ами шелестящей кукурузы, ловя воздух сухими губами и вдыхая его сквозь сухие, стиснутые зубы, и увидел, узнал то дерево, под которым оставил топор, и снова как бы вернулся к какой-то мертвой точке во времени, но только время было упущено. Он свернул и подошел к дереву, прошел было уже мимо, как вдруг в окружавшей его тени обозначилась тень более темная, не спеша поднялась но тть рост, и голос двоюродного брата спросил хрипло и негромко: - Позабыл топор, сволочь? Вот он. Бери. Он остановился молча - ни звука, ни проклятия, ни вздоха. "Только не топором",- подумал он, не двигаясь, не шевелясь, а брат хрипло дышал у него над ухом, и злобный, негромкий голос хрипел: - Ты, гаденыш, братоубийца, да я тут столько вытерпел, сколько не то что за двадцать пять - даже за двадцать пять тысяч не вытерпишь, а не то я огрел бы тебя топором по башке и швырнул в Хэмптонову коляску. И ей же богу, не твоя заслуга, что не Хэмптон, а я сидел и караулил тебя здесь. Сто чертей, да ты и порадоваться не успел этим деньгам, а Хэмптон со своей сворой уж был тут как тут, они развязали меня и в лицо водой побрызгали. А я опять врал, чтобы тебя выгородить. Я сказал, что ты оглушил меня, связал, обобрал и убежал на станцию. Ну говори, долго мне еще врать, спасая твою шею от петли? А? Чего мы ждем? Хэмптона? - Ладно,- сказал он.- Ладно.- И подумал: "Только не топором". Он повернулся и пошел в лес. Брат не отставал, шел за ним по пятам, свирепое насморочное сопение и злобный шепот раздавались у него прямо над головой, так что, когда он нагнулся и стал шарить по земле, брат чуть не наступил на него. - Какого еще черта тебе надо? Опять топор потерял? Отдай его мне, как найдешь, да живей покажи, где он, покуда не только солнце, но и этот охотник за голосами... Он нашарил палку потяжелее. "Ничего не видать, так что, может, с первого разу и не попадешь",- сказал он себе, вставая. Он ударил, не глядя, на хриплый злобный голос, занес палку и ударил снова, хотя и одного удара было довольно. Место было знакомое. Не нужно было никакого ориентира, но тут же оказалось, что ориентир у него все-таки есть, и он пошел быстро, вынужден был идти быстро, чуя слабое зловоние, "Уже четвертый час,- подумал он.- А я совсем позабыл... Позабыл, что, ежели человек человека убьет, против него вс╦ ополчится╩. Потом он понял, что не ошибся, потому что теперь запах уже не был сосредоточен в одном месте, он был всюду; и вот перед ним поляна, гнилой дуб без кроны, торчащий на фоне обрамленного листьями просвета. Он подошел на длину вытянутой руки, размахнулся. Топор по самый обух ушел в трухлявую древесину. Он с трудом вытащил топор и снова занес его. И тут ≈ шума он не услышал, просто сама темнота охнула и всколыхнулась у него за спиной, и он хотел обернуться, но было уже поздно,≈ что-то навалилось ему на плечи. Он сразу понял, что это. Он даже не удивился, когда, падая, почувствовал горячее дыхание и услышал лязг зубов, перевернулся, стараясь нашарить топор, снова услышал лязг зубов у самого горла, почувствовал горячее дыхание и, отбросив пса локтем, встал на колени и схватил топор обеими руками. Пес снова прыгнул, и теперь он видел его глаза. Они плыли на него, и секунды казались вечностью. Он рубанул по ним и попал в пустоту; топор вонзился в землю, и он чуть не упал ничком. Но когда эти глаза показались снова, он был уже на ногах. Он бросился вперед, занеся топор. Он рубил вслепую, даже когда глаза исчезли, круша и ломая кусты, а потом остановился, снова занеся в воздухе топор, задыхаясь, прислушиваясь, ничего не видя и не слыша. Потом он вернулся к дереву. При первом же ударе топора пес снова прыгнул. Минк ожидал этого. На этот раз он не стал прятать голову и, повернувшись, держал топор наготове. Он ударил по глазам, почувствовал, что не промахнулся, топор, насмешливо блеснув, вырвался у него из рук, и он прыгнул в кусты, туда, где бился и визжал пес, прыгнул на звук, яростно топча все кругом, потом припал к земле, вслушиваясь, снова прыгнул, услышав визг, и стал топтать землю, но опять без толку. Тогда он встал на четвереньки и пополз вокруг дерева, все расширяя круги и стараясь нашарить топор. Когда он наконец нашел его, над зубчатыми краями трухлявого ствола уже горела утренняя звезда. Он снова принялся рубить дерево под корень и после каждого удара, уже занеся топор для следующего, прислушивался, готовый к прыжку. Но все было тихо. Тогда он стал рубить без передышки, вонзая топор по самый проух, словно рубил песок или опилки. Наконец топор вместе с топорищем ушел в гнилое дерево, и теперь, убедившись, что нюх его не обманывал, он бросил топор и начал рвать дерево руками, отвернув голову, с присвистом дыша сквозь оскаленные, стиснутые зубы, то и дело освобождая одну руку, чтобы отогнать пса, но пес, скуля, кидался на него снова и снова и наконец всунул голову и растущее отверстие, откуда шел трупный смрад,- казалось, было слышно, как он вырывался наружу. - Убирайся, дьявол! - прохрипел он, словно разговаривал с человеком, и снова попытался отшвырнуть пса.