие вострушки модистки, бескорыстные, не думавшие о будущем и поглядывавшие на юного соблазнителя весьма благосклонно. В кругу этой молодежи без гроша в кармане царила свобода, отношения были самые непринужденные, мимолетные увлечения и измены никогда не приводили к бурям; Фердинанд чувствовал там себя превосходно и, казалось, был на своем месте. Всегда умея понравиться благодаря чудесной гибкости натуры, он держался в компании добрым малым, пил II беседке, обвитой зеленью, дрянное вино и по-простецки затягивал застольную песню. Хотя гризетки считали себя ненавистницами буржуа, они невольно думали, что Фердинанд, вместо того чтобы кататься с ними на осликах, мог бы гарцевать в Булонском лесу на чистокровном арабском скакуне, взятом из отцовских конюшен. Они говорили себе, что в воскресенье вечером, поцеловав на прощанье каждую из них за ушком, он возвращается в богатые апартаменты, где стены обтянуты шелком п где его ждет, быть может, званый обед на двадцать четыре куверта, с лакеями, с почтенными дамами, с девицами на выданье. Словом, они были без ума от него. В последних классах лицея и в первые годы студенческой жизни Фердинанд находил себе в этом маленьком кружке любовниц: цветочницу, белошвейку, вышивальщицу, продавщицу из магазина Делиля и двух продавщиц из "Маленькой Жаннеты". Луи неизменно бывал замешан в похождениях брата. Повторялось с фатальной неизбежностью то же положение, которое в Гранси делало его естественным сообщником Фердинанда в истории с Клеманс. Сам он не участвовал в развлечениях брата и все же был его добровольным пособником; на улице Сент-Круа, всякая попытка вырваться на свободу, всякое возвращение домой в поздний час могли показаться домашним подозрительными, если б дело касалось одного Фердинанда, но они становились невинными, поскольку близнецы отлучались вместе. Никогда они не уходили и не возвращались порознь. И отец не видел тут никакой хитрости с их стороны. Ни за что на свете Луи не признался бы, что проводит целые часы в городских скверах или бесконечно долго простаивает около тех домов, где счастливчик Фердинанд в какой-нибудь запертой на ключ чердачной комнатке предается любовным утехам, отнюдь не торопясь уходить да еще, пожалуй, позволяя себе соснуть немножко для восстановления сил. Однажды в воскресенье тогдашняя любовница Фердинанда взяла с собою и представила всей компании свою знакомую, перчаточницу Мариетту. Новая участница загородной прогулки отличалась от своих подруг: они говорили, что у Мариетты любовные горести, и из-за этого обстоятельства Луи осмелился стать ее кавалером. Женщины страшили его, а зная, как держится с ними Фердинанд, он полагал, что ему не сравняться развязностью с братом, и при первой же его попытке объясниться в нежных чувствах предмет его страсти засмеется ему в лицо. Не меньше он боялся показаться девицам смешным, если не сумеет любезничать с ними, и в конце концов на воскресных пикниках бедняга ни разу не решился предложить руку ни одной из гризеток. С Мариеттой, которая, как это известно было всем, любила кого-то другого, нечего было бояться недоразумения. В первый же день он сел рядом с нею в шарабане, который повез их в Роменвиль, а там, когда решили немного покататься на осликах, он посадил ее позади себя. Мариетте, казалось, было приятно его внимание. В качестве жертвы любви ей было бы неприлично вслед за подругами кокетничать с Фердинандом, игравшим роль Дон-Жуана в атом кружке. А разве близнец этого обольстителя, робкий юноша, которым все пренебрегали, не был его подобием, только более степенным? Она приняла близнеца Фердинанда в кавалеры. По причине несчастной любви молоденькую перчаточницу растрогали мягкость, застенчивость Луи и его смиренный вид неудачника, уверенного, что никогда он не может понравиться женщине. Словом, все предназначало их