пальцы ног и уронив набок голову в ободке седых волос, точно задумавшись. К негру приколота записка, но мы смогли ее прочесть, только выехав на поляну. Это была грязная бумажка с крупными печатными каракулями-буквами, точно ребенок их писал: Не пугаю а последний раз придупреждаю. Ворочайтесь назад. Иначе даю гарантею будет с вами как с этим. Тирпенье мое кончилос дети не дети. Г. И ниже приписка почерком еще бисерней, чем у бабушки, но чувствуется почему-то, что мужским; и, глядя на эту бумажонку, я точно опять увидел черного, как он сидел тогда за костром -- ножки в сапожках, волосатенькие руки, заношенная крахмальная рубашка и заляпанное грязью щегольское пальтецо. Подписано не одним лишь Г., но и другими, в частности человеком, менее склонным щепетильничать с детьми, чем Г. Все же человек этот желает дать и тебе и Г. еще один шанс. Воспользуешься им -- будешь жить и вырастешь. Упустишь этот шанс -- простишься с юной жизнью. Я смотрю на Ринго, он -- на меня. Тут раньше на поляне стоял дом. За поляной дорога опять уходит в гущу деревьев, в серые сумерки. -- Возможно, завтра окончание, -- сказал Ринго. Настало завтра; мы спали эту ночь в стогу, а на заре опять пустились речной низиной по мглистой дороге. На этот раз шарахнулся мул под Ринго -- так резко шагнул из кустов тот черный в грязных сапожках и пальтеце и с пистолетом в волосатой ручке, и только глаза и нос виднеются из бороды, из-под шляпы. -- Ни с места, -- говорит. -- Вы у меня на мушке. Мы остановили мулов. Он отошел в кусты, и затем оттуда вышли уже трое: сам чернобородый и другой с ним рядом -- ведут двух заседланных лошадей, а чуть впереди, убрав руки за спину, идет третий -- кряжистый белесоглазый человек с лицом, поросшим ржавой щетиной. Он в линялой конфедератской шинели, в сапогах, какие носят янки, и без шляпы; на щеке длинный мазок засохшей крови; весь бок у шинели покрыт коркой грязи и рукав полуотодран от плеча, но до нас не сразу дошло, что плечи потому такие кряжисто-напруженные, что руки за спиной туго связаны. И тут: вдруг поняли, что наконец-то видим Грамби. Еще перед тем поняли, как чернобородый сказал: -- Вам нужен Грамби. Вот он. Мы молча смотрим с седел. Потому что те двое теперь действовали, на нас больше и не глядя. -- Я его накрыл и держу, -- сказал черный. -- Садись на коня. Второй сел на одну из лошадей. В руке у него оказался пистолет, нацеленный в спину Грамби. -- Дай-ка нож твой, -- сказал черный. Не опуская пистолета, второй передал нож черному. Тут Грамби заговорил, а до тех пор молчал, стоял, напружив плечи и глядя на меня и Ринго белесыми помаргивающими глазками. -- Ребята, -- сказал он, -- ребята... -- Закрой пасть, -- сказал черный холодно, спокойно, почти любезно. -- Ты свое отговорил. Если бы в тот вечер в декабре меня послушал, то не стоял бы сейчас скрученный. Он поднял руку с ножом; у меня, у Ринго и у Грамби мелькнуло в голове, наверно, одно и то же. Но черный только перерезал веревку на руках Грамби и отшагнул назад. Грамби крутанулся, но на него уже глядело дуло пистолета в руке у черного. -- Спокойненько, -- сказал черный. -- Он на прицеле у тебя, Бриджер? -- Да, -- сказал второй. Черный отступил к своей лошади и тоже поднялся в седло, не опуская пистолета и не сводя взгляда с Грамби. Между шляпой и иссиня-черной бородой только глаза виднелись да крючковатый носик. Грамби заворочал головой. -- Ребята, -- сказал он, -- ребята, не делайте со мной худого. -- Мы ничего с тобой не сделаем, -- сказал черный. -- А уж как эти мальцы, не знаю. Раз ты такой щепетильный с детьми, то, может, и они с тобой пощепетильничают. Но мы тебе все же дадим шанс. Левая его рука неуловимым движением ушла под пальтецо; и тут же выхваченный оттуда второй пистолет мелькнул в воздухе и, перевернувшись в полете, упал вблизи Грамби; тот рванулся поднять, но его опять остановили дула пистолетов. Сидя невозмутимо в седле и глядя сверху вниз на Грамби, чернобородый продолжал своим ровным ядовитым голосом, лишенным всякой горячности, даже нерассерженным: -- Нам в этом крае неплохо работалось. И до сих пор бы так, если б не ты. А из-за тебя приходится сматывать удочки. Из-за того, что ты сдрейфил, убил старуху и опять сдрейфил, отказался новыми пулями исправить ошибку. Заделикатничал. Защепетильничал. Так боялся поднять против себя народ, что в результате теперь все они, от мала до велика, черные и белые, высматривают и подстерегают нас. И все из-за того, что ты струсил и убил старуху, которой до того в глаза не видел. И не ради даже прибыли убил, не ради хотя б одного паршивого южного доллара. Просто испугался клочка бумаги, на котором кто-то сделал подпись Бедфорда Форреста. А у самого такая точно липа лежит в кармане. Не поворачивая головы к второму, к Бриджеру, он произнес: -- Порядок. Отъезжай. Но