Оцените этот текст:


     
                           Перевод А. Кистяковского


--------------------------------------------------------------------------
Источник: Уильям Фолкнер. Собрание сочинений в девяти томах, том 3,
М: Терра, 2001, стр. 63-83.
Электронная версия: В. Есаулов, май 2004 г.
--------------------------------------------------------------------------
     

     

     

     На   фотографиях,   на   старых,   кое-как   сделанных   снимках,  чуть
покоробленных,  чуть выцветших за тринадцать лет, они преисполнены важности.
Суровые,  худощавые,  в  кожаных, отделанных медью доспехах, они стоят рядом
со  своими  странными  -  из  проволоки,  дерева и парусины - аппаратами, на
которых   они  летали,  не  запасшись  парашютом;  да  и  сами  они  кажутся
странными,   не  похожими  на  обычных  людей,  словно  представители  расы,
промелькнувшей  в  грозной,  но мимолетной славе на челе земли только затем,
чтобы исчезнуть навеки. 
     Потому  что  они  мертвы  -  с  одиннадцатого  ноября  тысяча девятьсот
восемнадцатого   года  {1}.  Если  посмотреть  на  нынешние  фотографии,  на
современные,  недавно  отснятые  кадры,  можно  увидеть  стальные, обтянутые
парусиной  машины с двойными крыльями и упрятанными под обтекатель моторами;
но  пилоты,  стоящие  рядом, выглядят чуть-чуть странно - некогда худощавые,
преисполненные  важности  молодые  люди. Теперь они кажутся сбитыми с толку,
потерянными.  В  наш  саксофонный  век  беспосадочных перелетов они выглядят
неуместно,  как  будто  -  повзрослевшие,  поднабравшие  жирку,  в приличных
невзрачно-серых  костюмах  для  службы  -  они  вдруг  оказались  на эстраде
ночного  бара  в  окружении  меднорожей саксофонной мишуры. Они ведь мертвы:
они  уже  не  способны  уважать тех, кто относился с уважением к их суровому
мужеству,  когда  еще  не  было  парашютов, и центропланов, и устойчивых, не
срывающихся   в  штопор  машин.  Вот  почему  они  разглядывают  саксофонных
мальчиков  и девочек, их нестираемую губную помаду, их плоские фляги с виски
и  их  саксофонные  машинешки  уважительно и чуть растерянно, особенно когда
эти  машинешки  садятся  - одна за другой, впритирку - на лужайки для гольфа
или  подъездные  аллейки перед загородными коттеджами. "Хоть убей, не пойму,
-  сказал  мне  с  британским  акцентом  один  из них, бывший - поочередно -
механиком,  пилотом  и  командиром  эскадрильи,  - зачем и вообще-то летать,
если ты можешь так обращаться с машиной?" 
     Но  все  они  мертвы.  Они  поднабрали  жирку,  служа  в конторах - без
особого,  впрочем,  успеха;  они  обзавелись  семьями  и  живут в загородных
коттеджах,  купленных  в  рассрочку  и  почти  оплаченных;  вечерами,  когда
пятичасовой  уже прошел, они копаются в своих садиках - и тоже, пожалуй, без
особого  успеха,  -  худощавые  мужчины,  некогда  сурово-важные,  а  теперь
сурово,   втемную,  пьющие,  потому  что  они  узнали:  смерть  -  вовсе  не
обязательно  тот  вековечный  покой, о котором им когда-то рассказывали. Вот
почему  эта  история  неполна и мозаична: серия кратких вспышек, высветивших
на  миг - без глубины, без перспективы - грозное предзнаменование, контурный
образ  того,  что  расе  суждено  испытать,  когда  блеснет  на мгновение ее
громовая слава. 
    

 

     

