шли в хибару -- Друзилла уже начала для бабушки рассказ, но не про железную дорогу. Волосы у Друзиллы обрезаны коротко; вот так они бывают у отца обкорнаны -- он бабушке рассказывал, как в отряде подстригают волосы друг другу клинком штыка. Лицо у Друзиллы покрыто загаром, руки жесткие, в царапинах, как у рабочего человека. Она говорила, обращаясь к бабушке: -- Дом еще догорал, а они уже начали проходить вон там по дороге. Их не счесть было; шли мужчины, женщины, малышей неся, таща стариков и старух, которым дома бы лежать и смерти ждать. Идут и поют на ходу, а по сторонам и не глядят. Два дня стояла над дорогой пыль -- они и всю ту ночь шли, а мы не спали, слушали, как идут; а утром там и сям вдоль всей дороги обессилевшие старые лежали и сидели и ползком ползли, призывая молодых и сильных помочь, но те шли не останавливаясь, даже не оглядываясь -- и, по-моему, не видя и не слыша. "На Иордан идем, -- был их ответ мне. -- Через реку Иордан переходить". -- Вот то же и Люш мне, -- сказала бабушка. -- Что генерал Шерман ведет их к реке Иордану. -- Да, -- сказала Друзилла. -- К реке. У реки они встают -- будто новая река, запруженная. Янки выдвинули им навстречу конную бригаду, чтоб оттеснять их, чтобы дали достроить мост для перевода на другой берег пехоты и артиллерии. До реки негры идут спокойно -- пока не увидят или не учуют воду. А тогда безумеют. Нет, не дерутся; они словно бы не замечают даже конников, которые теснят их лошадьми, бьют ножнами; словно бы видят лишь одно -- воду и другой берег. Они не свирепеют, не дерутся; только все -- мужчины, женщины и дети -- с пеньем напирают, рвутся к недостроенному мосту и даже просто в воду, а конница отбивает их напор ножнами сабель. Не знаю, когда они в последний раз поели; кто знает, какую даль прошагали иные из них. Идут, забыв о пище, обо всем, -- дух или голос поднял их в дорогу, и они тут же бросили все и пошли, в чем и как были. Днем у них передышка в лесу, а ночами снова движутся. Вы услышите потом -- я вас разбужу, -- как они топочут по дороге, пока конница не остановит. Там один офицер был, майор, он все же разглядел наконец, что я не из его бойцов, и говорит: "Подействуйте как-то на них! Пообещайте что угодно -- чтоб они домой пошли!" Но они точно слепы все были и глухи к моим словам; лишь воду видят и тот берег. Да вы сами убедитесь завтра, когда поедем туда. -- Друзилла, -- сказала тетя Луиза, -- ни завтра, ни в иной день ты туда не поедешь. -- Мост будет заминирован и взорван, когда армия перейдет на тот берег, -- сказала Друзилла. -- Никто не знает, что тогда сделается с неграми. -- Мы тут не ответчики, -- сказала тетя Луиза. -- Янки навлекли это на себя -- пусть и расплачиваются. -- Но эти негры ведь не янки, мама, -- сказала Друзилла. -- А завтра там будет еще по крайней мере одна южанка. -- Взглянула на бабушку. -- Целых четверо южан, считая Баярда и Ринго. Тетя Луиза перевела взгляд на бабушку. -- Роза, ты не поедешь. Я запрещаю. Кузен Джон будет мне благодарен, что я удержала тебя. -- Пожалуй, поеду, -- сказала бабушка. -- Надо ведь серебро вернуть. -- И мулов, -- сказал Ринго. -- Про мулов не забудем. А за бабушку не беспокойтесь. Она как надумает сделать чего-нибудь, так на колени станет на десять секунд и скажет Богу, чего надумала, а после встанет и делает. А кому не нравится, те пусть в сторонку, пока с ног не сбиты. Но вот железную дорогу... -- А теперь спать надо, -- сказала бабушка. Но мы не легли. Мне тоже нужно было услыхать про железную дорогу; возможно, понуждало меня скорей стремление держаться вровень с Ринго (вернее, даже впереди него: ведь я-то видел железную дорогу еще живую, а он нет), чем мальчишеская тяга к дыму, грому, ярости и быстроте. Мы сидели в негритянской хибаре, что -- как у нас дома хибара Лувинии -- разделена на две комнатки подвешенным к потолку одеялом, за которым уже легли в постель тетя Луиза и бабушка и где кузену Денни тоже бы лежать уже, если б не дано ему разрешенье посидеть с нами один этот вечер, послушать рассказ Друзиллы, хоть ему и не надо -- ведь Денни был на месте и видел сам. Мы сидели, я и Ринго, слушали Друзиллу, переглядываясь немо, изумленно, вопрошающе: {"А где ж мы в тот миг были? Что ж мы такое делали -- пускай за сотню миль отсюда, -- что не почувствовали, не почуяли, не замерли, не обменялись гордым и ошеломленным взглядом в тот высокий миг?"} Ведь суть-то в чем для меня и для Ринго? Мы с ним повидали уже янки; мы дали выстрел по одному из них; прячась по-крысьи, скорченно, мы слышали, как бабушка, безоружная и даже с кресла в кабинете не вставая, одолела целый полк их. И мы слышали о битвах и сражениях и видели участников сражений -- не только отца, когда он раз или два в году являлся неожиданно домой на сильном костлявом коне, прибывал из-за той облачной дальней гряды, которую Ринго путал с Теннесси, -- но и других видали, вернувшихся притом же без руки или ноги. Но ведь и на лесопилках отрезает порой руку или ногу, а старики рассказывали юным о войнах и боях еще в те времена, когда и записать эти рассказы не умел человек, и большая ль разница, где и которого числа сражались? Не в крохоборской же этой дотошности суть. {"Да нет, старина, ты скажи правду -- сам-то видел ты? сам-то был при этом?"