держи на прицеле. К такому сердобольному грех поворачиваться спиной. Держась бок о бок и нацелив пистолеты на Грамби, на живот его шинели, они попятили лошадей к подлеску. -- Мы в Техас едем. Если унесешь отсюда ноги, то и тебе советую уносить их на дистанцию не ближе Техаса. Но намотай на ус, что Техас местность обширная, и нам не попадайся. За мной! -- крикнул он Бриджеру. Резко повернул, послал в кусты кобылу, а Бриджер -- своего коня. Тут же Грамби метнулся, схватил пистолет с земли и с криком, с руганью бросился к кустам, пригибаясь. Три раза выстрелил вслед глохнущему топоту копыт, потом крутнулся к нам. Не помню когда и почему, но мы соскочили уже с седел; и помню, глянув коротко на Ринго, я встал с пистолетом дяди Бака в руке, тяжелым, как утюг. И вижу, Грамби не пригибается уже; стоит, опустив пистолет к правому колену, и смотрит на меня; и неожиданно он улыбнулся. -- Ну, мальчики, -- говорит, -- я, кажется, попался. Надо ж быть таким дурилой -- пойматься Мэту Боудену на удочку и расстрелять по нему все заряды. В ответ я произнес каким-то сдавленным, далеким голосом, как у той алабамскои женщины, -- так что усомнился даже, услышит ли Грамби меня: Ты дал три выстрела. Там еще осталось два заряда. Грамби не изменился в лице, или я не заметил изменения. Он только опустил голову, глаза на свой пистолет и погасил улыбку. -- Осталось -- в этом пистолете? -- сказал Грамби. Он точно в первый раз увидел пистолет -- так медленно и осторожно взял его из правой руки в левую и снова опустил к колену, дулом вниз. -- Ну и ну. Неужель я не только стрелять, а и считать разучился? Все время слышно было птицу -- дятла -- в ветвях где-то; даже три выстрела не спугнули ее. И еще я слышал, как дышит Ринго, словно всхлипывая, -- и, казалось, я не столько старался следить за Грамби, сколько напрягал волю, чтоб не оглянуться на Ринго. -- Какой уж от зарядов прок, раз я даже правой мажу, -- усмехнулся Грамби. И тут оно произошло, случилось. Но как, в каком порядке -- я и сейчас не знаю. Грамби был крупнотел, коренаст, как медведь. Но он был приведен к нам связанный -- и потому даже сейчас напоминал скорее большой пень, чем стремительного зверя, хотя мы видели уже, как он метнулся, подхватил пистолет и кинулся, стреляя, вслед за теми двумя. Не знаю; знаю лишь, что мгновенье назад он стоял в грязной конфедератской шинели и улыбался нам, слегка выказывая щербатые зубы из ржавой щетины, и бледное солнце светило на щетину эту, на плечи и обшлага, на темные следы от сорванного галуна; а в следующий миг на сером фоне, посреди шинели блеснули одна за другой две ярко-оранжевые вспышки, и шинель стала надвигаться на меня, распухая, как воздушный шар, виденный бабушкой в Сент-Луисе и снившийся нам после ее рассказов. Я, надо думать, услыхал выстрелы, услышал пули, ощутил, как Грамби меня ударил, -- но не помню ничего этого. Помню только две яркие вспышки, серую надвинувшуюся шинель и удар падения на землю. И запах -- дух мужского пота; и шинель терла, колола мне лицо и пахла конским потом, дымом костра, сковородным салом; и сипло дышал Грамби. Затем я почувствовал, как моя рука вывертывается в суставе, и подумал: "Сейчас начнут ломаться пальцы, но отдавать нельзя", и затем -- то ли над плечом Грамби, то ли из-под руки или ноги его -- я увидел Ринго в воздухе, в прыжке совершенно лягушином, и даже глаза выпучены лягушино и рот раскрыт, а в руке раскрытый складной нож. И хватка ослабла, я вырвался. Увидел Ринго верхом на Грамби, и Грамби встает с четверенек, а я хочу поднять, нацелить пистолет, но рука не действует. Вот Грамби по-бычьи сбросил Ринго с хребта и крутнулся опять к Вам, собравшись для прыжка и тоже раскрыв рот, но тут стала подниматься с пистолетом моя рука, и он повернулся, побежал. Но убегать от нас в этих сапогах ему не следовало бы. А впрочем, все равно уж, в сапогах или без, потому что рука поднялась и совместила мушку со спиною Грамби (он не издал ни крика, ни звука), и наведенный пистолет был недвижен и тверд, как скала. 4  Весь остаток дня и часть ночи ушли у нас на то, чтобы доехать до старого хлопкохранилища. Но возвращение затем домой отняло не так уж много времени, потому что, меняя мулов под седлом, ехали мы быстро, а ноша, что завернута была в лоскут, откромсанный от шинели Грамби, весила очень мало. Уже почти стемнело и опять лил дождь, когда мы проезжали через Джефферсон, -- мимо груд кирпича и закоптелых стен, не успевших обвалиться, и через то, что было раньше площадью. В можжевеловой роще привязали мулов, и Ринго стал искать подходящую доску, но тут мы увидели, что надгробная доска уже вкопана -- миссис Томпсон позаботилась, должно быть, или дядя Бак по возвращении домой. А куском проволоки мы запаслись. Холмик уже осел, ведь два месяца прошло; он почти сровнялся