мной? Что вас так заинтересовало? Писарь опадает на стул, облизывает губы и молча качает головой. Вид у него совершенно ошарашенный. Похоже, он убежден, что шеф сошел с ума. Но надо признать, что картинка эта: комиссар полиции с умоляющей улыбкой предлагает мацу еврею, которого нет в кабинете, - слишком большое испытание для государственного чиновника, почитающего предписания и начальство. - Гут слишком молод, - бормочет комиссар. - Ему не понять. Он же не знал всего этого. Не отведал всех тех несчастий, что отведали мы... Верно? Я не реагирую. Позволяю Шатцу обхаживать меня. По-прежнему сижу на столе, положив руки на колени, и безразлично болтаю ногой. И отмечаю, что комиссар с каждой минутой все больше пьянеет. Хюбш в ужасе прячется за своими бумаженциями. - Мы ведь так настрадались... А? Я киваю. Он прав. Когда я думаю о том, что мы, евреи, внесли в сознание немцев, мне становится нехорошо. У меня сердце обливается кровью. - Но ведь мы были вынуждены подчиняться, - не унимается Шатц. - Мы всего лишь исполняли приказы... И он опять протягивает мне стакан шнапса, но я с достоинством отворачиваюсь. - Скотина, - бормочет Шатц. Нет, нет, я не имею ничего против еврейско-немецкого сближения, но оставляю это для грядущих поколений. Пока что я отказываюсь забыть. Вы же знаете, что это такое - настоящий комический темперамент: у меня потребность смешить. А в Германии, можете мне поверить, пока еще есть идеальная публика для комика-еврея. Если вы не верите мне, можете перелистать иллюстрированное приложение к "Санди Тайме" от 16 октября 1966 г. В Берлине у нас теперь есть раввин Давид Вейц - он приехал из Лондона. Так вот, как он сообщил английской газете, больше всего его поразило и немножко огорчило - цитирую: "то, что берлинцы показывают на него пальцами и смеются, когда он выходит из синагоги, и так продолжается, пока он не дойдет до дома". Как видите, я ничего не придумываю, и наш долг, еврейских комиков - всех шести миллионов, - оставаться здесь и смешить немцев до тех пор, пока они наконец не получат оружия более мощного, чем смех. Шатц угрюмо заглотнул шнапс. У меня иногда возникает ощущение, что он меня ненавидит. Впрочем, мы, евреи, всегда страдали манией преследования, это всем известно. - Злопамятный, как ведьма, - бурчит комиссар. Хюбш оторвал нос от бумаг и боязливо скосил глаза на шефа. Бутылка шнапса уже почти пуста. Чувствуется, Хюбш обеспокоен. Он знает: на руках у них серьезнейшее дело и обер-комиссару необходимо быть на вершине своих интеллектуальных и моральных возможностей. Зазвонил телефон, Шатц берет трубку. - Мое почтение, господин генеральный директор... Нет, пока, к сожалению, никаких улик, никаких следов... Я поставил патрули вокруг леса Гайст, допросил более трехсот человек... Запретил вход в лес всем гуляющим, всем любителям сильных ощущений... Вы же знаете людей... Просто из любопытства!.. По моему мнению, их несколько. Организованная банда, возможно религиозная секта... Господин генеральный директор, я не могу помешать мировой прессе поносить нас. Они опять суют нам в нос Дюссельдорфского вампира. В конце концов, это даже смешно; вот уже сорок лет всякий раз, когда они хотят облить нас, немцев, помоями, они вытаскивают Дюссельдорфского вампира. Могли бы придумать за это время что-нибудь... Я прошелся по кабинету. Насвистывая, лицо безразличное, выражение отсутствующее. Комиссар бросает на меня испепеляющий взгляд. - Да, господин генеральный директор. Я немедленно приму его. Я не знал, что он от вас. Да, и постараюсь умиротворить журналистов, буквально сейчас же побеседую с ними. Их там десятка два. Мое почтение. Шатц бросил трубку на рычажок. Он взбешен, и ему нужно на ком-то сорвать злость. Сейчас он способен швырнуть в меня чернильницей. Между прочим, он лютеранин. А они страшно боятся демонов. Они их столько сожгли. - Хюбш. - Яволь. Хюбш вскочил и ждет приказаний. - Я неоднократно просил вас не вытирать перо о волосы. Это омерзительно. Вам необходимо проконсультироваться у психоаналитика. - Яволь. Шатцхен вышел. Хюбш с секунду еще стоит, мысленно обсасывая указание начальства. Сосредоточенно рассматривает перо, задумывается, потом с унылой гримасой вытирает его о волосы и садится. Я все больше и больше укрепляюсь в мысли, что у него никогда не было женщины. А у меня чувство брошенности. Ощущение, будто меня вытолкнули в темноту, заперли в душной темной комнате, где в каждом углу таится угроза. Подсознание, я не пожелал бы такого своим лучшим друзьям. 