Циник - это осел и позер, щеголяющий своим цинизмом. А мне гордиться нечем: не вижу оснований гордиться тем, что вижу правду человеческой жизни. - А что, если бы вы были бедны? - Тогда мои органы чувств функционировали бы дольше. А когда они бы в конце концов притупились, я бы умер быстрее от недостатка еды и тепла. Вот и все. - Вы когда-нибудь были влюблены, мистер Ванесс? - Я сейчас влюблен. - И что же, в вашей любви нет преданности, нет ничего возвышенного? - Нет. Она стремится к обладанию. - Я никогда не любила. Но мне кажется, если бы любила, я хотела бы отдать всю себя, а не только завладеть любимым человеком. - Вы в этом уверены? Сабина, а ведь я люблю вас. - О! Ну что, пойдем дальше? Я услышал их удаляющиеся шаги и снова остался один; только неподалеку у кустов возился садовник. "Какая исчерпывающая декларация гедонизма! - думал я. - Как проста и убедительна философия Ванесса! Философия почти ассирийская, достойная и Людовика Пятнадцатого!" Подошел старик негр. - Хороший закат, - сказал он учтиво хрипловатым полушепотом. - И мух нет. - Да, Ричард, очень хороший. Вообще здесь чудесное место, лучшее в мире. - Самое лучшее, - отозвался негр, растягивая слова. - Когда была война, янки хотели сжечь дом. Те, что пришли с Шерманом. Конечно, они сильно рассердились на хозяина за то, что он перед отъездом спрятал столовое серебро. Мой старик отец был у него вроде управляющего. Так вот, янки забрали его. Майор приказывает моему старику: покажи, где серебро. А мой старик посмотрел на него и говорит: "За кого вы меня принимаете? За черномазого труса, за доносчика? Нет, сэр, делайте что хотите со мной и моим сыном, но я не Иуда, и он тоже. Нет, сэр!" А майор велел поставить его у того высокого дуба, вон там, и говорит: "Ах ты, неблагодарный! Ради тебя мы пришли сюда. Пришли, чтобы освободить вас, негров, а ты не хочешь говорить. Отвечай, где серебро, не то, ей-богу, застрелю!" "Стреляйте, сэр, - говорит мой старик, - но я не скажу". Тогда они начали стрелять так, что пули ложились совсем близко от него: хотели запугать. Я тогда был мальчонкой и собственными глазами видел, сэр, как стоял мой старик, храбро этак, как герой. Они не вытянули из него ни слова, сэр. Потому что он любил своих хозяев, очень любил. Негр улыбнулся, и по его блаженной улыбке видно было, что он не только рад вспомнить еще раз эту семейную легенду, но что он сам встал бы под пули, но не предал бы людей, которых любил. - Интересная история, Ричард. Вот только... Упрямый был чудак, твой отец, не так ли? Негр посмотрел на меня ошеломленно и с явным негодованием, но затем лицо его снова расплылось в широкой улыбке, и он засмеялся хрипло и негромко. - Конечно, сэр, конечно! Упрямый чудак был мой старик! Да, да! - И он ушел, посмеиваясь. Не успел садовник отойти, как снова послышались шаги за кустами азалий и голос мисс Монрой: - Значит, согласно вашей философии, любящие - это фавн и нимфа? А вы сумели бы сыграть такую роль? - Дайте мне только возможность... Голос Ванесса прозвучал так горячо, что я отчетливо представил себе, как вспыхнуло его лицо, как заблестели красивые глаза и задрожали выхоленные руки. За кустом раздался звонкий, задорный смех. - Ну что ж! Тогда поймайте меня! Я услышал, как, шурша платьем и задевая им за ветви, побежала мисс Монрой, затем удивленное восклицание Ванесса и его топанье по тропинке среди гущи азалий. Я молил небо, чтобы они не повернули назад и не увидели меня. Напряженно вслушиваясь, я услышал снова смех девушки, затем шумное пыхтение Ванесса, проклятье вполголоса... Издалека донеслось призывное "ау!". Спустя несколько минут появился Ванесс. Он шел, пошатываясь, еле переводя дух, бледный от жары и досады. Грудь его тяжело вздымалась и опускалась, рукой он держался за бок, по лицу градом катился пот. Жалкое зрелище представлял этот побежденный охотник за любовью! Увидев меня, он остановился, пробормотал что-то и, резко повернувшись, пошел прочь. А я смотрел ему вслед и дивился: куда девались его утонченность и щегольство, все то, за что он ратовал? Я не знаю, как он и мисс Монрой добирались до Чарльстона; полагаю, что не в одном вагоне. Я же всю дорогу был погружен в глубокое раздумье. Я понимал, что стал свидетелем трагедии, и не хотелось мне встретиться снова с Ванессом. Он не вышел к обеду, а мисс Монрой сидела за столом веселая, как всегда. И хотя я был рад, что он не мог догнать ее, я в глубине души все же досадовал на то, как откровенно молодость торжествует победу. На Сабине было черное платье, в волосах и на груди красные цветы. Никогда еще она не выглядела такой хорошенькой и жизнерадостной. После обеда, вместо того, чтобы наслаждаться сигарой в прохладной тени у фонтана, я вышел в парк и присел подле памятника какому-то знаменитому в этих местах общественному деятелю. Вечер был чудесный, нежно благоухало неподалеку