- Пусти! Он рванул труп, чувствуя, как мясо отделяется от костей, словно тело было для них слишком велико. Пес с воем протиснулся в дыру по самое брюхо. Внезапно труп поддался, и он упал на спину, в грязь, и труп придавил ему ноги, а пес выл, стоя над своим хозяином. Он встал и пнул его ногой. Пес отскочил, но когда он нагнулся, схватил труп за ноги и, пятясь, поволок его за собой, снова подступил к нему вплотную. Пока они двигались, пес не сводил глаз с трупа и молчал. Но когда он остановился, чтобы перевести дух, пес снова начал выть, и он снова изловчился, пнул его ногой и только теперь заметил, что ясно его видит, что уже рассвело, и он видит его - ободранного, тощего, воющего, со свежей кровоточащей раной на морде. Не сводя с него глаз, он нагнулся и шарил по земле до тех пор, пока не нашел палку. Она была мокрая, осклизлая, но крепкая. Когда пес поднял морду, собираясь снова завыть, он ударил его. Пес завертелся на месте, потом прыгнул, и он увидел на косматом боку длинный рубец- след выстрела. На этот раз палка угодила псу прямо между глаз. И тогда он снова схватил труп за ноги и, теперь уже не пятясь, попытался бежать. Когда он выбрался из зарослей к реке, восток уже заалел. Сама река была еще невидима - длинный вал тумана, плотно, словно вата, лежал на воде. Он нагнулся, снова подхватил тело, которое было чуть не вдвое больше него, и швырнул в туман, а выпустив его из рук, даже прыгнул за ним следом и едва не сорвался с берега, и пока оно не кануло в туман, успел увидеть, как медленно и неуклюже мелькнули в воздухе три конечности вместо четырех, и, удержав равновесие, повернулся и сразу же побежал, а позади слышался глухой, дробный топот собачьих лап, и вот уже пес рядом. Не останавливаясь, пес прыгнул. Стоя на четвереньках, Минк, увидел его в воздухе, - словно огромная бескрылая птица, пес пролетел над ним и исчез в тумане. Он вскочил и побежал дальше. Потом он споткнулся и упал, вскочил и снова побежал. И тут он услышал за собой топот мягких, быстрых лап, снова припал к земле и, стоя на четвереньках, снова увидел, как пес пролетел над ним и повернулся в воздухе так, что, приземлившись, оказался с ним нос к носу, и глаза его сверкали, как две горящих сигары, и он набросился на Минка, прежде чем тот успел встать. Он ударил пса по морде, обоими кулаками, вскочил и побежал. До гнилого дерева они добежали вместе. Пес опять прыгнул и вскочил ему на плечи, но он уже нырнул в дыру, пробитую топором, и стал лихорадочно искать недостающую руку, а пес рвал ему рубашку и штаны. Потом он исчез. Чей-то голос сказал: - Эй, Минк. Мы держим его. Можешь вылезать. Коляска ждала за домом, в рощице, где он два дня назад видел следы колес. Его посадили сзади, рядом с помощником шерифа, к которому он был прикован наручниками. Шериф сел рядом с другим своим помощником, который правил лошадью. Тот хотел развернуть коляску, чтобы ехать назад к лавке Уорнера, а оттуда - по дороге на Джефферсон, но шериф остановил его. - Погоди-ка,- сказал он и обернулся √ громадный мужчина с короткой шеей, в расстегнутом жилете и крахмальной сорочке без воротничка. Холодные колючие глазки на его широком обрюзглом лице напоминали два осколка черного стекла, вдавленных в сырое тесто. - Куда ведет дорога, ежели ехать в ту сторону? - спросил он, обращаясь к обоим. - На старый Уайтлифский мост,- сказал помощник,- до него четырнадцать миль. А оттуда еще девять миль до Уайтлифской лавки. А от лавки еще восемь до Джефферсона. А через Уорнерову лавку будет всего двадцать пять миль. - На этот раз мы, пожалуй, объедем Уорнера стороной,- сказал шериф.- Езжай прямо, Джим. - Верно,- сказал другой помощник.- Езжай прямо, Джим. Чего нам экономить, денежки-то все равно не наши, а окружного совета. - Шериф, который уже было отвернулся, ничего не сказал и только поглядел на помощника. Некоторое время они глядели друг на друга.- Разве я неправду говорю? - сказал помощник.- Трогай! Все утро, до самого полудня, они петляли среди холмов, поросших сосняком. У шерифа в коробке из-под ботинок был холодный завтрак и даже кувшинчик с пахтаньем, завернутый в мокрую рогожку. Они перекусили не останавливаясь, только напоили лошадей в ручье, который пересекал дорогу. Потом холмы остались позади, и вскоре после полудня они проехали Уайтлифскую лавку, и вокруг раскинулась широкая, плодородная равнина, на которой волновалась тучная зелень, кукурузные початки налились зерном, вдоль рядов облетающего хлопка еще ходили сборщики, и он увидел, как люди, сидевшие на галерее под рекламами патентованных лекарств и табака, вдруг встали. - Эге,- сказал помощник шерифа.