4. ЧЕЛОВЕКУ СВОЙСТВЕННО СМЕЯТЬСЯ Как могу, пытаюсь убить время. Погрузился в грезы. Думаю об Эразме, Шиллере, Лессинге, о великих наших гуманистах. Натурализоваться - это еще не все, надо знать, чем это тебе грозит. В Соединенных Штатах, чтобы получить гражданство, нужно сдать экзамен, доказать, что ты знаешь историю страны, которая принимает тебя в свое лоно. Мне, как вы понимаете, беспокоиться нечего, я свой экзамен по истории уже сдал, получил что причитается по полной программе. Вы можете мне не поверить, но что меня до сих пор потрясает, так это красота Джоконды. Вообще шедевры - крайне любопытная вещь, вы не находите? Не находите, что в них есть что-то гадостное? Нет, это я так, к слову пришлось. Представьте себя вместе со всей вашей семьей в яме, в которой вас сейчас закопают; а теперь смотрите на автоматы и думайте о Джоконде. И вот тут вы увидите, что ее улыбка... Тьфу! Омерзительна. Итак, я возвысился мыслями и уже неспешно прогуливался среди наших классиков, как вдруг обнаружил, что в кабинет вошли двое, одетые по высшему классу; один - костюм "принц Гэлльский", замшевый жилет, серый котелок, перчатки, гетры, трость, Гете, Шамиссо, Моцарт - был очень какой-то нервный. Голубые глаза его смотрели с обидой, испугом, отчаянием. В них читался немой вопрос, возмущение, непонимание. Было совершенно очевидно - это избранная натура, у которой возникли цорес. Его спутник, весь в твиде, был высокий, худощавый, с выдающимся носом, который иногда называют аристократическим, а иногда жидовским; когда он на лице у Бурбона, такой шнобель вызывает восхищение, нам же доставляет одни неприятности. Со своим прямым пробором выглядел он превосходно - мне вообще нравятся люди со строгой внешностью, - и я бы даже подумал об Альфреде Круппе, будь я, конечно, способен подумать такое. Короче, оба произвели на меня самое благоприятное впечатление. Чувствовалась голубая кровь. Я подошел поближе, принюхался. Пахло хорошим одеколоном, английским табаком, дорогой кожей. Евреями совершенно не пахло. Это хорошо. Впрочем, военными преступниками тоже: в свое время они сумели удачно устроиться. Я позволил себе пощупать материал их костюмчиков: да, это качество, пятнадцать марок за метр самое меньшее, причем продавай я его за такую цену, я бы здорово продешевил. В этом-то я немножко понимаю: мой папа Мейер Хаим был портным в Лодзи. Вообще в моем роду несколько поколений портных. Папа любил хороший покрой, хороший материал, одевался всегда очень хорошо, если не считать момента казни: перед расстрелом им всем - мужчинам, женщинам, детям - приказали раздеться догола. Нет, вовсе не из жестокости: в конце войны Германия испытывала недостаток почти во всем, и потому одежду хотели получить целую, без пулевых отверстий. Иногда у меня возникает впечатление, что Джоконда - это вандализм. Хюбш вскочил и почтительно приветствовал вошедших. Должно быть, он все воспринимает с почтением. Есть в нем что-то вечное и зловещее, неуловимо попахивающее Историей. Это человек, занимающийся составлением точнейших реестров, ведущий тщательную инвентаризацию. С самой первой массовой резни шествует в Истории этот нелепый тип, унылый, безукоризненный, честный, с табличкой писца, с гусиным пером, и записывает: такого-то дня в такой-то местности достояние такого-то племени, народа, расы увеличилось на столько-то шкур, столько-то пар детских башмаков, столько-то девичьих кос, столько-то золотых коронок. На идише есть такое выражение: контора пишет. Рассказывают, что, когда Гитлер приказал уничтожить цыган, многие цигойнер сами убили своих жен и детей, украв таким образом у эсэсовцев единственное удовольствие, какое те могли получить от контакта с низшей расой. Но ведь каждому известно, цыгане крадут все подряд. - Господин комиссар прибудет через минуту, - сообщил Хюбш. И он опять углубился в свои бумаги. Он словно растворился, стал незаметен, слышно только, как скрипит, скрипит его перышко... И мне вдруг пришла в голову дурацкая мысль, что этот унылый, старательный, неутомимый человечек готовит личные дела для Страшного Суда. Правда, тут же я подумал, не нахожусь ли я под влиянием фантастики, под воздействием литературы, само собой, немецкой. Помните рассказ Шамиссо под названием, если память меня не подводит, "Человек, который не мог избавиться от своей тени"? [имеется в виду рассказ А.Шамиссо "Удивительная история Петера Шлемиля" о человеке, потерявшем свою тень, так что название рассказа пародийно вывернуто] Это как раз про Шатцхена и про меня. Ну, а что до Страшного Суда, то я совсем забыл, что он уже состоялся, приговор был приведен в исполнение и таким образом был сотворен человек. Про нас, евреев, ходят необоснованные байки, будто мы верим в сурового, безжалостного Бога. Вот уж неправда. Мы знаем, что Богу недоступна жалость. Но, как у всех, у него бывают моменты рассеянности: иногда он забывает про человека, и тогда наступает счастливая жизнь. Я вот думаю про того студента, который попытался изуродовать Джоконду. Это была чистая душа. Ему был отвратителен цинизм. Я узнал этих двоих, что заявились в кабинет. Я много раз видел их фотографии в разделе светской хроники в "Цайтунг". После немецкого чуда они составили огромные состояния