     В  восемнадцатом  году я служил в штабе авиабригады, пытаясь привыкнуть
к  протезу,  и,  кроме  всего  прочего,  досматривал  письма личного состава
бригады.  Сама по себе служба была не плохая: она не отнимала много времени,
и  я  мог  экспериментировать с синхрофотоаппаратом. И все же... вскрывать и
читать  письма  -  кое-как,  школьным  почерком,  с грамматическими ошибками
нацарапанные  записки мамам и возлюбленным, заполненные благородным враньем.
И  все  же...  слишком  уж  она  тяжкая, слишком долго тянется, эта война. Я
думаю,  что  даже  вершители  судеб  (не  штабисты,  не  генералы, а те, кто
действительно  вершат  историю)  -  даже  они  временами впадают в тоскливую
скуку. А ведь именно скука бывает причиной мелких, дурацких шуточек. 
     Иногда  я наведывался в эскадрилью, стоявшую под Амьеном, - пилоты этой
эскадрильи  летали на "кэмелах", - чтобы потолковать с сержантом-оружейником
о  синхронизации  пулеметов.  Эскадрильей  командовал  Спумер,  а  его дядя,
кавалер  Ордена  Подвязки,  был  корпусным  генералом,  и  Спумера, капитана
гвардии,  наградили  сначала  "Звездой"  за бои при Монсе {2}, потом орденом
"За  боевые  заслуги",  а  потом  он  получил  эскадрилью истребителей, хотя
третий  значок на его кителе, "крылышко", означал, что Спумер наблюдатель, а
не пилот. 
     В  четырнадцатом  году  он  был  курсантом  Сэндхерста {3} - здоровяк с
румяным  лицом  и  бледно-голубыми  глазами,  -  и я почти вижу, как дядюшка
вызывает  племянника  к  себе,  чтобы  сообщить  ему  приятную новость. Они,
вероятно,  сидят в дядюшкином клубе (дядюшка тогда командовал бригадой и был
срочно  отозван  из Индии), глядя друг на друга через стол, и на улице вопят
мальчишки,  продающие  газеты, и дядюшка, генерал, говорит: "Наконец-то наша
армия научится воевать. Будь добр, передай мне вино". 
     Я  думаю,  генерал  был  порядком раздражен - если не разъярен, - когда
понял,  что  ни  немцы,  ни британское министерство внутренних дел не желают
вести  войну  по  рецептам  генералов.  Спумер  к тому времени уже побывал в
Монсе  и  вернулся со своей "Звездой", хотя, по словам Фолленсби, его послал
туда  дядюшка,  -  потому,  мол,  что  эту медаль, в отличие от других, надо
получать  лично; а уж потом генерал перевел племянника в свой штаб и дал ему
возможность  выслужить орден "За боевые заслуги". Потом дядюшка снова послал
Спумера  в  Бельгию,  туда,  где можно ухватить за хвост удачу. Но возможно,
Спумер  сам  туда  попросился.  Мне  хочется  думать именно так. Мне хочется
думать,  что  он  сделал  это  patria {Ради родины - лат.}, хотя я знаю, как
глупо  восхвалять  храбрость  или  клеймить  позором трусость: ведь в каждом
человеке  живет  и  трус и храбрец. В общем, Спумер поехал в Бельгию и через
год вернулся с "крылышком" наблюдателя и собакой чуть ли не больше теленка. 
     А  встретились  они  впервые,  Спумер  с Сарторисом, в тысяча девятьсот
семнадцатом  году.  Сарторис  был американцем с Миссисипи, где на плантациях
разводят  коров  и  негров  или, может быть, негры разводят коров - что-то в
этом  роде.  Сарторис  обходился  двумя сотнями слов и, я уверен, не смог бы
рассказать,  где,  как и для чего он живет, - он знал только, что родом он с
Юга,  с  плантации, а из родных у него только дед да дедова тетка. Он учился
в  Канаде  - в тысяча девятьсот шестнадцатом году, а потом служил в Лондоне.
Мне  об  этом  рассказывал  Фолленсби.  Там  у  Сарториса была возлюбленная:
временная  вдова  одного  солдата  и  временная  жена  для всех остальных, -
такова  оборотная  сторона  солдатской славы. Они, Сарторисы, - некоторые из
них,  по  крайней мере, - дожили до восемнадцатого года. Но девушки и верные
жены  -  они  все  умерли  в  один день: четвертого августа тысяча девятьсот
четырнадцатого года {4}. 
     Словом,  у Сарториса была возлюбленная. Фолленсби говорил, что ее звали
Генеральшей  - "так много у нее было солдат". Он говорил, что не знает, знал
ли  об  этом  Сарторис, но на некоторое время Генеральша - Ге - дала им всем
отставку:  ради  Сарториса.  Их  всегда  и  везде видели вместе, а потом, по
словам  Фолленсби,  он  встретил  Сарториса в ресторане - одного и в стельку
пьяного.  Фолленсби  говорил,  что  за два дня до этого Ге куда-то уехала со
Спумером.  И  вот  Сарторис,  как  рассказывал Фолленсби, сидел за столиком,
накачиваясь  виски  и  поджидая  Спумера.  В  конце концов Фолленсби удалось
запихнуть  Сарториса  в  такси  и  отправить  на аэродром. И уже на рассвете
Сарторис  вытащил  из  чьего-то  ранца  капитанский  китель,  нашел - скорее
всего,  в  своем собственном ранце - женскую подвязку и приколол ее к кителю
вместо  орденской  ленточки.  Потом  растолкал  знакомого  капрала,  бывшего
профессионального  боксера  -  они  иногда  немного работали в тренировочных
перчатках  -  и  натянул  на  него  китель. "А-тт-ттты теерь С-сспу-мер, - с
трудом  выговорил  он,  - Кккаалер Обтруханной подвязки". А потом Сарторис и
капрал  в капитанском кителе, из-под которого торчали шерстяные подштанники,
встречали рассвет, тыкая друг в друга кулаками без перчаток. 
    

 