- Смотри-ка, и здесь есть люди, которые, видно, не прочь бы иметь фамилию Хьюстон хотя бы минут на десять - пятнадцать. - Погоняй,- сказал шериф. И они поехали дальше, по густой мягкой пыли вслед за знойным летним днем, но не могли поспеть за ним, и вот уже жаркое солнце припекло ту сторону коляски, где сидел он. Шериф сказал, не поворачивая головы и не вынимая изо рта трубки: - Джордж, поменяйся с ним местами. Пусть сядет в тень. - Не надо,- сказал он.- Мне солнце не мешает. Вскоре оно и впрямь перестало ему мешать, во всяком случае, он чувствовал себя не хуже, чем остальные, потому что дорога снова пошла холмами, то вверх, то вниз, а длинные тени сосен неторопливо кружили над неторопливой коляской под косыми лучами солнца; а там, за последней долиной, показался и Джефферсон, и раскаленный шар солнца закатывался уже за городом, оно было почти у самой земли и слепило им глаза. К дереву была прибита доска с надписью: "Джефферсон - 4 мили" и с фамилией какого-то торговца, она приблизилась, потом осталась позади, но коляска словно стояла на месте, и он осторожно подвинул ноги вбок, напряг прикованную руку для рывка, изготовился и на ходу бросился из коляски ногами вперед, защищаясь рукой от удара, но было уже поздно, и хотя он не попал под колесо, голова его угодила между двумя стойками, поддерживавшими верх, и тело с разлету, всей тяжестью, повисло на шее, зажатой словно в тисках. Вот сейчас он услышит, как хрустнет кость, позвонки, и он весь изогнулся, вытянул ноги назад, туда, где, как ему казалось, вертится колесо, думая: "Вот если бы попасть ногой между спицами, тогда или нога не выдержит, или спицы",- и, чувствуя, как каждое его движение отдается болью в шее, все тянул ноги к колесу, словно хотел убедиться, как бы глядя со стороны, с холодной яростью, что прочнее - живая кость или мертвый металл. Потом у него помутилось в глазах от страшного удара где-то у самых плеч, и вот уж это больше не удар, а невыносимая тяжесть, которая навалилась на него, упорная, сокрушительная, беспощадная. Он смутно слышал хруст кости и явственно голос помощника шерифа: - Тормози! Да тормози же, чтоб тебя черти взяли! Тормози! - И он почувствовал, что коляска остановилась, и даже видел, как шериф, перегнувшись через спинку сиденья, удерживает обезумевшего помощника; задыхаясь, судорожно ловя воздух, он пытался закрыть рот и не мог, пытался уклониться от холодной, твердой струи воды, а над ним склонились три лица, и на фоне солнечного неба колыхалась под легким ветерком зеленая ветка. Но понемногу он отдышался, и ветерок на ходу высушил его мокрое лицо, только рубашка еще была чуть сырой, а ветерок еще не стал прохладным, просто освободился наконец от нещадного солнечного зноя и тянул из предвечернего сумрака, а коляска теперь катилась под сплошным сводом пронизанных солнцем ветвей, мимо аккуратных, подстриженных лужаек, где в лучах заката перекликались, играя, дети в ярких костюмчиках и сидели в качалках женщины, щеголяя новыми нарядами, а в свежевыкрашенные ворота сворачивали мужчины, возвращаясь с работы домой, где в долгих ранних сумерках их ждал ужин и кофе. Они обогнули тюрьму и через задние ворота въехали за ограду. - Вылезайте,- сказал шериф.- Несите его. - Ничего,- сказал он. Но ему пришлось дважды напрячься, прежде чем удалось выдавить из себя хоть звук, и все равно голос был какой-то чужой.- Я и сам дойду. Когда врач ушел, он лег на койку. В стене было высокое, узкое, зарешеченное оконце, но за стеклом - ничего" кроме сумерек. Потом он почуял запах еды, где-то готовили ужин - ветчину, гренки и кофе,- и вдруг рот ему наполнила теплая, солоноватая жидкость, но когда он попытался глотнуть, ему стало так больно, что он сел, проглатывая теплую соль, мотая головой, медленно, осторожно двигая шеей, чтобы легче было глотать. Потом за решетчатой дверью послышался громкий топот, все ближе и ближе, он встал, подошел к двери и сквозь прутья решетки заглянул в общую камеру, где ели и спали негры,- эти жертвы тысячи мелких беззаконий, совершенных белыми. Ему видна была лестничная площадка; топот доносился оттуда, и он увидел, как беспорядочный поток голов в поношенных шляпах и кепках, тел в поношенных комбинезонах и ног в рваных башмаках хлынул в пустую камеру, наполнив ее приглушенным шарканьем и мягким неясным гулом певучих голосов- это была кандальная команда человек в семь или восемь, сидевших за бродяжничество, или поножовщину, или за то, что играли в кости на десять или пятнадцать центов, и теперь освободившихся от лопат и тяжелых молотов, по крайней мере, часов на десять. Он смотрел на них, ухватившись за решетку. - Все...- сказал он. Но голос его был беззвучен. Он приложил руку к горлу и заговорил снова, издавая сухое, трескучее карканье. Негры притихли, уставившись на него, белки их глаз неподвижно блестели на черных лицах, уже расплывавшихся в темноте. - Все шло хорошо,- сказал он.- Покуда он не начал разваливаться на куски. С этим псом я бы справился.