и теперь тратят свои деньги на самые возвышенные цели: строят музеи, покровительствуют искусству, финансируют симфонические оркестры, дарят городу чудесные картины. Впрочем, сейчас во всем мире внешние приметы прекрасного получают всеобщую поддержку. В Соединенных Штатах, например, такое изобилие художественных сокровищ и крупных культурных ансамблей, что вы спокойно сможете там изнасиловать собственную бабушку, и никто этого не заметит. Это конечно восхищает. Но, признаюсь, от всего этого мне как-то немножко не по себе. Вообразите - просто в качестве предположения, - что Христос вдруг восстал из своего праха и оказался лицом к лицу со всем великолепием нашего религиозного искусства, со всей этой упоительной красотой "Распятий" эпохи Возрождения. Он бы возмутился, вся кровь у него вскипела бы от негодования. Надоить из его страданий такие красоты, воспользоваться его агонией для получения наслаждения - это не очень-то по-христиански. В этом есть что-то от маркиза де Сада, не говоря уже об извлечении прибыли из страданий, на что Папа должен был бы обратить внимание. Ему следовало бы запретить христианам заниматься религиозным искусством и оставить его, как и ростовщичество, евреям. Один из двоих посетителей, тот, что пониже, в костюме из материала по пятнадцать марок за метр, очень нервничал. На его розовом, немножко кукольном лице выражалось крайнее смятение, он не находил себе места, его голубые глаза, в которых читалось потрясение, все время бегали. - Поверьте, дорогой друг, я долго не решался, я больше всего боюсь скандала, но у меня нет выбора. Я вынужден обратиться в полицию. Если с нею случится несчастье, я этого никогда себе не прощу. Тем более сейчас, когда все газеты кричат об этих чудовищных преступлениях... Я опасаюсь самого худшего. - Дорогой барон, вы не первый муж, чья жена сбежала с егерем. - Дорогой граф, я вовсе не претендую на первенство. И дело вовсе не в моем самолюбии. Я имею в виду любовь. Великую любовь. - О чем я и говорю. - Мою любовь. У меня впечатление, что имеет место так называемая "ситуация". - Любовь вообще, - уточняет граф. - Этот разговор неуместен. Я безмерно несчастен. - Мы все несчастны... Беседа полна недомолвок. Они обмениваются взглядами и принимаются расхаживать по кабинету. Должен сразу признаться: у меня слабость к обманутым мужьям. Когда-то, помню, я строил на них лучшие свои комические эффекты. Вы произносите "наставил рога", и публика покатывается со смеху. Она сразу чувствует спокойствие, уверенность в будущем. - Боюсь, как бы она не стала жертвой этого садиста, которого полиция никак не может арестовать. Он обязательно обратит на нее внимание. Она ведь такая красивая! - Егерь защитит ее. - Я утратил к нему всякое доверие. - Но ведь пять лет вы доверяли ему свою дичь... Барон застыл на месте и пристально глянул на графа. Потом они опять продолжили кружение по кабинету. Я уже по-настоящему веселился. Оскорбленная честь - это же самый древний и самый верный источник комического. А вспомните Лаурела и Харди [пара американских комиков - Лаурел Стен (1890-1965) и Харди Оливер (1892-1957), снимались в фильмах с 1929 г.], когда они получают в физиономию по кремовому торту. А смех в зале, когда с Чарли при всем честном народе сваливаются штаны... Вы, должно быть, видели в иллюстрированных журналах любительскую фотографию, сделанную каким-то весельчаком-солдатом в день вторжения немецкой армии в Польшу. На ней изображен еврей-хасид: эти хасиды так нелепо выглядят: пейсы, длинные черные лапсердаки. На фотографии немецкий солдат, тоже весельчак, позирующий своему товарищу по оружию, со смехом таскает этого хасида за бороду. А что же делает в окружении смеющихся немецких солдат хасид, которого таскают за бороду? Он тоже смеется. Я ведь уже говорил: человеку свойственно смеяться. - Она такая доверчивая, - бормочет барон. - Так всем верит... Совершенно не умеет распознавать зло. Боже, сделай так, чтобы она была жива! Я готов ей все простить. Готов поступиться всем. - Как вам угодно. Барон бросил на графа испепеляющий взгляд. Видно, он во всем подозревает намеки. Поистине, есть что-то уморительное, смехотворное в исполненной благородства и чувства собственного достоинства позе рогоносца. Так и вспоминается взрыв хохота после знаменитых слов Дантона на эшафоте: "Покажите мою голову народу, она стоит того". Не знаю, почему вид рогов на вдохновенном челе вызывает такое веселье. Чувство братства, облегчение, оттого что ты не так одинок?.. 