друг для друга. В следующее воскресенье Мариетта все время прогуливалась с ним под руку; возвращаясь вечером, она с нежностью прижималась к нему. Мариетте шел девятнадцатый год, у нее была высокая грудь и тонкая, затянутая в корсет талия. Густые черные волосы, гладко причесанные на прямой пробор, оттеняли ее большие красивые глаза и бледное личико с коротким подбородком. Меланхолический вид, который она старалась сохранить, не мешал ей, когда она перепрыгивала через канаву, ловко подхватывать платье, показывая при этом округлую ножку, обтянутую тонким белым чулком. - Что же ты, Луи, не объяснишься ей в любви? - спросил однажды вечером Фердинанд, когда они ушли к себе в спальню. - Тянешь, тянешь!.. - Поэтому и не объясняюсь. Мне кажется, я слишком долго тянул, и теперь уже труднее будет. - Но, милый мой, она ведь ждет от тебя объяснения в любви, это в глаза бросается. Ждет! Вот ты и объяснись. Всегда надо, - добавил он назидательным тоном, - говорить женщинам то, что они ждут услышать, но говорить так, чтобы пронзить им сердце. Как видишь, рецепт несложный. Закутавшись в турецкий халат, Фердинанд развалился в кресле и, положив ноги на стол, курил перед сном трубку. Луи, который не был заядлым курильщиком, уже лежал в постели. Приподнявшись на локте, он стал объяснять, что у него нет уверенности в себе. - Язык у меня плохо подвешен. Не то, что у тебя, Фердинанд. - У меня? Так ты представь себе, что это говорю я, и валяй. Подумаешь! Если б тебе надо было умолять знаменитую балерину Тальони: "О, будьте моею!", я бы еще понял твое смущение, но какую-то Мариетту!.. Луи не посмел сказать, что признаться перчаточнице в любви для него гораздо важнее, чем обладать ею. - Фердинанд, - заговорил он после минутного размышления, - а не мог бы ты поговорить за меня с Мариеттой? Так для меня легче. Когда она будет знать о моих чувствах, я уж как-нибудь объяснюсь. Пожалуйста... Прошу тебя! Фердинанд, который всегда готов был поддержать брата и от него потребовать поддержки, на этот раз был озадачен: он чувствовал себя гораздо старше Луи, хотя и родился всего на час раньше его, он предвидел, чем такая просьба чревата, и ответил не сразу: - Луи!.. Ты же покажешься ей маленьким мальчиком, ты унизишь себя в ее глазах. И что тебе за выгода, чтобы посторонний вмешивался в вашу интрижку, да еще до того, как... Фердинанд не договорил, зная стыдливость своего брата. - Но ты ведь не посторонний, Фердинанд. - Для нее - посторонний, - Я хотел было написать ей, но на дом ей письма адресовать нельзя - родители!.. И на магазин тоже неудобно. Придется отдать ей в руки свое послание. - Что? Ты же имеешь полную возможность удалиться с ней и все сообщить устно! - воскликнул Фердинанд, уже приходя в нетерпение. - Она тебя за дурачка примет. Право, ты как будто нарочно добиваешься неудачи!.. Луи настаивал на своем. Брату-то он мог откровенно признаться в своих страхах: объяснение для него - непосильный труд. Лучше уж совсем отказаться от романа. - Ладно, - сказал Фердинанд. - Так и быть, попробую. Скажу, что сам ты не хочешь говорить о своих чувствах... из уважения к ее горю, не зная, страдает ли она до сих пор. - Вот, вот, Фердинанд! Превосходно!.. Ах, здорово ты придумываешь!.. Итак, братья пришли к соглашению. Дипломатический замысел решили осуществить при первой же поездке в Роменвиль. Сделать это было тем легче, что любовница великодушного посредника (как раз подруга Мариетты) уже два воскресенья не участвовала в загородных прогулках. "Должно быть, наставляет мне рога, - говорил Фердинанд. - Благословляю судьбу! А то мне моя красотка начала надоедать". Он уже был настоящим мужчиной - одним из тех, для кого наслаждение гораздо важнее удовлетворенного самолюбия. Веселая компания всегда садилась в шарабан в конце предместья Тампль, у заставы. Луи, как