     
     Считается,  что на войне воюют. По-серьезному. И никаких дурацких шуток
война  с  людьми  не  шутит.  Но,  может быть, оно не всегда так получается.
Может  быть,  все  вышло так, как оно вышло, потому что эти трое - Сарторис,
Спумер  и  собака  -  были  настроены  слишком серьезно. Может быть, слишком
большая  серьезность  невыносимо  раздражает вершителей истории. А я впервые
увидел  Сарториса,  когда  поехал к знакомому сержанту-оружейнику - это было
весной,  под  вечер,  как  раз  накануне  падения Камбрэ {5}. Они, вершители
судеб,  дали  эскадрилью  Спумеру  и  его  собаке за год до этого и тогда же
послали туда Сарториса. 
     Патрульные  машины второй смены уже поднялись, а остальные пилоты, да и
солдаты  наземного  обслуживания,  куда-то уехали, скорее всего в Амьен, - и
на  аэродроме почти никого не было. Мы с сержантом сидели у входа в ангар на
пустых  бочках  из-под  горючего,  и вот я увидел, как кто-то высунул голову
из-за  двери  офицерской  столовой  и  глянул  -  в одну сторону, в другую -
немного  воровато  и  очень  внимательно. Это был Сарторис, и он высматривал
собаку. 
     -  Собаку?  -  спросил  я.  И сержант рассказал мне эту составленную по
кусочкам   историю:  его  собственные  наблюдения,  разговоры  в  солдатской
столовой  и  вечерний  треп  покуривающих  трубки механиков - жуткие в своем
абсолютном всеведении разговоры нижних чинов. 
     Уезжая  с  аэродрома,  Спумер  где-нибудь  запирал  свою собаку, но ему
приходилось  выискивать  все  новые  места, потому что Сарторис находил ее и
выпускал.  Это  была  необычайно  смышленая  собака,  потому что если Спумер
уезжал  в штаб, она оставалась на аэродроме и рылась в помойке за солдатской
столовой,  явно  предпочитая  ее  офицерской.  Но  если Спумер отправлялся в
Амьен,  то собака, как только ее освобождали, трусила к амьенскому шоссе - и
возвращалась потом в капитанской машине. 
     -  А  зачем  мистер Сарторис ее выпускает? - спросил я, - Спумеру что -
не нравится ее любовь к кухонным отходам? 
     Но  сержант не слушал. Он заглядывал, вытянув шею, за ворота ангара, и,
посмотрев  туда,  я увидел Сарториса. Он подходил к последнему в ряду ангару
-  все  с  тем  же чуть вороватым и настороженным видом - и вскоре скрылся в
ангаре. 
     - Что за ребячество? - спросил я. 
     Сержант посмотрел на меня. Потом отвернулся. 
     - Он хочет узнать, куда уехал Спумер. 
     Немного помолчав, я спросил: 
     - Так это все из-за той девушки, да? 
     Сержант даже не посмотрел на меня. 
     -  Можно,  конечно, ее и так называть. Наверно, сколько-то их здесь еще
осталось. 
     Я помолчал. Сарторис вышел из ангара и скрылся в соседнем. 
     - А может, их теперь и нигде нет? - спросил я. 
     - Может, вы и правы, сэр. В войну им трудно приходится. 
     - Ну, а эта? - спросил я. - Она-то кто? 
     И  сержант  рассказал мне. Они содержали кабачок - он называл его пабом
-  какая-то  старая  карга  и  эта,  сарторисовская.  Кабачок  был где-то на
задворках  Амьена,  и  офицеры  туда  не  ходили. Возможно, поэтому Спумер с
Сарторисом  и  произвели  там  такой  фурор.  Я  узнал  от  сержанта,  что и
английские    и    французские    солдаты   живо   интересовались   борьбой,
развернувшейся  в кабачке, горячо обсуждали подробности и даже делали ставки
-  кто  на  командира,  а  кто на самого зеленого новичка из его эскадрильи.
"Ну, сами понимаете, - сказал сержант, - ведь оба офицеры, и все такое". 
     - Они что - шуганули от нее солдат? - спросил я. 
     Сержант не смотрел на меня. - Много у нее было солдат? 
     -  А  то  вы их не знаете, таких? - спросил сержант. - Война ведь, сами
понимаете. 
     Вот  она  какая  была. Из таких. Сержант сказал, что они даже в родстве
не  состояли  -  старуха  и  эта,  сарторисовская.  Он говорил, что Сарторис
покупал  ей  тряпки  и драгоценности; известно, впрочем, какие драгоценности
можно  купить  в Амьене. А Сарторис-то, может, их и вообще в армейской лавке
покупал  - ему ведь тогда было чуть-чуть только за двадцать. Я видел письма,
которые   он  посылал  тетке:  подросток  из  Харроу  {6}  мог  так  писать;
подросток,  впрочем,  пожалуй,  все  же  лучше  писал бы. А вот Спумер, тот,
видимо,  обходился  без  подарков.  "Спумер-то  капитан, - сказал сержант. -
Так, может, поэтому. А может, потому что Кавалер". 
     - Может быть, - сказал я. 
     Вот,  значит,  какай  она  была. И она, нацепив грошовые драгоценности,
подаренные  Сарторисом,  разносила  пиво  и  вино  французским  и английским
солдатам  где-то  на  задворках  Амьена,  а Спумер, используя свое служебное
положение,  обманывал  ради  нее  и  с ней Сарториса: назначал его в караул,
чтобы  он  не  мог  уехать  с  аэродрома,  и  запирал  собаку, которая могла
обнаружить  обман.  А Сарторис, верша доступное ему мщение, выпускал собаку,
чтобы она полакомилась плебейскими помоями. 
     Он  вошел в наш ангар - высокий парень с бесцветными глазами и с лицом,
которое  могло  быть  и  радостным  и  угрюмым, и вот только несерьезным оно
наверняка никогда не бывало. 
     - Привет, - сказал он. 
     - Привет, - сказал я. Сержант начал было вставать. 
     -  Сидите,  -  сказал  Сарторис.  - Мне ничего не нужно - Он двинулся в
глубь  ангара.  Там валялся всякий хлам бочки из-под горючего, пустые ящики,
картонные  коробки.  Сарторис  вовсе  не  казался смущенным, ему, видно, и в
голову не приходило стыдиться своего мальчишеского занятия. 
     Собака   сидела   в   одном   из   ящиков.   Она   вылезла  -  огромная
рыжевато-коричневая   зверюга   с  короткой  лоснящейся  шерстью;  Фолленсби
говорил,  что если бы не знаки отличия да регалии, Спумер был бы точь-в-точь
на  нее  похож.  Она не торопясь двинулась к выходу из ангара и, чуть скосив
на  меня в воротах глаза, отправилась прямиком к солдатской столовой. Вскоре
она  скрылась.  Сарторис  повернулся, подошел к дверям офицерской столовой и
тоже скрылся. 
     А  потом  вернулся вечерний патруль. Пока машины заходили на посадку и,
приземлившись,   подруливали  к  ангарам,  на  территорию  аэродрома  въехал
легковой  автомобиль,  остановился  у  офицерской  столовой, и из него вылез
Спумер. 
     -  Глядите,  -  сказал  сержант.  -  Он  сейчас  вроде  как бы и сам не
заметит, что делает. Как бы это и не он даже вовсе. 
     Он  шел  вдоль  линии  ангаров:  высокий,  грузный,  на ногах - зеленые
гетры.  Он  не  видел  меня, пока не свернул к нашему ангару. На секунду, на
почти  незаметное  мгновение он замешкался, потом вошел, чуть скосив на меня
в воротах глаза. 
     - Здрасьте, - сказал он брюзгливым фальцетом. 
     Сержант  уже  стоял. Я не заметил, чтобы Спумер хотя бы покосился, хотя
бы мимолетно глянул в глубь ангара, но он не пошел дальше. 
     - Сержант, - сказал он. 
     - Да, сэр, - сказал сержант. 
     - Сержант, - сказал Спумер, - вы получили новые хронизаторы? 
     -  Да,  сэр.  Их  прислали две недели назад. Они уже все установлены на
машины. 
     -  Конечно.  Конечно. - Спумер повернулся; он опять чуть скосил на меня
глаза, потом медленно пошел вдоль линии ангаров и скрылся. 
     -  Глядите,  -  сказал  сержант.  -  Он  ни за что не пойдет туда, если
заметит, что мы на него смотрим. 
     Мы  продолжали  следить  за  Спумером.  Он снова появился - вышел из-за
последнего  ангара  и  двинулся к солдатской столовой; теперь он шел быстро.
Потом  опять скрылся, завернув за угол. Через секунду мы снова его увидели -
он  волочил  за  загривок  слегка  упирающуюся,  равнодушную псину. "Тебе не
место здесь, - сказал он. - Это солдатская столовая". 
  

   