5. УБИЙСТВА В ЛЕСУ ГАЙСТ Я сидел, погруженный в мысли о чести, как вдруг дверь распахнулась и в кабинет вошел мой друг Шатц. Я как раз устроился в его кресле и подумал: сейчас он взорвется, но нет, он был так занят, что, никого и ничего не замечая, уселся на меня как в прямом, так и в переносном смысле. Видимо, журналисты доняли его своими вопросами, а когда он чем-то озабочен, я перестаю для него существовать. Работа - лучшее лекарство. Уже несколько дней пресса захлебывается от возмущения. Полицию обвиняют в некомпетентности, в отсутствии системы и в нежелании принимать простейшие меры предосторожности. Правда, надо признать, что двадцать два трупа за неделю - вполне достаточный повод для возмущения всего цивилизованного мира. И все это свалилось на Шатца: лес Гайст и его окрестности, где были совершены все эти преступления, находятся под его юрисдикцией. Итак, Шатц уселся на меня и с отсутствующим видом обратился к визитерам: - Добрый день, господа... Какая жарища! В Германии не упомнят такой жары. Можно подумать, где-то тлеет пламя... Это совершенно безобидное замечание почему-то странно подействовало на барона: он вспетушился, и на лице его изобразилось негодование. Но Шатц вовсе не думал делать непристойных намеков на его супружеские невзгоды. - Чем могу вам помочь? Взаимные представления. Обмен любезностями. - Барон фон Привиц. - Граф фон Цан. - Обер-комиссар Шатц. - Чингиз-Хаим. Комиссар на миг замер, но все-таки сделал вид, будто не слышал. Ну, а эта парочка даже и не подозревает о моем существовании. Они натуры избранные и не привыкли смотреть себе под ноги. Им не в чем себя упрекнуть. Они тоже ведь всегда и во всем были за Джоконду. - Прошу садиться... И прошу извинить, что заставил вас ждать. Эти журналисты! Бульварная пресса взяла нас в осаду своими специальными корреспондентами. У нас тут настоящая волна убийств... Но ничего нового я вам не сообщу. К сожалению, весь мир уже в курсе. Барон провел по глазам белой ухоженной рукой. Я заметил прекрасный перстень с рубином, фамильную драгоценность, пятнадцать тысяч долларов по самой скромной оценке. Но это я так, к слову, следуя традиции, из уважения к чужому мнению. Просто не хочу разрушать привычные представления. - Понимаете, господин комиссар, я чрезвычайно беспокоюсь за свою жену... Но Шатц не слушал его. - Двадцать два трупа за неделю, это, конечно, многовато даже для такой большой страны, как Германия. - Личности их уже установлены? - Почти всех. Но нам сообщили о том, что несколько человек исчезли и тела их пока не найдены. - Боже мой! Барон закрыл глаза. Он лишился дара речи. Граф поспешил ему на помощь: - А нету ли среди них молодой женщины? Вот фото... Барон трясущейся рукой извлек из кармана фото и положил на стол. Комиссар взял. Долго рассматривал. - Действительно, очень красивая. Барон испустил вздох: - Это моя жена. - Поздравляю. - Она пропала. - Ах, вот как... В таком случае могу вам сообщить: среди жертв ее нет. - Вы уверены? - Разумеется. Я же всех их видел. В нашей поганой профессии обнаружить хоть раз такое прекрасное тело было бы слишком большим подарком. К тому же все без исключения убитые - мужчины. Убийца, очевидно, не трогает женщин. И есть еще нечто общее во всех случаях. На лицах всех жертв запечатлелось выражение необыкновенного счастья... С Хюбшем происходит что-то совершенно необъяснимое. Он ерзает на стуле. Да что там, с ним такое... но больше я вам не скажу ни слова. У меня и так были в свое время крупные неприятности с цензурой. Не хочу, чтобы опять начали говорить о "вырожденческом еврейском искусстве, о еврейском декадентском экспрессионизме", который "угрожает нашей морали и подрывает устои общества". Я ничуть не намерен подрывать устои вашего общества. Напротив того, я поздравляю вас с вашим обществом. Мазлтов. Во всяком случае, слово "счастье", похоже, имеет для Хюбша весьма определенное значение, можно бы даже сказать, он знает, что за ним кроется. Хюбш привстал, перо повисло в воздухе, и он смотрит. Я бы даже сказал: он видит. Что он там такое видит, я не знаю и знать не хочу. Тьфу, тьфу, тьфу. Нет, отныне я за Рафаэля, за Тициана, за Джоконду. Гитлер меня убедил. - ...Выражение восторга. Восхищения. Впечатление, будто убили их в состоянии наивысшего экстаза... Об этом Хюбше я решительно ничего хорошего сказать не могу. Он даже начинает меня пугать. При слове "экстаз" он весь напрягся, черты лица стали жесткими; не пойму, то ли это стекла его пенсне блестят, то ли глаза горят фанатическим огнем; в нем угадывается пронзительная ностальгия, настоящий душевный katzenjammer [похмелье (нем.)], всепожирающее стремление, и я, не знаю почему, проверил, на месте ли моя желтая звезда, все ли в порядке. Но это вовсе не значит, будто я верю в возрождение нацизма в Германии. Они придумают что-нибудь другое. - Нет никакого сомнения, что все эти мужчины в момент смерти... как бы это выразиться? Даже не знаю. Они полностью реализовали себя. Осуществились. Впечатление, будто они коснулись цели, ухватили ее. Будто дотянулись и сорвали некий высший плод... Абсолют. Вот что я вам доложу: такого выражения счастья я никогда на лице человека не видел. На своем - это уж точно. Это заставляет задуматься. И задаешь себе вопрос, что они видели, эти сукины... О, прошу прощения. Тяжелая тишина, исполненная ностальгии и надежды, повисла в кабинете в управлении полиции на Гетештрассе, номер 12. 