} Потому что войны -- всегда войны: одна и та же взрывчатая сила у пороха, а до его изобретения -- одна и та ж ударная и отбивная сила у железа; тот же рассказ, та же повесть, что и прежде, что и после. И мы знали, что идет война; мы приняли ее на веру, как приняли на веру то, что вот уже три года живем жизнью, имя коей нужда и лишения. Однако зримых доказательств у нас не было. Даже более того -- перед нашими глазами были убогие и неоспоримые свидетельства противного, -- ведь на глазах у нас отец и другие возвращались домой на изможденных лошадях или пешком, как бродяги, в линялой и заплатанной (а то и явно краденой) одежде, в мундирах с потускнелым галуном, с пустыми ножнами от сабель, и не под знаменами, не с барабанным боем шли, не во главе строя (пускай бы состоящего всего из двух шагающих в ногу солдат), а чуть не крадучись являлись, чтобы пробыть дома два-три дня или неделю и вспахать землю, починить забор, заколоть и выкоптить свинью -- то есть неумело выполнить работу, не только славы им не приносящую, но и ставшую необходимой оттого лишь, что они годами пропадают где-то, занятые делом, а каким -- неясно, доказательств не представлено; и, выполняя эту неуклюжую домашнюю работу, отец всем своим видом как бы смиренно извинялся передо мной и Ринго, как бы говорил: "Верьте мне, мальчики, на слово; за этой убогостью стоит высокое и грозное. Доказать нечем, но уж поверьте". И вдруг такое доказательство, и сами мы могли б там быть и видеть -- а не были, не видели. Причем не сшибка, не атака потной конницы (вечный предмет рассказов о войне); не громыхающая скачка пушечных упряжек, разворот, изготовка и -- ббах! ббах! в мертвенное демонское зарево вражьего и своего порохового ада (такая картинка живет в фантазии любого мальчугана); не рваные цепи исступленно вопящей и тощей пехоты, бегущей под изодранным флагом (а это еще неотъемлемей от ребячьего воображения). Ибо случился промежуток, интервал, в котором по-жабьи присевшие пушки, задыхающиеся люди и вздрагивающие лошади остановились, встали зрительским амфитеатром вкруг земной арены, под тающей яростью дыма и слабеньких воплей, и позволили унылой воинской трехлетней тяжбе сгуститься, сжаться в один бесповоротный миг, в один финальный поединок не двух полков иль батарей или двух генералов, а двух паровозов. Об этом рассказала нам Друзилла в хибаре, что пахла недавней побелкой и сквозь известку попахивала неграми. Друзилла нам сказала, вероятно, и какому замыслу служил тот поединок -- должно быть, она знала военное обоснование той отчаянной попытки не то чтобы уйти от поражения (на это надежды уж не было), а хотя бы отодвинуть поражение. Но нам обоснования были не нужны. Мы сидели не слыша, не слушая даже; перед нами зримо вставала железная дорога, теперь мертвая, обратившаяся в кучки обугленных шпал, уже прошитых зеленой травой, в скрюченную сталь рельсов, узлом завязанных вокруг стволов и уже врастающих в живую древесную кору, сливающихся, съединяющихся с принявшею их чащей, -- а для нас эта дорога по-прежнему тянулась чистая, нетронутая, прямая и узкая, как путь к славе, -- такая, какой была для очевидцев в тот миг, упущенный мною и Ринго. Друзилла рассказала и о том, откуда и куда она тянулась -- из Атланты в Чаттанугу, -- но названия эти значили для нас не больше, чем для прочих зрителей -- черных и белых, стариков, детей и женщин, которым еще месяцы и месяцы не знать, сделала ль война их вдовами, осиротила или пощадила. Слух прошел по линии, молва распространилась, и они собрались у железной дороги -- и увидели вспышку и взблеск неукротимого духа, освободившегося от груза плоти за три голодных года. Она рассказывала, и теперь мы с Ринго тоже были очевидцами; мы соучаствовали с теми, кто в Атланте прокрался ночью к паровозу, стоявшему в депо, и оглаживал колеса, поршни и железные бока, нашептывая в темноте, как любовник шепчет любовнице или наездник -- лошади, безжалостно ее улещивая, убеждая, уговаривая совершить верховное усилие, за которое она заплатит жизнью (а он -- нет). Мы были среди стариков, детей, женщин, кого собрала, притянула и предупредила тайная молва -- эта телеграфная связь угнетенных, лишенных уже всего, кроме воли и способности к обману, и встречающих с бесстрастным и непроницаемо-загадочным лицом взгляды синемундирных врагов, поселившихся среди них. Ибо молва разнеслась; Друзилла и о том