     
     В  то  время я еще не знал, что произошло потом. Сарторис рассказал мне
об  этом  позже,  когда все уже кончилось. Сначала он не был уверен - только
чутье  подсказывало  ему, что его предают; чутье да косвенные улики. Спумер,
например,  назначал  его  дежурным  по  аэродрому (хотя пилоты не несут этой
службы),  и Сарторис не мог отлучиться вечером в Амьен, а собака, которую он
находил  и  выпускал,  в такие дни спотыкающимся галопом бежала к амьенскому
шоссе. 
     А  потом  что-то произошло. Тогда я узнал только, что Сарторис выпустил
собаку  и,  увидев,  как  уверенно  она бежит по амьенскому шоссе, плюнул на
дежурство,  попросил  у  кого-то  мотоцикл  и  уехал в Амьен. Часа через два
собака  вернулась  и  отправилась  прямиком  к солдатской столовой, а вскоре
приехал  и Сарторис - в грузовике, который вел французский солдат в холщовом
комбинезоне.  В  кузове  грузовика  был навален чей-то домашний скарб (тогда
уже  началась  эвакуация  Амьена)  и  груда железа, оставшаяся от мотоцикла.
Француз  и рассказал, как Сарторис погнался за собакой и на всем ходу влетел
в кювет. 
     Но  в то время еще никто не знал, что же все-таки произошло. Я, правда,
довольно  ясно  представлял  себе  - даже до сарторисовского рассказа, - что
случилось,  в  Амьене.  Я  представлял  себе, как он вошел в эту комнатенку,
полную  французских солдат, и старухи (которая, видимо, разбиралась в чинах;
в  орденах-то,  по  крайней  мере,  наверняка)  попыталась не пустить его на
жилую  половину.  И вот я представил себе: он стоит там, разъяренный, сбитый
с  толку, немой (он не знал ни одного французского слова), стоит, возвышаясь
над  ухмыляющимися,  ростом ему по грудь, французскими солдатами, не понимая
их  и  подозревая,  что  они  над ним смеются. "Так и было, - рассказывал он
мне.  - Хоть не в открытую, а смеялись. Я, значит, стою там и знаю, что он у
нее,  наверху,  и  оба  мы знаем, что если я ворвусь к ним и выволоку его из
постели  и  расшибу  ему  башку,  то меня не только разжалуют, а из армии ко
всем  чертям  погонят  -  за  то,  что  я вторгся - в нарушение союзнических
соглашений - на чужую территорию без соответствующих полномочий". 
     Ну,  и  он  поехал  обратно  и  увидел  собаку и попытался ее задавить.
Собака  вернулась домой, и вскоре на аэродроме появился Спумер и нашел ее за
солдатской  столовой,  и,  пока  вечерний  патруль  заходил  на  посадку, он
оттаскивал  ее,  чуть  упирающуюся,  от  солдатской  помойки. В патруле было
шесть  машин,  а  вернулось на аэродром только пять, и у командирской машины
еще  крутился  винт,  когда  пилот выпрыгнул из нее. Правая рука у него была
обмотана  окровавленной  тряпкой,  и  он  подбежал  к  Спумеру  и,  стоя над
равнодушной, лениво упирающейся собакой, сказал: 
     - Господин капитан, они заняли Камбрэ. 
     Спумер даже не поднял на него глаза. 
     - Кто они? 
     - Как кто? Немцы! 
     -  Ну-ну,  -  сказал  Спумер.  - Не подымайте панику. Я же говорил вам,
чтобы вы были осторожней. 
     Короче,  Спумер  был совершенно неуязвим. Когда мы первый раз толковали
с  Сарторисом,  я  было  начал  ему это объяснять. Но тут же понял, что зато
Сарторис - непобедим. И вот мы с ним толковали, и он сказал: 
     -  Я  все  хотел  научить его летать на "кэмеле". Я бы его за бесплатно
научил,  за  так.  Я  бы  сам  и  кабину  переделал,  и  двойное  управление
смонтировал, задаром. 
     - Для чего? - сказал я. - Зачем? 
     -  Да  что  угодно! Я бы ему сказал - пусть сам выбирает. Любую машину,
да  вот хоть "S.E.". А я бы сел на "Ak. W.", или даже на "Fee", и я бы его в
два  счета заземлил я бы его по макушку в землю вогнал. Он бы у меня зарекся
соваться в небо. 
     В  этот раз мы разговаривали с Сарторисом впервые, а потом был еще один
разговор - последний. 
     -  Вы  не  считаете, что вы даже больше сделали? - спросил я Сарториса,
когда мы разговаривали с ним во второй раз. 
     У  него  почти  не  осталось  зубов,  и  ему  было трудно говорить; он,
впрочем,  никогда и не умел много говорить: ему всю жизнь хватало двух сотен
слов - с тем и умер. 
     - Больше? - спросил он. 
     -  Вы  хотели,  чтобы  он  зарекся  соваться в небо. А он и на землю-то
зарекся соваться на европейскую землю. 


     