обычно, занял место рядом с Мариеттой. Казалось бы, ему совсем нетрудно было сказать юной перчаточнице, что на этот раз после завтрака ее кавалером на прогулке будет Фердинанд. Однако бедняге мучительно далось это несложное сообщение. Солнце уже стояло высоко, под жаркими его лучами лошади, звеня бубенчиками, медленно тащили или в гору шарабан, из которого неслись песни и смех. Луи не решался заговорить. Проехали Бельвиль, уже приблизились к Роменвилю, уже на опушке леса показался кабачок, у которого и всегда останавливались. - А знаете, - пробормотал наконец Луи, - сегодня вашим кавалером будет мой брат. Ему надо с вами поговорить. - Со мной? - удивленно переспросила Мариетта. - О чем поговорить? Но Луи, красный от смущения, уже исчерпал весь свой запас смелости. - Больше ни о чем не спрашивайте, - сказал он, опуская голову. После завтрака, состоявшего из сосисок и слоеных пирожков, которые запивали белым вином, Фердинанд предложил своей новой даме, чтобы она взяла ослика для себя отдельно: ни решил удалиться с Мариеттой от остальных, ускакав от них галопом. Сначала они трусили на осликах с краю веселой кавалькады, потом Фердинанд доглядел тенистую дорожку, уходившую налево, в чащу, и только один Луи заметил, как они свернули на нее. Возвратились они лишь к вечеру. В беседке уже допивали последние бутылки и собирались садиться в шарабан - ждали только исчезнувших, и ждали уже давно. Человек, дававший напрокат ослов, злился на это опоздание, из-за которого он должен был позднее обычного поставить ослов в конюшню. Наконец Мариетта и Фердинанд выехали на полянку и были встречены приветственными возгласами и шуточками. Их отсутствие, длившееся несколько часов, все истолковали весьма игриво, и лишь один Луи знал, с какой тайной целью они уединились. С легкой улыбкой глядел он на подъезжавшую парочку, воплощение самых нежных его чувств - великой привязанности к брату и первой его любви. Мариетта отбивалась от насмешек своих приятельниц. Что это они выдумали? Волосы у нее растрепались? Но это от ветра, потому что ехали быстро; платье помялось оттого, что она прилегла на травку отдохнуть. Объяснение вызвало новый взрыв хохота. Тогда и сама Мариетта принялась смеяться вместе с шутниками, а Фердинанд тем временем, обойдя вокруг стола, подошел к Луи, по-прежнему смотревшему на него со смутной улыбкой. На них никто не глядел, все внимание обращено было на Мариетту. Фердинанд остановился перед братом и ничего ему не сказал, только поднял брови и пожал плечами, что означало: "Ничего не поделаешь, так уж получилось!" Он был фаталистом. Луи, все еще улыбаясь, одобрительно качал головой, не понимая хорошенько, в чем дело. Фердинанд сел верхом на скамью, где примостился Луи, обнял его за плечи и шепнул ему на ухо: - Ты на меня не сердишься? - За что? Ты шутишь? - ответил Луи. Он все не мог взять в толк, что же произошло, почему он должен сердиться. Все, однако, начало проясняться, все стало на свое место и произвело на него должное впечатление, когда все опять забрались в шарабан и покатили обратно в Париж. Под гору лошадям было легче везти, они побежали рысцой. В шарабане пели "Винца глоточек" - новую задорную песенку, перекочевавшую от Менской заставы в Латинский квартал. Мариетта сидела между близнецами, наклонившись влево, к Фердинанду, и тело ее так изогнулось, что правым бедром она наваливалась на второго своего соседа. Луи, до тех пор ни разу не дерзавший хотя бы взять ее за талию, теперь очень хотел бы избежать этого прикосновения, но отодвинуться не мог, так как сидел прижатым вплотную к стенке шарабана и чувствовал, что пуговицы редингота врезаются ему в бок. Мариетта почти повернулась к нему спиной, он видел краешком глаза красивую округлую линию ее бледной щечки, окаймленной волной черных волос, уже не такой гладкой, как до лесной