какое-то дерево или кустарник, а листья акации, озаренные белым электрическим светом, ясно вырисовывались на густой синеве неба. И светлячки. Если бы не было на земле этих жучков, то их, право же, стоило бы выдумать. Словом, вечер был точно предназначен для гедонистов! И вдруг перед моим мысленным взором предстал Ванесс, одетый, как всегда, с иголочки, но бледный, задыхающийся, растерянный; затем благодаря странной игре зрения я увидел подле него отца старого негра: он был привязан к дубу, вокруг свистели пули, но лицо его было преображено высоким чувством. Так они и стояли рядом - глашатай наслаждений, зависящих от размера талии, и олицетворение верной любви, которой не страшна смерть! "Ага, - подумал я. - Так кто же из вас посмеется последним?" А затем и в самом деле у фонаря появился Ванесс с сигарой в зубах и в плаще, распахнутом так, что виднелась его шелковая подкладка. Беспощадный свет фонаря упал на его бледное, обрюзгшее лицо с горькими складками у рта. И в тот миг мне стало жаль, очень жаль Руперта К. Ванесса. ДОБРОДЕТЕЛЬ Перевод Г. Любимовой Гарольд Мелеш, мелкий служащий страхового общества, вызванный в полицейский суд в качестве свидетеля по делу о разбитом автомобиле, впервые столкнулся с тем, как применяются законы, и это его ошеломило. Его детски-наивные, голубые глаза широко раскрылись, на гладком лбу внезапно появились морщины, кудрявые волосы зашевелились на голове, руки невольно сжали соломенную шляпу. В суде слушалось дело четырех девиц легкого поведения; трех девиц приговорили к тюремному заключению, а одну - к штрафу, и вот тут-то Гарольд разволновался не на шутку. Быть может, его волнение объяснялось тем, что эта девушка была внешне интереснее и явно моложе других, а также тем, что она плакала. - Для первого раза - два фунта десять шиллингов. - Но у меня нет денег, сэр. - Что ж, в таком случае - две недели тюрьмы. Слезы оставляли дорожки на ее напудренных щеках, горлом она издавала какие-то странные звуки - все это в конце концов довело молодого Мелеша до точки кипения. Он взял полицейского за рукав. - Вот! Возьмите! - сказал он. - Я плачу за нее штраф. В эту минуту он почувствовал, что холодный взгляд полицейского пробежал по его лицу, как отвратительное насекомое. - А это кто? Ваша подружка? - Нет. - Тогда я не приму у вас денег. Все равно через месяц она опять попадется. Девушка прошла мимо Гарольда, и, увидев, как она судорожно глотает слезы, он твердо заявил: - Это меня не касается. Я плачу штраф. Он снова ощутил на себе липкий взгляд полицейского. - Тогда пойдемте со мной. Мелеш последовал за ним. - Послушайте, - сказал полицейский одной из подчиненных ему девиц, - этот господин уплатит штраф. Покраснев от смущавших его взглядов, молодой человек вытащил все свои деньги - два фунта пятнадцать шиллингов - и, протянув в уплату два фунта десять шиллингов, подумал: "Боже мой! Что скажет Алиса?" Но тут девушка дрожащим от волнения голосом сказала ему: "Спасибо", - затем полицейский пробормотал: "Хоть вы и даром потратили деньги, а все-таки это хороший поступок", - и Мелеш вышел на улицу. Настроение у него внезапно испортилось; он впал в уныние, как будто, уплатив эти два фунта десять шиллингов, утратил свою добродетель. - Огромное спасибо! Вы так добры!.. - послышался сзади голос девушки. Мелеш приподнял соломенную шляпу и, уступая дорогу девушке, неловко посторонился. Девушка сунула ему в руку свой адрес. - Будете поблизости - заходите в любое время, я буду рада. Я вам так благодарна! - Не за что! Смущенный, как и она, Мелеш отправился в контору. Весь день он чувствовал себя не в своей тарелке. Он не мог решить, как он поступил: как дурак или как герой? Временами он возмущался: "До чего полицейские грубы с этими девушками!", - но тут же возражал себе: "Не знаю. Должны же они как-то с этим бороться". И Мелеш старался не думать, как он объяснит Алисе исчезновение двух фунтов десяти шиллингов, на которые она очень рассчитывала. Душа его была столь же бесхитростна, сколь бесхитростно было выражение его лица. Он пришел домой в обычное время - в половине седьмого. Он жил в ветхом сером домишке, но здесь было немного зелени, и метро доходило и до этой окраины. Жена только что уложила дочку и теперь сидела в гостиной и штопала его носки. Она подняла голову - лоб у нее был гладкий, как колено, без единой морщинки. - Ты ужасно рвешь носки, Гарольд, - сказала она. - Вот все, что мне удалось сделать с этой парой. Глаза у Алисы были голубые и круглые, как фарфоровые блюдца, голос монотонный, невыразительный. Отец ее был фермер. Мелеш проводил свой очередной отпуск в Сомерсете и тогда же сделал ей предложение. Сейчас, устав после целого дня работы и изнемогая от жары, он прежде всего подумал: "Как плохо выглядит Алиса!" - Ну и жара! Я иногда жалею, что у нас ребенок, - сказала она. - Он связывает меня по вечерам. Жду