     
     Кажется,  я  говорил,  что  он был непобедим. Он не погиб одиннадцатого
ноября  тысяча девятьсот восемнадцатого года - не поступил на службу, чтобы,
сидя  в  конторе,  набирать  год  от  года  жирку, не превратился - суровый,
решительный,  худощавый  - в раздобревшего и потерянного и потерявшего почву
под ногами служащего, потому что его убили в июле. 
     Его  убили  в июле, а мы толковали с ним - во второй, и последний раз -
незадолго  до  этого.  Мы  толковали  с ним примерно через неделю после того
дня,  когда  командир  патруля  вечерней  смены  приземлился  и доложил, что
Камбрэ  взят, через неделю после того, как мы впервые услышали, что в Амьене
рвутся  немецкие  снаряды.  Он  сам  мне  рассказал  об этом, пришепетывая и
шепелявя,  потому  что  у него почти не осталось зубов. В воздух подняли всю
эскадрилью.  Когда  они  пролетали  над  прорванным  фронтом,  он отвалил от
своего  звена  и  взял  курс на Амьен; и в кармане комбинезона у него лежала
бутылка  бренди.  В  Амьене  полным ходом шла эвакуация - дороги были забиты
военными  грузовиками,  повозками с домашним скарбом и санитарными машинами,
а город и пригороды были объявлены запретной зоной. 
     Он  приземлился  на  небольшом лугу. Он говорил мне, что неподалеку, на
другой  стороне канала, какая-то старуха копалась в огороде (он сказал, что,
когда  час  спустя  он  вернулся,  она  все  еще  возилась в огороде, упрямо
склонившись  над  зелеными  грядками,  и  влажный  весенний  воздух над этой
согбенной  фигурой  сотрясали  мощные  медленные  волны  взрывов, потому что
немцы  уже начали обстреливать город), а рядом с лугом на шоссе стоял легкий
санитарный автобус, сползший передними колесами в кювет. 
     Он  подошел к автобусу. Мотор еще не заглох. Водитель, молодой парень в
очках,  похожий  на студента и в дымину пьяный, лежал на сиденье, свесившись
головой  к  подножке.  Сарторис  отхлебнул  из  своей  бутылки  и  попытался
разбудить  шофера - безуспешно. Тогда Сарторис сделал еще один глоток (хотя,
я  уверен,  у  него и так уже здорово шумело в голове, - он рассказывал мне,
как  утром,  когда Спумер уехал с аэродрома, он отыскал и выпустил собаку, а
увидев,  что  она  потрусила  к  Амьену, попытался получить увольнительную у
начальника  полетов,  но  тот  напомнил ему, что лафайетовцы {7} ждут его на
плоскогорье  Сантер),  -  и  вот,  сделав  еще один глоток, Сарторис запихал
водителя в кабину, сел за руль и поехал в Амьен. 
     Сарторис  рассказывал, что неподалеку от кабака он заметил французского
капрала,  присосавшегося  к бутылке. Сарторис остановился; дверь кабака была
заперта.  Сарторис  допил остатки бренди и выломал дверь, взяв ее на корпус,
как  они  делают,  играя  в  свой американский футбол. И оказался в кабаке -
среди  перевернутых  столов  и  стульев  да  пустых полок, на которых раньше
стояли  бутылки.  Он  сказал,  что сначала не мог вспомнить, зачем пришел, и
решил  выпить.  Бутылку  он отыскал под стойкой и об угол стойки отбил у нее
горлышко,  и  он рассказывал мне, как он стоял там, глядя на себя в зеркало,
и  старался  вспомнить,  зачем  пришел.  "Ну  и  дикий же у меня вид был", -
сказал он. 
     А  потом  послышался  первый взрыв. Я почти вижу эту картину: Сарторис,
стоящий  в  опустевшей,  брошенной,  притихшей  комнате  с голыми полками по
стенам  и  выломанной  дверью, за которой притаился настороженный город, - и
медленный,  неспешный,  с  перекатами  грохот,  придавивший к земле весеннюю
влажную  тишину,  словно  неторопливая,  тяжко опустившаяся ладонь. Сарторис
говорил,  что  он  слышал приглушенно шуршащий шорох - где-то сухим ручейком
сыпалась  штукатурка,  или  пыль,  или, может быть, песок, - а потом большой
тощий  кот  бесшумно  перемахнул  через  стойку и, прижимаясь к полу, словно
растянувшаяся капля тускло поблескивающей ртути, улепетнул. 
     А  потом  Сарторис  глянул  на  закрытую  дверь  в  стене  за стойкой и
вспомнил,  зачем  пришел.  Он  обогнул  стойку.  Он  думал,  что и эта дверь
окажется  запертой,  и,  вцепившись в ручку, дернул изо всех сил. Дверь была
не  заперта  и,  сбив  его  с  ног,  ударилась  о  пустые  полки  со  звуком
револьверного  выстрела.  "Я  треснулся  головой о стойку, - сказал он. - И,
наверно, потом все время был немного не в себе". 
     И  вот  он стоял в дверях, придерживаясь за косяк, и глядел на старуху.
Она  сидела  на  лестнице,  на  нижней ступеньке, закрыв голову передником и
покачиваясь  взад-вперед.  Сарторис  говорил  мне,  что передник, совершенно
чистый,  размеренно,  как  маятник,  мотался  взад и вперед, а он, Сарторис,
стоял  в  дверях,  и  из его разбитого рта сочилась кровь. "Мадам", - сказал
он.  Старуха  качалась  взад  и  вперед.  Он  покрепче ухватился за косяк и,
нагнувшись,  похлопал  ее по плечу. "'Toi-nette, - сказал он. - Ou est-elle,
'Toinette?"  {Антуанетта!  Где  она, Антуанетта? - фр.} Он выложил почти все
свои  знания  французского  языка;  еще  одно  слово - vin - {вино} - да сто
девяносто шесть английских слов, - вот и весь его запас. 
     Старуха  опять  не  отозвалась.  Она  раскачивалась  взад и вперед, как
заведенная.  Он  осторожно  перешагнул  через нее и поднялся по лестнице. На
верхней  площадке  была  вторая  дверь.  Он остановился, прислушался. Во рту
собиралась  горячая соленая влага. Он сплюнул; кровь все сочилась, рот снова
наполнился.  Вторая  дверь  тоже  была  не заперта. Он открыл ее, и не спеша
шагнул  в  комнату,  и  увидел на столе зеленую фуражку с бронзовой кокардой
Британских  военно-воздушных сил; и вот он стоял у двери, со струйкой крови,
ползущей  по подбородку, и из самого дальнего от окошка угла вылезла собака,
и  пока они стояли, глядя друг на друга поверх фуражки, в комнату, раздвинув
легкие занавески, ворвался мощный и тяжкий гул второго разрыва. 
     Когда  Сарторис стал обходить стол, собака тоже двинулась, - она хотела
сохранить  прежнее  расстояние  и внимательно следила за человеком. Сарторис
старался  идти  осторожно,  но  все-таки  задел  бедром  стол  (может  быть,
заглядевшись  на  собаку), и он говорил мне, что, подойдя к двери в соседнюю
комнату  и  остановившись  возле  нее,  он  задержал дыхание и прислушался к
тишине, затаившейся за дверью. Потом он услышал: 
     - Maman? 
     Он  пнул  запертую  дверь,  потом  саданул  ее плечом, как они делают в
своем   американском   футболе,  и  вместе  с  дверью  ввалился  в  комнату.
Послышался  женский  визг.  Но Сарторис говорил мне, что он ее не видел - он