- Он держался за горло, и голос у него был хриплый, сухой, каркающий.- Но он, сукин сын, начал разваливаться... - Кто? - спросил один из негров. Они стали перешептываться. Потом белки глаз снова обратились к нему. - Я все сделал правильно,- повторил он.- Но этот сукин сын... - Молчи, белый человек,- сказал негр.- Молчи. Не морочь нам голову. - Все было бы правильно,- сказал он хриплым шепотом. И тут голос совсем изменил ему, и он, не выпуская решетки, другой рукой держался за горло, а негры глядели ил него, сбившись в кучу, и глаза их неподвижно сверкали в меркнущем свете. А потом они все разом повернулись и побежали к лестнице, он услышал чьи-то неторопливые шаги, и почуял запах еды, и прильнул к решетке, чтобы увидеть лестничную площадку. "Неужто они хотят накормить этих черномазых раньше, чем белого человека?" - подумал он, вдыхая запах кофе и ветчины. 3 Под эту зиму выдалась осень, которая долго была памятна людям, по ней отсчитывали годы и припоминали события. Засушливая летняя жара - ослепительные дни, когда даже листья на дубах пожухли и увяли, ночи, когда стройные ряды звезд словно бы в холодном, немигающем удивлении взирали на землю, задыхающуюся в пыли, - наконец спала, и три недели бабьего лета истомленная зноем земля, древняя Лилит, царствовала, повелевала и владычествовала в эту пору мнимого небытия старой, неумирающей куртизанки. В эти голубые, сонные, пустые дни, полные тишины и запаха сжигаемых листьев и сухостоя, Рэтлиф, проходя между своим домом и городской площадью, видел в тюремном окне две маленькие грязные руки, вцепившиеся в решетку немногим выше, чем мог бы дотянуться ребенок. А позже, перед вечером, он видел, как трое посетителей - его жена и двое детей - входят в тюрьму или выходят оттуда после очередного свидания. В первый день, когда он привел ее к себе домой, она непременно хотела помогать по хозяйству, делать все, что позволит его сестра: подметать полы, мыть посуду, колоть дрова, - словом, то, что до тех пор делали его племянницы и племянники (и тем снискала их юношеское презрение), забывая, как видно, о безмолвной, негодующей добродетели его сестры; крупная, но не толстая, даже стройная, как Рэтлиф понял наконец с брезгливой и сдержанной жалостью... нет, скорее, с участием,- она почти всегда ходила босиком, простоволосая, распустив крашеные, давно уже почерневшие у корней волосы, с холодным лицом, в котором была какая-то суровая, не совсем еще увядшая красота, хотя, возможно, держаться ей помогала лишь давняя, непоколебимая уверенность в себе или же просто упрямство. Потому что арестант не только отказался выйти на поруки (если бы даже удалось найти поручителя), но даже от защитника отказался. Он стоял между двумя конвоирами, маленький, щуплый, худой, как скелет, с упрямым, словно им черепа вырезанным лицом, стоял перед судьей так, словно его здесь и не было, и слушал, а может быть, и не слушал, обвинительное заключение, а потом один из конвоиров тронул его за плечо, и он вернулся в тюрьму, в свою камеру. И дело это, как пьеса, где еще не все роли распределены, потому что некому взять роль вдовы, сжигающей себя вместе с покойником мужем, было отложено, перенесено с октябрьской судебной сессии на весеннюю, майскую; и раза три в неделю Рэтлиф видел, как она с детьми, одетыми в обноски его племянников и племянниц, входила в тюрьму, и представлял себе, как они вчетвером сидят в тесной камере, пропитанной вонью креозота и извечных человеческих экскрементов - пота, мочи, блевотины, извергнутых извечными человеческими муками - страхом, бессилием, надеждой. "Сидят и ждут Флема Сноупса, - думал он.- Флема Сноупса". А потом наступила зима, морозы. Она тем временем нашла работу. Он не хуже ее знал, что дольше так тянуться не может, ведь как-никак, а это был дом его сестры, пусть даже лишь по праву большинства голосов. Так что он не только не удивился, но даже почувствовал облегчение, когда она пришла и сказала, что скоро съедет с квартиры. Но едва он услышал это, что-то в нем дрогнуло, и он понял, что жалеет детей. - Насчет работы - это правильно,- сказал он. - Это превосходно. А вот съезжать незачем. Ведь тогда придется платить и за жилье и за харчи. А вы должны экономить. Деньги вам понадобятся. - Да,- сказала она хрипло.- Понадобятся. - А он что, все еще думает...- Он остановил себя. Потом сказал: - Не слыхать, Флем скоро вернется? А? Она не ответила. Да он и не ждал ответа. - Вы должны экономить на чем только можно,- сказал он.