6. ПОПАХИВАЕТ ШЕДЕВРОМ Не знаю, то ли это чисто нервное, то ли это какое-то оптическое явление, но через несколько секунд мне стало казаться, будто все залито небывало прозрачным светом. Явление было настолько мощным, что, когда капрал Хенке вошел в кабинет и положил на стол очередное заключение судебно-медицинского эксперта, я увидел, что он окружен шедевральным световым ореолом; можно подумать, его послал Дюрер, чтобы успокоить меня насчет нашего будущего. От сильнейшего волнения у меня сдавило в горле, да так сильно, что в голове промелькнула мысль, уж не рука ли самого Гольбейна или Альтдорфера душит меня, уж не исчезну ли я вот-вот с кистью и шпателем в глотке под вдохновенными красками на этом пиру совершенства. Я исходил потом, извивался, пытался глотнуть воздуха, но, видимо, то был приступ астмы: я всю жизнь страдал от удушья. И потом, чего мне было бояться? Самое худшее уже произошло. Можно добавить лишь несколько мазков, добавить, как говорят на идише, к страданию оскорбление, превратить меня в живописный шедевр и повесить в Дюссельдорфском музее, как это уже сделали с картиной Сутина. Немножечко искусства никому плохо не сделает, и я не вижу, почему я не могу собой увеличить кучу ваших культурных ценностей. О, я опять смог вздохнуть свободно. От мысли, что я попаду в наш Воображаемый музей [название первого тома искусствоведческой трилогии Андре Мальро "Психология искусства" ("Воображаемый музей", 1947; "Художественное творчество", 1948; "Цена абсолюта", 1950); за ним последовал трехтомник "Воображаемый музей мировой скульптуры" (1952-1954)], мне сразу полегчало. Если за меня возьмется гениальный художник или великий писатель, это будет неплохое приобретение пусть не для меня, но уж для культуры. Мне приятна мысль, что я что-то привнесу в нее. Я успокаиваюсь, залитый ясным прозрачным светом. Готовится Возрождение, только Бог знает чего. Но я убежден: мадонна с фресок и принцесса из легенды покончат с изготовлением гобелена [здесь и далее ироническая аллюзия на книги стихов французского поэта Шарля Пеги (1873-1914) "Гобелен Святой Женевьевы и Жанны д'Арк" (1912) и "Гобелен Пресвятой Богородицы" (1913)], красота Джоконды больше не будет лишь красотой картины, они обретут плоть, станут реальностью. Я чувствую, что все сотворенное будет очищено искуплением и вскоре даже я обрету, как Христос, облик, достойный шедевра. Комиссар Шатц переходит на доверительный тон. Обычно, как сами понимаете, он не слишком-то откровенничает. Но я был свидетелем, как он не спал целую ночь, пытаясь понять, проникнуть в тайну никогда-не-виданного-счастья на лицах жертв этого преступления, которое газеты с восхитительной хуцпе уже несколько дней именуют не иначе как "СЕРИЯ БЕСПРЕЦЕДЕНТНЫХ УБИЙСТВ В ГЕРМАНИИ". - И тем не менее у меня есть идейка на этот счет. Я начинаю верить, что это сама смерть наполняет их таким блаженством. Что эта смерть... совсем другая, пришедшая откуда-то... короче, совсем не та, что обычно... Не знаю, понятно ли вам, что я хочу сказать... Похоже, барона это не заинтересовало, но его спутник утвердительно кивает. - Возможно, - промолвил он. - Быть может, наши ученые изобрели новую смерть... которая достойна нашей исключительности. Смерть просвещенную... Даже скорей культурную. Подлинное искусство... Великолепное художественное деяние... Ренессанс смерти... Со своими Микеланджело, Мазаччо, Тицианом, Рафаэлем... Привкус абсолюта... Кстати, а вы знаете, что сексуальный спазм у раков длится двадцать четыре часа? Хюбш прямо-таки вскинулся. Даже на комиссара это произвело глубокое впечатление. - Господа, опомнитесь, - возмутился барон. - Моей жене, быть может, грозит смертельная опасность, а вы тут философствуете. Комиссар Шатц после краткого взгляда, устремленного к абсолюту, возвратился на землю. - Так, вы говорите, она исчезла? - То есть она ушла с... с... - С егерем, - закончил за барона граф. Шатц чуть прищурил глаза: - У вас что, нету шофера? - Есть, но я не вижу... - Обычно в высшем обществе сбегают с шофером. - Господин комиссар, я расцениваю шутки подобного рода... Шатц встает из-за стола. Он столько уже вылакал, что едва держится на ногах. Грубым, тягучим голосом он объявляет: - Полиция такими делами не занимается. - Как так? - Вы сами должны были позаботиться, чтобы удержать ее. Шатц напряженно, с каким-то отчаянным рвением вглядывается в фотографию: - Мужья, у которых такие красивые жены, обычно принимают элементарные меры предосторожности. Так что прошу меня простить. Обратитесь к частному детективу. Я занимаюсь совсем другими сучками. Барон задохнулся от негодования: - Милостивый государь, выбирайте выражения! Речь идет о баронессе фон Привиц. Граф