упомянула: лишь только паровоз помчался из Атланты -- и в ту же минуту разлетелась весть, как если бы военачальники южан пустили громогласно эту весть: "Три года вы страдали, и вот теперь мы вам и вашим детям дадим на миг увидеть то, ради чего вы принимали страдания и приняли разгром". Ибо в том и заключался замысел. Теперь мне это ясно. Ведь даже успешный проход сотни многовагонных составов не смог бы улучшить положение, изменить развязку борьбы; а уж тем более не властны были изменить ее два одиночных паровоза, с интервалом в сотню ярдов прогрохотавших, просвистевших сонною пустыней колеи, уже больше года не видавшей пара, не слыхавшей колокола. По-моему, на это и не было расчета. Тут замышлялся как бы поединок двух железных стародавних рыцарей, не военного успеха ради, а из принципа -- честь против чести, храбрость против храбрости, -- не для материальной цели, а подвиг ради подвита -- последнее решительное испытание духа, доказующее лишь финальность смерти и тщету всякого усилия. И мы тоже стали очевидцами, свидетелями, словно голос Друзиллы взметнул нас к световому лучу, блуждающему в космосе и содержащему в себе тот яростный образ -- участок пути, запечатленный парой глаз и существующий лишь в этом зрительном охвате, отрезок колеи, идущей из ниоткуда в никуда, паровоз, не врывающийся, а застывший на сетчатке глаза в громовой и дремотной ярости, одинокий, неприкосновенно-целостный, печальный, тратящий на вопль гудков тот драгоценный пар, что, сэкономленный, мог бы еще убыстрить и на мили удлинить пробег (но и десятикратно большая была б оправдана такая трата), -- дымит уширенная кверху труба, мятется, мотается колокол, боевой звездный флаг с андреевским крестом{24a} прибит к крыше паровозной будки, колеса, шатуны взблескивают медными частями, точно золотыми, и впрямь рыцарскими, шпорами, -- и унеслось видение, исчезло. Нет, не исчезло, не ушло, покуда живы побежденные или потомки побежденных, чтобы поведать, чтобы выслушать. -- Тот, другой -- паровоз северян -- шел, почти догоняя, -- говорила Друзилла. -- Но догнать, остановить так им и не удалось. И тогда они пришли назавтра и разобрали колею. Разрушили дорогу, чтобы не дать нам повторить пробег; уничтожить путь они смогли, но не могут уничтожить то, что мы свершили. Не могут отнять этого у нас. Нам -- Ринго и мне - было понятно, что она хочет сказать; мы с ним стояли уже во дворе за порогом, Ринго уходил в хибару Лины, где ему постелено. -- Я знаю, что ты думаешь, -- сказал Ринго. (Отец прав; Ринго смышленей меня.) -- Но я вровень с тобою слыхал. Каждое слово слышал не хуже тебя. -- А я видел колею, прежде чем разобрали. По которой прошел паровоз. -- Но ты ж не знал, что пройдет. Так что виденное не в счет. А слышать я слышал. И этого отнять у меня они тоже не могут. Он ушел, а я вернулся, лег на тюфяке за висящим одеялом; Денни уже спал, лежа рядом. Друзиллы не было, а где она, я не стал гадать -- я о том думал, что теперь никак, наверно, не усну, хотя уже ночь. А потом и вовсе ночь глухая, и Денни тормошит меня, и -- помню -- мне подумалось, что и он вроде может без сна, что паровозом пронесшаяся мимо него война за три-четыре секунды успела даже и его, десятилетнего, наделить тем же качеством, что отца и других, приходящих с фронта, -- способностью, коль надо, обходиться без сна и еды. -- Дру зовет, идем, если хочешь услышать, как проходят, -- шепчет он. Друзилла стоит перед хибарой; она и не раздевалась. Я вижу ее в звездном свете -- неровно, коротко подстриженные волосы, мужскую рубашку и брюки. -- Слышишь -- идут, -- говорит она. И слышно их опять, как прошлой ночью -- поющий напряженный бормоток, быстрый шаг, топочущий мимо ворот и глохнущий на дороге. -- Уже третьи за ночь, -- говорит Друзилла. -- Два раза шли, пока я у ворот стояла. Ты устал, я не хотела будить раньше. -- Я думал -- ночь и надо спать, -- сказал я. -- А ты не ложилась даже. Ведь не ложилась? -- Нет, -- ответила она. -- Я теперь не сплю. - Не спишь? А почему? Она глядит на меня. Ростом я поравнялся с ней; лиц друг друга нам не видно; лишь очерчена голова ее с неровной стрижкой (точно она и в зеркало не глядя себя стригла) и шея, с того Рождества похудевшая и загрубелая, как ее руки. -- Не хочу трогать пса{25}, -- произнесла Друзилла. -- Какого пса? -- сказал я. -- Собаки здесь не видно. -- Да. Он утихомирился, -- сказала Друзилла. -- Теперь не тревожит больше. Нужно время от времени лишь показать ему палку. -- Глядит на меня. -- А зачем теперь спать? Теперь, когда столько всего происходит и так много можно увидать. Раньше ведь жить было скучно. Нудно было. Живешь, бывало, в том же доме, где и родитель родился и где с дочерьми и сыновьями вынянченных неграми родителей возятся и нянчатся дочери и сыновья все тех же негров; затем вырастаешь, влюбляешься в