- Оставайтесь здесь. Платите ей доллар в неделю за детей, если так у вас будет спокойнее на душе. Едва ли малыш за семь дней съест больше, чем на пятьдесят центов. Живите пока тут. И она осталась. Он отдал ей и детям спою комнату, а сам перебрался к старшему племяннику. Работала она на окраине, в захудалом грязном пансионе с весьма двусмысленной репутацией, именовавшемся "Отель Савой". Она уходила на рассвете, а кончала работу уже затемно, иногда поздней ночью. Она подметала комнаты, стелила постели, стряпала, а мыть посуду и растапливать плиту обязан был негр-привратник. Платили ей три доллара в неделю на хозяйских харчах. - Только вот мозоли она себе набьет, ежели будет ночью бегать босиком по комнатам всяких там барышников, судейских да страховых агентов, что облапошивают черномазых,- сказал один городской остряк. Но это уж была ее забота. Рэтлиф ничего об этом не знал, мало интересовался сплетнями и, к его чести, верил им еще меньше. Ее он теперь почти совсем не видел, разве только по воскресеньям, когда дети в новых пальтишках, которые он им купил, и она сама в его старом пальто, за которое она чуть не силой заставила его взять пятьдесят центов, входили в ворота или выходили оттуда. И однажды он подумал: а ведь никто из родственников - ни старый Эб, ни учитель, ни кузнец, ни новый приказчик - ни разу его не навестили. "И ежели разобраться в этом деле как следует,- подумал он,- то одного из них надо бы упрятать за решетку вместе с ним. Или рядом, в соседнюю камеру, потому что нельзя повесить одного человека дважды - если только не считать, что один Сноупс может понести наказание за другого". В День благодарения выпал снег, и хотя он не пролежал и двух дней, в начале декабря ударил лютый мороз, который так сковал землю, что через какую-нибудь неделю она потрескалась и покрылась пылью. Дым белел, едва выходя из трубы, бессильный даже подняться кверху, и сливался с туманной пеленой, которая целый день окутывала солнце, бледное и холодное, как сырая лепешка. "Теперь им даже и думать не приходится, что надо съездить повидать его,- сказал себе Рэтлиф.- Никому, даже Сноупсу, незачем оправдываться, ежели он не едет с Французовой Балки, за двадцать миль, из одного только человеколюбия". Теперь между решеткой и руками появилось стекло; руки не были видны, даже если специально остановиться перед тюрьмой, чтобы поглядеть на них. Но Рэтлиф теперь быстро проходил мимо, сгорбившись в своем пальто, прикрывая то одно, то другое ухо рукой в шерстяной перчатке, и дыхание белым инеем оседало на покрасневшем кончике его носа и вокруг слезящихся глаз, шел через пустую площадь, где лишь изредка попадалась навстречу почтовая коляска,- пассажиры сидели, прикрывшись полстью, поставив между собой на сиденье зажженный фонарь, а лайки, казалось, таращились на них замерзшими окнами, словно слепые старики. Прошло рождество, а небо по-прежнему было словно посыпано солью, и скованная земля ничуть не оттаяла, но в январе подул северо-западный ветер и небо очистилось. Солнце разбросало по замерзшей земле длинные тени, и три дня подряд к полудню земля оттаивала кое-где на дюйм-другой,- проталины были словно лужицы масла или колесной мази; в полдень люди выползали, как говорил себе Рэтлиф, словно крысы или тараканы из своих щелей, удивленно и недоверчиво глядя на солнце и на подтаявшую землю, затвердевшую с давних, почти незапамятных времен, а теперь ставшую вдруг снова мягкой и способной сохранять следы. "Нынче ночью мороза не будет,- говорили люди друг другу.- На юго-западе собираются тучи. Быть дождю, а он смоет мороз, и все опять будет хорошо". И дождь был. Ветер подул с юго-запада. "Он снова задует с северо-запада, и тогда жди мороза. Но пусть уж лучше мороз, чем снег",- говорили они друг другу, но пошел снег с ледяной крупой, а к ночи он уже так и валил, шел не переставая два дня и таял, едва коснувшись земли, превращаясь в грязь, которая вскоре заледенела, а снег все шел, но в конце концов перестал, и наступило морозное безветрие, и даже холодная облатка солнца не вставала над закованной в ледяную броню землей; прошел январь, за ним февраль, все вокруг словно вымерло, только низко стлался нескончаемый дым, да редкие прохожие, не в силах удержаться на тротуарах, ползли в город или из города по мостовой, где не могла пройти ни одна лошадь, и нигде ни звука, только стук топоров да сиротливые свистки ежедневных поездов, и Рэтлиф словно бы видел их - черные, пустые, бесконечные, окутанные редеющим паром, они мчатся неведомо куда по белой суровой пустыне. По воскресным дням, сидя дома у камелька, он слышал, как женщина заходила после обеда за детьми, надевала на них новые пальто поверх кургузых одежек, в которых они бегали, несмотря на мороз, в воскресную школу (за этим следила его сестра) вместе с его племянником и племянницами, которые их чурались, и представлял себе, как они все четверо сидят в пальто вокруг маленькой, бесполезной печурки, которая не обогревает камеру, а только исторгает из стен, словно слезы, давний пот давних мук и горестей, таившихся здесь. А потом они возвращались. Она никогда не оставалась ужинать, и раз в месяц приносила ему восемь долларов, которые ей удавалось выкраивать из двенадцати долларов месячного жалованья, и еще монеты и бумажки (однажды их набралось на целых девять долларов), и он никогда не спрашивал, откуда они. Он был ее банкиром. Знала его сестра об этом или нет - трудно сказать, скорее всего знала. Сумма все росла. - Но придется ждать еще много недель,- сказал он как-то. Она молчала.