не дождусь Троицы! Мелеш, высокий и нескладный, наклонился и поцеловал ее в лоб. Черт возьми! Как сказать ей, что он лишил их обоих праздничного отдыха? Он понимал, что сделал ужасную вещь. Но, может быть, она поймет, что он не мог спокойно смотреть, как девушку уводят в тюрьму у него на глазах. И, не доев своего скудного ужина, он вдруг сказал: - Сегодня утром я так расстроился! Меня вызвали в суд по делу о разбитом автомобиле, - помнишь, я тебе говорил? - и там я увидел девушек с Пикадилли. Полицейские обращаются с ними возмутительно! Жена подняла голову, выражение лица у нее было детски-наивное. - Что же они с ними сделали? - Посадили в тюрьму за то, что те заговаривали с мужчинами на улице. - А ведь это и правда нехорошо. Раздраженный равнодушным тоном жены, Мелеш продолжал: - Полицейские обращались с ними, точно с какой-то мразью. - А разве они не мразь? - Может быть, они и распутные, но ведь и мужчины не лучше. - Мужчины не были бы такими, если бы не было этих девушек. - Что называется - порочный круг, - заметил Мелеш и, довольный своим каламбуром, добавил: - Две из них прехорошенькие. Жена насмешливо улыбнулась. - Надеюсь, с ними полицейские обращались мягче? Это было чересчур цинично, и Гарольд выпалил: - Одна совсем молоденькая, никогда не бывала прежде в полиции; дали ей две недели только за то, что у нее не оказалось денег, - я не мог этого вынести и заплатил за нее штраф. На лбу у него выступил пот. Лицо жены порозовело. - Заплатил? Сколько? Он хотел было сказать: "Десять шиллингов", - но что-то в душе у него воспротивилось этому. - Обычный грабеж - два фунта десять шиллингов, - ответил Мелеш и подумал мрачно: "Каким же я был дураком!" И зачем у Алисы открылся рот, и зачем у нее такое глупое выражение лица? Но лицо ее вдруг сморщилось и побелело; ему стало стыдно так, как будто он ударил ее. - Прости, Алиса, - пробормотал он. - Я не хотел за нее платить, но она плакала. - Как же ей не плакать? Дурак ты, Гарольд! Мелеш, очень расстроенный, встал. - Ну, а как бы ты поступила на моем месте? - Я? Конечно, не мешала бы ей развратничать. Не твое это дела Алиса тоже встала. Мелеш запустил пальцы в волосы. Он вспомнил хорошенькое смущенное лицо девушки со следами слез, тот мягкий, приветливый, естественный тон, каким она заговорила с ним. Жена повернулась к нему спиной. Так! На него рассердились и долго будут дуться. Ну, что ж, он это заслужил. - Я признаю, что вел себя как дурак, - пробормотал он. - Но я надеялся, - ты поймешь, что я почувствовал, когда увидел ее слезы. Поставь себя на ее место. По тому, как жена вскинула голову, он понял, что сказал какую-то чудовищную глупость. - А, так вот какого мнения ты обо мне! Он схватил ее за плечо. - Перестань, Алиса! Что за чепуха! Она сбросила его руку. - Ты понимаешь, какие это деньги? Ты лишил отдыха и меня и ребенка. А все из-за того, что увидел слезы этой девки. Не дав ему возразить, Алиса вышла из комнаты. В душе у него остался неприятный осадок, как будто он совершил несправедливость. В самом деле, пожертвовать ее отдыхом, пожертвовать отдыхом жены ради уличной девчонки!.. Да, но и себя он тоже лишил отдыха, и деньги эти достались ему нелегко. Когда он явился в суд, у него и в мыслях не было, что он отдаст их девушке, и отдал он их, не рассчитывая на вознаграждение. А что, если бы он пожертвовал эти деньги на бедных - рассердилась бы тогда Алиса, хотя это и лишило бы их отдыха? Большой разницы сам Мелеш в этом не видел. Мелеш сел и, поставив локти на колени, принялся разглядывать пионы на брюссельском ковре, купленном в кредит. Мысли, всегда возникающие у живущих вместе людей, когда они не согласны друг с другом, роились теперь в его кудрявой голове, а глаза у него были испуганные и чистые, как у ребенка. Если бы полицейские не обращались с девушками, как с мразью! И если бы она не плакала! Дело даже не в ее слезах, а в том, как она плакала. А сам-то судья - святой, что ли? Кто же имеет право так с ней обращаться? Может быть, Алиса? Ну, нет! Но тут он снова представил себе Алису, бледную, задыхающуюся от жары: она штопает его носки, она все время что-то делает для него или для ребенка, а он пустил на ветер ее отдых! Да, он виноват! Его мучили угрызения совести. Он должен подняться к ней и попытаться помириться, он заложит свой велосипед, и Алиса отдохнет. Да, так он и сделает! Он отворил дверь и прислушался. В домике царила зловещая тишина, только с улицы доносились грохот автобусов, голоса детей, игравших на тротуаре, да крики торговца, развозившего бананы в ручной тележке. Алиса, по всей вероятности, была наверху, в спальне, с ребенком. Он поднялся по чисто вымытой лестнице. Алисе хотелось, чтобы на лестнице был постлан ковер, чтобы лестница была покрашена, и еще ей хотелось многого, но всего нельзя было приобрести на четыре фунта десять шиллингов в неделю - его жалованья хватало только на пропитание. Она должна помнить, что и ему тоже кое-чего хочется, но чтобы приобрести - об этом он и не мечтает. Дверь спальни была заперта. Он подергал ручку. Дверь внезапно отворилась, и на площадку вышла Алиса. - Я не хочу тебя видеть. - Послушай, Алиса! Так нехорошо! Она притворила дверь и загородила ему дорогу. - Что нехорошо? Уходи, я не желаю тебя видеть. Так я и поверила, что ты отдал ей деньги из-за того, что она плакала! Как тебе не стыдно! Стыдно! Пожалуй, он проявил излишнее мягкосердечие, но стыдиться ему нечего. - Думаешь, я не знаю, что мужчинам нужно? Ну так и беги к своей бесстыднице, если она тебе приглянулась. Алиса стояла у двери, суровая и непреклонная, с красными пятнами на щеках. Он уже готов был признать себя негодяем - такое осуждение выражала вся ее фигура. - Алиса! Ради бога! Не сходи с ума! Я же ничего плохого не сделал! - Не сделал, так еще сделаешь. Убирайся! Видеть тебя не могу! Осуждающий взгляд ее голубых глаз, злобный голос, горечь, кривившая ее рот, - все это заставило его почувствовать, что он плохо знал свою жену. Он прислонился к стене. - Будь я проклят! - Больше он ничего не мог выговорить. - Ты хочешь сказать, что она тебя ни о чем не просила? Ладони у Мелеша вспотели. Ведь у него в кармане лежит адрес девушки! - Если тебе доставляет удовольствие со мной ссориться, то я умываю руки. Что я такого сделал? - Отдал деньги, отложенные на отдых ребенка, грязной девке! Ты был должен ей - вот в чем дело, или еще будешь должен. Что ж, действуй в том же духе, только убирайся отсюда вон! У него появилось отвратительное желание ударить ее по губам - ведь рот у нее был такой жестокий! - Да, теперь я понял, - сказал он раздельно. Что же он понял? Он улавливал в ней нечто общее с полицейским судом, с самими полицейскими, со всем тем беспощадным, неумолимым, хотя и справедливым, что иногда обрушивается на людей. - Я думал... я думаю... ты могла бы... Он запнулся. - Ах, вот оно что! Этот возглас довел его до белого каления. Он стал спускаться с лестницы. - Лицемер! Мелеш только хотел было ответить на новое оскорбление, но Алиса хлопнула дверью и заперлась на ключ. "Идиотка!" Лестничная площадка была слишком мала, чтобы вместить его чувства. Разве стал бы он все рассказывать Алисе, если бы хоть что-нибудь за собой знал? Но у него даже мыслей таких не было. От досады у него кружилась голова. Он сбежал по лестнице, схватил с вешалки соломенную шляпу и вышел из дому. На улице пахло лондонским туманом, жареной рыбой, бензином, человеческим потом. Мелеш от волнения делал огромные шаги; он испытывал физическую боль, и выражение лица у него было страдальческое. И он женился на такой женщине! Это все равно, что жениться на полицейском суде! Это бесчеловечно! Надо быть таким подозрительным и добродетельным, как все! Какая польза в скромности и прямоте, если за них получаешь такую награду? Кто-то тронул его за плечо. - Сударь! У вас вся спина белая. Позвольте, я вас почищу. Мелеш, смущенный, стоял, а в это время полный белокурый мужчина чистил его своей большой плоской ладонью. "Лицемер!" От возмущения на губах у Мелеша выступила пена. Ну хорошо! Он ей покажет! Мелеш нащупал адрес девушки и внезапно был поражен тем, что ему не нужно читать адрес, - он помнит его наизусть: недалеко отсюда - на той стороне Юстон-Род. Чудно! Может быть, он тогда машинально посмотрел на адрес? Говорят, будто есть подсознательный ум. Пусть так. Но у него есть еще и сознательный ум, и этот сознательный ум намерен проучить Алису. Вот и Юстон-Род. Переходя улицу, Мелеш почувствовал странную и приятную слабость в ногах. Теперь он понимал, что собирается сделать нечто нехорошее. Он идет к девушке не только для того, чтобы проучить жену, но и потому, что надеется... А это дурно, очень дурно, и выходит, что Алиса права. Мелеш стоял на углу узкой площади, возле садовой ограды. Он облокотился на ограду и заглянул в сад. Он всегда был откровенен с женой, и это она виновата, что у него возникли такие желания. А вместе с тем приятная слабость в ногах как бы доказывала, что она права. У него появилось сомнение: а может быть, он испытывал то же ощущение и в суде? Как должен был бы поступить на его месте любой другой человек, не считая Алисы и полицейских? Отрешиться от добродетели, совершенно отрешиться от добродетели. В саду заворковал голубь. "Будете поблизости - заходите в любое время, я буду рада". Слова эти девушка произнесла с неподдельной искренностью. Да и сама она была ничуть не хуже других. Тем не менее, если бы Алиса отнеслась к происшествию в суде спокойно, он бы и не вспомнил о девушке. Ну, ладно!.. В конце концов он решил уйти отсюда. Он человек женатый, в этом все дело. А на номера домов он, однако, смотрел. Двадцать семь! Вот он, этот дом! Мелеш густо покраснел. Ветка сирени хлестнула его по лицу. Ее аромат напомнил ему ферму в Сомерсете, где он ухаживал за Алисой. За другой Алисой - не за той, которая бранилась сегодня на лестнице! Он внимательно осмотрел запущенный дом, и вдруг его бросило в жар. Положим, он войдет. Что подумает девушка? Что он потому заплатил штраф... Но ведь он заплатил его не потому! Не такая же он дрянь! Мелеш повернулся и быстрыми шагами пошел прочь. Зажглись театральные рекламы. Движение здесь было небольшое - медленно ехал в экипажах или прогуливался пешком праздный люд. Мелеш дошел до Лейстер-сквер и сел на скамейку. Вокруг него в сгущавшихся сумерках все ярче горели огни реклам и уличные фонари. Сидя на скамейке, Мелеш размышлял о ничтожности жизни. Так много всего на свете, а достается на твою долю так мало! Целый день возиться с цифрами, потом идти домой, к Алисе, и это жизнь! Все казалось ему еще не таким плохим, пока Алиса была с ним ласкова. Подумать только, что он упустил! Он вспомнил книгу об островах Южного моря, о природе, о людях, о достопримечательностях, о звуках, о запахах всего мира. А взамен - четыре фунта десять шиллингов в неделю, жена, ребенок! Всего не совместишь, но выбрал ли он лучший вариант? Нет, если представить себе Алису на лестничной площадке! А все-таки - бедная Алиса! Что значит для нее лишиться отдыха! Но если бы она не прерывала Мелеша, он бы сказал, что заложит велосипед. А может быть, все это дурной сон? Наяву ли был он в суде и видел девиц, которых собирались посадить в тюрьму и которые занимались этим ремеслом оттого, что, как и он, слишком многое упустили в жизни? Они все равно пойдут сегодня вечером той же дорожкой. Каким он был дураком, что уплатил штраф! "Хорошо, что я не пошел к этой девушке, - подумал он. - У меня остался бы неприятный осадок!" Во всей этой истории единственно отрадным был ее взгляд, когда она сказала: "Спасибо!" Теплое чувство к девушке долго еще сохранялось в его душе, но потом и оно исчезло. Не стоит об этом вспоминать! Чего он сидит, когда нужно идти домой? Если Алиса и раньше думала о нем плохо, то что она подумает, когда он вернется? Потерянного не вернуть! Что случилось, то случилось. Единственно, чего ему теперь хотелось, - это чтобы Алиса не была такой добродетельной. Небо стало выше и темнее, огни - ярче, деревья и клумбы Сквер-Гардена казались искусственными и неподвижными, как декорация. Нужно идти домой и все терпеливо сносить! Зачем мучиться понапрасну? Мелеш встал со скамейки и потянулся всем телом. Глаза его, смотревшие на огни "Альгамбры", были круглые, бесхитростные и чистые, как у ребенка. ДАВНЯЯ ИСТОРИЯ Перевод Б. Гиленсона Как-то летом 1921 года пейзажисту Губерту Марсленду, возвращавшемуся с реки, где он целый день писал этюды, километрах в десяти от Лондона пришлось остановить свою двухместную машину для небольшого ремонта. Пока ее чинили, Марсленд пошел взглянуть на стоявший неподалеку дом, где он в юные годы часто проводил школьные каникулы. Войдя в ворота и оставив слева каменоломню, он вскоре очутился против дома, стоявшего в глубине участка. Как же изменился старый дом! Он стал вычурнее, но был уже далеко не таким уютным, как в те годы, когда тут жили дядюшка с тетушкой и он, Губерт, играл в крикет на лужайке; теперь ее, видно, приспособили для гольфа. Был поздний час - время обеда; на площадке никто не играл. Марсленд подошел к ней и остановился, припоминая. Вот тут, кажется, стояла старая беседка, а вон там, где еще сохранился дерн, ему так ловко удалось ударить по мячу, когда он в последний раз взял лапту и продержался тринадцать забегов. Это было тридцать девять лет назад - в день его шестнадцатилетия. Как ясно ему вспомнились его новые наколенники! Тогда против него играл Лукас. А ведь в те времена все подражали Лукасу: ноги выставлены вперед, легкий наклон туловища, - эффектно, ничего не скажешь! Теперь этого не увидишь - и слава богу: иначе слишком многое приносилось бы в жертву эффектности. Правда, сейчас впадают, пожалуй, в другую крайность и совсем утрачен "стиль" в игре. Марсленд вернулся на солнечную сторону и присел на траву. Какой покой, какая тишина! Между домом дяди и соседним были видны холмы, далекие, окутанные легкой дымкой; вдали, за купой вязов, совсем как тогда, заходило солнце. Он прижал ладони к дерну. Великолепное лето - совсем как то, давно прошедшее! И тепло, исходившее от дерна, или, может быть, от этого прошлого, проникало в его сердце, вызывая легкую боль. Как раз здесь он, наверно, отдыхал после подач, сидя у ног миссис Монтейт, выглядывавших из-под ее платья с оборками. Боже! Как глупы были тогда юнцы! Как безмерна и нерасчетлива была их преданность! Ласка в голосе и взгляде, улыбка, одно-другое прикосновение - и они становились рабами. Глупцы, да, но какие хорошие мальчики! У стула миссис Монтейт часто стоял другой кумир его, Губерта, - капитан Маккей. Живо вспомнилось Марсленду его лицо цвета потемневшей слоновой кости (такого же цвета был бивень, что хранился у дядюшки), красивые черные усы, его белый галстук, клетчатый костюм и гетры, красная гвоздика в петлице - все это так нравилось юному Губерту! А миссис Монтейт, "соломенная вдова", как ее называли... Он помнил, как люди смотрели на нее, каким тоном с ней говорили. Очаровательная женщина! И он, Губерт, как говорится, "втюрился" в нее с первого взгляда, - в ни с чем не сравнимый аромат ее духов, ее изящество, ее голос. Любопытное было время! Тогда употребляли слово "ухаживание", женщины носили пышные юбки и высокие корсеты; а он ходил в белом фланелевом костюме с голубым поясом. После случая в оранжерее тетушка сказала ему вечером, лукаво улыбаясь: "Спокойной ночи, глупыш!" Да, он действительно был глупым мальчишкой. Ночью лежал, прижав щекой к подушке цветок, оброненный соломенной вдовой. Какое безумие! А в следующее воскресенье снова дождаться не мог того часа, когда увидит ее в церкви, и энергично чистил свою шляпу; и все время, пока шла служба, поглядывал тайком на ее милый профиль там, на два ряда впереди, между Холлгрейвом, ее дядей, стариком с козлиной бородкой, и тетушкой, седой, розовощекой и полной; сидел и придумывал способ приблизиться к ней, когда она будет уходить, - и все только для того, чтобы увидеть ее улыбку, услышать шелест ее платья. Ах, как мало ему нужно было для счастья в ту пору! И наконец последний день его каникул и тот вечер, когда он впервые столкнулся с жестокой действительностью. Кто это сказал, что викторианский век был невинным? Марсленд провел ладонью по лицу. Нет, роса еще не выпала. Он перебирал в памяти женщин, которых знал, ворошил воспоминания, как сено, когда его сушат. Но ничто из того, что он вспомнил, не вызывало в нем такого волнения, как та первая любовь. А бал у тетушки! Первая белая жилетка, купленная по случаю у местного портного, галстук, тщательно подобранный под тот, что носил его кумир, капитан Маккей! Все вспомнилось так живо здесь, в тишине лужайки, - ожидание, стыдливое и робкое волнение, незабываемая минута, когда он пригласил ее танцевать; и ее имя "миссис Монтейт", дважды записанное белым с кисточкой карандашиком в его записной книжечке с золотым обрезом; тихое колыхание ее веера, ее улыбка. И, наконец, первый танец. Как он старался не наступить на ее белые атласные туфли; какой трепет его охватывал, когда ее рука в тесноте прижималась к его руке, а потом исполненный блаженства перерыв, длившийся всю первую половину вечера, в ожидании следующего танца! Если бы только он умел так кружить и повертывать ее в вальсе, как это делал капитан Маккей! И все возрастающий экстаз по мере того, как приближалось время второго танца. А потом темная терраса, прохладный, пахнущий травой воздух, жужжанье майских жуков и тополи, казавшиеся необычайно высокими в лунном свете. Он тщательно поправляет галстук и жилет, утирает разгоряченное лицо. Глубокий вздох - и обратно в дом, искать ее! Бальный зал, затем столовая, лестница, библиотека, бильярдная - все словно в тумане, - и этот бесконечно звучащий мотив, а он в своем белом жилете бродит по дому, как привидение. Вот и оранжерея - он спешит туда. И, наконец, то мгновение, от которого у него надолго, вплоть до настоящего времени, сохранилось какое-то смутное, загадочное впечатление. Приглушенные голоса за клумбой цветов: "Я видел ее", "А кто был с нею?" Мгновенно промелькнувшее лицо цвета слоновой кости, черные усы. И затем ее голос: "Губерт!" Ее горячая рука сжала его руку, притянула его... знакомый аромат, ее смеющееся, решительное лицо... и снова шорох за цветами, там, где шпионили за ней - и вдруг ее губы коснулись его щеки... поцелуй, от которого у него зазвенело в ушах, ее голос, такой тихий: "Губерт, милый мой мальчик!" Шорох стих, замер вдали. Как долго длилась минута молчания в сумраке среди цветов и папоротников! Ее лицо, бледное, было так близко! А потом она вела его в ярко освещенный зал, и пока они шли, он начинал медленно догадываться, что она его лишь использовала как ширму. Для нее он был мальчик, не настолько еще взрослый, чтобы стать ее возлюбленным, но достаточно взрослый для того, чтобы спасти репутацию ее и капитана Маккея! Ее поцелуй, последний из многих, предназначался не для его губ, не для его щек. Нелегко заставить себя поверить этому. Мальчик, которого еще не принимают всерьез, который через день вернется в школу и которого она целовала лишь для того, чтобы ее любовник и она могли возобновить свою связь, оставаясь вне подозрений. Как он вел себя остаток вечера, после того, как его романтическая влюбленность была втоптана в грязь? Едва ли он сознавал это. Предательский поцелуй! Оба кумира повержены в прах! Подумали ли они о его чувствах? Нет! Они заботились лишь о том, чтобы при его помощи замести следы. И все же он почему-то ни тогда, ни после не дал ей понять, что все это ему ясно. И только когда танец кончился и кто-то пригласил ее на новый тур, он убежал в свою комнатушку, сорвал с себя жилет и перчатки и долго лежал на кровати, одолеваемый горькими мыслями. Ребенок! И так он лежал до тех пор, пока доносившаяся туда музыка не смолкла; кареты уехали, и наступила тихая ночь. Сидя на корточках в траве, все еще теплой и сухой, Марсленд потирал колени. Великодушие - только в юности человек способен на подлинное великодушие! С легкой улыбкой вспомнил он, как на следующее утро тетушка лукаво и вместе с тем озабоченно говорила ему: "Нехорошо, дорогой мой, прятаться по темным углам, пожалуй, это была не твоя вина, но все-таки нехорошо... не совсем прилично..." И неожиданно умолкла, заметив, что его губы впервые в жизни искривились в иронической усмешке. Она так никогда и не простила ему этой улыбки, мысленно называя его юным Лотарио. "Век живи, век учись, - подумал Марсленд. - Интересно, что сталось с теми двумя? Ох, этот викторианский век! Ни перед чем тогда не останавливались. И все-таки недаром его называют невинным и глупым, ей-богу!" Солнце заходило, начинала выпадать роса. Он встал, растирая затекшие колени. В лесу ворковали голуби. В последних лучах солнца, пробившихся сквозь листву тополей, подобно драгоценному камню, сверкало окно старого дядюшкиного дома. Да, какая это все-таки давняя история! ЧЕЛОВЕК С ВЫДЕРЖКОЙ Перевод М. Кан В наше время каждая веха на жизненном пути похожа на Фламинго Крокетный Молоток из "Алисы в Стране чудес": только повернешься к ней, как она тут же изогнется вопросительным знаком. А всякий краеугольный камень смахивает на Алисиного Дикобраза Крокетный Шар - не успеешь нацелиться, как его уж и след простыл. То, в чем раньше заключалась самая соль жизни, нынче вышло из моды; старинные ароматы выдохлись; слово "джентльмен" вызывает насмешливые улыбки, а выдержка почитается признаком слабоумия. А все-таки есть на Британских островах семейства, которые вопреки всему из века в век сохраняют выдержку и чувство собственного достоинства. И пусть меня сочтут романтиком, потерявшим ощущение действительности - я все равно убежден, что такие люди нередко обладают особым и вовсе не заслуживающим презрения качеством: врожденным мужеством, своеобразной внутренней отвагой. Это и заставляет меня поделиться с вами воспоминаниями о Майлсе Рудинге. Увидел я его впервые - если вообще допустить, что новичок смеет поднять глаза на старосту - на второй день моего пребывания в закрытой мужской школе, когда на душе у меня было еще достаточно скверно. Три других "сосунка" - мои соседи по мансарде - куда-то ушли, а я предавался горестным размышлениям о том, вправе ли и занять кусочек стены и повесить две маленькие олеографии, на которых были изображены ядовито-алые всадники, перелетающие через ядовито-желтую изгородь на ядовито-гнедых лошадях. Картинки эти купила мне мать, полагая, что они проникнуты тем именно мужественным духом, которым славятся закрытые школы. Я вытащил их из коробки для игрушек вместе с фотографиями моих родителей и старшей сестры, разложил на скамеечке у окна и печально рассматривал эту маленькую выставку. Внезапно дверь отворилась, и на пороге показался какой-то мальчик в длинных брюках. - Привет! - сказал он. - Новенький? - Да, - пискнул я не громче мышонка. - Я - Рудинг. Старший по общежитию. Карманных денег будешь получать два шиллинга в неделю, если не проштрафишься. Списки "рабов" найдешь на доске объявлений. Первые две недели "рабствовать" не будешь. Как фамилия? - Бартлет. - Так, - он пробежал глазами листок бумаги, который держал в руке. - Ага! Мой! Ну, как тебе здесь? - Да неплохо. - Вот и отлично. - Он, видимо, собрался уходить, и я поспешно спросил: - Скажите, пожалуйста, можно я повешу вот эти картинки? - Само собой - вешай, какие хочешь. Ну-ка, посмотрим. - Он шагнул ближе и увидел мои экспонаты. - Ох, извини! - Он взял олеографии и поспешно отвернулся. Новичок в школе - всегда немножко психолог, и когда этот Рудинг извинился только за то, что случайно взглянул на карточки моих родных, я как-то сразу почувствовал, что уж он-то, во всяком случае, не скотина. - Наверно, у Томпкинса купил. У меня были такие же в первом классе. Ничего себе. Я бы повесил вот тут. Он приложил их к стене, а я, воспользовавшись моментом, украдкой поглядел на него. Он был высокого роста - футов пять с лишком (мне он показался сказочным великаном) - тонкий и прямой, как стрела. На нем был стоячий воротничок, - какие носили в то время, - правда, не очень высокий. Шея у него была длинная, волосы - какие-то особенные: темные, вьющиеся, с рыжеватым оттенком; глаза - темно-серые, небольшие, глубоко посаженные; скулы довольно высокие, щеки худые, тронутые веснушками. Нос, скулы, подбородок - все это, казалось, было чуть великовато, не по лицу. Не совсем законченная отделка, если можно так выразиться. Зато улыбка у него была хорошая; похоже было, что этот парень - человек правильный. - Ну, что ж, Бартлетенок, - сказал он, возвращая мне олеографии, - выше нос, и все будет в порядке. Я спрятал фотографии родных, а картинки повесил на стену. Рудинг! Знакомая фамилия. В родословной книге моего семейства среди брачных записей вроде "дочь Фицгерберта" или "дочь Тастборо" как-то незадолго до гражданской войны появилась запись "дочь Рудинга". Дочь Рудинга! Может быть, этот полубог какой-нибудь мой дальний родственник! И я тут же понял, что никогда не осмелюсь заговорить с ним об этом. Майлс Рудинг не блистал особенными талантами, но по всем предметам успевал одинаково хорошо. Нельзя сказать, чтобы он изысканно одевался - как-то даже не приходило в голову, хорошо ли он одет или плохо. Он не был, собственно говоря, одним из школьных вожаков: он был небогат, не гонялся за дешевой славой, ни перед кем не заискивал, зато в нем не было и тени высокомерия и никогда он не относился к младшим покровительственно или оскорбительно. Он не потакал слабостям ни своим, ни чужим, но был справедлив и в отличие от многих старост не любил давать тумаки. На состязаниях в конце семестра он ни разу не "выдохся" и с первой до последней минуты сохранял отличный темп. Его можно было бы назвать человеком удивительно совестливым, хотя сам он, разумеется, ни за что и не заикнулся бы об этом. Он никогда не выставлял напоказ свои чувства, однако незаметно было, чтобы он старался их скрывать - не то, что я. Он пользовался в школе огромным уважением, но это, судя по всему, было ему глубоко безразлично. Независимый, самостоятельный, он мог бы стать героем школы, но не было в нем, как говорится, настоящего размаха. За целых два года я поговорил с ним по душам один-единственный раз, да и то мне еще повезло больше других, учитывая разницу в возрасте. Я был в пятом классе, а Рудинг в предпоследнем, когда в нашем общежитии разразился скандал, задевший честь и достоинство капитана нашей футбольной команды. Капитан был ирландец, здоровенный малый, который умел дать отпор противнику и был главной опорой своей команды. Случилось это накануне нашего первого футбольного состязания. Можете представить себе, что началось, когда столь важная персона отказалась участвовать в игре! Потерпев моральный и физический урон, он последовал примеру Ахиллеса в Троянской войне и удалился в свой боевой шатер. Стены нашего дома дрожали от ожесточенных споров. Я, как и все младшие, был на стороне Донелли, против шестого класса. После того, как он дезертировал, капитаном стал я, и от меня теперь зависело, будем ли мы вообще играть. Если бы я объявил забастовку в знак сочувствия, остальные последовали бы моему примеру. Вечером, после многочасовой "фронды", я сидел один, так и не решившись еще, что предпринять. В комнату вошел Рудинг, прислонился к дверному косяку и сказал: - Ну как, Бартлет, ты-то не подкачаешь? - По... по-моему, Донелли зря надавали... зря... - запинаясь пробормотал я. - Может, это и так, - сказал он, - но интересы команды - превыше всего. Сам знаешь. Кому сохранить верность? Раздираемый противоречивыми чувствами, я смолчал. - Слушай, Бартлетенок, - сказал он вдруг, - ведь всем нам будет позор. Все зависит от тебя. - Ладно, - хмуро отозвался я. - Буду играть. - Молодчина! - А все равно, по-моему, нечего было трогать Донелли, - бессмысленно повторил я. - Он... он ведь такой большой. Рудинг подошел почти вплотную к старому скрипучему креслу, в котором я сидел. - Когда-нибудь, - медленно проговорил он, - ты сам станешь старостой. Придется и тебе заботиться о престиже шестого класса. И если ты позволишь всякой неотесанной дубине вроде этого Донелли безнаказанно (помню, меня просто потрясло тогда это слово), безнаказанно хамить ребятам, тем, что поменьше ростом и послабее, - все пропало. Мой старик заправляет одним округом в Бенгалии - примерно с наш Уэльс. И все на одном престиже. Он часто говорил со мной об этом. Бить противно кого бы то ни было, но лучше уж вздуть грубого верзилу, чем малыша из новеньких. Тем более, что этот Донелли вообще свинья: подвел всех нас - у него, видите ли, спинка болит! - Не в том дело, - сказал я. - Это... это было несправедливо. - Если это несправедливо, - сказал Рудинг кротко (просто удивительно кротко, как мне теперь кажется), значит вся система никуда не годится, а это большой вопрос, Бартлетенок. Во всяком случае, не мне его решать. Мое дело - управлять тем, что есть. Давай лапу и завтра жми так, чтобы чертям стало тошно, договорились? С притворной неохотой я протянул ему руку, чувствуя, однако, что он окончательно перетянул меня на свою сторону. Нашу команду разделали под орех, но до сих пор у меня в ушах стоит громкий крик Рудинга: - Что надо играешь, Бартлет! Что на-а-а-до!