приемлемого жениха и должным образом выходишь замуж за него в том же, возможно, платье свадебном, в котором мать венчалась, и такое ж точно серебро столовое тебе дарят, что ей;- и затем, угнездясь на всю жизнь, принимаешься рожать, кормить, купать и одевать детей, пока тоже не вырастут; а там тебя с мужем, тихо усопших, хоронят в том же месте летним каким-нибудь предвечерьем и отправляются ужинать. Глупо ведь. А теперь -- сам посуди, -- теперь иначе; теперь славно; не надо беспокоиться о доме -- он сожжен, о серебре -- оно унесено; не надо беспокоиться о неграх -- они бродят всю ночь по дорогам, ищут, где бы утопиться в самозваном Иордане; и не надо беспокоиться рожать, купать, кормить, перепеленывать, потому что ускакали женихи и полегли в славных сраженьях; и не надо даже в одиночку спать, можно не спать вовсе; требуется только иногда погрозить псу палкой и сказать: "Благодаренье Богу, все отнявшему". Понимаешь? Ну, вот и прошли негры. Давай-ка ложись иди -- утром раненько выедем. Пока пробьемся через их скопление, много времени уйдет. -- А ты не идешь в дом? -- спросил я. -- Нет еще, -- ответила она. Но я стоял, не уходил. Она положила мне на плечо руку. -- Послушай, -- сказала она. -- Когда вернешься домой, когда увидишь дядю Джона, попроси его, чтобы взял меня в свой эскадрон. Скажи ему, я умею верхом ездить и, возможно, выучусь стрелять. Скажешь? -- Да, -- ответил я. -- И что не боишься, скажу. -- А разве не боюсь я? -- произнесла она. -- Не думала как-то об этом. Да и все равно. Просто скажи, что я умею ездить и не устаю. -- Рука ее на моем плече, худенькая, жесткая. -- Сделай это для меня, Баярд. Попроси, пусть возьмет. -- Хорошо, -- сказал я. И затем: -- Я верю, он возьмет. -- И я верю, возьмет, -- сказала она. -- А сейчас иди ложись. Спокойной ночи. Я вернулся на тюфяк и в сон; снова Денни тряс меня, подымая; к восходу солнца мы уже опять были на дороге, и Друзилла ехала на Боболинке рядом с повозкой. Но недолго нам пришлось свободно двигаться. Почти сразу же завидели мы пыль над дорогой, и мне даже почуялся словно их запах, хотя расстояние до них уменьшалось очень медленно -- скорость их движения была почти та же, что у нас. Собственно, мы их и не догнали, как нельзя догнать морской прилив. Просто едешь, движешься и видишь вдруг, что охвачен им снизу, с боков, отовсюду, -- точно сила беспощадная и неторопкая, заметив наконец тебя, оборотясь назад, катнула водяной язык и слизала тебя этим языком, повлекла неумолимо. Поодиночке, парами, группами, семьями стали они появляться из лесу -- впереди нас, рядом, позади; они покрыли, затопили собой всю дорогу -- в точности как паводковая вода, -- застя сперва дорогу, а затем и колеса повозки; Боболинк и наши обе лошади медленно брели, грудью раздвигая сплошняк голов и плеч; куда ни глянуть, всюду негры, негритянки, младенцев несут, тащат за руку ребят постарше, а старики, старухи -- с палками, на самодельных костылях ковыляют, а у дороги сидят вовсе дряхлые и окликают нас; одна старуха даже ухватилась за повозку, тащась рядом, прося бабушку, чтоб подвезла, дала ей хоть взглянуть на реку перед смертью. Но большинство на нас и не глядит, словно нас тут и нет. Мы и не просим их раздаться, пропустить повозку, потому что по лицам видно, что они нас не услышали бы. Пока что не поют, только шагают торопливо; а наши лошади проталкиваются среди слепо глядящих глаз, среди лиц в разводах пота и налипшей пыли -- грудью нескончаемо, медленно, трудно раздвигая их, точно бредя вверх по потоку, забитому плывущими бревнами, -- и всюду пыль, и всюду запах их, и бабушка сидит с вожжами пряменькая, в шляпке миссис Компсон, и Ринго держит над ней зонтик, а вид у бабушки все умученней, а уже за полдень давно, хоть мы того не замечаем, как и не знаем, сколько миль проехали. И тут неожиданно мы достигли реки, где конница стоит, отгородивши от них мост. Сперва донесся шум, как будто возникший в дорожной пыли, будто шум ветра. Мы не поняли сразу, в чем дело, но Друзилла, осадив Боболинка, повернула к нам лицо, маленькое, бледное над красноватой пылью, и крикнула тонко: -- Держитесь, тетя Роза! Ох, держитесь! И тут уж услыхали реку все -- и мы в повозке, и они в пыли, присохшей к лицам. Стонуще-поющий длинный звук вырвался у них, и я почувствовал, что наша вся повозка поднята с земли и устремляется вперед. Увидел, как ребрастые наши клячи вздыбились в постромках, двинулись, повернутые боком; как Друзилла, подавшись чуть вперед, вся напряглась, словно взведенный курок пистолета, и держит Боболинка; как мужчин, детей, женщин сминает под лошадей, под повозку -- и мы чувствуем, как она проезжает по ним, слышим их крики. А остановиться не можем совершенно, точно земля резко накренилась и ссыпает нас всех без разбора к реке. Все замелькало густо, скопом, как всегда, стоит лишь кому-нибудь по фамилии Сарторис или Миллард угодить в поле зрения, слуха или обоняния янки, -- как если б янки были не народ, не верование, не форма даже поведения, а пропасть, воронка, куда бабушку, Ринго и меня всякий раз утягивает вверх тормашками. Солнце уже садилось; ярко-розовый тихий закат вставал высоко за деревьями и пламенел на воде, и нам четко виден был весь негритянский запруженный поток и отряд конницы, отгородивший мост; а река легла листом розового стекла под стройной аркой моста, и по нему как раз проходит хвост колонны северян. Едут крохотными силуэтами высоко над спокойной водой; мне запомнились головы лошадей и мулов вперемежку со штыками и задранные косо вверх стволы орудий, горизонтально скользящие на мирном и розовом воздушном фоне, как зажимки для белья вдоль бельевой веревки; а по всему берегу -- пение, и взлетают тонкие голоса женщин: "Слава! Слава! Аллилуйя!" И теперь уже негры дерутся, и кони дыбятся, теснят их, а всадники бьют ножнами, не давая прорваться к мосту, где проходит уже арьергард пехоты; а у повозки внезапно возник офицер-янки -- держит невынутую, в ножнах, саблю за узкий конец, точно палку, и кричит нам что-то, ухватясь за край повозки. Как и откуда он возник, не знаю; на обросшем щетиной белом личике длинная полоска крови, головного убора нет, рот разинут в крике. -- Отъезжайте! Назад! Мост сейчас взрываем! -- вопит он бабушке, а между лицами их нет и ярда расстояния; шляпка сбилась у ней набок, она кричит в ответ: -- Отдайте мое серебро! Я -- теща Джона Сарториса! Пришлите полковника Дика ко мне! Затем орущий, молотящий ножнами по негритянским головам офицер исчез со своим окровавленным личиком. Не знаю, откуда он взялся, и не знаю, куда делся: только что орудовал своей саблей как цепом, ухватившись за повозку, -- и нет его, а взамен явилась Друзилла на Боболинке, схватила левую нашу лошадь под уздцы и силится повернуть повозку боком. Я хотел было спрыгнуть помочь. -- Сиди на месте, -- сказала Друзилла. Не крикнула; просто сказала. -- Вожжи возьми, поворачивай. Нам удалось повернуть, повозка стала. И тут мне показалось на минуту, что мы движемся назад; но это негры двинулись вперед. Они прорвали ограждение; я увидел, что все месиво -- кони, солдаты, сабли, негры -- хлынуло к устью моста, точно из прорванной плотины, и четких секунд десять еще был виден мост, с которого кончала сходить пехота. А затем исчез. На моих глазах. Только что я видел там четкий просвет между пехотой и вкатывающимся валом негров и конницы, видел кратенькую голую нить моста, соединявшую их в высоте над рекой, и вдруг яркая вспышка, и под ложечкой сжалось, и воздух ударил по затылку. И ничего не слышу. Сижу на повозке, в ушах странно шумит, и во рту вкус странный, и гляжу, как над водою в воздухе летят игрушечные люди, лошади и куски моста. Но ничего не слышу; даже голос Друзиллы не слышно. Она рядом с повозкой, нагнулась к нам, шевелит губами резко, настоятельно -- и полностью беззвучно. -- Что? -- переспрашиваю. -- Сидите в повозке! -- Не слышу! -- говорю и не чувствую, что слышу; и даже не чувствую еще того, что повозка двинулась опять. Но вот почувствовал; весь длинный берег словно встал под нами вертикально и сбрасывает с себя, и повозка уносит нас вниз по реке лиц, которые не видят и не слышат. Друзилла опять схватила левую лошадь под уздцы, а я натягиваю вожжи, как могу, а бабушка стоит в повозке и колотит зонтичком по лицам, и гнилая уздечка в руке у Друзиллы вдруг лопнула. -- Оставь нас! -- кричу ей. -- Повозка не потонет! -- Да, не потонет. Поплывет. Сидите в ней. За тетей Розой гляди и за Ринго. -- Хорошо, -- говорю. И она осталась позади. Повернула Боболинка, наклонилась к нему, веля стоять и трепля по щеке, и он снова встал, как скала, -- и они проплыли мимо, ушли из виду. А затем берег осел, что ли. Не знаю. Я и того не понял, что мы уже в реке. Земля точно ушла из-под повозки и окружающей толпы, и всех вместе обрушило не спеша вниз -- а вокруг нас задранные кверху руки, слепо глядящие лица с кричащими ртами. За рекой, высоко, я увидел обрыв и костер на обрыве, убегающий от нас в сторону; повозка быстро пошла вбок, затем из-под кричащих лиц всплыла утонувшая лошадь, взблеснула влажно и опять ушла медленно вниз, в точности как взявшая корм рыба, а на крупе лошадином, зацепясь ногой за стремя, повис человек в черной форме, и затем я понял, что форма синяя, но почернела от воды. А вокруг вопят, и чувствую, как дно повозки кренится и едет под хватающимися руками. Бабушка, став на колени, лупит по орущим лицам компсоновским зонтичком. А позади нас продолжают течь с берега люди и с пением входить в реку. 3  Патруль северян, обрубив постромки, помог мне и Ринго освободить от утопших лошадей и вытащить повозку на берег. Побрызгав водой, мы привели бабушку в чувство, а янки скрепили сбрую веревками и впрягли своих двух лошадей. Наверху обрыва была дорога, и с нее стала видна вся цепь береговых костров. А на том, на нашем, берегу по-прежнему пели, но тише. По всей круче ездили еще патрули, а у воды, у костров караулили наряды пехотинцев. Затем мы поехали между рядами палаток; бабушка лежала, прислонясь ко мне, и теперь было видней лицо ее -- бледное и неподвижное, веки закрыты. Такая старая, усталая; я раньше и не замечал, какая она старенькая, маленькая. Стали проезжать мимо больших костров; вокруг костров на корточках негры в мокрой одеже, и солдаты ходят между ними, раздают еду. Выехав на широкую улицу, мы остановились у палатки, где стоял при входе часовой, а внутри горел свет. Солдаты поглядели на бабушку. -- В госпиталь надо отвезти ее, -- сказал один. Бабушка открыла глаза, попыталась подняться. -- Нет, -- сказала она. -- Доставьте к полковнику Дику. И мне сразу станет хорошо. Ее внесли в палатку, посадили на стул. Она сидела недвижимо, закрыв глаза; мокрая прядь волос прилипла к лицу. Вошел полковник Дик. Я его раньше не видел -- только слышал его голос, когда Ринго и я сидели, затаясь, у бабушки под юбкой, -- но я узнал его тут же по этому голосу, рыжей бородке и жестким блестящим глазам. Он наклонился над бабушкой, проговорил: -- Будь проклята эта война. Будь проклята. -- У нас взяли серебро, чернокожих и мулов, -- сказала бабушка. -- Я приехала, чтобы мне их вернули. -- И вам их вернут, пусть лишь они отыщутся в расположении корпуса. Я сам пойду к генералу. -- Он взглянул на Ринго, на меня. -- Ба! -- сказал он. -- Мы с вами тоже, кажется, уже встречались. И вышел. В палатке было жарко, тихо, три мухи летали вокруг фонаря, а снаружи доносился армейский бивуачный шум, как дальний ветер. Ринго уже уснул, сев на землю, уткнув голову в колени, и я тоже клевал носом -- и увидел вдруг, что полковник Дик вернулся, и за столом ординарец пишет, а бабушка сидит, закрыв глаза, и лицо у нее все такое же бледное. -- Перечисли-ка, что у вас взято, -- обратился полковник Дик ко мне. -- Я сама, -- сказала бабушка, не открывая глаз. -- Сундук серебра... перевязанный пеньковой веревкой... Веревка новая... Чернокожие... Люций с Филадель... фией.... Мулы... Сто... ик и Тесть. Полковник повернулся к ординарцу, поглядел, как Движется перо. -- Записал? -- спросил он. Ординарец прошелся взглядом по написанному. -- Если столько негров заберут, то генерал, по-моему, будет рад дать в придачу и вдвое больше мулов с серебром. -- Теперь иду к генералу, -- сказал полковник Дик. И вот (через сколько времени, уж не знаю -- я спал) мы опять едем. Меня и Ринго разбудили, и мы сидим снова в повозке, две армейские лошади везут ее по той широкой длинной улице, и с нами не полковник Дик, а уже другой офицер. Подъехали к целой горе сундуков и сундучков. А за ней -- огороженная канатами площадка, в там полно мулов, а сбоку площадки стоят, ждут чуть не тысяча негров -- взрослых и детей, -- и мокрая одежа на них уже высохла. И опять все замелькало густо -- бабушка в повозке, с широко раскрытыми теперь глазами, и лейтенант читает по бумаге, и солдаты вытаскивают сундуки из кучи. -- "Десять сундуков, перевязанных пеньковой веревкой", -- читает лейтенант. -- Готово?.. Сто десять мулов, сказано тут. "Пойманных близ Филадельфии{26}, штат Миссисипи". Давайте сюда этих миссисипских. И недоуздки чтоб на них веревочные. -- Миссисипских не наберется сто десять, -- говорит сержант. -- Давай сколько есть. Побыстрей. -- Повернулся к бабушке: -- А вон ваши негры, сударыня. Бабушка смотрит на него, широкоглазая, как Ринго. Подалась слегка назад, прижала к груди руку. -- Но это не... они не... -- Не все они ваши? -- говорит лейтенант. -- Знаю. Генерал велел отдать вам еще сотню и спасибо сказать. -- Но это не... Мы не... -- бабушка опять. -- Она и дом тоже хочет обратно, -- говорит сержант. -- Домов у нас нету, мамаша. Придется уж вам ограничиться сундуками, неграми и мулами. Все равно дом на телеге не поместится. Мы сидим, а они грузят на повозку эти десять сундуков. Еле уместили. Приладили еще пару вальков с постромками, впрягли четверку мулов. -- Кто тут умеет править четверней, выходи сюда, -- говорит лейтенант. Один из негров, вовсе нам незнакомый, вышел и поднялся на сиденье рядом с бабушкой, А из загородки, позади нас, солдаты выводят мулов. -- Хотите посадить на них часть женщин? -- спрашивает лейтенант. -- Да, -- бормочет бабушка. -- Давайте садитесь, -- говорит лейтенант. -- По одной на мула, не больше чтоб. -- Протянул мне бумагу. -- Держи. Тут брод есть милях в двадцати вверх по реке; там и переправитесь. И поторапливайтесь, пока остальные негры не решили пойти с вами. Всю ночь до рассвета мы ехали, везли десять этих сундуков, а позади шли мулы и вся наша армия негров. Бабушка, в шляпке миссис Компсон и с зонтиком в руке, сидела рядом с незнакомым негром. Не шевелилась, но и не спала -- когда развиднелось, сказала: -- Останови мулов. Повозка стала. Бабушка обернулась ко мне: -- Дай-ка взглянуть, что в этой бумаге. Мы развернули бумагу, глядим на четкий почерк: Полевой штаб ...ого армейского корпуса, Теннессийский военный округ, 14 августа 1863 г. Всем бригадным, полковым и прочим командирам. Вам надлежит обеспечить подателю сего полный возврат нижепоименованного имущества, в которое входят: десять (10) сундуков, перевязанных пеньковой веревкой и содержащих серебро. Сто десять (110) лишившихся призора мулов, пойманных близ Филадельфии, штат Миссисипи. Сто десять (110) негров обоего пола, прибившихся к корпусу, проживающих в вышеуказанной местности. Вам надлежит также обеспечить подателя сего провиантом и фуражом, необходимым для следования к месту назначения. По приказу командира корпуса (подпись). Смотрим друг на друга в сером свете. -- Теперь небось погоните их возвращать, -- сказал Ринго. Бабушка поглядела на меня. -- У нас же будет еда для них и корм, -- сказал я. -- Да, -- сказала бабушка. -- Я ведь не лгала, не путала. Ты и Ринго слышали. Это рука Господня. Мы сделали привал, проспали до полудня. Днем доехали до брода. Стали уже спускаться с кручи -- и вдруг увидели, что там внизу расположился конный эскадрон. А назад поворачивать поздно. -- Они хватились и вдогонку -- и загородили переправу, -- сказал Ринго. Поворачивать поздно; уже к нам едут офицер с двумя солдатами. -- Я скажу им все как было, -- говорит бабушка. -- Мы тут неповинны. Она сидит, опять уже прижав руку к груди, подавшись слегка назад, а другой рукой протягивая бумагу навстречу подъехавшим. Офицер плотный такой, краснолицый; оглядел нас, взял бумагу, прочел и принялся ругаться. Сидит на лошади, ругается, а мы смотрим на него. -- Сколько у вас не хватает? -- говорит. -- Сколько у нас чего?.. -- переспрашивает бабушка. -- Мулов! -- кричит офицер. -- Мулов! Мулов! Сундуки я, что ли, с серебром вожу или негров, перевязанных пеньковой веревкой? -- Сколько у нас... -- лепечет бабушка, прижимая руку к груди и глядя на него; Ринго, пожалуй, первый понял, о чем спрашивает офицер. -- Пятьдесят недохвату, -- сказал Ринго. -- Ничего себе, -- сказал офицер. Опять выругался; повернулся с руганью к солдату. -- Пересчитай! -- говорит. -- Так я и поверю им на слово! Солдат считает наших мулов; мы сидим не шевелясь; даже не дышим, по-моему. -- Шестьдесят три, -- говорит солдат. Офицер смотрит на нас. -- Сто десять минус шестьдесят три -- это будет сорок семь, -- говорит. Выругался. -- Подгони сюда сорок семь мулов! Живей! -- Смотрит опять на нас. -- Трех мулов захотели выжулить? -- Нам и сорок семь достаточно, -- говорит Ринго. -- Только вот кушать нам надо -- в бумаге указано. Мы переправились. Мешкать не стали; как только подогнали нам эскадронных мулов и на них сели женщины из числа пеших, тут же мы двинулись дальше. Солнце закатилось, но мы ехали без остановки. -- Ха! -- сказал Ринго. -- А теперь чья была рука? Только в полночь остановились на ночлег. Бабушка, строго глядя -- на этотграз не на меня, -- сказала: -- Ринго. -- Я ж ничего не говорил сверх того, что в бумаге, -- сказал Ринго. -- Это ж бумага, а не я. Я просто сказал, сколько там недохвату до ста десяти. Я ж не сказал, что это нам их не хватает. Да и чего загодя молиться? Надо сперва домой довести их в целости. Теперь не отмаливаться главное, а вот чего делать со всеми вот этими неграми. -- Это так, -- сказала бабушка. Мы сварили и поели из того, что дал кавалерийский офицер; потом бабушка велела всем алабамским выйти вперед. Их оказалось примерно половина. -- Ну как, накупались уже в реках, набегались за янки? -- спросила их бабушка. Стоят, переступают с ноги на ногу в пыли. -- Или есть еще желающие бегать за их армией? -- Стоят, молчат. -- Так кого будете впредь слушаться? Помолчали; один сказал: -- Вас, мисси. -- Ладно же, -- говорит бабушка. -- Так слушайте мои слова. Идите по домам. И не дай бог если услышу, что опять бродяжничаете. А теперь выстройтесь в очередь и подходите по одному за своей долей продовольствия. Пока распределили и пока ушел последний алабамец, миновало полночи; когда мы двинулись в путь утром, то в основном уже на мулах, но были все ж и пешие; и теперь четверней правил Ринго. Он без всяких слов сел рядом с бабушкой и взял вожжи; и один только раз она сказала ему ехать потише. А позади на сундуках сидел теперь я и спал сидя; и днем проснулся оттого, что повозка стала. Мы как раз съезжали с холма на равнину, и я увидел их за полем -- синемундирных конников числом до дюжины. Они нас не видят еще и рысят спокойно, а бабушка и Ринго глядят на них. -- Почти что не стоит возиться с такой мелочью, -- говорит Ринго. -- Одно только, что лошади получше будут мулов. -- У нас уже сполна сто десять, -- говорит бабушка. -- Сверх этой цифры бумага не требует. -- Что ж, -- говорит Ринго. -- Так едем дальше, значит? Сидит, не отвечает бабушка, опять подалась как бы слегка назад, и рука на груди. -- Так чего будем делать? Решайте- быстро, а то ж уедут, -- говорит Ринго и смотрит на бабушку; та молчит. Ринго привстал с сиденья, крикнул: -- Эй! Всадники оглянулись разом, увидали нас и резко повернули лошадей. -- Бабушка велит -- сюда езжайте! -- кричит Ринго. -- Не смей, Ринго, -- шепчет бабушка. -- Что ж, -- говорит Ринго. -- Хотите, крикну, чтоб дальше себе ехали? Она молчит, глядит не на Ринго, а мимо него -- на двух янки, едущих к нам через поле, -- и вся сжалась как бы, подалась назад, и рука прижата к платью на груди. Едут лейтенант вдвоем с сержантом; лейтенант по виду не намного старше меня с Ринго. Увидел бабушку, снял форменную шляпу. И она вдруг отняла руку от сердца -- а в руке та бумага -- и протянула лейтенанту молча. Лейтенант развернул, сержант через плечо в нее заглядывает. Потом сержант поднял на нас глаза, сказал: -- Тут пишется про мулов, а не лошадей. -- Мулов там до первой сотни, а последние двенадцать -- лошади, -- сказал Ринго. -- Проклятие! -- выругался лейтенант по-девичьи. -- Говорил же я капитану Боуэну, что не надо нас сажать на трофейных лошадей. -- Вы что же, отдаете им коней? -- сказал сержант. -- А что еще мне делать? -- сказал лейтенант с таким видом, будто вот-вот заплачет. -- Сам ведь генерал наш подписал! Так что теперь у нас пешком шло только человек пятнадцать -- двадцать, а остальные все верхом. Поехали мы дальше. А солдаты стоят у дороги под деревом, и седла их с уздечками лежат рядом на земле. А сам лейтенант со шляпой в руке бежит рядом с повозкой, глядит на бабушку и чуть не плачет. -- Вам, -- говорит, -- встретятся войска, непременно встретятся. Пожалуйста, передайте им, где мы, и пусть пришлют нам что-нибудь -- верховых лошадей или фуры. Не забудете? -- Тут назади, миль двадцать или тридцать, стояли ваши и хвалились, что у них три мула лишние, -- говорит Ринго. -- Но мы про вас скажем, если еще кого увидим. Едем дальше. Впереди городок показался, но мы объехали его; Ринго даже не хотел исполнить просьбу лейтенанта, но бабушка велела остановить мулов и отрядила в город одного из негров передать про тех обезлошаженных солдат. -- Что ж, хоть одним едоком у нас меньше осталось, -- сказал Ринго. Поехали дальше. Ехали теперь быстро, меняя упряжку через каждые несколько миль; встречная женщина сказала нам, что мы уже в штате Миссисипи, и под вечер мы выехали на бугор, и вот они, печные наши трубы, торчат под косым солнцем, а за ними -- хибара, и Лувиния нагнулась над корытом, а на веревке ветер колышет постиранное -- яркое, мирное. -- Останови, -- сказала бабушка. Мы остановились -- повозка, сто двадцать два мула и коня и так и не сосчитанные негры. Бабушка медленно сошла, повернулась к Ринго. -- Слезай, -- сказала бабушка; взглянула на меня. -- И ты тоже. Потому что ты молча лгал. Мы слезли с повозки. -- Мы лгали, -- глядя на нас, сказала бабушка. -- Это бумага, а не мы, -- сказал Ринго. -- В бумаге обозначено сто десять. А у нас здесь сто двадцать два, -- сказала бабушка. -- На колени. -- Но янки сами, еще до нас, украли их, -- сказал Ринго. -- Но мы лгали, -- сказала бабушка. -- На колени. -- И опустилась первая. Мы стояли у дороги на коленях все втроем, пока она молилась. Развешанная на веревке стирка мирно, ярко поколыхивалась на ветру. Лувиния уже нас увидала; бабушка еще не поднялась с колен, а та уже пустилась к нам по выгону бегом. УДАР ИЗ-ПОД РУКИ  1  Когда Эб Сноупс погнал в Мемфис ту девятку мулов, Ринго, Джоби и я были заняты новой изгородью. Потом Ринго уехал на своем муле, и догораживать остались мы с Джоби. Бабушка спустилась один раз к нам в низину и оглядела новые звенья изгороди; они расширяли загон почти на два акра. Это было через день после отъезда Ринго. А вечером, когда я с бабушкой сидели у огня, вернулся Эб Сноупс. Он сказал, что выручил за мулов только четыреста пятьдесят долларов. То есть он просто достал из кармана деньги и подал бабушке, а та сочла их и сказала: -- Это выходит лишь по пятьдесят долларов за мула. -- Выходит так, -- сказал Эб. -- А если вы способны больше выручить, то милости прошу -- следующую партию сами продавайте. Я уже признал, что в подметки не гожусь вам как добытчик мулов; возможно, я слаб тягаться с вами даже и как сбытчик мулов. Он все время жевал что-то -- табак либо ивовую кору, когда не мог достать табак, -- и рубашку носил вечно без воротничка, а в военной форме его отроду никто не видел, хотя в отсутствие отца Сноупс любил распространяться о том, как он служил у отца в полку и какие дела они с отцом вершили. Но я как-то спросил отца