- Может, он хоть ответит на письмо,- сказал он. - Все-таки родная кровь. Морозы не могли держаться вечно. Девятого марта снова пошел снег и стаял, даже не заледенев. Люди опять могли ходить по городу, и как-то в субботу, войдя в ресторанчик, которым он владел на паях, он увидел Букрайта, - по обыкновению, перед ним стояла тарелка, на которой была накрошена всякая всячина вперемешку с яйцами. Они не виделись почти полгода. Но они даже не поздоровались. - Она уже дома,- сказал Букрайт. - Приехала на прошлой неделе. - Быстро же она переезжает,- сказал Рэтлиф. - Всего пять минут назад я видел, как она выносила ведро золы с черного хода "Отеля Савой". - Да я не об ней,- сказал Букрайт с набитым ртом.- Я о Флемовой жене. Билл поехал в Моттстаун и привез обоих на прошлой неделе. - Обоих? - Да нет, не Флема. Ее и ребенка. "Видно, он уже пронюхал об этом,- подумал Рэтлиф.- Кто-нибудь написал ему". Он сказал: - Ребенок... Ну-ка, ну-ка. Февраль, январь, декабрь, ноябрь, октябрь, сентябрь, август. И начало марта. Да, пожалуй, он еще маловат, чтобы жевать табак. - Он и не будет никогда жевать табак,- сказал Букрайт. - Это девочка. Сначала он не знал, как быть, но колебался недолго. "Лучше сразу",- сказал он себе. Все равно, даже если она надеялась, сама того не подозревая. На другой день, когда она пришла за детьми, он ждал ее. - Его жена приехала, - сказал он. На миг она словно окаменела.- Но ведь вы ничего другого и не ожидали, правда? - сказал он. - Да,- сказала она. И вот даже этой зиме пришел конец. Она кончилась, как и началась, дождем, не холодным ливнем, а шумливыми бурными водопадами теплых струй, смывших с земли лютый, упорный холод, а запоздавшая весна уже бежала по их сверкающим следам, и всюду пошла кутерьма, все появилось разом - почки, цветы, листья, все ожило - пестрый луг, и зеленеющий лес, и широкие поля, пробудившиеся от зимней спячки, готовые принять плуг, ведущий борозду. Школа уже закрылась на лето, когда Рэтлиф проехал мимо нее к лавке и, привязав лошадей у знакомого столба, поднялся на галерею, где сидели на корточках и на скамьях все те же семь или восемь человек, словно просидели так с тех самых пор, как он оглянулся на них в последний раз почти полгода назад. - Ну, друзья,- сказал он,- я вижу, школа уже закрыта. Теперь ребята пойдут в поле, глядишь, вам и отдохнуть можно будет. - Она закрыта с самого октября,- сказал Квик. - Учитель удрал. - А. О.? Удрал? - Его жена явилась. А он только завидел ее - и давай бог ноги. - Кто, кто? - переспросил Рэтлиф. - Его жена,- сказал Талл.- По крайней мере, так она сказала. Такая толстая, седая... - Что за чушь,- сказал Рэтлиф.- Да он и не женат вовсе. Ведь он прожил здесь три года. Наверно, это была его мать. - Да нет же,- сказал Талл. - Она была молодая. Просто у нее волосы все седые. Приехала в коляске вместе с ребенком месяцев шести. - С ребенком? - сказал Рэтлиф. Моргая, он глядел то на одного, то на другого.- Послушайте, что все это значит? Откуда у него взялась жена, да еще с шестимесячным ребенком? Разве он не прожил здесь, у всех на глазах, целых три года? Что за чертовщина. Да когда же он успел, ведь ни разу и не уезжал надолго. - Уоллстрит говорит, что это его жена и ребенок, - сказал Талл. - Уоллстрит? Это еще кто такой? - Сынишка Эка. - Тот мальчуган лет десяти? - Теперь Рэтлиф, моргая, уставился на Талла. - Да ведь про нее в первый раз шуметь начали только два или три год назад, когда там была паника. Откуда же у десятилетнего мальчика такое имя - Уоллстрит? - Не знаю,- сказал Талл. - А ребенок, видно, и в самом деле его,- сказал Квик. - По крайности, он как глянул на эту коляску, только его и видели. - Еще бы,- сказал Рэтлиф.- Ребенок - это такой подарочек, от которого всякий мужчина побежит, если только еще есть куда бежать. - Видно, он знал, куда бежать,- сказал Букрайт хриплым резким голосом.- Уж этот ребеночек его бы не выпустил, если, конечно, кто-нибудь прежде повалил бы А. О., а ему дал бы ухватиться как следует. Он и то был больше папаши. - Может, он еще ухватится,- сказал Квик. - Да,- сказал Талл.- Она пробыла здесь ровно столько, сколько нужно, чтобы купить банку сардин и галеты. А потом ей кто-то показал, куда ушел А. О., и она поехала по дороге в ту сторону. Он-то пешком ушел. Они оба ели сардины, она и малыш. - Так, так, - сказал Рэтлиф. - Вот они, Сноупсы. Так, так.- Он умолк. Молча смотрели они, как по дороге едет коляска Уорнера. Правил негр; а сзади, рядом со своей матерью сидела миссис Флем Сноупс. Она даже не повернула свою красивую голову, когда коляска поравнялась с лавкой. Ее лицо проплыло мимо них в профиль - спокойное, беспамятное, равнодушное. Оно не было трагично, на нем была лишь печать проклятия. Коляска проехала. - А тот вправду дожидается в тюрьме, покуда Флем Сноупс вернется и его вызволит? - спросил еще кто-то. - Да, он все еще в тюрьме,- сказал Рэтлиф. - Но он дожидается Флема? - сказал Квик. - Нет,- сказал Рэтлиф.