с возмущенным видом бросает: - Да он же пьян. 7. ТАЙНА УСУГУБЛЯЕТСЯ Шатц действительно напился до такой степени, что, явись я ему внезапно сейчас, он вполне мог бы меня не увидеть. Надо сказать, характер у меня неспокойный, неуравновешенный, и оттого я иногда впадаю в пессимизм. Я боюсь, что, по мере того как мы все больше и больше будем упиваться культурой, наши величайшие преступления окончательно смажутся и расплывутся в тумане. Все будет окутано таким плотным слоем прекрасного, что и массовая резня, и массовый голод станут всего лишь удачными литературными или живописными эффектами под пером какого-нибудь Толстого или кистью некоего Пикассо. И в конце концов мы придем к тому, что мельком увиденная гора трупов, тотчас обретшая мастерское художественное отображение, будет причислена к историческим памятникам и станет восприниматься только как источник вдохновения, материал для "Герники", а война и мир обратятся для нашего вящего эстетического наслаждения в "Войну и мир". Но, по сути, причина тут в нашей уже вошедшей в поговорку скупости, в нашей алчности: я боюсь, что какой-нибудь писатель или там художник решит заработать на мне, извлечет барыш из моего несчастья. Мы, евреи, вечно хотим все прибрать к рукам, это знают все. - Господа, вы что, газет не читаете? Не знаете, что происходит? Кругом трупы, всеобщий ужас, люди закрываются в домах, весь мир потрясен, пресса как с цепи сорвалась, вовсю кроет полицию за так называемую беспомощность, а вы хотите, чтобы я кинулся вам на помощь, потому что вам наставили рога! - Нет, это невозможно! - возопил барон. - Я буду жаловаться министру! - Двадцать два убитых! И у всех сияющие лица, и все без штанов! Граф решил, что он недослышал. - Без штанов? - Вот именно, - подтвердил комиссар. - Без штанов. И улыбки до ушей. - Улыбки? То есть как это улыбки? Почему? - Порядочные женщины не смеют выйти из дому. - Но я полагал, что преступник убивает только мужчин... - Порядочные женщины не осмеливаются высунуть на улицу нос из-за того, что они могут увидеть. Двадцать два улыбающихся трупа без штанов - вот что на меня свалилось. Я уже три ночи глаз не могу сомкнуть... Передо мной стоят их блаженные, радостные хари... Что они такого увидели? Что им доставило такое удовольствие? Кто? Что? Как? Удар ножом в спину и тем не менее... Можно подумать, они умерли от радости... Так что ступайте, господа, и жалуйтесь министру. Скажите ему, что комиссар Шатц ничтожество, ни на что не способен и, вместо того чтобы помочь вам, сидит и размышляет о рае... Он схватил телефонную трубку: - Кюн? Послушайте, тут мне пришла одна идея. Проверьте-ка, не являются ли, случайно, жертвы евреями... Как зачем? Если они все евреи, у нас хотя бы появится мотив... Да, пришлите мне. Спасибо, доктор. Послушайте, ничего нового вы мне не сказали. Я прекрасно знаю, что они подверглись зверскому насилию... Да, знаю, удар ножом в спину. Что? Что-о? Абсолют? Какой еще абсолют? Маленький абсолют? Как это - маленький? Ну? В какой момент? До, во время или после? Что значит на вершине? На вершине триумфа? На вершине блаженства? На вершине славы? В окружении прекрасного? Самая прекрасная, достойная зависти судьба? Слушайте, доктор, все знают, что вы патриот, но успокойтесь, ради Бога! Доктор! ДОКТОР! Комиссар швырнул трубку на рычаг, вытащил из кармана платок, вытер руки. - Ну, грязная скотина! По телефону! Какая мерзость! Выходит, у меня в руках самая большая серия преступлений на сексуальной почве со времен земного рая! - Говорят "на руках", - поправил граф. - На руках, а не в руках. Комиссар обошел вокруг стола, плюхнулся в кресло. - Итак, подведем итоги. Никаких следов борьбы, сопротивления. По крайней мере, все обнаруженные штаны аккуратно сложены, что неопровержимо свидетельствует о том, что все жертвы добровольно снимали их... Я считаю, что убийца использовал в качестве приманки женщину и наносил удар, когда жертва была полностью сосредоточена на... - На чем? С Хюбшем сейчас что-то произойдет, он вне себя. Он снял галстук, жилет. У него взгляд одержимого. Дышит он часто, прерывисто, усики подергиваются. Не нравится мне то, что здесь происходит. Совсем не нравится. Потом еще скажут, что это все я. - Их по меньшей мере двое. Но цель? Мотив? - Может, ревнивый муж или любовник? - высказал предположение граф. - Увидел жену в объятиях любовника и убил его... - Двадцать два любовника за одну неделю? Но у графа на все есть ответ: - Возможно, она циркачка, из цирковой труппы. Комиссар бросает на него испепеляющий взгляд: - Других предположений у вас не будет? - Даже не знаю. Но вообще-то мне кажется, что, если мертвых обнаруживают десятками, должна быть какая-то веская причина. Это не может быть что-то вульгарное. Несомненно, в основе тут лежит глубокая вера, кредо, бескорыстный мотив... система взглядов. Нечто возвышенное. Да, да! Вы же