с землей, -- точно бабушка сперва не хотела смириться со смертью, но теперь стала уже смиряться. Развернув тот криво-квадратный лоскут запятнанного и линялого серого сукна, мы прикрепили привезенное к доске. -- Теперь ей можно упокоиться, -- сказал Ринго. -- Да, -- сказал я. И оба мы заплакали. Стояли под медленно льющим дождем и плакали. Много нам пришлось проездить, а последнюю неделю и без сна приходилось, и не однажды впроголодь. -- Ее не Грамби убил и не Эб Сноупс, -- сказал Ринго. -- Ее мулы убили. Те первые, что достались даром. -- Да, -- сказал я. -- Едем домой. Лувиния тревожится о нас, наверно. Так что к хибаре нашей мы подъехали уже в потемках. И увидели, что там внутри светло, как на Рождество: огонь пылает в очаге и лампа светит вычищенно, ярко; и не успели еще подойти, как Лувиния выбежала из дверей под дождь и стала с плачем, с возгласами обнимать меня. -- Что, что? -- сказал я. -- Отец? Приехал? Папа? -- И мисс Друзилла! -- кричит Лувиния, плача и молясь вслух и хватаясь за меня руками, и бранит-ругает Ринго -- все сразу. -- Приехали! Кончилось! Осталось только им доедаться. Домой вернулся наш хозяин Джон! Поуспокоясь, она рассказала, что отец и Друзилла приехали с неделю назад, и дядя Бак сказал им, где мы и чем заняты, и отец хотел оставить Друзиллу дома, но та отказалась, и они поехали искать нас, а указывает путь им дядя Бак. И мы спать завалились. Не смогли и дождаться, пока Лувиния сготовит ужин; упали на тюфяк в одеже и провалились в сон, и только помаячило с момент над нами лицо бранящейся Лувинии, и у очага в углу -- старый Джоби, согнанный Лувинией с бабушкина кресла... А потом кто-то меня тормошит, и мне чудится, будто снова дерусь с Эбом Сноупсом, -- и тут дождем запахло от бороды отцовской и одежи. А дядя Бак горланит по-всегдашнему, а отец жмет меня, сонного, к себе, и Ринго и я обхватили его; а вот и Друзилла, склонясь к тюфяку, обняла меня и Ринго, и от ее волос тоже пахнет дождем, и Друзилла кричит дяде Баку, чтобы утихомирился. Отцова рука лежит на мне, сильная, твердая, и над плечом Друзиллы я вижу его лицо и бормочу: "Папа, папа", а Друзилла обнимает меня и Ринго, и мы окутаны ее дождевым запахом, а дядя Бак горланит, и Джоби смотрит на него, открыв рот и округлив глаза. -- Как бог свят! Не только выследили его и поймали, но и фактическое доказательство привезли на могилу, чтоб упокоить Розу Миллард. -- Чего? -- кричит Джоби. -- Привезли чего? -- Тише! Тише! -- Друзилла им. -- Все уже кончено, все позади. Угомонитесь, дядя Бак! -- В доказательство и во искупление! -- орет дядя Бак. -- Мы с Джоном Сарторисом и Друзиллой подъехали к хлопкохранилищу, и первое, что увидали, был тот убийца подлый, на дверях распяленный, как енотовая шкурка, и только правой кисти не хватает. "А кто хочет правую руку увидать, -- говорю Джону, -- тот прямо езжай в Джефферсон на могилу Розы Миллард!" Говорил я вам, что он достойный сын Джона Сарториса? А? Говорил или не говорил? СРАЖЕНИЕ НА УСАДЬБЕ  1  Когда я вспоминаю тот день -- конный строй отцова эскадрона, развернутый фронтом к хибаре, и впереди спешившиеся отец и Друзилла с избирательной урной, а на широком крыльце противоставшие им женщины: тетя Луиза, миссис Хэбершем и все прочие, -- когда я вижу мысленно эти два боевых строя мужчин и женщин, словно ожидающих лишь, чтоб горнист просигналил атаку, то мне понятной кажется причина противостояния. Дело, по-моему, в том, что бойцы бывшего эскадрона (как и все солдаты Юга) хоть и сдались и признали свое поражение, но остались солдатами. Возможно, слишком застарела в них привычка действовать спаянно; когда четыре года прожил в мужском мире приказа и действия, пусть означающих опасность и бой, то, возможно, не хочется с этим миром расставаться; может, именно опасностью и боем так приманчив этот мир, ибо по сотне всяческих причин бывают миролюбцами мужчины, но только не затем, чтобы избежать опасности и боя. И перед ними, воинами отцова эскадрона и всеми остальными джефферсонцами, встали теперь воински-враждебно тетя Луиза, миссис Хэбершем и остальные джефферсонки, потому что мужчины сдались, признали себя подданными Соединенных Штатов, но женщины не сдались. Я помню вечер, когда мы прочли письмо и узнали наконец, где находится Друзилла. Это было перед Рож-Деством 1864 года; тогда янки, спалив Джефферсон, ушли{37} уже, и мы даже не знали в точности, продолжается война или закончилась. Мы знали только, что на протяжении трех лет край наводняли эти янки и вдруг ушли, и мужчин не осталось совсем. От моего отца, из Каролины, вестей не приходило с самого июля, и жили мы теперь в мире сожженных городов и усадеб, запустелых полей, разоренных плантаций -- в мире, населенном одними женщинами. Пятнадцатилетние, мы с Ринго точно обитали в огромнейшей гостинице для женщин