- Потому что Флем не вернется, покуда того не засудят.- Но тут миссис Литтлджон, выйдя на веранду, зазвонила в колокольчик, зовя к обеду, и все встали и начали расходиться. Рэтлиф и Букрайт вместе спустились с крыльца. - Ерунда, - сказал Букрайт.- Даже Флем Сноупс не даст повесить собственного двоюродного брата ради того, чтоб деньги сберечь. - Сдается мне, Флем знает, что до этого дело не дойдет. Джек Хьюстон был убит выстрелом в грудь, а всякий подтвердит, что он никогда не расставался с револьвером, да и револьвер нашли на дороге, на том самом месте, где лошадь шарахнулась и убежала, так что неизвестно, выронил он его из рук или из кармана, когда падал. Я думаю, Флем все разнюхал. И теперь он не приедет, пока все не будет кончено. Какой ему расчет приезжать, ведь жена Минка сразу в него вцепится, а люди скажут, что он хочет сгноить брата в тюрьме. Бывает такое, чего даже Сноупс не сделает. Не скажу точно, что именно, но, право же, иногда и такое бывает. Букрайт пошел своей дорогой, а Рэтлиф отвязал лошадей, ввел их во двор к миссис Литтлджон, распряг и отнес упряжь в конюшню. Он не видел идиота с того самого сентябрьского дня, и теперь что-то словно подталкивало, подгоняло его; он повесил сбрую на гвоздь и пошел по темному вонючему проходу между пустыми стойлами, к самому крайнему стойлу, заглянул туда и увидел на полу толстые бабьи ляжки, бесформенную фигуру, неподвижную в полумраке, ублюдочное лицо, которое повернулось и взглянуло на него, и в бессмысленных глазах что-то мелькнуло, словно он смутно узнал его, но не мог вспомнить, слюнявый рот приоткрылся и издал хриплый, жалостный, едва слышный звук. На коленях, обтянутых комбинезоном, Рэтлиф увидел обшарпанную деревянную корову, игрушку, какие дарят детям на рождество. Подходя к кузнице, он услышал удары молота. Потом молот повис в воздухе; тупое, открытое, здоровое лицо взглянуло на него без удивления, почти не узнавая. - Как поживаешь, Эк, - сказал Рэтлиф.- Не можешь ли сразу после обеда сбить старые подковы у моих лошадок и подковать их наново? Вечером мне нужно съездить кое-куда. - Ладно,- сказал кузнец.- Ведите, сделаю. - Ладно,- сказал и Рэтлиф.- А скажи-ка, этот твой сынишка... Ты ведь недавно переменил ему имя, правда? - Кузнец поглядел на него, не опуская молота. На наковальне медленно остывала раскаленная докрасна поковка.- Я про Уоллстрита. - А-а,- сказал кузнец.- Ну, нет. Мы ничего не меняли. До прошлого года у него вовсе никакого имени не было. Когда померла моя первая жена, я оставил его у бабки, покуда сам устроюсь; мне об ту пору всего шестнадцать лет было. Она назвала мальчишку в честь деда, но настоящего имени у него все-таки не было. А в прошлом году я пристроился и послал за ним, вот тогда и подумал, что, может, ему лучше дать имя. А. О. вычитал в газете про панику на Уоллстрите. Ну он и порешил, что ежели назвать его "Уоллстрит-Паника", он, может, разбогатеет, как те люди, что эту панику устроили. - Вот как,- сказал Рэтлиф. - Шестнадцать лет. Значит, одного ребенка тебе мало было, чтобы устроить свою жизнь? Сколько же их потребовалось? - У меня их трое. - Значит, еще двое, кроме Уоллстрита. И что же... - Еще трое, кроме Уолла, - сказал кузнец. - Вот как,- сказал Рэтлиф. Кузнец немного помедлил. Потом снова занес молот. Но не ударил, а постоял, глядя на остывшее железо на наковальне, потом положил молот и пошел к горну. - Значит, тебе пришлось уплатить все двадцать долларов сполна,- сказал Рэтлиф. Кузнец обернулся.- Ну, прошлым летом, за эту корову. - Да. И еще двадцать центов за игрушку. - Так это ты купил ее? - Да. Меня жалость взяла. Я и решил,- может, он еще войдет когда в разум, так, по крайности, ему будет над чем поразмыслить. КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ ЗЕМЛЕДЕЛЬЦЫ ГЛАВА ПЕРВАЯ 1 День уже клонился к закату, когда люди, сидевшие на галерее лавки, увидели, что с юга по дороге приближается фургон, запряженный мулами, а за ним длинная вереница каких-то странных, по-видимому, живых фигур, - в косых лучах заходящего солнца они походили на пестрые, причудливые лоскутья, оторванные наобум от каких-то огромных плакатов, - быть может, цирковых афиш, - привязанные позади фургона, они двигались каждая самостоятельно и всем скопом, словно хвост воздушного змея. - Это что за чертовщина? - сказал кто-то. - Цирк едет,- сказал Квик. Все зашевелились, вставая, чтобы взглянуть на фургон. Теперь уже было видно, что позади него привязаны лошади. На козлах сидели двое. - Мать честная, - сказал первый по фамилии Фримен. - Да ведь это Флем Сноупс. Все были уже на ногах, когда фургон остановился, Сноупс слез