сами говорите, что у всех жертв радостный вид. Вероятно, они были согласны. Быть может, пошли по доброй воле. Добровольно, осознанно принесли себя в жертву на алтарь какого-нибудь великого дела. - Причем без штанов, - неторопливо заметил комиссар. - На вашем месте я сосредоточил бы поиски в направлении идеологии. Ангажированность... Понимаете? Революция в Будапеште. Вот вы же сами сказали, что все эти люди добровольно сняли штаны... У них определенно было к этому призвание! - Прогнило, - пробормотал Шатц. - Все полностью прогнило. Нас затаптывают в грязь. Я чувствую злобное, безжалостное еврейское присутствие... Злопамятные, ничего не прощающие! Барон попытался вклиниться в их разговор: - Господин комиссар, я понимаю, вы заняты, но, может быть, вы все-таки поможете мне отыскать жену? Целая неделя, и никаких вестей... Комиссар, похоже, неожиданно заинтересовался: - Неделя, говорите? Так, так... А что собой представляет этот егерь? - Флориан? Что касается его обязанностей, чрезвычайно энергичный и пунктуальный... - Ага... Комиссар взглянул на фото и позвонил. Вошел полицейский, комиссар что-то шепнул ему на ухо, и полицейский вышел. Шатц закурил сигарету и несколько секунд о чем-то размышлял. - Особые приметы? - Что это значит? - Этот ваш Флориан... Было в нем что-то особенное, на что вы обратили внимание? - Нет, ничего такого я не замечал. - Но должно же было быть в этом егере что-то такое... я даже не знаю что... чтобы такая дама... Он опять взял фото и некоторое время созерцал его. - Чтобы знатная дама, да еще такая красивая, сбежала с ним, в нем должно было быть что-то необыкновенное... - Повторяю, я ничего такого в нем не замечал. Неужели я обязан присматриваться... к каждому из прислуги? Граф, правда, придерживается несколько другого мнения: - Должен признаться, господин комиссар, что Флориан мне всегда казался весьма интересной личностью. Во-первых, возникало ощущение, что это человек без возраста... Ни единой морщины, и потом, он говорил так, словно все уже видел и вообще живет уже целую вечность. И еще я заметил, что от него исходит... как бы это сказать?., какая-то прохлада. Когда он оказывался рядом, от него веяло холодом... На вас как бы падала тень. В середине августа встречаешься с ним в парке - надо сказать, здоровался он всегда чрезвычайно почтительно, - и чувствуешь, как тебя обволакивает довольно пронзительный холодок. Впрочем, в сильную жару это было отнюдь не неприятно. Появлялось желание сесть рядышком с ним, отдохнуть, словно в тени большого дуба... Да, в нем было нечто притягательное. В моменты усталости, переутомления или когда бываешь захвачен какими-нибудь грандиозными планами, грандиозными надеждами - к примеру, на возвращение восточных земель, - его присутствие действовало очень и очень успокаивающе. Кстати, я заметил, что молодые люди искали его общества. Похоже, он имел большое влияние на них. Причем я настаиваю именно на физическом аспекте этого поистине ощутимого воздействия, и поверьте, я не преувеличиваю. Физическая прохлада, успокаивающая нервы и взбудораженные чувства, да, да, дарующая успокоение и приносящая непонятную удовлетворенность. Вы замечали это, дорогой друг? - Да, действительно, он был очень холодный человек, - подтвердил барон. - Но больше я ничего не заметил. - Полноте, дорогой друг. Вы же мне частенько говорили, что в его присутствии вы ощущаете холод, проникающий до мозга костей. - Ну, это не надо понимать буквально. - Легкий... приятный холодок, - настаивал граф. - Прекрасно, прекрасно. Но вообще-то женщина сбегает из дому со слугой вовсе не по причине его холодности. А на что-нибудь еще вы обратили внимание? - Да. Я вам уже говорил, это был человек достаточно таинственный. Вот, например... он убивал мух. - Ну и что в этом таинственного? Все убивают мух и прочую нечисть... Ну нет. Этого я уже не мог спустить. В тот же миг я предстал перед Шатцем и строго глянул на него. Комиссар покраснел. - Вы все понимаете превратно, - пробурчал он. - Все вы, евреи, думаете только о себе... Я погрозил ему пальцем и исчез. Шатц пожал плечами, налил и выпил. - Вечная манера тянуть одеяло на себя, - бросил он. Граф был удивлен: - Что вы сказали? - Ничего. Ничего я не говорил. Я вообще рта не раскрывал. Ладно, продолжим. Значит, этот егерь... Вы говорите, он убивал мух? И это все? - Он не убивал их естественным образом. - А что, по-вашему, означает убивать естественным образом? Я опять появился. Шатц стукнул кулаком по столу, прикрыл глаза. И здесь я должен сделать вам крайне важное признание: я ведь вовсе не намеренно терзаю его. Вообще тут довольно любопытная штука; можно бы сказать, что идет это от него самого. И причина в особом характере нашей близости, так что я даже не решаюсь слишком глубоко копать. Скажу вам только вот что: иногда я толком не знаю, то ли это я в нем, то ли он во мне. Бывают