никого  там  не  видел.  Просто,  вваливаясь  на  четвереньках в комнату, он
услышал   женский   визг.   Это   была   спальня;  в  углу  стоял  массивный
двухстворчатый   гардероб.  Дверцы  гардероба  были  закрыты,  а  в  комнате
Сарторис  никого  не  заметил. Он сказал мне, что не подходил к гардеробу, -
он,  как корова, стоял над дверью на четвереньках, слушая замирающие раскаты
третьего  взрыва и глядя на раздувающиеся, будто комната дышит, занавески, и
по подбородку у него текла кровь. 
     Он  встал.  "Я  все  еще  был  не  в себе, - рассказывал он. - А вино и
бренди  перемешались  у меня в животе и буянили". Еще бы им не перемешаться!
В  комнате  был  стул,  на нем - аккуратно сложенные брюки, широкий ремень и
китель  с  "крылышком"  наблюдателя  да двумя орденскими ленточками. Пока он
стоял, глядя на стул, разорвался четвертый снаряд. 
     Он  собрал  одежду.  Стул  опрокинулся, он пнул его ногой, отшвырнул и,
пошатываясь,  двинулся  вдоль  стены  к  сорванной  с  петель двери, вошел в
первую комнату и прихватил со стола фуражку. Собака уже скрылась. 
     Он  вышел  на  лестничную площадку. Старуха все так же сидела на нижней
ступеньке,  закрыв голову передником и покачиваясь взад и вперед. Он постоял
на  площадке  и,  придерживаясь  за  перила, сплюнул кровь. Снизу послышался
голос: "Que faites-vous en haut?" {Что вы делаете наверху?}. 
     Сарторис  глянул  вниз  и  увидел запрокинутое усатое лицо французского
капрала,  который  пил  из  бутылки,  когда  Сарторис  подъезжал  к  кабаку.
Сколько-то  времени  они  молча смотрели друг на друга. Потом капрал сказал:
"Descendez!"  {Спускайтесь!} - и поманил его вниз. Сжав в одной руке одежду,
Сарторис покрепче ухватился другой за перила и спрыгнул на первый этаж. 
     Капрал   отскочил.  Сарторис  рванулся  к  нему,  но  пролетел  мимо  и
долбанулся  головой  об  стенку.  Когда он встал и повернулся к капралу, тот
пнул  его  ногой,  стараясь попасть в пах. Потом пнул еще раз. Сарторис сбил
капрала  с  ног,  и  тот, лежа на спине и путаясь ногами в шинели, судорожно
совал  руку  в  карман  и  норовил еще раз пнуть Сарториса. Потом он наконец
выдрал  руку  из кармана, навел на Сарториса короткоствольный пистолет и, не
целясь, в упор, выстрелил. 
     Второй  раз капрал выстрелить не успел - Сарторис прыгнул вперед и всей
тяжестью  обрушился  на  руку  с  пистолетом. Он говорил, что почувствовал -
даже  сквозь  подошву  ботинка, - как под его ногой хрустят кости. Пиратские
усы  на  лице  капрала  вздернулись,  и  он  тонко,  пронзительно  завизжал.
Сарторис  говорил,  что  это-то и было смешно: женский визг из-под пиратских
усов,  -  вроде  как  в  оперетте  Гилберта  и Салливана {8}. Он сказал, что
заткнул  рот капралу: поднял его с пола и молотил кулаком по этому визжащему
рту,  пока  визг  не  прекратился. И он говорил, что старуха на лестнице все
качалась  взад-вперед  и  ее  голова  была  закрыта  крахмальным передником.
"Вроде  она  уже приготовилась встречать грабителей и насильников", - сказал
он. 
     Он  подобрал  одежду.  Внизу  он еще раз отхлебнул из бутылки, глядя на
себя  в зеркало. Тут-то он и увидел кровавую дорожку на своем подбородке. Он
говорил,  что  не  понял,  откуда  взялась  кровь, - то ли он прикусил язык,
прыгнув  с  лестницы,  то ли ободрал губы об острые края разбитого горлышка.
Он прикончил бутылку и бросил ее на пол. 
     Но  что  надо делать дальше, он забыл. Он не вспомнил этого даже потом,
позже,  когда  оказалось,  что  он  уже выволок шофера из кабины санитарного
автобуса,  натянул  на него форменные брюки, капитанский китель с орденскими
ленточками и фуражку, а потом снова запихал его в кабину. 
     Он  помнит,  что опять стоял в баре и смотрел на пыльную чернильницу, -
и  вот тут-то он и сообразил, что же ему нужно делать. Он пошарил в карманах
комбинезона   и   нашел  клочок  бумаги  -  счет  от  лондонского  портного,
присланный   Сарторису  восемь  месяцев  назад,  и,  пригнувшись  к  стойке,
сплевывая   кровь,  написал  печатными  буквами  на  обороте  счета  фамилию
Спумера,  номер  эскадрильи и аэродрома, сунул бумажку в карман кителя, чуть
пониже орденских ленточек, и поехал туда, где оставил самолет. 
     Рядом  с  лугом  в  придорожной канаве отдыхали солдаты из анзаковского
батальона  {9}.  Он  оставил  им  санитарный автобус со спящим пассажиром, и
четверо  солдат  помогли  ему  завести двигатель и держали машину за крылья,
чтобы он мог взлететь почти без разбега. 
     А  потом он снова оказался на передовой. Он говорил, что не помнит, как
туда   добрался;  он  сказал,  что  ему  помнится  согнутая  спина  старухи,
копающейся  в  огороде,  а  потом  -  огонь зениток, и он летит на бреющем и
чувствует,  как  уплотняется  воздух  между  землей  и машиной, и видит лица
солдат.  Он  не знал, чьи это были солдаты - немецкие или наши, но на всякий
случай  обстрелял  их. "Потому что я ни разу еще не видел, - рассказывал он,
-  чтобы  истребитель  нанес  какой-нибудь  вред  хотя бы одному человеку на
земле.   Или   нет,   вру:   было.  В  Канаде;  какой-то  фермер  распахивал
тысячеакровое  поле,  и  курсант  авиаучилища  гробанулся и влепился точно в
трактор". 
     И  потом  он  вернулся  на  аэродром.  Мне рассказывали, что он заложил
бочку  над  самой  землей,  между  ангарами,  чиркнул по земле колесами, идя
поперек  аэродрома,  и  снова  взлетел.  Сержант-оружейник  говорил мне, что
Сарторис  лез вверх, пока машина не сорвалась. Тогда он пошел над аэродромом
вверх  колесами.  "Он  искал  собаку, - рассказывал сержант. - Она прибежала
примерно  за  час  до  этого  и рылась в помойке возле солдатской столовой".
Сержант  сказал,  что  Сарторис  спикировал  на собаку, потом сделал мертвую
петлю  и  два  переворота  через крыло на восходящем штопоре. Но, видимо, он
забыл  закрыть  воздушную  заслонку,  потому  что  в  сотне  футов  от земли
двигатель  стал  давать  сбои, и машина, все еще идя вверх колесами, срезала
верхушки двух тополей - последних оставшихся близ аэродрома. 
     Сержант   рассказывал   мне,   как   они   помчались   к  облаку  пыли,
всклубившемуся  над  грудой  металла  и дерева, и как собака выскочила из-за
солдатской  столовой  и  потрусила  туда  же. Она прибежала раньше людей, и,
когда  они  подбежали,  Сарторис  стоял  на  четвереньках и блевал, а собака
сидела  рядом  и смотрела. Потом она подошла поближе и с интересом принялась
принюхиваться  к  блевотине,  а  Сарторис,  поднявшись  на  ноги  и с трудом
сохраняя равновесие, пинал ее - слабо, но свирепо и совершенно серьезно. 
  