прогулки; на затылке прицепился тоненьким своим черенком листик папоротника; и когда Луи это заметил, сердце у него больно сжалось. Он почувствовал себя таким одиноким, а вокруг него горланили: Выпьем глоточек, Милый дружочек! Стаканчик иль два, Все трын-трава... Все веселились, только Луи грустил: родной брат стал вдруг ему чужим, никогда еще такого не было, и никогда он не думал, что это может быть. Вот он едет обратно в Париж. Там его ждет на улице Сент-Круа общая с братом комната - "детская", как ее все еще называют в доме; больше пятнадцати лет она представлялась для него центром мира. Через час он увидит ее, она будет такая же, как всегда, и все же совсем иная, лишившаяся очарования, - в ней уже не может быть ни радости, ни покоя, какими она полна была еще сегодня утром. С холма Шопинет Луи увидел развернувшуюся внизу панораму Парижа во всей его предвечерней красе. Вот он, Париж, город огромный и полный сил, о котором часто и с такой любовью говорит отец, город, где теснится в скученных клеточках великое множество людей, более чуждых, более далеких друг другу, чем звезды, мерцающие в ночном небе. Солнце уже клонилось к закату, вот-вот скроется за горизонтом, и его косые лучи разливались озерами золотого света между султанами дыма, поднимавшегося над домами. Было полное затишье, дым выходил из труб прямыми столбами, а на некоторой высоте они все вместе изгибались в одну сторону, к северу, и расплывались в воздухе. Луи сам себе удивлялся, что так долго и с таким интересом смотрит на город, на блики света, на облака, и понял, что никогда, даже в прекрасные летние вечера в Гранси, он не любовался закатом солнца. "Как прекрасна природа!" - думал он, глядя на беспредельное море домов. Перед тем как слезть с шарабана, он вспомнил о Мариетте и осторожно, чтобы девица не заметила, снял с ее чепчика листик папоротника и засунул его за вырез жилета. Дома Луи положил его в свою любимую книгу - "Энеиду", в переводе аббата Делиля: он знал, что Фердинанд никогда не раскроет этой книги. Впервые у Луи появилась тайна от брата. Зимой этого года Фердинанд не раз пробовал свести его с гризетками, но все напрасно. После третьей неудачной попытки Фердинанд уже хотел подыскать для брата столь редкостную птицу среди женщин другого пошиба, но Луи заявил, что, заглянув в себя хорошенько, он убедился, как мало его интересуют женщины. Кстати сказать, год выдался чрезвычайно тяжелый для Луи. Видно было, что он переживает какой-то кризис. Ему пришлось трудиться изо всех сил, чтобы не провалиться на выпускных экзаменах; у него возникли всяческие сомнения, нежданно-негаданно в нем пробудилась набожность, а когда братья достигли призывного возраста, Луи вдруг стал просить отца не нанимать вместо него рекрута: он желал сам идти на военную службу. Весь дом был поражен. Впервые за двадцать лет его жизни отец уделил ему серьезное внимание; запершись с ним, он стал его расспрашивать и сделал открытие: оказалось, что у младшего близнеца есть и сложившийся характер, и свои стремления, и склонности; а кроме того, отец, к великому своему удивлению, обнаружил, что этот юноша - настоящий Буссардель, что в нем есть много общего с покойным дедом, таможенным инспектором, и с ним самим - биржевым маклером Буссарделем. От этого в его отеческом чувстве к Луи не прибавилось теплоты, свое сердце Буссардель уже давно и всецело отдал Фердинанду, зато у него появилось некоторое уважение к сыну. Луи уже не был в глазах отца ничтожеством и первым почувствовал благотворные последствия такого переворота. Именно эта перемена и спасла его от тоски и презрения к себе, которое уже овладевало им и могло отразиться на всей его жизни. Втихомолку, - Отец, я оправдаю твое доверие, - сказал он, хотя Буссардель и не думал выражать такие чувства, а только расхваливал ему различные вид