моменты, когда я убежден, что эта скотина Шатц стал моим евреем, что этот немец провалился в мое подсознание и навсегда в нем поселился. Частенько меня прошибает холодным потом при мысли, что нам никогда не удастся избавиться друг от друга, что мы повязаны жестоким, похабным, невыносимым братством, построенным на ненависти, крови, страхе и беспощадной злобе. Случается, меня охватывает паника и я начинаю думать, что Гитлер победил, что он не только уничтожил нас, но еще и подлейшим образом связал немцев и евреев друг с другом, перемешав нашу психику. Не только оевреил Германию, но и навсегда оставил в нас свою метку, так что немцы стали теперь евреями евреев. Паразиты психики, такого я не пожелал бы своим лучшим друзьям. Правда, я всегда был нервяк и ипохондрик. Вместо того чтобы придумывать себе цорес, мне бы нужно было благодарно радоваться, что есть множество немцев, которые прячут в себе шесть миллионов наших, и чувствовать успокоение от такого доказательства братства. Посмотришь на них, и уже никаких сомнений: они так здорово прячут нас. Когда вы видите немца за пятьдесят, можете быть уверены, что в нем живет тайный квартирант. Так что неонацисты не без оснований обвиняют своих соотечественников в том, что те оевреились. Даже задаешь себе вопрос, удастся ли им когда-нибудь обрести расовую чистоту, и начинаешь понимать, почему многие из них мечтают о самоуничтожении. Например, я знаю, что мой друг Шатц до такой степени жаждет от меня избавиться, что однажды даже попытался покончить с собой. Он хочет меня погубить. И я в постоянном страхе, как бы в приступе антисемитизма он не повесился или не открыл газ. 8. УРОКИ ПОЭЗИИ В ПАРКЕ Шатц закрыл глаза, но это он совершенно зря: так меня еще лучше видно. Я выныриваю на поверхность и прихожу в себя. Уфф! Нет, у него это никакое не подсознание, это болото, трясина, и учтите, я выражаюсь еще достаточно вежливо. Находиться там я стараюсь как можно меньше - ровно столько, сколько нужно, чтобы поддержать огонь. Шатц вздыхает, возводит глаза, но голова у него опущена, как у недоверчивого быка, взгляд устремлен на посетителей. Он знает, что у него только что был исключительно острый приступ: ночью он потерял голову и позвал фрау Мюллер, а она тут же позвонила врачам. Страшно довольная, можете себе вообразить; Шатц знал, что каждому встречному-поперечному она рассказывает, что он тронулся рассудком. И вот врачи эти пришли: вне всяких сомнений, эти два "влиятельных" лица - врачи, они за ним шпионят. Это заговор, не иначе. Уже давно он ловит на себе какие-то странные взгляды. Его хотят погубить. Ни за что не надо было проходить денацификацию. Именно это ему и ставят в вину; теперь, когда Германия во главе с НПГ [Национальная партия Германии, неонацистская партия, возникшая в 50-х гг.] стремительно движется к возрождению, это пятно в его биографии. А вдруг эти двое из политической полиции и им приказано провести расследование, действительно ли комиссар первого класса Шатц подвергся оевреиванию? Нет! Никакой растерянности. Главное - сохранять ясность рассудка. Стоять прочно, как утес. Пусть враги видят спокойствие, самообладание. Продолжаем расследование, делаем свое дело. Ни за что не попадаться на удочку антисемитской пропаганды, смотреть им в лицо и отрезать: "Совершенно верно, господа, во мне есть еврейская кровь, и я этим горжусь!" И ни в коем случае не позволять этой сволочи Хаиму манипулировать моими мыслями, сеять смятение, ни за что не дать ему сыграть у меня в голове его номер из репертуара "Шварце Шиксе". Все предельно ясно. Явились две важные персоны, известнейшие творцы "немецкого чуда". Им следует продемонстрировать, что мы владеем ситуацией, что с умственными способностями у нас полный порядок. Потом можно будет прибегнуть к их свидетельствам. Комиссар Шатц? Все нормально. Железная логика. Например, он только что спросил... Что? Что спросил? Ах, да... - Так что же, по-вашему, означает убивать естественным способом? Уфф! Я счастлив, что мне удалось уладить все по-хорошему. Ведь они способны опять попробовать на нем электрошок, а в последний раз... Меня передергивает. Вспоминать даже не хочется. Эти негодяи чуть не прикончили меня. Граф объясняет: - Я имею в виду, что Флориан не делал никаких движений, чтобы убивать мух. Они сами падали вокруг него мертвые. - Даже так? - Да. Это было крайне интересно. Стоило мухе оказаться вблизи него, и она падала мертвой. Комары тоже. И даже бабочки. - Должно быть, от этого вашего егеря жутко воняло. Хотя если принять во внимание, что такая красивая женщина сбежала с ним... Действительно, это странно. - Да, и еще цветы. Я совсем забыл про цветы. Иоганн, это садовник в замке, отзывался о нем весьма скверно. Он постоянно обвинял Флориана в том, что тот губит цветы. И даже неоднократно жаловался барону... - Не понимаю, какое все это имеет отношение... -