   


     
     Шофера  санитарного автобуса в спумеровском обмундировании доставили по
приказу  майора-анзаковца на аэродром. Его уложили в кровать, и он еще спал,
когда  в эскадрилью прибыли командир бригады и начальник штаба. И они еще не
уехали,  когда  к  аэродрому  свернула  запряженная  волами телега; в телеге
стояла  клетка  с  курами, а на ней сидел Спумер - в юбке и женской шали. На
следующий  день  он  возвратился  в  Англию.  Мы  узнали,  что  его временно
назначили  начальником  подготовительной летной школы, которую даже штатские
называли прачечной. 
     - Собака будет рада, - сказал я. 
     - Собака? - сказал Сарторис. 
     - Помойка там будет лучше, - сказал я. 
     -  А-а,  вон  вы  о  чем,  - сказал Сарторис. Его разжаловали в младшие
лейтенанты  -  за проникновение в запретную зону на государственной машине и
оставление ее без охраны - и перевели в другую эскадрилью. 
     Мы  разговаривали накануне его отъезда. У него были выбиты все передние
зубы,  так  что  он почти не мог говорить и извинился за это; он, впрочем, и
раньше, и с передними зубами, почти не умел говорить. 
     -  Они  перевели  меня  в другую эскадрилью, - сказал он, - а машины-то
там те же, "кэмелы". Смех, да и только. 
     - Смех? - сказал я. 
     -  Лететь  по  прямой  я  на  нем,  конечно, могу, - сказал он. - Даешь
полный  газ,  ну,  иногда  выравниваешь,  -  это  я  могу.  А  вот управлять
"кэмелом"  -  это  я  не  умею.  Возьмем,  к примеру, посадку. Ты открываешь
воздушную  заслонку  и  идешь  вниз.  Потом  считаешь  до  десяти и, если не
гробанулся,  выравниваешься. И если после посадки ты вылезаешь из кабины сам
и  тебя держат ноги - значит, ты сел хорошо. Ну, а если это корыто может еще
раз взлететь, ты просто ас. Но смех-то не в этом. 
     - Не в чем? 
     -  Да  не  в  том, что они летают на "кэмелах". А в том, что они летают
ночью.  Это  ночная  эскадрилья. Они небось все до единого сейчас в городе и
вернутся   только   вечером,  к  началу  полетов.  Меня  перевели  в  ночную
эскадрилью. Вот в чем смех-то. 
     -  Смех-то,  оно  конечно,  смех,  - сказал я. - Но разве нельзя ничего
сделать? 
     -  Как это нельзя? Знай себе следи за воздушной заслонкой и старайся не
гробануться.   Держись   за   воздух  и  не  садись,  пока  не  расстреляешь
осветительные  ракеты. Я все обмозговал. Я буду болтаться в воздухе, пока не
выпущу  все ракеты и пока солнце не взойдет. Я и днем-то не умею управляться
с "кэмелом". А они ничего не знают. 
     -  И все-таки, - сказал я,- вы сделали больше, чем обещали. Вы прогнали
его с европейской земли. 
     -  Во-во,  -  сказал он. - Тоже ведь смехота. Он поедет в Англию, а там
мужчин  и  вовсе  не  осталось.  Столько  баб  и  ни  одного  мужчины старше
четырнадцати  или  моложе  восьмидесяти,  так  что  ему  никто  не  поможет.
Смехота, да и только. 
   

  


     
     В  июле  я все еще служил при штабе и учился ходить на протезе, сидя за
столом,  на  котором  стояла  бутылка  с  клеем  да  еще  одна  - с красными
чернилами  и  лежал  нож  для  бумаги  да  груда  конвертов  - то чистых, то
засаленных,  но всегда тощих, почти пустых, - с адресами городов, деревень и
деревушек  в  Англии;  и вдруг однажды я наткнулся на американский адрес: он
стоял  на  обычном  конверте,  с письмом, и на маленьком пакете. В письме не
было ни даты, ни обратного адреса. 
     
     "Дорогая тетя Дженни! 
     Я  получил  шерстяные  носки  которые  от Элноры. Они как раз подошли я
отдал  их  денщику и ему в самый раз. Мне здесь нравится лучше чем где я был
раньше  потому  что  они хорошие ребята только вот чертовы кэмелы. В церковь
сколько  надо  хожу  когда  она  есть  а  то бывает что нету. Они тут служат
службы  для механиков им оно видать нужнее и я здорово занят по воскресеньям
но  я  хожу сколько надо. Я здорово обязан Элноре за носки и они в самый раз
и  ты ей скажи а про денщика лучше не говори. Передай привет Айсому и неграм
и  дедушке  я получил от него деньги и все как надо а только на войне все до
чертиков дорого. 
                                                       Джонни". 
     
     Что  ж, Мальбруки войн не разжигают {10}. Для того чтобы разжечь войну,
надо сказать очень много зажигательных слов. Вот, наверно, почему. 
     Пакет,  как  и  письмо, был адресован миссис Вирджинии Сарторис в город
Джефферсон,  штат  Миссисипи, и я не понимал, что же он мог ей послать; я не
верил,  что  он  способен  ходить  по  магазинам, да еще на чужбине, выбирая
какой-нибудь  милый  пустячок, из тех, что так нравятся женщинам. Сарторис -
если  бы  ему пришло в голову сделать тетке подарок - мог послать ей обломок
коленчатого  вала  или  связку  поршневых  колец,  подобранных возле сбитого
немецкого  самолета.  И  вот  я  вскрыл  пакет.  И потом сидел, глядя на его
содержимое. 
     Конверт   с   адресом,  несколько  измятых  бумажонок,  ручные  часы  с
задубевшим  от  высохшей бурой крови ремешком, защитные очки с одним стеклом
да серебряная пряжка с монограммой - вот все, что было в пакете. 
     Так  что  я  мог  не читать письмо. Я не должен был вскрывать пакет, но
мне  захотелось  его вскрыть. Мне не хотелось читать письмо, но я должен был
его прочитать. 
     