на землю и подошел к крыльцу. Он словно уехал только нынешним утром. На нем была все та же суконная кепка, крошечный галстук бабочкой, белая рубашка и серые брюки. Он поднялся на крыльцо. - Здорово, Флем, - сказал Квик. Тот на ходу скользнул по всем, сидевшим на галерее, небрежным взглядом, никого не замечая. - Что это вы, цирк завели? - Здравствуйте, джентльмены! - сказал он. Все расступились, и он прошел в лавку. Тогда все спустились с крыльца и подошли к фургону, позади которого, настороженно сбившись в кучу, стояли лошадки, маленькие, почти как кролики, разноцветные, как попугаи, прикрученные одна к другой и к фургону кусками колючей проволоки. С узкими крупами, покрытыми ситцевыми попонами, с изящными ногами и розовыми мордами, они злобно и нетерпеливо косили разноцветными глазами, жались друг к другу, настороженно неподвижные, дикие, как олени, опасные, как гремучие змеи, кроткие, как голуби. Люди стояли на почтительном расстоянии. Раздвинув их плечом, подошел Джоди Уорнер. - Эй, док, поаккуратней, - сказал голос откуда-то сзади. Но было уже поздно. Крайняя лошадь с быстротою молнии взвилась на дыбы и дважды взбрыкнула передними копытами, проворнее боксера, норовя садануть Уорнеру в лицо и сильно рванув проволоку, отчего словно волна прошла по табуну,- лошади били копытами и становились на дыбы. - Тпру-у, балуй, кургузые твари, дьяволы бешеные! - сказал тот же голос, принадлежавший спутнику Флема. Он был не здешний. Из-под светлой широкополой шляпы торчали густые, черные, как смоль, усы. Когда он спрыгнул на землю и, повернувшись спиной, встал между ними и лошадьми, все увидели, что из заднего кармана его узких, в обтяжку, бумазейных штанов торчит перламутровая рукоятка внушительного револьвера и цветная коробочка, в каких продают печенье. - Держитесь от них подальше, ребята, - сказал он. - Они малость норовисты, на них давно никто не ездил. - А как это давно? - спросил Квик. Незнакомец взглянул на Квика. Лицо у него было широкое, обветренное и холодное, глаза тоже холодные и бесцветные. Его плоский живот был туго, как втулка, вбит в узкие штаны. - Сдается мне, скорее они сами на пароме через Миссисипи ехали,- сказал Уорнер. Незнакомец взглянул на него.- Моя фамилия Уорнер,- сказал Джоди. - А моя - Хиппс, - сказал незнакомец.- Зовите меня просто Бэк. - Через всю его левую щеку, от уха до подбородка, тянулся свежий кровавый рубец, залепленный чем-то черным, вроде колесной мази. Все поглядели на рубец. А потом увидели, что незнакомец вынул из кармана коробочку, вытряхнул оттуда на ладонь имбирное печенье и сунул его в рот, под усы. - Видать, вы с Флемом не поладили? - сказал Квик. Незнакомец перестал жевать. Когда он смотрел на кого-нибудь в упор, его глаза становились похожи на два осколка кремня, вывернутые плугом из земли. - Это почему же? - А вон у вас что с ухом,- сказал Квик. - Ах, вы об этом! - Незнакомец коснулся своего уха.- Нет, это я сам виноват. Зазевался как-то вечером, когда ставил их в загон. Задумался и позабыл, что проволока-то длинная.- Он снова принялся жевать. Все глядели на его ухо.- Со всяким бывает, кто неосторожен с лошадью. Смажешь колесной мазью, на другой день все как рукой снимет. Сейчас они горячатся, застоялись без дела. Но через день-другой вы их не узнаете. - Он положил в рот еще одно печенье и стал жевать.- Не верите, что они будут как шелковые? - Никто не ответил. Все смотрели на лошадей угрюмо и с недоверием. Джоди повернулся и пошел назад к лавке. - Лошадки добрые, послушные, - сказал незнакомец.- Вот поглядите. - Он сунул коробку с печеньем в карман и пошел к лошадям, протянув руку. Ближняя стояла, приподняв одну ногу. Казалось, она спала. Синий, как небо, глаз задернуло веко; голова была плоская, как гладильная доска. Не открывая глаз, лошадь вскинула голову и оскалила желтые зубы. Казалось, на миг она и человек слились в одном яростном усилии. Потом оба замерли, высокие каблуки незнакомца глубоко ушли в землю, одна рука, стиснувшая ноздри лошади, была неловко вывернута, а лошадь дышала хрипло, шумно, с натужными стонами. - Видали? - сказал незнакомец, с трудом переводя дух, жилы у него на шее и на висках вздулись и побелели.- Видали? Нужно только не давать им спуску, повыбить из них дурь. Ну-ка, ну-ка, осади! Люди подались назад. Он изловчился и отскочил. В тот же миг другая лошадь саданула его копытом по спине, разодрав жилет во всю длину, совсем как фокусник одним ударом рассекает подброшенный в воздух платок. - Ничего себе, - сказал Квик. - А ежели на человеке жилетки нет, тогда как? Тут сквозь толпу снова протолкался Джоди Уорнер. Следом за ним шел кузнец. - Ну вот что, Бэк, - сказал он. - Пожалуй, лучше отвести их в загон. Вот Эк вам пособит. Незнакомец, у которого свисали с плеч лохмотья, залез вместе с кузнецом на козлы. - Но-о, страстотерпцы, живые мощи! - крикнул он. Фургон тронулся, лошадки, принизанные