и детей. Конверт был потерт и запачкан, вскрыт и опять заклеен, но можно было еще разобрать на нем почтовый штамп: Хокхерст, Гайхонский округ, Алабама, -- хоть мы и не узнали сразу почерк тети Луизы. Письмо, адресованное бабушке, было на трех листах, отрезанных ножницами от обоев и исписанных с обеих сторон соком лаконоса; и я вспомнил, как полтора года назад стоял с Друзиллой ночью у хибары в Хокхерсте и слушал, как негры идут по дороге, -- и той ночью она мне объяснила, что не хочет будить спящего пса, и попросила, чтобы я уговорил отца взять ее в свой отряд. Но я так и не сказал отцу. Забыл, должно быть. Потом янки ушли, и отец с эскадроном тоже. Через полгода отец написал нам, что эскадрон воюет в Каролине; а месяцем позже прислала письмо тетя Луиза о том, что Друзилла исчезла из дому, -- недлинное письмо на обойной бумаге, и ягодный сок расплылся в местах, куда капали слезы тети Луизы, писавшей, что она не знает, где Друзилла, но ожидает от нее всего самого худшего еще с тех пор, как Друзилла, отринув женственность, бесчувственно отказалась оплакивать геройскую кончину не только жениха, но и родного своего отца, и что -- в убеждении, что Друзилла находится у нас, -- тетя Луиза хоть и не надеется на то, что сама Друзилла захочет утолить сколько-нибудь тревогу матери, но уповает на бабушку. Но мы тоже не знали, где Друзилла. Она как в воду канула. Словно янки, пройдя через Юг, не только всех не перебитых еще мужчин за собой утянули -- сине- и серомундирных{38}, белых и черных, -- но и девушку даже одну, старавшуюся мужской жизнью, повадкой, одеждой заглушить тоску о любимом, который убит. И вот пришло новое письмо. Но застреленная бабушка уже не могла его прочесть (Грамби в тот день сделал возвратную петлю на Джефферсон, и мы с Ринго, преследуя его, завернули домой на ночевку -- и нашли это письмо там, переданное от миссис Компсон), а Ринго и я не сразу взяли в толк, что тетя Луиза хочет сказать на шести обойных страницах, хотя на этот раз тетя Луиза не плакала на ягодные буквы -- слишком быстро, по догадке Ринго, писала: Дорогая сестра! Думаю, что для тебя это будет таким же сюрпризом, как для меня, и лишь молитвенно надеюсь, что не будет таким же страшным потрясением, -- но нет, естественно, не будет, -- ведь ты ей всего лишь тетка, а я мать. Но не о себе я сокрушаюсь, ибо нам, женщинам, матерям, южанкам, выпало на долю за четыре этих года научиться выносить все на свете. Но когда подумаю о муже, который отдал жизнь, отстаивая заветы мужской отваги и женской чистоты, и теперь смотрит с небес на дочь, поправшую то, ради чего он пожертвовал жизнью, и когда подумаю о сыне-сироте, который спросит меня когда-нибудь: "Разве мало было жертвы, принесенной отцом? Как мог позволить Бог, чтобы дочь такого мученика и героя погубила свое доброе имя..." И в таком духе все письмо. Ринго держал пучок сосновых веток, а я читал при их огне, но пришлось зажечь новый пучок, добравшись всего только до сетований о том, что Гэвин Брекбридж пал в бою при Шайло{39} и они с Друзиллой не успели даже пожениться, и что Друзилле уготована была наиславнейшая для южанки участь -- быть невестой-вдовою полегшего костьми за святое дело, -- и что Друзилла не только отвергла эту честь, не только стала падшей, опозорившей память родителя, но и живет теперь в блу... -- тетя Луиза не хочет и произнести это слово, но бабушка сама поймет, хотя слава еще Господу, что отец с Друзиллой не в кровном родстве, что Друзилла не ему самому, а покойной жене его двоюродная сестра. Так что Ринго зажег второй смолистый пучок, и мы разложили листы на полу и тогда лишь добрались до сути, до строк о том, как Друзилла полгода пропадала где-то, давая о себе лишь весточки, что жива, и вдруг однажды вечером явилась в хижину, где живут теперь тетя Луиза с Денни, -- вошла и (дальше подчеркнуто) не просто в мужской одежде, а в солдатской форме рядового и рассказала им, что уже полгода служит у отца в эскадроне и ночует в окружении спящих мужчин и даже палатки для себя с отцом не ставит, если нет дождя; и как Друзилла не только не выказала стыда и раскаяния, но даже сделала вид, будто не понимает, о чем тетя Луиза ведет речь; и как в ответ на слова тети Луизы, что Друзилла с отцом немедленно должны обвенчаться, Друзилла сказала: "Неужели ты не можешь понять, что я уже похоронила жениха в эту войну, что я устала хоронить? Что я пошла солдатом в эскадрон к кузену Джону не мужа чтобы подцепить, а северян бить?" И как тетя Луиза ей на то сказала: "Ты хоть кузеном не называй Джона при чужих людях". 2  Третье письмо тетя Луиза написала не нам, а миссис Компсон. Друзилла и отец были уже дома -- на усадьбе. Наступила весна, война кончилась, и мы валили в низине кипарис и дуб на возведение дома, и Друзилла работала на равных с Джоби, отцом, Ринго и мной; волосы ее были теперь обкорнаны еще короче, чем в Хокхерсте, лицо обветрилось, забронзовело от солнца, а тело стало сухощавым от солдатской жизни. После бабушкиной смерти я, Ринго и Лувиния спали все в нашей хибаре, но, когда отец вернулся, Ринго и Лувиния перешли опять в хибару к Джоби, и на тюфяке моем и Ринговом спали теперь я с отцом, а Друзилла -- за одеялом-занавесью в кровати, где раньше спала бабушка. А как-то вечером я вспомнил про второе письмо тети Луизы и показал его Друзилле и отцу, и отец, услышав, что Друзилла не сообщила еще тете Луизе о своем теперешнем местопребывании, сказал ей, что надо сообщить; и вот однажды приехала из города миссис Компсон с третьим письмом. Друзилла уже ушла с Лувинией и Ринго вниз, к нашей пилораме, и письмо взял я -- тоже писанное соком лаконоса на обоях и, как предыдущее, без слезных пятен; а это в первый раз миссис Компсон приехала к нам после смерти бабушки -- и даже не сошла с пролетки, так и сидела, не выпуская зонтичек из руки, а другой рукой придерживая шаль, и озиралась, точно ожидая увидеть в дверях или за углом хибары не худенькую загорелую девушку в мужских рубашке и штанах, а прирученного медведя или пантеру. Письмо было в обычном духе: как тетя Луиза взывает к даме, не знакомой лично ей, но приятельнице бабушки, и что бывают времена, когда защитить доброе имя одного семейства значит защитить доброе имя всех южан, и что она, естественно, не рассчитывает на то, что миссис Компсон поселится с отцом и Друзиллой, притом и это уже не создало бы даже видимости того, чего с самого начала нет. Но что миссис Компсон тоже женщина, и -- тетя Луиза хочет верить -- настоящая южанка, и тоже -- тетя Луиза не сомневается -- страдалица, но тетя Луиза молитвенно надеется, что, если у миссис Компсон есть дочь, то эта дочь не попирает кощунственно все южные идеалы чистоты и женственности, за которые легли костьми мужья наши, хотя тетя Луиза опять-таки молитвенно надеется, что муж миссис Компсон не в числе полегших костьми (а миссис Компсон намного старше бабушки, и единственный муж миссис Компсон давным-давно посажен в сумасшедший дом за то, что любил на досуге собрать с десяток ихних негритят и, расставя в ряд за ручьем, сшибать картофелины с их голов выстрелами из винтовки; причем предупреждал их, что по картофелине если и промажет, то уж по нигеренку не промажет, -- и они стоят, бывало, не шелохнутся). Так что и это письмо я не сумел взять в толк и думаю, что миссис Компсон тоже не очень-то в нем разобралась. Потому что организаторшею стала не она, а миссис Хэбершем, которая к нам раньше никогда не ездила, и бабушка к ней, насколько помню, тоже. А миссис Компсон так и не сошла теперь с пролетки -- посидела, поджавшись опасливо под шалью и поглядывая на меня и на хибару, будто невесть что оттуда может выскочить. И, посидев, ткнула своего негра-кучера зонтичком в затылок, он дернул вожжами, и пара старых лошадей довольно споро потрусила по аллее на дорогу -- обратно в город, в Джефферсон. А назавтра я поднялся из низины днем, чтоб набрать ведро воды из родника, и увидел перед хибарой пять пролеток и колясок, а в хибаре оказалось четырнадцать дам, приехавших из города в воскресных платьях, какие уцелели от янки, от войны; а мужья у них или погибли на войне, или, вернувшись в Джефферсон, помогали теперь отцу в его деле -- потому что диковинные настали времена. Но женщины, как я сказал, статья особая; им, пожалуй, никакие времена не в диковину -- для них все это лишь одна привычная, бесконечная, монотонная череда мужских глупостей и безрассудств. Миссис Компсон сидела в бабушкином кресле, сжимая в руке зонтичек и вся подобравшись под шалью с таким видом, будто узрела наконец то, что высматривала, и оно оказалось пантерой. А миссис Хэбершем стояла, отпахнув висящее одеяло, чтоб остальные могли подойти, полюбоваться на кровать, где спит ночью Друзилла, а после демонстрируя им тюфяк, где спим я с отцом. Увидя меня, она спросила: -- А это кто? -- Это Баярд, -- сказала миссис Компсон, -- Бедное мое дитя, -- сказала миссис Хэбершем. Так что я скорее взял ведро. Но кусок разговора услышал. У них вроде как собрание шло женского клуба, а председательствовала миссис Хэбершем и то и дело забывала, что при мне надо шепотом: "...матери следует приехать, следует послать за ней немедленно. Но еще до ее прибытия... мы, женщины и матери города Джефферсона... бедной девочке, вероятно, вскружила голову романтика и доблесть... не успев подумать о цене, которую придется ей..." -- и миссис Компсон зашептала: "Тише! Тише!" -- и другая кто-то сказала: "Неужели вы полагаете..." -- и миссис Хэбершем, совсем уже в полный голос: "А что вы можете предположить иное? По какой бы иной причине ей прятаться там день-деньской в зарослях и тяжести поднимать, бревна и..." Я ушел. Набрал в роднике воды и вернулся к нашей пилораме, где Друзилла, Ринго и Джоби подавали на ленточную пилу бревна и ходил по кругу по опилкам мул с завязанными глазами. А потом Джоби хмыкнул удивленно, мы оглянулись и увидели миссис Хэбершем и еще трех, что выглядывали у нее из-за спины, блестя круглыми глазами на Друзиллу, -- а та стоит среди стружек и опилок в грязном комбинезоне, в потной рубашке и грубых башмаках, и к мокрому, в потеках пота, лицу прилипли опилки, и стриженые волосы желты от них. -- Я Марта Хэбершем, -- сказала миссис Хэбершем. -- Я соседка ваша и надеюсь стать вам другом. -- И вздохнула: -- Бедное мое дитя... Мы стоим, смотрим на нее; потом Друзилла наконец проговорила. "Мэм?" -- в точности как я и Ринго переспрашиваем, когда отец скажет нам что-нибудь по-ла-тыни. А мне было ведь только пятнадцать; я плохо соображал, о чем у них сыр-бор; стоял только и слушал полумашинально, как в хибаре, что говорит дальше миссис Хэбершем. -- Мое положение? -- произнесла Друзилла. -- Мое... -- Да. И ни матери возле, ни женщины, кому... ввергнутая в эту беду... -- Миссис Хэбершем широким жестом указала на мулов, продолжающих свою работу, и на Джоби и Ринго, пялящих на нее глаза; а из-за ее спины глядели на Друзиллу те три дамы. -- ...чтобы предложить вам не только помощь, но и сочувствие наше. -- Мое положение, -- сказала Друзилла. -- Мое поло... Помощь и сочу... Ой, ой, ой, -- проговорила она --: и рванулась прочь. Как олень, бросающийся в бег, а уж потом решающий, куда бежать; повернувшись на бегу, подлетела ко мне, пронеслась над бревнами и досками, раскрывши губы, произнося негромко: "Джон, Джон", -- видимо, путая меня с отцом, потом очнулась, замерла средь бега, как застывает в полете птица, недвижная, но полная неистового устремления. -- И ты тоже веришь этому? -- Выдохнула. И унеслась. Следы ее виднелись вдоль опушки, редкие и быстрые; но, поднявшись из низины, я не увидел ее. Но пролетки и коляски по-прежнему стояли у хибары, а на крыльце толпились миссис Компсон и другие, повернувшись лицами к низине, и я направился не туда, а к Джобиной хибаре. Еще издали увидел, что Лувиния идет, напевая, от родника со своей можжевеловой бадейкой. Вошла в хибару, и пение оборвалось, и я понял, что Друзилла там. Не прячась, заглянул в окно и увидел, что у очага Друзилла -- подняв голову, уроненную на руки, повернулась к Лувинии, а та стоит с полной воды бадейкой, и с ниссовой веточкой во рту, и с отцовой старой шляпой на макушке, поверх платка. -- Так вот оно как обернулось, -- говорит Друзилла, плача. -- Сошли туда к пиле и учат меня, что в моем положении... сочувствие и помощь... Чужие совсем; я их в жизни не видела, и чихать я на их мнени... Но ты и Баярд. Вы тоже верите этому? Что Джон и я... что мы... Лувиния шагнула к ней. Ладонь Лувиния легла на грудь Друзиллина комбинезона -- Друзилла не успела отстраниться, -- и Лувиния обняла ее, как меня обнимала, бывало, баюкая. -- Что Джон и я... что мы... -- рыдала Друзилла. -- А Гэвин убит в бою, а у Джона дом сожжен, разорена плантация -- и что я с ним... Мы на войну пошли бить янки, а не бабиться! -- Да знаю я, что нет, -- сказала Лувиния. -- Тсс. Не плачь. И вот почти и все. Женщины с этим делом недолго возились. Не знаю, миссис ли Компсон вызвала тетю Луизу по настоянию миссис Хэбершем, или тетя Луиза сама приехала, дав им короткий срок для подготовки сражения. Мы ведь были заняты другим -- Друзилла, Джоби, Ринго и я на распиловке, а отец в городе; он как уезжал с утра, так мы уже до вечера его не видели, а то и до поздней ночи. Потому что странные настали времена. Четыре года все мы -- даже те, кто воевать не мог, женщины и дети -- жили одним стремлением прогнать войска янки из края; мы думали, что стоит им уйти, и все закончится. И вот они ушли, и еще до наступления лета я услышал, как отец говорил Друзилле: "Нам обещали прислать федеральные войска; сам Линкольн обещал. Тогда все упорядочится". И это говорил человек, целых четыре года водивший конников на врага, чтобы очистить Юг от федеральных войск{40}; А теперь мы будто и не капитулировали вовсе, а объединили силы с бывшим неприятелем против нового врага, чьи средства борьбы иногда были малопонятны нам, но чья цель понятна до ужаса. Так что отец с утра до ночи был занят в городе. Они отстраивали Джефферсон, подымали здания суда и магазинов; но не только этим занимались отец и другие джефферсонцы, а чем-то еще иным, -- и отец не велел нам и Друзилле ездить в город. Но Ринго улизнул как-то туда и, вернувшись, подошел ко мне. -- А я теперь уже не -- угадай, чего? -- сказал он, поводя слегка зрачками. -- Ну, чего? -- спросил я. -- Я уже не негр. Меня отменили. -- А кто ж ты теперь? -- спросил я. И он показал мне то, что держал в руке, -- новый бумажный доллар казначейства США по Йокнапатофскому округу, штат Миссисипи; внизу там четким писарским почерком было выведено: "Кэссиус К. Бенбоу{41}, и. о. федерального исполнителя", и вместо подписи раскоряка крест. -- Кэссиус К. Бенбоу? -- Именно, --- сказал Ринго. -- Дядя Кэш, что был у Бенбоу за кучера, а два года назад удрал в хвосте у янков. А теперь вернулся, и его будут выбирать в джефферсонские исполнители. Потому-то хозяин Джон с другими белыми в такой сейчас запарке. -- Негра в федеральные исполнители? -- сказал я. -- Негра? -- Нет, -- сказал Ринго. -- Теперь негров больше нету ни в Джефферсоне, ни вообще. И дальше рассказал мне про двух миссурийцев-"саквояжников", Берденов{42}, прибывших с полномочиями из Вашингтона, чтобы сколотить из здешних негров оплот республиканской партии, и что джефферсонцы во главе с отцом стараются им помешать. -- Нет уж, -- сказал Ринго. -- Не кончена война, а только начинается всерьез. Раньше ты увидишь чужака и знаешь, что он янки, потому что при нем ничего, кроме ружьишка, или недоуздка, или пучка перьев от утянутой курицы. А теперь его и не признаешь даже -- вместо ружья у него в одной руке пачка этих долларов, а в другой пачка негритянских избирательных списков... Так что мы были заняты; отец, бывало, возвратится к ночи -- Ринго и я, и даже Друзилла, только глянем на него и уже не задаем вопросов. А женщины справились со своим делом без долгих хлопот, потому что Друзилла была уже обречена и бессознательно ждала лишь последнего удара -- с той минуты, как четырнадцать дам, усевшись в коляски и пролетки, воротились в город, и до того дня спустя месяца два, когда с дороги к нам донесся громкий голос Денни и в ворота въехал фургон, а в нем тетя Луиза на одном из сундуков (доконали Друзиллу именно сундуки: в них прибыли ее платья, три года не ношенные; Ринго ни разу и не видал Друзиллу в платье до приезда тети Луизы) -- и тетя Луиза вся в трауре, и даже на ручке зонтика у нее креповый бант, -- а когда два года назад мы приезжали в Хокхерст, траура на ней не было, хотя дядя Деннисон был тогда не живей, чем сейчас. Она подъехала к крыльцу и сошла, уже со слезами и с такими точно словесами, как в письмах, так что и слушать ее надо перескакивая, чтоб ухватить, уразуметь хоть с пятого на десятое: -- Я приехала, дабы еще раз обратить к ним мольбу, орошенную слезами матери и, вероятно, бесполезную, хоть я до последнего момента молитвенно надеялась, что мне удастся оградить невинный слух и душу моего мальчика, но чему быть, того не миновать, и по крайней мере здесь мы все втроем сможем нести наш крест. Сев в бабушкино кресло посреди комнаты и даже зонтика не положив и не сняв шляпки, она глядела то на тюфяк, где мы с отцом спим, то на прибитое к балке одеяло, где комната Друзиллы, и прижимала ко рту платочек, от которого по всей хибаре несло жухлыми розами. И тут пришла с работы Друзилла в грязных башмаках, в потной рубашке и комбинезоне и с опилками в выгоревших на солнце волосах, и тетя Луиза, глянув на нее, опять заплакала, запричитала: -- Погибла дочь, погибла. Благодарю тебя, Господи, что милостиво взял к себе Деннисона Хока и не дал ему дожить до этого зрелища. Обречена была Друзилла. Тетя Луиза тогда же заставила ее надеть платье, и перед приходом отца Друзилла убежала из хибары к роднику. Он вошел -- тетя Луиза восседает в бабушкином кресле и жмет к губам платочек. -- Какой приятный сюрприз, Луиза, -- сказал отец. -- Для меня мало в этом приятного, полковник Сарторис, -- сказала тетя Луиза. -- И, по прошествии целого года, вряд ли я могу еще назвать это сюрпризом. Но потрясением и ударом по-прежнему могу. И отец тоже вышел со мной, мы спустились к роднику и нашли Друзиллу -- она присела, затаилась за стволом большого бука, точно пряча от отца свой длинный подол. Отец взял ее за руку, подымая. -- Ну и что, если в юбке? -- сказал он. -- Будто это имеет значение. Идем. Вставай, солдат. Но она была уже обречена -- словно, надев на нее платье, они тем самым осилили ее: словно в платье нельзя ей было уже ни отбиться, ни убежать. И больше она не ходила на распиловку, и теперь (мы с отцом перешли спать к Джоби и Ринго) я видел Друзиллу разве что за ужином и завтраком. А мы заняты были балками, досками; и всюду только и разговора теперь было, что о выборах, о том, как отец при всем народе объявил Берденам, что выборов не будет, если в кандидаты выставят Кэша Бенбоу или другого негра, и как Бердены ответили: "Посмейте лишь сорвать". Притом у тети Луизы весь день полно было джефферсонских дам; можно было подумать, что Друзилла не ее, а миссис Хэбершем дочка. Начинали прибывать они сразу после завтрака и потом весь день торчали, так что и за ужином тетя Луиза сидела в своем трауре, хотя уже без зонтика и шляпки, но не разлучаясь с каким-то черненьким вязаньем, которого никак не могла кончить; и платочек наготове за пояском черного платья (но ела тетя Луиза будь здоров, даже больше отца -- через неделю уже выборы, и ему портили, наверно, аппетит мысли о Берденах), и ни с кем тетя Луиза не разговаривала, кроме Денни; а Друзилла чуть дотрагивалась до еды, и лицо у нее было худое, напряженное, а глаза -- как у человека, который давно проиграл и сопротивляется, держится на одних нервах. И затем сопротивление было сломлено; Друзиллу победили. А она была сильная, хотя не так уж на много лет старше меня; позволив тете Луизе и миссис Хэбершем выбрать род оружия, она стойко держалась против них обеих до того вечера, когда тетя Луиза обошла ее с фланга неотразимым маневром. Я был на крыльце, входил ужинать -- и невольно подслушал их разговор. -- Неужели не веришь мне? -- говорила Друзилла. -- Неужели не можешь понять, что в эскадроне я была просто одним из солдат и к тому же не ахти каким, а здесь, дома, я для Джона просто еще один голодный иждивенец, просто родственница по жене и ненамного старше его собственного сына? И я услышал голос тети Луизы -- и зримо представил, как она восседает там со своим нескончаемым вязаньем: -- Ты хочешь убедить меня, что ты, молодая девушка, круглосуточно общаясь с ним, еще молодым мужчиной, в течение года, кочуя по стране без всякого присмотра, без помехи всякой... Ты что, считаешь меня совершенной дурочкой? И в этот вечер тетя Луиза победила ее; только мы сели за ужин, как тетя Луиза устремила на меня взгляд и, скорбно переждав скрип скамьи, промолвила: -- Баярд, я не прошу у тебя извинения за то, что говорю в твоем присутствии, ибо это и твой крест; ты здесь такая же безвинная жертва, как и я с Деннисоном... Затем, откинувшись на спинку бабушкина кресла (у нас ни стула больше не осталось), в своем черном платье, с черным комком вязанья слева от тарелки, она перевела взгляд на отца. -- Полковник Сарторис, -- сказала она. -- Я женщина, и мне приходится просить о том, чего бы мой полегший костьми муж и сын, если бы он уже вырос, потребовали с пистолетом, возможно, в руке. Я прошу вас жениться на моей дочери. Я встал. Быстро пошел прочь из-за стола; услышал краткий сухой стук -- это Друзилла уронила голову на стол, меж раскинутых рук; скрипнула скамья -- это отец встал тоже. -- Одолели они тебя, Друзилла, -- сказал он, положив ей руку на затылок. Утром -- мы еще и завтракать не кончили -- прибыла миссис Хэбершем. Не пойму, как тетя Луиза сумела так быстро сообщить ей. Но она явилась, и они с тетей Луизой назначили свадьбу на послезавтра. Вряд ли они и помнили, что в этот самый день Кэша Бенбоу будут выбирать и -- по твердому слову отца -- не выберут в федеральные исполнители. Женщины, по-моему, на это дело обратили внимания не больше, чем обратили бы, скажем, на решение джефферсонских мужчин перевести завтра все часы в городе на шестьдесят минут вперед или назад. Может, они даже вообще про выборы не знали -- про то, что все мужчины округа съедутся завтра в Джефферсон с пистолетами в кармане и что Бердены уже собрали своих негров-избирателей в окраинном хлопкоскладе и держат их там под охраной. По-моему, женщин это даже не интересовало. Потому что, по словам отца, они не способны поверить, чтобы дело правое или неправое или просто очень важное могло решаться посредством писулек, бросаемых в урну. А свадьбу хотели устроить с размахом; пригласить намеревались весь Джефферсон, и миссис Хэбершем пообещала привезти три бутылки мадеры, которые она уже пять лет бережет, -- как вдруг тетя Луиза опять заплакала. Но ее тут же поняли, дружно принялись похлопывать-поглаживать ей руки, совать ароматический уксус понюхать, и миссис Хэбершем сказала: -- Конечно, конечно. Бедняжка вы моя. Устраивать шумную свадьбу теперь, через год, значило бы объявить во всеуслышание... Так что порешили устроить прием -- миссис Хэбершем сказала, что отметить бракосочетание приемом уместно даже через десять лет. Постановили, что невеста поедет в город, жених встретит ее там и обвенчаются по-тихому и быстрому, а свидетелями будем я и еще один, чтобы как положено по закону; а из дам ни одна и присутствовать не будет. Потом воротятся домой, и состоится прием. Так что в этот день, утром рано, они начали съезжаться к нам со скатертями, серебром столовым и корзинками с едой, как на приходскую трапезу. Миссис Хэбершем привезла фату с венком, и они сообща обрядили невесту, но по настоянию тети Луизы Друзилла накинула поверх своей фаты и венка отцовский плащ с капюшоном; и Ринго подал лошадей, расчищенных парадно, и я подсадил Друзиллу в седло, а тетя Луиза и остальные смотрели с крыльца. Но я не заметил, что Ринго тут же исчез, хотя я слышал, выезжая к воротам, как тетя Луиза громко звала Денни. Уже потом Лувиния рассказа