     "...эскадрилья Британских военно-воздушных сил. Франция 5.06.1918 г. 
     Мадам! 
     Я  должен с прискорбием сообщить Вам, что вчера утром Ваш сын погиб. Он
был  сбит  над  вражескими  окопами  во время выполнения боевого задания. Не
из-за  собственной  небрежности  или  недостатка  мастерства. Он был хорошим
воином.  Его сбили превосходящие силы врага, на машинах, которые лучше наших
и  по  скорости  и  по  высоте,  что  является трагедией, но не виной нашего
правительства,  которое  снабдило бы Армию более совершенными машинами, если
бы  таковые  имелись в его распоряжении, что не может служить Вам утешением.
Другой  наш  пилот,  мистер  Р.  Кайерлинг,  находившийся на 1000 футов ниже
Вашего  сына,  не смог подняться так высоко, чтобы прийти ему на помощь, так
как  Ваш  сын  очень  заботился  о  своей  машине  и  на  прошлой неделе ему
поставили  новый  двигатель. Мистер Кайерлинг заявил, что машина Вашего сына
была  охвачена  пламенем  в  десять  секунд, и он увернулся от машины Вашего
сына,   потому  что  она  скользила  на  крыло,  пока  вражеские  пилоты  не
отстрелили  у  нее  стабилизатор,  после  чего она вошла в штопор. Мне очень
горько  посылать  Вам такое известие, но, может быть, Вас немного утешит тот
факт,  что  Ваш  сын  был похоронен по христианскому обряду, со священником.
Остальное  имущество  Вашего  сына  будет выслано Вам через некоторое время.
Всегда Ваш, и пр., 
     С. Кей, майор. 
     
     Он  похоронен  на  кладбище  к  северу от Сан-Вааса, и мы надеемся, что
этот   район  больше  не  подвергнется  артиллерийскому  обстрелу,  так  как
надеемся,  что  вскоре  наступит  мир,  а  Вашего  сына  отпевал наш военный
священник,  потому что там было только две наших машины и семь вражеских, но
машина,  которую  пилотировал  Ваш  сын, упала на территорию, занятую нашими
войсками. 
     С. К, м-р". 
     Здесь  же  были  письма  его  тетки,  несколько  штук,  и  все довольно
короткие.  Я  не  знаю,  почему  он  их  хранил,  но,  так  или  иначе,  они
сохранились.  Может быть, он просто забыл их выбросить - так же, как счет от
лондонского портного. 
     "...Не  засматривайся  на иностранок. Я сама пережила войну и знаю, как
ведут  себя  женщины  во  время  войны,  - они даже на северян, на этих янки
вешались. А уж с таким лоботрясом и повесой, как ты..." 
     И еще: 
     "...что  пора  тебе  возвращаться  домой. Дедушка стареет, а эта война,
похоже,  никогда  не  кончится.  Так что приезжай. Пускай воюют янки. Это их
война. Нам до нее нет дела". 
     И  все. И так всегда. Отвага, доблесть - люди называют это по-разному -
лишь  вспышка, миг вознесения, молния, блеснувшая в вековечной тьме. Молния,
-  вот в чем дело. Она слишком ослепительна, слишком неистова - и поэтому не
может  длиться.  То,  что  длится,  не вспыхивает, а тлеет. Мгновение нельзя
продолжить,  и оно сохраняется только на бумаге: картинка, несколько слов...
поднеси  к  ним спичку, бледный безобидный огонек, который может зажечь даже
ребенок,  - и они исчезнут навеки. Крохотная лучинка с серной головкой живет
дольше,  чем память или печаль; слабый огонек оказывается сильнее доблести и
отчаяния. 
   


  

                               (А. Долинин) 
     
     Этот  рассказ,  написанный  в  начале  1931 г., Фолкнер считал лучшим в
сборнике.  Поясняя смысл названия, писатель сказал в Виргинском университете
(1957  г.),  что  люди, прошедшие войну, "в каком-то смысле... действительно
мертвы,  физически  они  изношены,  не  годны  для послевоенного мира. Не то
чтобы  они  отвергли этот новый мир, они просто не годились для него, изжили
себя"  (Фолкнер  У.  Статьи, речи...). Главный герой рассказа Джон Сарторис,
его  брат-близнец  Баярд  и  все  члены их семейства постоянно упоминаются в
произведениях  йокнапатофского  цикла  (см.,  например,  роман  "Сарторис" и
др.). 
     
     {1}  ...с  одиннадцатого ноября тысяча девятьсот восемнадцатого года. -
11  ноября  1918  г.  в  Компьенском  лесу  на севере Франции было подписано
перемирие  между  Германией  и  союзниками,  положившее конец Первой мировой
войне. 
     
     {2}.  "Звездой"  за  бои  при  Монсе... - Имеется в виду медаль "Звезда
1914  года",  которая  выдавалась  всем  без  исключения  лицам, проходившим
службу  с  5 августа по 22 ноября 1914 г. на территории Франции или Бельгии.
Иногда  ее  называют  "Звездой  Монса"  (см.  коммент.  к  с.  35).  Фолкнер
допускает  здесь  анахронизм,  так как эта медаль была учреждена лишь в 1917
г. 
     
     {3}  Сэндхерст  -  военный колледж сухопутных войск Великобритании близ
одноименной деревни в графстве Беркшир. 
     
     {4}.  ...четвертого  августа  тысяча девятьсот четырнадцатого года. - В
этот день Великобритания объявила войну Германии. 
     
     {5}.  ...накануне  падения  Камбрэ.  -  Действие рассказа происходит во
время  наступления  немецких  войск на Амьен в марте - апреле 1918 г., когда
немцы  прорвали  укрепленную  полосу  англичан  и  достигли  рубежа  в 18-ти
километрах  от  Амьена.  Упоминание  о  Камбрэ  в данном контексте ошибочно,
поскольку  этот  французский город был оккупирован немцами с 26 августа 1914
г. по 8 октября 1918 г. 
     
     {6}.   Харроу  -  одна  из  старейших  привилегированных  мужских  школ
закрытого типа в Англии (основана в 1571 г.). 
     
     {7}.  ...что  лафайетовцы  ждут  его... - Имеется в виду, Лафайетовская
эскадрилья,   подразделение   французской   авиации,   в   котором   служили
американские  летчики-добровольцы.  Названа  в  честь маркиза Мари Жозефа де
Лафайета  (1757-1834),  французского политического деятеля, который принимал
участие в Войне за независимость США. 
     
     {8}.  ...визг  из-под пиратских усов, - вроде как в оперетте Гилберта и
Салливана.   -  Английский  композитор  Артур  Салливан  (1842-1900)  и  его
постоянный   соавтор  драматург  Уильям  Гилберт  (1836-1911)  написали  ряд
чрезвычайно  популярных комических оперетт и среди них - "Пейзанские пираты"
(1879). 
     
     {9}.  ...солдаты  из  анзаковского батальона. - Анзак - австралийские и
новозеландские войска, участвовавшие в Первой мировой войне. 
     
     {10}.   ...Мальбруки  войн  не  разжигают.  -  Аллюзия  на  французскую
народную песню "Мальбрук в поход собрался". 

Last-modified: Wed, 26 May 2004 17:35:36 GMT
Оцените этот текст: